Марионетки и кукловоды. Глава-7

Глава 7

— Назад в язычество! Вот как бы я охарактеризовал сегодняшний день, — говорил, в возбуждении топая по залу, Леонид Нилыч.
Его собеседник, наоборот, утопал в удобном кресле и был как будто вовсе невозмутим. Левая его рука покоилась на мягком поручне, а правая держала фигуристый фужер с красным вином, которое Одынец потихоньку потягивал.
— Что ты имеешь в виду? — прищурился он, посматривая на коренастого бородача Нилыча.
— А то, брат, имею в виду, что происходит вокруг нас за последнее десятилетие, — с раздражением махнул Нилыч рукою. — Это ж кошмар несусветный! Моральные ценности христианства уничтожаются на наших глазах, а мы только в ладошки хлопаем: ай да демократы, ай да молодцы!
— Старая песня, — со скукой в голосе поморщился Одынец. — И не надоело тебе из пустого в порожнее переливать…
— Нет, не надоело. И не надоест, пока будут на экранах выпендриваться тупоголовые выскочки, пока будут они…
— А ты не смотри! — перебил его Валерий Одынец.
— Как «не смотри»?
— А не включай телевизор, и все тут.
— Я его, считай, и так не включаю. Нужен он мне как мертвому кадило! — горячился Леонид Пугач. — Молодежь жалко. Что ж с нее вырастет на этих пошлых ток-шоу, боевиках, порнухе? На этой мерзости, что выливается на слабые головы наших сынов, дочек, внуков…
— Те, те, те, те, — пренебрежительно отмахнулся от него собеседник. — Слы-ышали, Леонид Нилыч, всё это мы тысячу раз слышали.
— Одного не пойму, зачем было развиваться от обезьяны до человека, веками душить в себе языческие обычаи, чтобы на пороге третьего тысячелетия от рождения своего Спасителя все отвергнуть, разденься догола и опять, как в добрые старые времена, вокруг костра прыгать?
Одынец никак не хотел подхватить эту тему и оттого еще больше распалял Леонида Нилыча.
— Ты ж посмотри, Валера, что кругом вытворяется. Я ничуть не преувеличиваю, когда говорю, что мы к язычеству возвращаемся. Люди, может быть, только потому построили цивилизацию, создали шедевры искусства, что год за годом, на протяжении тысячелетий выжимали из себя животное начало. И первый шаг к этому — одежды. Не прикрывая голое тело, нам невозможно приглушить похоть, а не приглушив ее, не можем мы мыслить, ибо похоть одуряет… Недаром же раньше даже летом люди в перчатках ходили.
— Ага! Те, кто жил за счет чужого труда. Лодыри, сволочное панство.
— Не сволочное панство, а культурное панство. Потому и мысли у них были высокие, и на женщину они смотрели как на божественную тайну, и вели себя деликатно, что тело свое под одеждами прятали. А нынче?! В школы — на занятия для постижения мудрости! — ходят в донельзя коротких юбках, в прозрачных майках. А потом сокрушается какая-то маменька, что изнасиловал ее пятнадцатилетнюю дочку одноклассник. Но невдомек ей, бестолковой, что та дочка два года разжигала его молодую страсть своим кокетством, своими оголенными ногами. И доигралась!
— Ловко завернул! — театрально хлопнул в ладоши Одынец. — Успехи делаешь, Нилыч.
— Смейся, смейся, зубоскал. — Пугач подошел к журнальному столику, налил себе полбокала вина и мигом его выпил. — Посмотрим, что ты дальше прохихикаешь. — Он опять пустился расхаживать по залу. — Так вот, добравшись до вершин интеллекта, человечество ничего лучшего не нашло, как снова повернуть к своим истокам, то бишь к язычеству. Вновь возвели на пьедестал фаллос и ему поклоняются. И руководят душами уже не литераторы и просветители, как было сто лет назад, а голопупые эстрадные звезды, плечистые герои боевиков, сексбомбы эротических триллеров…
— Благодаря твоей же цивилизации.
— Не понял… — опешил Леонид Нилыч.
— А ты подумай. — Валерий Одынец едко усмехнулся. — Помозгуй, брат прославленный художник, покумекай. И может, смекнешь наконец, что именно благодаря телевизорам, магнитофонам, интернетам и верховодят народными массами уже не мыслители, не ученые, а эстрадные выскочки. Не так ли?
— Оно так… конечно… Но не для того ж изобретались электронные средства общения, чтобы народ развращать. Уверен, ученые трудились во благо…
— Те, те, те, те. — Одынец лениво и с зевотой, с видом интеллектуального преимущества смотрел на приятеля.
— Я ж помню, сколько радости было, когда я телевизором обзавелся. Это был рывок в пространство, духовный подъем, весь подъезд ко мне сбегался. А цветной телевизор! О, как я радовался, когда увидал блестящие красные шлемы сборной СССР по хоккею: красная форма на белом льду! Да я, точно юнец, от счастья дрожал. А нынче? Этот телевизор, это окно в мир, врагом лютым делается!
— Заелся ты, стало быть. Надо, наверно, тебя опять на сталинское радио посадить да поводить на демонстрации. Тогда б оценил ты этого «лютого» врага.
— Нет, Валера, не куплюсь я теперь на него. Потому что знаю бесовскую суть этого говорящего ящика. Нечистый им овладел, осквернил, как оскверняет он все на свете: церковь, любовь, литературу. А телевизор для него, дьявола, самая лакомая позиция, поскольку в одночасье охватывает сотни миллионов душ. И пропагандирует он по всем каналам следующее: господство сильного над слабым, власть денег, насилие и циничный секс.
— И не надоело тебе штампами говорить? — В знак протеста Одынец даже глаза рукою прикрыл. — Ты ж не лектор по чистоте нравов.
— А за это, за чистоту нравов, над которой ты насмехаешься, стоит жизнь отдать! — Нилыч опять плеснул себе вина. — Ибо без той чистоты нет искусства, а без искусства нам с тобой — хана. Затопчет нас осатаневшая толпа.
— Ну, ты все сказал?
— Нет, не все! Не все, братец. Мы доигрались до того, что ни одна книга, ни один фильм не будут проданы, если в них нет вышеперечисленных «ценностей»: моря денег, насилия и голого тела. Это, что называется, финал! Приплыли, господа… — Нилыч перевел дух. — Теперь открыто, во время, когда и младенцы спать не ложатся, по любому каналу можно увидеть, как какие-нибудь толстосумы отдыхают в бане с отборными девками. Они, так сказать, претворяют в жизнь идеал отдыха: комфортное тепло, утонченная еда, курево, выпивка, а главное, бабские тела на любой вкус, которые снуют перед их похотливыми взглядами. И они, богачи, выбирают эти груди и задницы, как персики и ананасы с тарелок, что стоят тут же. Потому что за тела, как и за фрукты, заплачено. И заметь, заплачено теми же паскудными деньгами, на которые эти толстосумы учат в Англиях и Швейцариях своих сыночков и доченек, на которые одевают своих раскормленных жен и отправляют их в разнообразные круизы.
— Ну-ну.
— Где тут мораль, я спрашиваю? Нету. — Нилыч картинно развел руками. — Но им на нее наплевать. Им наплевать и на элементарную гигиену: даже животные не совокупляются там, где едят или отдыхают. А им, нашим «новым белорусам», все сразу подай! Ну, ладно, — на тебе, задушись! А дальше что? Что дальше, если ты все получил, все купил на свои деньги? К чему же завтра стремиться? А к тому, ответят они мне: сегодня креветки наши, а завтра японские; сегодня пиво немецкое, а завтра бельгийское; сегодня пышнотелая Машка, а завтра худощавую Светку хочу! И так до бесконечности, а точнее — до конца, пока их плоть в состоянии принимать эти жизненные «блага».
— Да ты, братец, философ.
Тут зазвонил телефон. Леонид Нилыч встрепенулся и проворно достал из кармана брюк мобильник.
— Слушаю… А, Макарыч! И ты будь здоров. — Он грузно опустился в кресло, стоящее с другого, напротив Одынца, края журнального столика. — Ну сделаем, Макарыч, я ж уже говорил. Подходи завтра этак… часиков в одиннадцать… Хорошо… Хорошо. Только позвони предварительно. Добро. — Нилыч вернул мобильник в карман и как-то рассеянно посмотрел на приятеля.
— Так вот слушай меня, — сказал ему тот ровным, уверенным голосом. — Все, что ты тут говорил, я называю, извини, красивыми соплями.
Пугач дернулся в кресле и уж хотел возмутиться, но Одынец предупреждающе поднял руку вверх.
— Погоди! Ты тут поумствовал всласть. Так дай и мне сказать пару слов. — Он скрестил руки на груди. — Я утверждаю, что буквально за десять минут могу твою теорию разнести вдребезги.
— Попробуй! — задиристо буркнул Леонид Нилыч.
— Но сначала ответь мне на один вопрос.
— Валяй.
— Зачем ты тут разглагольствовал, проповедуя чистоту нравов, если сам живешь с женщиной в незарегистрированном браке? Только не обижайся.
— Ну ты даешь! — аж засмеялся художник. — Кто ж виноват, что природа сделала меня мужиком, а ее женщиной! Тут, старина, святой инстинкт продолжения рода.
— Ну, надеюсь, ты не станешь утверждать, что вы встречаетесь ради процветания человеческого рода?
— Не… ну… это ж другое…
— Нет, уважаемый, это как раз то самое, о чем говорил великий Свифт еще триста лет назад. А именно: что дети не обязаны благодарить родителей за свою жизнь, потому что родители в момент зачатия думали не о них, а руководствовались лишь своими страстями. У тебя ж есть взрослый сын, у нее, Марины, двенадцатилетняя дочь, и значит — свои обязанности перед природой вы выполнили…
— Мелешь какие-то глупости, — в смущении проговорил Нилыч и взял за горлышко бутылку, намереваясь пополнить бокалы. — Ну, помимо того, что есть здоровый инстинкт, существуют еще и тепло, духовная близость между…
— Духовная, говоришь? — саркастически ухмыльнулся Одынец.
— Да что ты ко мне прицепился! — с обидой, но без злобы в голосе воскликнул Пугач.
— Ну ладно, ладно, прости! — Валерий Викторович потянулся через стол и похлопал собеседника по руке. — Больше не буду. — Он сделал паузу, прокашлялся и заговорил серьезно: — Все это я начал с целью показать, что безгрешных людей не бывает, что «не суди, да не судим будешь» — это бессмертная истина. И если ты критикуешь нынешнюю действительность за падение нравов, то подумай, намного ли были выше нравы лет двадцать, тридцать назад.
— Выше однозначно.
— Хорошо. Так и запишем. А вот теперь слушай. — Валерий Викторович опять скрестил руки и вздернул подбородок. — Я утверждаю, что человек, по своей природе, всегда был низким, похотливым, лживым и завистливым существом. И принцип, которым от издревле руководствуется, есть достижение собственного удовольствия. Весь вопрос в том, позволит ли ему общество это удовольствие получить. Поскольку каждая из особей общества также стремится к личному наслаждению. Отсюда и естественный отбор. Отсюда и господство сильного над слабым и богатого над бедным. Отсюда и выбираем мы породистых женщин, а не всяких там уродин. А женщины, кроме физической породы, смотрят еще и на нашу жизнеспособность, умение зарабатывать деньги, а значит, содержать будущую семью. Уж в этом ты мне поверь!
— Верю! Однако не согласен с тем, что исключительно естественный отбор руководит человеческим обществом.
— Вот! Верно, — опять перехватил инициативу Одынец. — Именно потому, что существуют еще иные, духовные, ценности, мы и называемся людьми, а не скотами. Но! — возвысил он голос. — На определенных этапах своего развития общество может руководствоваться исключительно животным аспектом. Поясняю: после развала Советского Союза низверглись не только духовные идеалы, но и еды, элементарного хлеба, можно сказать, не стало. И что было делать: искать другие идеалы и помирать с голоду? Тут уж не до жиру, быть бы живу! Голодному не до книжек, не до театров, не до высокой духовности. Надо было тела свои бренные спасать. И бросилось общество добывать себе ту банальную поживу — иначе и быть не могло.
— Ну, а теперь? Теперь же времена разрухи прошли, — сверлил Леонид Нилыч взглядом собеседника. — Пора, так сказать, снова людьми становиться.
— И станем! Не спеши, станем! Ты ж пойми, что семьдесят лет коммунисты мучили наши блудливые, жадные до наслаждений тела, наши свободолюбивые души угнетали они своим мракобесием. А тут — гоп! — и открылись нам свободы западные небывалые: музыка не торжественная, а развлекательная; одежды не совдеповские неуклюжие, а удобные телолюбивые шмотки; женитьба не по штампу в паспорте, а гражданским браком — живи, мол, пока любится, а разлюбил, то хоть и коленом под зад. Потерпи, Нилыч, — куражился Одынец, — дай же наесться! Мучили нас идеологиями, кормили нас вместо еды и секса обещаниями про светлое будущее, то уж не обижайтесь, что мы теперь насыщаемся. А насытившись, этак лет через двадцать, мы и про культуру подумаем, про литературу и искусство вспомним. Короче говоря, станем такими же благообразными, как американцы, французы и немцы.
— Хрен когда мы станем такими! — фыркнул художник.
— А я говорю — станем. И уже становимся, уже наедаемся мы этими боевиками, эротикой, «ужасниками». И вскоре захочется нам душевного, доброго, сентиментального. Уже — а я слежу за этим, Нилыч, — появляются молодые эстрадные певцы и певицы, несущие в массы пристойное слово и высокую музыку. И кино наше, переболев хамством и пошлостью, потихоньку поворачивается к традициям советского кинематографа.
— Не знаю. — Леонид Пугач встал с кресла. — На мой взгляд, так современная эстрада ничем не отличается от мартовских котиных оргий, когда самцы неистово зовут самок. «Приди, потому что я тебя хочу!» — вот основной мотив этих многотысячных песен. Или: «Ты бросил меня, и оттого мне плохо!» И под этот примитивизм беснуются тысячи на стадионах и пускают сопли миллионы телезрителей. Ужас!
— А я утверждаю, что и такие примитивные песни чрезвычайно полезны обществу. Поскольку они наиболее расслабляют молодежь, дают выход их природной агрессии. И, напрыгавшись под эту глупую музыку, юноша придет домой успокоенным и будет хорошим сыном, братом, прилежным учеником.
— Ой ли?
— А ты знаешь, что именно из-за недостатка развлекательных зрелищ в советское время процветал терроризм учителей над учениками, родителей над детьми, мужей над женами? Что в каждом классе был свой подпольный пахан, серая скотинка и «опущенные» — самые беззащитные, хилые ученики. Про ПТУ я и говорить не буду! А эти драки район на район, улица на улицу между подростками? Да можно было подвергнуться избиению просто за то, что ты из чужого района, нездешний. А отнимание денег старшеклассниками у младших учеников! И все это делалось под внешней личиной благонравия, между комсомольскими собраниями и пионерскими линейками. А почему? Потому что душила эта идеология агрессивную человеческую природу, искусственно загоняла ее вглубь, не давала естественного выхода. На Западе — это спорт, различные шоу, дискотеки, концерты, любовь без предрассудков, для интеллектуалов — возможность себя проявить в науке, литературе, художестве, возможность занять в обществе место, соответствующее своему таланту и трудолюбию. А при Советах?! Все эти народные деятели искусств, про которых народ и слыхом не слыхивал! Эх, не торопись осуждать, Нилыч, не греши перед Богом. Не унижай наш несчастный народ…
— Да я сам этот народ, — досадливо передернул плечами художник, — и сам же унижен. — Он подошел к одному из двух окон зала, сцепил за спиной руки и уставился вниз — на двор.


Рецензии