Дедушкины сказки. Рассказы

 Владислав Муштаев
 Дедушкины сказки
 Рассказы

 Кто не прыгал с парашютом, называется «мабута»

В стремительном беге лет многое бесследно уходит, исчезает из памяти, оставляя смутно очерченный след, щемящее чувство молодости и неудержимое влечение к восхитительному предощущению обязательного счастья, как будто бы уже завтра, ну, в крайнем случае, послезавтра, все заново повторится, стоит только пожелать.
Необъяснимый источник волнений влечет к чему-то чудесному, воссоздавая удивительные картины причастности, рождая в душе неясные надежды и веру, будто бы само время манит пройти этот путь, казалось бы, сотканный из одного света, но вот стоит ли повторять, если не уверен, что отпущенное свыше было прожито именно так, как когда-то мечталось? Не лучше ли почаще заглядывать в прошлое, как в сказочную кладовую? Ведь счастлив тот, кто смог накопить в этой кладовой воспоминания, помогающие жить настоящим.
Не это ли и толкает чаще обычного вспоминать Валерия Головина, парашютиста-испытателя, заслуженного мастера спорта СССР, жившего когда-то рядом со мной в городе Жуковском? Квартиры наши были рядом.
Честно говоря, не зная, что такое «мабута», но всегда был убежден, что всё это имеет прямое отношение ко мне. Я никогда не прыгал с парашютом, хотя заставил бы себя это сделать, побоявшись снисходительных и презрительных ухмылок.
Впрочем, любые доводы, которые человек придумывает сам, обычно убеждают больше, чем если бы все это он услышал от других. Кроме, пожалуй, одного - презрения окружающих. Вот тут уж ни в чем самого себя не переубедишь.
У всякого ведь своя жизнь, и все стремятся отпущенное время употребить на поиски нечто, что в итоге и определит нелепость все повторить заново.
Но все радости как раз и исходят от внушения чего-то тревожащего, не дающего успокоения, особенно когда вспоминаешь тех, кто жил рядом с тобой, кто влиял на твою судьбу, даже не зная об этом.
Я был подростком, когда Валерий Головин совершил свой трехсотый прыжок с парашютом. На лацкане его твидового пиджака красовался золотой знак: на голубой эмали белоснежный купол парашюта с крупной трехзначной цифрой, прописанной чуть наискосок.
Помните кадры, которые обошли все информационные каналы: падающего истребителя МиГ-29, во время демонстрационного полета на Ле Бурже, катапультируется летчик-испытатель, ставший потом Героем России?
Но ведь кто-то должен был испытать катапульту, спасшую жизнь пилоту? И не просто испытать, а множество раз и в разных режимах: и на крейсерской скорости, и при пикировании, и на скорости сверхзвука, и при малой высоте, и при взлете, проверив все это на себе.
Так вот, среди тех, кто испытывал катапультирование, были парашютисты-испытатели Кочетков, Алексеев, Нагаев. Их имена вошли в историю отечественной авиации. Был среди них и Валерий Головин.
Головин первым катапультировался и из носовой части сверхзвукового бомбардировщика. А теперь представьте себе, что было бы с вашими мыслями о прекрасном и вечном, если бы вами выстрелили из пушки в бетонную стену, летящую вам навстречу, выстрелили бы не по приговору суда, а с вашего личного согласия?!
Спросите, зачем? А за тем, что при экстремальной ситуации катапультироваться могли все, кроме штурмана, место которого было в носовой части самолета. А таких самолетов тогда строилось много: это и Ил-28, и МиГ-15ЛЛ, и М-4, и Ту-2ЛЛ, Ту-4ЛЛ, и Як-25ЛЛ. Вот эту последнюю возможность для человека спастись и надо было проверить на себе.
И этим испытателем стал Валерий Головин.
Юрий Гагарин катапультировался из спускаемого аппарата, но ведь кто-то должен был испытать и эту катапульту? Причем, испытать в воздухе, когда падающий шарик стремительно несется к земле.
И этим испытателем стал Валерий Головин.
Он не был в космосе. Шарик падал, поднятый бомбардировщиком на нужную высоту.
Юрий Гагарин, а потом и Титов, выбрали именно катапультирование, а не парашютирование спускаемого аппарата, хотя в десантных войсках приземление БМП с экипажем уже было опробовано на практике.
И выбрали потому, что испытал всё это человек, которого они знали и с которым дружили. Только вот когда грянула беда, рядом никого не оказалось. А может быть не оказалось потому, что Головин был гордым человеком, посчитавшим для себя зазорным просить помощи у друзей?
Кто сейчас ответит на все эти вопросы...
А беда грянула почти сразу же после полета Юрия Гагарина и Германа Титова. В городе тогда судачили, что Валерия Головина представили на звание Героя Советского Союза, но Героя не дали. Причем, не только не дали, но еще и отстранили от испытательных прыжков в ЛИИ.
В пивной «Говорящая голова» поговаривали, что Головин кому-то рассказывал, как он испытывал катапультирование из спускаемого аппарата, а для обывателей выходило, что первым в космосе был вовсе не Гагарин, а Головин…
Вполне возможно, что кто-то и подслушал его рассказ об испытании катапульты спускаемого аппарата, люди-то разные приходили в пивную, но и сегодня убежден, что все гораздо проще: обыкновенная человеческая зависть, когда единственная радость – несчастье у соседа. К тому же уверен, что если бы и рассказывал Головин кому – то об этом, будь это в той же «Говорящей голове», то совсем не случайным людям, а только тем, кого хорошо знал и с кем мог поделиться профессиональными деталями этого испытания. Ведь если бы он и захотел чем-то похвастаться, то в его судьбе было столько ярких примеров, что эти испытания никак не выходили за рамки чего-то особенного в его биографии парашютиста-испытателя.
Для многих, кто тогда жил в городе Жуковском, не было секретом, что три летчика-испытателя Ледовских, Шаборин и Митков в 57, 58 и 59-м годах с космодрома Капустин Яр под Астраханью первыми попытались осуществить полет по параболе, когда в верхней точке такой орбиты летчики должны были достичь космических высот и затем вернуться на Землю, но эти суборбитальные полеты закончились трагически. Летчики-испытатели погибли.
Валерий Евгеньевич Меницкий, Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР, лауреат Ленинской премии, рассказывал, как на празднование 25-летия Школы летчиков-испытателей к ним в гости пришла группа космонавтов.
-Часть из них вела себя скромно, - вспоминает он, - а кое-кто – вызывающе и высокомерно, строя из себя «старшего брата» летчиков - испытателей. И тогда наш «папа», корифей отечественной авиации М. М. Громов, тонкий психолог, не выдержал и съязвил:
-Наша работа во многом отличается от других, в том числе и от работы космонавтов, по своей профессиональной специфике. Хотя у обеих очень и очень много схожего. И степень риска, и физические нагрузки…
Сделав паузу, он закончил фразу словами, вызвавшими оживление одной части зала и злое недовольство другой:
-Но никогда ни одному конструктору даже в голову не придет на опытный самолет посадить собачку!
Не это ли и стало причиной, почему Головину не дали Героя? Ведь ничто так не льстит самолюбию, как желание отомстить за успех.
Но случившиеся с ним неприятности потрясли его. Головин запил.
К несчастью, я был тому свидетелем. Как я уже сказал, мы соседствовали с ним, пока он не получил отдельную квартиру для своей семьи. В старой квартире осталась его мама, которую он ежедневно навещал. Но прежде, чем зайти к ней, отсыпался у нас на сундучке в передней, если чувствовал, что может её огорчить.
-Ложись на диван, - предлагал я ему, когда Головин, позвонив в дверь, просил передохнуть, прежде чем зайти к маме.
-Да нет, я так, на сундучке с минутку отдохну, - не соглашался он, устраивая из видавшей виды кожаной летной куртки что-то наподобие подушки.
-Подушку принести? - предлагал я.
-С подушкой до утра не проснусь, - виновато улыбался он.
Его семья жила в центре города в пятиэтажном доме на четвертом этаже. В том доме тогда жили многие известные летчики-испытатели.
И вот однажды город потрясла весть: погиб Валерий Головин. Погиб не при испытаниях, а бросившись с балкона своей квартиры, пожелав покончить счеты с жизнью, забыв лишь на мгновение, что жизнь любят больше, чем её смысл. Видимо, вся эта история, о которой судачили в городе, зашла так далеко, что не было ни малейшего просвета, ни лучика надежды хоть что-то исправить. И никто не пришел к нему на помощь: ни те, ради которых он рисковал жизнью, ни те, кто работал рядом с ним.
Отвратительно все это.
Если бы бросился с четвертого этажа «мабута», он разбился бы насмерть, но падал парашютист-испытатель, заслуженный мастер спорта СССР, попадавший в переделки пострашнее, чем эта…
В падении его крепкое, тренированное тело, помимо его воли, сгруппировалось, приготовившись к встрече с землей, и Головин, как того и требовала его профессия, спружинил при ударе о землю, но, не удержавшись на ногах, упал грудью на низкий и острый штакетник, огораживающий цветник у дома.
Во время операции в городской больнице он умер. Рассказывают, увидев хирурга, заведующую хирургическим отделением Варвару Александровну Лукашину, с которой был знаком, все мы когда-то жили в одном доме, попросил:
-Варя, спаси меня, я жить хочу!
Не было бы штакетника, Головин остался бы жив. И кто знает, как потом распорядилась бы жизнь, которую он пожелал нужным оборвать. Ведь жизнь многосторонняя, а потому всякий сможет досыта найти всего, что пожелает.
Было ему 37 лет.
Похоронили Валеру Головина на Быковском кладбище. Семья поставила красивый памятник, выбив на голубоватом мраморе с серебряными блестками белоснежный парашютик, столько раз спасавший ему жизнь.
А теперь скажите, почему бывая в Жуковском, ноги сами несут поклониться человеку, чья жизнь и судьба врезались в память, как наклонные буквы на голубовато-серебристом мраморе «Валерий Головин»?
А потому, что по-настоящему жизнь красива лишь тогда, когда в ней заложена трагедия.

P.S.
ГОЛОВИН
 Валерий Иванович

 1926-1963

Парашютист-испытатель, гвардии рядовой.
Родился 10 сентября 1926 года в городе Перово (ныне - в черте г. Москвы). Детство провёл в Шаховском районе Московской области. С 1939 жил в посёлке Стаханове (ныне - город Жуковский) Московской области.
В армии с 1943 (приписал себе один год), служил в воздушно-десантных войсках.
Участник Великой Отечественной войны: в июне 1944 - мае 1945 - боец ВДВ (Карельский и 3-й Украинский фронты).
После войны продолжал службу в воздушно-десантных войсках. С 1950 - в запасе. В 1950 работал укладчиком парашютов в ЛИИ.
С сентября 1950 - парашютист-испытатель ЛИИ.
Всего выполнил 36 испытательных катапультирований из самолётов Ил-28, МиГ-15ЛЛ, М-4, Ту-2ЛЛ, Ту-4ЛЛ, Ту-16, Як-12, Як-25ЛЛ и 358 парашютных прыжков. Провёл испытания катапультного кресла космического корабля «Восток».
Жил в городе Жуковский Московской области. Трагически погиб 22 апреля 1963 года. Похоронен в Жуковском, на Быковском кладбище.
Награждён орденом Ленина, медалями.

 Тайна сыромятного ремешка

Истина в России – Вселенная, не имеющая границ. Центр всюду, периферия нигде. И говоря об истине, как правило, ошибаемся, но если и попадаем в точку, то тут же всё и размазываем, склоняясь чаще к неправде, чем к правде. Особенно это проявляется, когда копаемся в прошлом, как всегда, думая о будущем. А вот в расчет надо принимать только настоящее, умея справиться с ним ради будущего. Вся наша жизнь – бесконечная история познания самих себя. Как и зачем пришли в этот мир, для чего в нем живем, к чему должны стремиться - и есть история наших судеб, где судьбы не умирают по законам природы, как умирают люди, а ломаются по чьему-то детскому капризу. По - сути, наша жизнь - история холопства, которое посредством продолжительной практики превратилась в привычку, оставшись в нравах, как нравственная болезнь . Но я знал человека, умевшего жить не завтра, а сейчас, жить настоящим, каким бы тяжелым это настоящее не было, и напрочь лишенного этой нравственной болезни.
До революции семья Фоминых жила зажиточно, имея собственную мельницу, двух лошадей, корову, разную живность, но после революции была раскулачена, потеряв, в одночасье, нажитое тяжелым крестьянским трудом. Не сослали Фоминых в Сибирь лишь потому, что сын воевал пулеметчиком на тачанке в Первой Конной у Буденного. Когда я просил его что-нибудь вспомнить о тех годах, Иван Андреевич
отказывался, заявляя, что об этом рассказано в партийных книжках. Но однажды рассказал историю, связанную с сыромятным ремешком, которым стягивают хомут, когда запрягают лошадь. Имя этому сыромятному ремешку – супонь.
-Стояли мы тогда на хуторе под Полтавой. Домов двадцать, церквушка небольшая, луковка с крестом. Батюшку Агафангелом звали, - рассказывал он. - Вот у него и спали на сеновале. Недели три так стояли, никуда не двигались. То ли замирение какое выходило, то ли к чему-то готовились командиры, но стояли долго. Разные агитаторы наезжали, воевать не звали, а только пугали, мол, готовят полячишки разные пакости. А тут вдруг ночью… там - тара - рам, будят нас по тревоге! Война пришла. Хватился, а супони нет! Знаешь, что такое супонь?
-Откуда же…
-Без супони никакой войны не может быть! Тачанка без супони – телега без колес. Лошади стоят, пулеметы на изготовке, а никуда без супони не поскачешь! Супонью хомуты стягивают! Я туда, я сюда, пропала супонь! Нет супони. А тут еще и взводный, как шарахнет плеткой по лицу! «Пристрелю, сволочь, - орет, - запрягай!» А как запряжешь, когда хомуты стянуть нечем? Бечевой да веревкой хомуты не стянешь. Я к хозяину в ноги: «Отче, помоги! Поменяй супонь на сапоги! Под трибунал ведь пойду!» А он мне: «Да бери так, но к вечеру верни». «Какой, говорю, к вечеру, когда на войну скачем!» « Никуда ты, сын мой, не скачешь, - говорит мне Отче, - а будешь за околицей слушать, как Троцкий врет!» И ведь верно сказал, Троцкий к нам прискакал!
-И все?
-Как всё? Послушали, назад вернулись. Через полгода из армии отпустили, в деревню поехал.
-Гражданскую войну прошел, а помнишь только про супонь?
-Главное и помню.
-Супонь?! – не поверил я.
-Супонь, супонь… - покивал он головой. – Так ведь то наука была на всю жизнь: где кончается совесть, там начинается безнаказанность.
-А супонь? – не отставал я.
-Супонь потом нашли, взводный на бутыль самогона супонь обменял.
-Ну, я бы ему вмазал!
-А вот нет! Злость плохой советчик, - вздохнул дед. - Когда он меня плеткой по лицу полоснул, выдал своё истинное нутро. Раньше с ним из одного котелка хлебали, последним делились, а после того случая во взводе никто ему и на закрутку не отсыпал. Помаялся взводный, помаялся, да в другое место напросился, а дурная слава за ним поплелась, как девка пьяная. А вмазал бы я ему по роже, рука-то плотницкая, мало бы не показалось, вот и вышло бы тогда, что очистил бы я его совесть от угрызений.
-Да была ли у него совесть?
-Была, - вздохнул он, - иначе не сбежал бы со взвода. Тут ведь как, получается, будешь кроток да ласков, начнут хамить, будешь строг и суров, всем надаешь. Вот и надо идти посередке. А ты спрашиваешь, почему про супонь помню, а про геройства не вспоминаю. Да в гражданскую за геройство сапогами награждали, а были сапоги, Красное Знамя брали. Без сапог и орден не нужен. А меня за мои геройства плеткой наградили, как же такое забудешь?!
Закончил Иван Андреевич четыре класса приходской школы, другой на селе не было. Читать, считать научился, и ладно. Только это «ладно» покруче семилетки будет: дочке, когда та училась в седьмом классе, любые задачи с «бассейнам», как семечки щелкал. Все, что я в книжках прочел, его жизнь научила, что там, где две колеи, тропка, ржи или снега, леса или болота, а кругом проселок без конца и без края, там и Родина. Россия в них родилась, а с ней и люди русские.
Вернувшись с гражданской войны, обвенчался Иван Андреевич с Марией Михайловной, и тут же на заработки уехал шляхи линейкой ставить, оковывать гранитом берега, бараки в Подлипках строить, в Сочи - санатории, в Фаустово – ангары, в Стаханово – дома.
Всю жизнь трудился плотником, как Христос.
-На селе поп злющий был, - смеялся он, - то ли обиделся, что на Пасху сухо угостили, то ли мужики бока намяли, чтоб девок в сенях не щипал, только при крещении имена чудные давать стал, сразу и не выговоришь. Марию Фёклой нарёк, она в семье самая маненькая. Вот и стали Маней звать, Марией Михайловной.
Умерла Мария Михайловна рано, почти сразу после войны, в конце 1946, и остался Иван Андреевич один одинешенек с восьмилетней дочкой. Братьев жизнь разбросала, сестра в войну умерла.
-Жизнь учила, если телега вниз катится, за колесо не хватайся, упадешь, - поучал он меня, - а вверх пошла, хватайся, и успевай поспевать, уцелеешь. Спасение в одном, работы много: до войны строились, после войны строились. Платили мало, о завтрашнем дне не загадывали, нонешный бы прожить, а коль работа есть, выживем. У меня в войну карточки с документами украли, я тогда на военном заводе работал, а Мария Михайловна с дочкой в деревне жили, так по помойкам не пошел. А таких, знаешь, сколько было?! С ног валился, а после работы ещё на кусок хлеба зарабатывал, семье помогал. Ещё отец учил: веришь – не потеряно. Тогда ведь как было, работаешь - 600 г. хлеба в сутки, полкило сахара в месяц, крупы какой -никакой кило двести, вместо мяса и рыбы селедкой или воблой отоваривали. А в столовой по талонам кормили, на одежду купоны давали. В год 120 купонов. Пальто 80 купонов, обувь 50 купонов, женское пальто 60. В деревнях и того не было. Так до сорок седьмого с карточками и купонами жили…
Иван Андреевич никогда не повышал голоса и не раздражался. Однажды, помогая ему строить небольшой домик на его трех сотках, бабахнул молотком по его руке, карниз он поддерживал. Дед даже не чертыхнулся.
 Спрыгнул с деревянных стропил на землю, поднял с земли длинный брусок, и уже с земли стал им подпирать карниз, который я пытался прибить.
-Обругал бы меня, что ли, - взмолился я.
-Молоток за конец ручки держать надо, а ты посередке прихватил, оттого и удар у тебя кривой, - спокойно объяснил он. – Лупишь, глаза зажмурив! Теперь стенку оббивай, а я пойду стропила размечать. Вот только как затаскивать их станем?
-Затащим! – бодро пообещал я, даже не представляя себе, что предстоит нам с ним затаскивать.
-Ну-ну, - усмехнулся он, искоса поглядывая на мою вспотевшую физиономию.
А когда Ивану Андреевичу было восемьдесят, уже он помогал мне строить небольшой домик на шести сотках, вышагивая на самой верхотуре, а потом, не доверяя ни мне, ни своему внуку, прибивал шифер.
-В ребро, ребро надо бить, только в ребро, а то шифер поколотите, - объяснял он нам сверху. – В ложбинку гвоздь не вбивают, шифер вдоль полотна пойдет. И с изнанки гвозди не загибают, дом ходить станет, от шифера одна труха останется.
-Сколько ты, дед, домов построил? – спросил внук.
-Да кто ж это считает!? – удивился он.
В те годы я работал на Учебном телевидении заместителем главного редактора, а главным редактором был Егоров Вилен Васильевич. И вот как-то раз зашел он к Ивану Андреевичу попросить его посмотреть дом, который строили ему двое глухонемых.
Вернувшись через полчаса, дед присел у костра, на котором мы с сыном варили гороховый кандёр на свиной тушенке, закурил, и стал рассказывать, что глухонемые сложили Егорову дом из бруса, но почему-то забыли меж брусьями паклю проложить.
-Егорову сказал? – спросил я.
-Зачем? – удивился дед. - Дом ему нравится. Это когда человек сомневается, совет нужен, а если верит, то и советов давать не надо. Не услышит меня твой Егоров. Ему ещё и погреб под терраской копают, а почва тут глинистая, дожди осенью пойдут, погреб водой зальет.
-И этого не сказал?! – удивился я.
-Сказать то я сказал, а мужик и дальше копает. Не услышали они меня…
А лето в тот год было засушливым и жарким. Дожди пошли только глубокой осенью. Вот осенью Егоров и вынужден был зарывать погреб, навозив глины и песку.
На эту нелегкую работу позвал он все того же мужика, и несчастный мужик недели три таскал в погреб глину и песок, превращая колодезную воду в мутную жижу. Глина в воде размокала, песок оседал на дно погреба, поднимая болотную муть к полу на террасе.
Егоров как - то рассказывал, что, приехав однажды поздно вечером на участок, увидел жуткую картину: у ямы стоял пьяный мужик и длинным шестом пытался достать до дна. Слабый свет от «летучей мыши» освещал его небритое лицо и сумасшедшие глаза, горевшие зловещим фосфоресцирующим светом. Увидев хозяина, мужик дико заорал:
-Вилис Василич! В её дна нет!
-Ведь в жизни как бывает, - смеялся Иван Андреевич, слушая эту историю, - порой сомневаться надо, порой верить, а порой и повиноваться. А кто всему этому не следует, неразумен. В тридцать седьмом в Сочи санаторное здание из бруса клали, так десятник из партийных был, в строительных делах ничего не понимал. Железными штырями приказал брусья крепить, вместо деревянных шипов. Всё спешил, рекорды ставил. А Сочи не Сибирь, брус за лето подсох, но осесть по штырю не осел. Железные штыри каждую брусину по отдельности держали, щели в ладонь. Говорили ведь ему, но он нас не послушал. Миром ведь власть правит, а не мнение людей. Людей у нас никто не слушает, - вздохнул он.
- Паклю потом в щели загоняли? – со знанием дела, уточнил я.
-Какую паклю?! Сруб, как детская погремушка, на этих штырях болтался. Крючьями потом стягивали, доской оббивали. Какая уж тут пакля… Но это уже с другим бригадиром. Того, что железными штырями приказал крепить, арестовали, как врага народа.
В конце лета в городе, где я тогда жил, с размахом отмечали два праздника: День Авиации и День строителей.
На День строителей мне нравилось ходить в парк с Иваном Андреевичем. Его многие знали, подходили поговорить, приглашали без очереди взять пиво, а это тогда, замечу, было больше, чем просто признание, хотя никаких особых наград, кроме медали «Ветеран труда» и «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны» благодарная держава его не отметила.
Будь у державы сердце, она бы отметила не только его труд строителя, но и труд человека, поднявшего на ноги четверых детей, трое из которых были его приемные дочери. Так уж сложилась жизнь, но после смерти Марии Михайловны, свела его судьба с женщиной, у которой было три девочки. Вот и выходило, что родная дочь, как в сказке, стала Золушкой. Но он, как хранитель всех человеческих обязанностей и прав, по мере сил, применяясь к времени и обстоятельствам, боролся с нищетой, работая сутками, предупреждал беду, спешил на помощь даже тогда, когда сам нуждался в помощи, всегда утешал, выказывая сострадание и великодушие, ну а все остальное, как в сказке…
-Тогда все так жили, - уверял он, когда я приставал к нему, даже не догадываясь, что величайшее счастья не считать себе особенным, а быть как все. Кстати, это не многим даровано жизнью.
-Что же это за жизнь, если сегодня без радости? – удивлялся Иван Андреевич. – Перетерпим, выходит, а завтра жить станем? Нет, жить надо сейчас, тогда и завтра придет.
Если бы наши беседы с ним выстроить в некую философскую формулу, то это выглядело бы так: простота – высшее проявление человеческого достоинства, скромность – величайший страж добродетели, а угрызения совести и болезнь – самое большое несчастья.
Он так и жил, не облекая свою жизнь в мудрые формулы, жил и был счастлив, как сильный и совестливый человек.
Однажды довелось ему посидеть на кухне с моими друзьями и послушать наше кухонное нытье, а когда гости уехали, вдруг вспомнил, как после войны строил военному врачу дачу в Кратово.
-День на стройке, вечером на дачу шли. Венцы связали быстро, а вот с отделкой повозились недели две. В будни ужином кормил, в выходной – обедом и ужином. Прислуга кормила нас, злая, как мартовская кошка. Доброго слова не скажет. А хозяйку крыла почем зря: грязная, мол, жадная, и еврею своему изменяет.
-Чего не уйдешь, коль люди плохие? - спрашиваем её. – Сопит, кошка драная.
-Что это ты вспомнил? – удивился я.
-А вспомнил потому, что прислугой жить нельзя. Прислуга всем не довольна, ей все не нравится. Лучше все бросить, чем жаловаться и ныть, как вы. Всё у вас плохо, а как погляжу, прислугой себя не считаете?
Года за два до смерти стал жаловаться на сильные головокружения.
-Прогрессирующий склероз, - определили врачи.
Однажды даже жену не узнал:
-Тетка, ты кто? Откуда приехала то? – спросил обомлевшую бабу Настю.
А вот про сыромятный ремешок помнил до самой смерти.
Умирая, заволновался:
-Кони… Кони ждут…

 Сезон дождей в деревне Чвак

Лето в том году выдалось дождливым. Только в середине июля стояла жара. А начиная с августа, отколовшиеся пласты неба приняли пасмурный, тяжелый, даже наощуп, оттенок. Временами казалось, что темные, низкие облака, гонимые северным ветром, напоминают поднятую для удара ладонь, готовую размазать садово-огородное товарищество «Радуга» в один общий чвак.
Изредка в деревню, как в реку Стикс, вплывал скучноватый Харон, оглашая окрестности таинственным и странный вопросом:
-Кому навоз, торф, молоко, творог?
Но никто из промокших пейзан, смущенные странным сочетанием молока и творога с навозом и торфом, на свидание с ним не спешил.
Скупое сентябрьское солнце красноватой мутью заливало купоросом яркую зелень, опоясывая дачные домики семицветным коромыслом, как бы подпирая взмокшее небо, не перестающее сочиться мелким осенним дождичком.
-Как там, в Москве? – спрашивали те, у кого выросли дети, а внуки еще не пошли в школу.
-В Москве солнце, - удивленно пожимали плечами, приезжавшие на воскресные дни дачники.
-А в деревне Чвак сезон дождей, - смеялись пенсионеры.
Обещанное синоптиками бабе лето явно запаздывало, как поезда на Казанском вокзале.
Охваченный отчаянием, что летняя халтура стремительно сворачивается, чаще обычного забредал из военного городка боец Сухов, бывший майор стройбата.
Чвак, чвак шлепал он по лужам в надежде заработать хотя бы на пару опрокидончиков.
-Я его спрашиваю: «Мусор вывезти?», а он мне: «Составьте смету». Какую еще смету? – спрашивает он.
-Назови сумму, вот тебе и вся смета. А если ему покажется, что ты много просишь, пусть сам карячется, - учит бойца Сухова сторож Демьян Андреевич.
-Он и сухую березу просит спилить, - канючит Сухов.
-Пили, - разрешает Демьян Андреевич.
-За тысячу рублей? – спрашивает Сухов.
-Почему за тысячу? – удивляется Демьян Андреевич.
-Так я полторы просил, а он говорит, что за тысячу.
-За тысячу пусть сам пилит, - ставит точку Демьян Андреевич.
-Да-а, - вздыхает Сухов, - кто кого сможет, тот того и гложет…
К вечеру ленивый дождь вдруг со стоном и лязгом ухнул на «Радугу» град вперемешку с крупными каплями дождя, и все это осеннее месиво гулко загрохотало по железной крыше на соседнем участке, как будто бы несколько самосвалов где – то рядом сбросили щебенку. Вся эта крутящаяся мгла прихлопнула, как муху, их неспешный разговор, и, повинуясь этому безумию, Сухов замолчал.
-Слушай, - вдруг просыпается он, - хочешь, целину могу вскопать под грядки?
-Копай, - соглашаюсь я.
-За полсотни, - предупреждает он.
Демьян Андреевич осуждающе хмыкает. Сам он под дождем и за тысячу копать не станет.
Копать целину за полсотни под дождем – самоубийство, но сознание того, что день не сложился, не позволяет ему упустить эту возможность заработать.
-Лейтенантом четырнадцать кубов за день перебросал! – с гордостью заявляет он. – Меня земля любит. Байконур строил. Вот у тебя ордена есть? – спрашивает он.
-Нет, - признаюсь я.
-Ни одного?! – удивляется он.
-Ни одного .
-И медалей нет?
-Медаль есть, «Ветеран труда».
-Что ж так? – с сожалением разглядывает меня Сухов. – Плохо служил, - с едкой иронией заключает он.
-Как же плохо, если «Ветеран труда», - не соглашаюсь я.
-Железку за возраст давали, - говорит он, отныне считая для себя унизительным держаться со мною запанибрата. – Пошли, покажешь, где копать.
А дождь, начавшийся в августе, хлещет и хлещет, не переставая, по земле упругими прутьями. Земля, успевшая пропитаться дождем, нахохлилась, затаилась в предожидания первых осенних заморозков.
-Может, не надо под дождем-то? – говорю я, ругая себя за глупость, что согласился. – Потом вскопаешь, когда дождь кончится.
-Сухую землю копать труднее, - объясняет мне Сухов, прикидывая какую из лопат выбрать для работы. – Дерн снимем, дальше – как по маслу пойдет, - говорит он самому себе. – Одолели сифилис, одолеем и перестройку с демократией. Тут и копать-то нечего, - успокаивает он свои мысли: то ленивые и бесформенные, то яркие и живые. Но о чем бы Сухов ни думает, неизбежно возвращается к прошлой армейской жизни.
-Куда меня только служба не забрасывала, - вздыхает он. – Одних траншей нарыл, как крот, из Мухосранска до Пензу! Солдаты у меня дохляками не ходили, из тыловиков душу вытрясу, а ребят накормлю. Когда нужно сам лопату в руки брал, не угонишься. Объекты раньше срока сдавали. «Ну, Сухов, ну, молоток! Очередное звание раньше срока присвоим!» А выпьют генералы, и забыли Сухова. Я, если хочешь знать, деньги лопатой мог грести! Меня ведь каждый год начальником эшелона назначали, призывников в округ возить. Так родители деньги предлагали, чтоб ребят отпустил. Отпустить то я мог, но тогда сам в штафбат. Однажды татарину помог, понравился он мне. Пришел за сына просить, деньги принес. Сам войну прошел, инвалид. Мать у них три года не вставала. Говорю ему, пусть твой парень до части доедет, а там я ему помогу комиссоваться. И помог, комиссовали его. Олигофрения в первой стадии дебильности! – сочно выговаривая диагноз, с гордостью говорит Сухов, и снова повторяет, любуясь, как эти четыре слова перекатываются леденцами во рту:
-Олигофрения в первой стадии дебильности! Тут же комиссовали. Вот тогда его отец и привез мне шесть тысяч, а это «Волга»! Но я денег не взял. Доведись сегодня, и сегодня бы не взял. Не веришь?
-Верю, - твердо заявляю я.
Из армии Сухов ушел в начале девяностых, когда и начинались все эти бессовестные реформы. «Перестройка, Сухов! - объяснили ему в кадрах. – Ступай, Сухов, свободен!»
Вот свободный Сухов и устроился начальником режима на лакокрасочный завод: день в карауле – два дня свободен, как и обещали кадровики.
Рассказывая о службе, Сухов любит покрасоваться:
-Любой «мерс» на проходной завода тормозну! «Что везешь? Оружие, драг металлы есть? Накладные покажи!» Уставятся, как козлы на капусту, молчат, сычи. Сожрать готовы, ан не могут! «Открывай багажник, проверять будем!» У меня порядок, как в армии! С Суховым не забалуешь.
Все лето Сухов ходит в деревню Чвак, как на работу. Кому забор поднимет, кому въезд забетонирует, кому канаву почистит. Работает, как трактор, аж спина мокрая, а под вечер расслабляется, слетав в магазинчик у ГАИ за поллитрой.
«Живет моя отрада в высо-о-о-ком те-е-рем-у у, а терем тот высокий, нет хода никому…», - выводит он сильным, красивым голосом, когда в окнах дачного посёлка загорается свет.
-Как возьму гармонь, все девки наши! – смеется он.
 Выхожу и запеваю
 Первую угрюмую.
 Денег я не заработал,
 А жениться думаю.
Жену Сухов схоронил, оставшись вдвоем с дочерью. Дочь учится в вечернем институте, уезжая каждый вечер в Москву. Потому и не спешит в пустой дом боец Сухов. Глаза у него хитрые, с прищуром, армия научила его распознавать людей. Прикинется рубахой-парнем, улыбка Фернанделя, мол, сделаем, но только деньги вперед. Сделать то Сухов сделает, но не сразу, а чуть погодя. Побегают, побегают простачки за Суховым, мало не покажется. А он и всплакнет, и пообещает, и об армии страшилки порасскажет, мурашки по спине забегают, все у Сухова есть в запасце.
-Я ведь из Рязани, а у нас в Рязани грибы с глазами, - смеется он.
-Ну, да, - соглашаюсь с ним, - их едят – они глядят.
-А как же! – кивает Сухов, снимая и укладывая дерн ровными стопками. – У меня ведь одни портки, да и те из кофты.
А дождь, не переставая льет противную жижу вперемешку с темными облаками на несчастную деревню Чвак.
-Слушай, Сухов, приходи завтра, - не выдерживаю я.
-Э-э, нет! – тянет он. – Мне за лето надо заработать, чтобы с дочерью зиму прожить. Пока работа есть, майор Сухов поскрипит. Дождь не помеха. В морозы на полигонах землю копали! Скажут енерали: «К утру!» Как в сказке стоит! Знаешь, как батальон проверяют? – спрашивает он. - Умный комбат каптерку прежде предлагает посмотреть, а старшина там уже всё подготовил! Выпили, закусили, итог вывели:
 « Хороший у тебя батальон, Сухов! Молодец!» Ты мне лучше скажи, почему сталинское и брежневское время ругают, партию по кочкам несут, а страну развалили – это хорошо, в Чечне ребята гибнут – это нормально, Верховный Совет из танков расстреляли – так, мол, козлам и надо, евреи заводы и фабрики к рукам прибрали – это хорошо, а Путин из КГБ – это плохо. Почему?
-О ком ты, Сухов?!
-А о тех, чьи рожи с экранов не слазят.
-Отдохнешь теперь, Сухов, башня сгорела.
-Не хочешь говорить, - догадывается Сухов.
-Приходи завтра, Сухов, поговорим.
-Не могу, в наряд на сутки заступаю.
Осенью темнеет быстро, а тут еще и свет вырубили, деревня Чвак и вовсе погружается в темноту, как в темную воду.
Давно замечено, откровенно смеемся, но стыдливо плачем. А ведь сострадать достойней, чем смеяться над слабостью, неудачливостью, наивностью, хохотать над глупостью. И всё потому, что не думаем о заслугах других, занятые только собой, а ведь в любом незначительном поступке весь русский характер.
-Зачем старый линолеум припер? – спрашиваю Сухова, увидев на своем участке спрессованный рулон.
-В хозяйстве всё сгодится, - отвечает он.
-Где ты его взял?
-А какой-то дурак выбросил, - безмятежно заявляет он.
-Нет уж, Сухов, мне помойка не нужна.
-Зря, - обижается Сухов. – Сейчас не нужен, завтра сгодится. У меня в батальоне всё было под рукой! Другой пол дня ищет, а я только руку протяну, потому и успевал раньше других!
Ну, скажите, кому помешал в армии хозяйственный, смекалистый и сильный мужик? Ведь не летчик Сухов, не танкист, не подводник, где возраст имеет значение. Строитель Сухов, строитель. Может не смог Сухов обратить на себя внимание? Так сколько таких среди нас живет, и мир о них молчит, и никогда не станет говорить о них.
-Всё, - заявляет Сухов, втыкая лопату, как штык, в чвакнувшую землю. – Свободен, Сухов. Принимай перину! За ночь дождь комья размочит, готовые грядки!
-Спасибо, - говорю ему, протягивая сотню.
-Сдачи нет, - сухо отвечает он. - Завтра отдашь, не нищие, - и тут же забывает о моем существовании.
-Зонт возьми, - робко предлагаю ему. – Простудишься, Владимир Андреевич!
-Так дойду, - строго заявляет он, натягивая на мокрую рубаху брезентовую штормовку, выгоревшую за лето.
Чвак, чвак шлепает по лужам в военный городок бывший майор стройбата боец Сухов, и этот металлический звук, долго еще слышен в притихшем и волглом, как жижа, воздухе заснувшего поселка.
Сезон дождей в деревне Чвак.
 
 
 Уроки Фомы Тимофеевича

-После ж, ч, ш, щ не пишутся ю, я, ы, пишутся у, а, я, например, - помешивая ложкой в стакан с подстаканником, говорит мой дед, - чудо, щука, час, роща, жир, шить. Жир и шить напишешь сто раз. Мила, - обращается он к моей маме, которая моет посуду, - у нас нет сахара?
-Вчера я не смогла купить, Фома Тимофеевич, - отвечает мама, - нигде не было сахара.
-А ведь я говорил, не голосуйте за пятый номер!
Под пятым номером на выборах в Учредительное собрание шли большевики.
-После ц буква ы, - продолжает он урок, - пишется только в окончаниях существительных и прилагательных и в суффиксах ын, например…- и дед ждёт, что ответит мама, но мама молчит. - Сестрицын, лисицын, огурцы, цыпленок, бледнолицый, цыган, цыкнуть, цыц, - продолжает он. – В остальных случаях после ц всегда пишется и, например, станция, циновка, цинк, цифра, цистерна, цитата, нация, конституция, которой нет в нашей стране.
-Зачем вы это говорите, Фома Тимофеевич! – не выдерживает мама.
-Как зачем? – удивляется дед. – Знания, Милочка, возвеличивают человека, помогают человеку разумно распоряжаться собой, а темнота – рабство, которое унижает. Так, на чем мы остановились? Да, после ц буквы ю и я допускаются только в иноязычных именах собственных, например, Цюрих. Вот там-то все и началось! А теперь ни сахара, ни конституции.
-Ступай в свою комнату и учи там правила, - не выдерживает мама.
-Сто раз напиши жир и шить, сто раз сестрицын, лисицын, цыпленок, церковь и цыц, - напоминает дед, пока я собираю свои тетради. - Милочка, долейте-ка ещё чайку!
После Курской дуги отцу, которой командовал 5-м Гвардейским истребительным авиационным полком, было разрешено вызвать из Свердловска деда, куда тот был эвакуирован осенью сорок первого, опрометчиво потеряв прописку и комнату на Красной Пресне. Перед войной дед преподавал русский язык и литературу среднему командному составу на ускоренных курсах Академии ВВС.
 По окончании факультета русской словесности Петербургского университета, по существующим в Российской империи правилам, ему было пожаловано дворянское звание с правом ношения мундира, и он, получив направление преподавателем в Первую Чугуевскую гимназию, уехал вместе с молодой женой по месту службы. Моя бабушка была из мещан, дочерью родного брата Глеба Ивановича Успенского, а дед из поповичей. Родители назвали сына Фомой. Имена-то давали из Святцев на день крещения младенца, и выбор был не богат: или Фомой, или Акакием. Почему выбрали Фому, объяснять, думаю, не надо. Лишь представишь, что маленького мальчика ласково зовут Какачка, тут же и вспомнишь про Фому.
В Чугуеве молодая семья на жалование преподавателя смогла купить хороший дом с приусадебным хозяйством, двух лошадей, корову и мелкую живность, а в придачу и шотландского сеттера Громобоя, воришку и обжору. В 1901 году у них родился первенец, которого назвали Павлом, мой отец, старший в семье, потом родилась дочь Лариса, Ляля, она умерла в начале семидесятых, а последним - Алексей, мой дядька, любимый сын Фомы Тимофеевича.
До революции семья жила настоящим, предвкушая будущее, а после революции, когда привычное течение жизни было безжалостно сломлено, настоящее стало для деда тягостной обузой. В будущее он уже не верил, вспоминая только прошлое. К несчастью, прошлое и настоящее стало для всех лишь средством достичь будущее, как горизонт, который убегает прочь, как бы быстро не приближаться к нему. Вот и получилось, что после революции Фома Тимофеевич по сути и не жил, и даже не уповал на будущее, зная, что никогда его не обретет.
-Terrorem potius guam religionet, - часто повторял дед, когда речь заходила о настоящем. – Как уж он попал в семинарию, не знаю, но главное, сукин сын, понял, страх сильнее веры.
Сталина дед никогда не называл Сталиным, только он. Они были с ним ровесниками, и дед ревностно следил за его здоровьем. «Я его переживу, вот увидишь», - обещал он отцу, когда они, дожидаясь соседа, расписывали на кухне пульку. Начиная с войны, кухня в нашем доме стала тем самым местом, где семья собиралась вместе.
Своё обещание дед сдержал, дожив до 83 лет. Умер он в конце ноября 1961 года, а через сорок дней умер отец. Похоронены они в одной могиле на Быковском кладбище города Жуковского.
-Ты только вообрази, - говорит он, - на твоих глазах погибают люди, все понимают, что им уготована такая же учесть, ждут своей очереди, и не верят, не хотят верить, что и с ними, произойдет то же самое. Пострашнее Данте. И это называется коммунизмом?
-Оставь, батька, - отмахивается отец, испытавший на себе все прелести тридцать седьмого, – прошлое не вернуть, надо жить настоящим, каким бы это настоящее не было. Сходил бы лучше к Дмитрию Ивановичу, поторопил бы его.
Дмитрий Иванович Савельев живет напротив нас, и они втроем, почти каждый вечер, играют в преферанс.
Было это в 1946, когда отец, демобилизовавшись из армии по сталинскому приказы № 100 , год отлеживался после госпиталя. В конце войны, в одном из боев над Пиллау , воздушным потоком снесло фонарь над его кабиной летчика-истребителя.
-Fascinatio nugacitatis , - не соглашается дед. – Прошлое вернется, вернется иным, пусть и измененным, но вернется. А так рассуждать, как это делаешь ты, удел рабов.
-А вот это, батька, действительно, пустяки, - возражает отец, - рабы не смогли бы выиграть такую войну.
-А-а-а, помнишь латынь! – ликует дед. - А говоришь, пустяки. Нет уже, батенька, совсем не пустяки. Когда ещё гимназию окончил, а латынь помнишь. Выходит, прошлое в тебе крепко осело. Пусть комедия и хороша, но последний акт кровав: две горстки земли на крышку – и конец. Вера в бесконечность, а ваш коммунизм – бесконечность, зело вредная вера, разрушительная вера. Вспомни, бесконечность не увеличивается, если к ней прибавить единицу. Так и с коммунизмом. «Винтики» - рабы, а вы все повторяете за ним эту ересь, как попки в клетке.
-И откуда столько злобы?
-Злобы нет, - не соглашается дед. – Выбора не было. И с философами отбыть не мог, и не участвовать в этой истории не мог. Нас втянули в эту историю без нашего согласия. А на кону оставили две ценности: разум и воля. Волю он отнял. Остался разум. Вот разум и подсказывает, что тот, кто отворачивается от истины под предлогом, что она не оспорима и что большинство её не отрицает, заблуждается сознательно, и заблуждение это от нелюбви к истине и добру, а вот этому уже не будет прощения. Ты посмотри, - продолжает дед, но отец перебивает его.
-Подожди, дверь закрою.
Отец встает из-за стола и тихо закрывает дверь, ведущую из кухни в комнату, где мы втроем спим: дед, братишка и я. Продолжение их разговора я не слышу и незаметно засыпаю.
Утром нас с братом будит дед.
-А ну, поднимайтесь, - командует он, сидя на высокой кровати в длинной, до пят, ночной рубахе. – Тебе на базар за молоком, - кивает он на меня ночным колпаком с мохнатым бубенчиком на макушке, - а тебе мыться, пить чай, и марш в гимназию, - но тут же поправляется, - в школу, в школу.
Младшие классы в те годы учились в первую смену, старшие во вторую.
Распорядок в доме строгий: завтрак, обед и ужин в одно и тоже время. Опоздал, не поешь. После завтрака, в течение часа, дед занимается со мной русским языком, диктуя полторы-две страницы любимого Толстого:
«…Ожидая врага сзади, а не спереди, французы бежали, растянувшись, друг от друга на двадцать четыре часа расстояния. Впереди всех бежал император, потом короли, потом герцоги. Русская армия, думая, что Наполеон возьмет вправо за Днепр, что было одно разумно, подались тоже вправо и вышла на большую дорогу к Красному…»
Закончив диктовать, дед разбирает ошибки и заставляет зубрить правила.
-В каких словах пишется двойное с? – спрашивает он, проверяя диктант.
-Рассказ, рассада, рассвет, расстрел, расстояние…
-Я тебя правило спрашиваю, - вздыхает дед. – А слов в двойным с в словаре господина Ушакова больше ста, - Ушакова дед почему то не любит, предпочитая Даля. – Хорошо, конечно, если бы запомнил все сто, но лучше запомни правила правописания согласных. А расстояние напишешь сто раз, - говорит он, подчеркивая красным карандашом ошибки в диктанте. У тебя это слово написано с одним с. Надо быть внимательным, - наставляет он.
-И русский с одним с?! – спрашивает отец.
-С двумя, с двумя, - успокаивает его дед.
-А запятые?
-Да у него их нет, а если и есть, то по команде: «Все по местам!» Но это потом, потом, прежде правописание. Запомни, двойные согласные пишутся при сочетании приставки и корня, а если приставка кончается, а корень начинается одной и той же согласной, то что?
-Двойное с.
-Правильно, - соглашается дед. – Не пишется больше двух одинаковых согласных подряд, например, рассориться, а при наличии чередования зг - зж, зд - зж, следует писать не двойное ж, а зж, например, брюзжать. Вот что делает твой дед? – спрашивает он.
-Брюзжит, - радостно соглашаюсь я.
-Вот и напиши сто раз, чтобы запомнить! Брюзжит, мозжечок, приезжать, позже, брезжить, - но, тут же спохватившись, поясняет, что брезжить, по Далю, сродни старому брезг, что значит, рассвет. А как пишется сзади, спереди, вправо, влево?
-Omnibus requiem guaesivi, - смеется отец, лежа на тахте, которую он после фронта попросил поставить на кухне, чтобы все время быть рядом с нами.
-Ну да, с младых ногтей покоя ищем, а сзади, спереди пишем раздельно.
-Как слышится, так и дышится, - веселится отец.
-Тебе смешно, а у него на страницу десяток ошибок.
-Тогда драть! Вожжами и драть!
-А у вас всё так: не верой, так страхом. Ну а как пишутся наречия, образованные соединением предлогов с наречиями? – спрашивает дед.
-Слитно.
-Молодец! – смеется отец. – Каков поп, таков и приход!
-А у тебя что?! – не принимая похвалы, сердится дед, тыча красным карандашом в тетрадь.
-Ну, тогда драть, - решает отец.
-Собирай свои тетради и пошли в комнату. Тут нам не дадут позаниматься. Твоему отцу смешинка в рот попала.
-Так ведь я живой, батька! Живой! – хохочет отец. – А его драть! Драть, как сидорову козу! Как нас драл!
-Когда это я вас драл?! – возмущается дед.
-А в четвертом классе и выдрал!
-Тужурку измызгал, как свиненок, а она немалых денег стоила, - помнит дед.
-Ага, помнишь! А я ведь тогда не соврал!
-Ну и что? Каким бы порядочным человеком не был, а доныне, извне, напротив, насквозь, позавчера, навряд ли и донельзя писать надо слитно, - стоит на своём дед.
-Вот тут ты, батька, прав. Значит, драть не станем?
-Сегодня навряд ли, но донельзя терпеть не будем, - смеется дед.
Это было веселое время: окончилась страшная война, родители были молоды (войну отец начинал, когда ему было сорок лет), и жизнь запечатлела свой облик на всем, что окружало семью. Крайности как бы ускользали от нас, либо мы от них. Изменчивая видимость благополучия была прочной опорой, и в этой бесконечности все конечные величины уравнивались.
Из уроков Фомы Тимофеевича запомнил на всю жизнь, в каких житейских случаях частица не пишется слитно: невежда, нельзя, непоколебимый, невредный, неможется… Всё это части целого, с которыми соизмеримы слова, составляли суть нашего бытия. Ведь в жизни всё так переплетено и взаимосвязано, что познания одной этой части невозможны без другой.
В начале марта пятьдесят третьего утренние уроки неожиданно прекратились.
 Каждое утро, достав из почтового ящика газету «Правда», дед надевал свой выходной костюм, купленный отцом в Каунасе в сороковом году, где он, перейдя с летно-испытательной работы в армию, служил старшим инспектором ВВС в Прибалтийском военном округе, там, кстати, и войну встретил, тщательно расчесывал бородку клинышком, подправлял щеточкой усы и отправлялся в соседний подъезд, где жила его знакомая вдова, зубной врач, за подробными разъяснениями медицинских терминов в публикуемых бюллетенях о здоровье Сталина. Домой возвращался к обеду, умиротворенный и просветленный.
-Кончен бал, - заявлял он, наливая в рюмку свой любимый портвейн три семерки «777». – Заурядная развязка заурядной комедии. Роза Соломоновна считает, что больше двух дней он не протянет.
-Ну, конечно же, твоя Роза Соломоновна для тебя авторитет, - хмыкает отец, - а лучшие врачи не в счет?
-А вот и нет! – поправляя усы после рюмки портвейна, отвечает дед. – Все эти премудрости, что печатаются в «Правде», только врачам и понятны. Это не Роза Соломоновна поставила диагноз, а твои лучшие врачи. А она мне только объяснила, что все это значит. Если хочешь знать, Роза Соломоновна считает, что он ещё вчера отошел в мир иной, а нас, как всегда, дурачат.
-Фома Тимофеевич, можно об этом не за столом? – говорит мама. – Пусть ребята поедят, а потом вы поговорите.
-Конечно, Милочка, конечно. Зачем же детям аппетит портить, - соглашается дед и тут же добавляет, - монархам доставляет удовольствие посмеяться над карликами, а…
-…а на мертвого льва и собака лает, - перебивает его отец.
-Цыц! – тонко вскрикивает дед.
-Прости, батька, - разводит руками отец. – Прости, сорвалось.
Дед с минуту сидит, уставившись в тарелку с супом, потом с шумом отодвигает стул и выходит из кухни, где обедает семья.
Над столом повисает тягостная тишина.
Первой эту тишину нарушает мама:
-Не шмыгай носом, - говорит она брату, - и опусти локти со стола. Павел, - обращается она к отцу, - пойди и извинись. Суп у Фомы Тимофеевича остынет.
Отец встает и понуро идет к деду извиняться. Возвращаются они, когда мы с братом допиваем компот.
-В каких случаях после ц пишется буква ы? – неожиданно спрашивает меня дед, усаживаясь за стол.
-Только в окончаниях существительных и прилагательных и в суффиксе ын, - отвечаю я.
-Пример, - требует дед, черенком ложки расправляя усы и уже готовясь, есть почти остывший суп.
-Цыц! – кричу я, подражая деду, и с ужасом вижу его глаза, вытаращенные от изумления.
Первой начинает смеяться мама, потом отец и, наконец, дед.
-Вот, вот…, - вытирая слезы, говорит он, показывая тонким указательным пальцем на нас с братом, - с ними, с ними и придет процветание в стране, где никто не станет делать различия между интересами государства и государем.
Но полвека прошло, а различия так и остались. Да и сам дед, подчеркивая эту грань, называл нас с братом «жалкими людьми», когда мы таскали у него папиросы, думая, что он не замечает наших шалостей.
-Жалкий человек всегда мелок, - наставлял он, когда был недоволен нами. – В самом неприметном поступке проявляется характер, - говорил он, поглядывая на нас с братом, но никогда нас не выдавал. – И входит он, и выходит он, и садится, и встает, даже молчит иначе, нежели достойный человек. Жалкие люди всегда ничтожны.
-Вы это к чему, Фома Тимофеевич? – спрашивала мама, мельком поглядывая на наши смущенные физиономии.
-Это я так, Милочка, к слову.
Помню, в девятом классе, отпив из бутылки чуть-чуть дедовского портвейна и, испугавшись, что он заметит, долил в бутылку… чайной заварки. Цвет чая, посчитал я, схож с цветом портвейна. У подростков ведь нет житейского опыта, потому что нет прошлого, а будущее они воспринимают как нечто туманное, зато, в отличие от взрослых, живут настоящим. Вот это настоящее и подвело меня.
За обедом, налив в рюмку портвейна и отпив половину, дед вытянул руку с рюмкой и стал с удивлением разглядывать жидкость.
-Что-то не так, батька? – поинтересовался отец.
Я с ужасом замер.
-Странно… Милочка, не вспомню, оставлял ли я вчера портвейн на свету?
-Да, Фома Тимофеевич, я потом убрала.
-Жалкий я человек, - вздыхает дед, - знаю ведь, что хорошее вино (а в те годы портвейн, действительно, был хорошим вином!) нельзя оставлять на свету, а вот забыл убрать.
-Стареешь, батька, стареешь, - смеется отец.
-Старею, - соглашается дед, - старею. Ближнего не обманешь. Каждое утро, глядя на себя в зеркало, как купец, открываю ставни своей лавки, выставляя всё напоказ, а вечером, потратив целый день на весь этот обман, понимаешь, что в лавке уже ничего и не осталось…
И мне так стало жаль деда, что после обеда я пошел к нему в комнату, где он отдыхал, и во всё признался.
-Зачем же чаем-то? – поразился дед. – Чай отбивает терпкий, особенный вкус вина. Запомни, вино разбавляют только водой.
И этот урок Фомы Тимофеевича я запомнил на всю жизнь. Оказалось, что в жизни бывают случаи, когда самой тонкой хитростью оказывается простота и откровенность.
-А при каких случаях не пишется раздельно? – хитро посматривая на меня, вдруг спросил он.
-При глаголах, при деепричастных формах, при причастиях, при существительных, прилагательных, если есть противопоставления, - забубнил я урок, который был задан мне накануне.
-А при местоимениях и местоименных наречиях?
-Тоже раздельно.
-А какой-нибудь пример? – улыбнулся дед.
-Не этот, не иной, не так…
-И ещё не я, - добавил он. – Я рад, что ты забыл это местоимение с частицей не…
Я где-то читал, что старики, если они не блещут умом, всегда высокомерны, спесивы и неприступны.
Мой дед таким не был.
Он даже умирал тихо, ничего не требуя и ни к кому не приставая, только раз в неделю, по субботам, просил его помыть. Я брал его на руки и нес в ванную комнату.
-Ты меня не гладь, - просил он, - а три меня, три мочалкой. До красноты три, я потерплю.
И я старательно тер его высохшее, костлявое тело. Он почти не вставал и боялся пролежней. Потом брал его на руки и, завернув в чистую простыню, нес на кухню, где теперь стояла его кровать, как когда-то, после войны, стояла тахта отца.
Умер Фома Тимофеевич в середине дня, во сне, а утром, перед смертью, сказал маме:
-Умирать, Милочка, не страшно. Вот если бы одни умирали, а другие нет, тогда было бы досадно, - засмеялся он. – Ещё студентом в университете понял, какова участь учителя, солдата, каменотеса, а потому и не кляну судьбу, давшую мне то, что я имел.
Деда хоронили мы с мамой, приехал Алексей Фомич, пришла тетка Клава с дядей Юрой. Жена осталась дома с сыном. Ни маленького сына, ни тяжело больного отца одних, без присмотра, оставлять было нельзя. Отец, перенеся два инсульта, почти не вставал.
Умер он через сорок дней после похорон Фомы Тимофеевича.

 Карандашный набросок

 В Ласпи, в Крыму, в придорожной шашлычной гуляет шумная компания.
-Не ради пьянки окаянной, а дабы не отвыкнуть, - рычит низкий баритон за моей спиной.
Компания разом крякает и замирает на минуту.
-Чтоб подорожали вино водочные бутылки! – оглашает новый тост жизнерадостный бас.
И снова молодецкий кряк и минутная пауза.
И в эту короткую паузу, как колокольный звон, врывается чистое журавлиное курлыканье. Высоко в небе журавлиный клин пытался пройти сквозь облако. С земли облако кажется не большим, с чётко очерченными границами.
-Гляди, журавли летят! – завопил баритон.
Клин вошел в облако, и тут же рассыпается. Летящие сзади образовали эллипс, и, отойдя от облака, стали подниматься по восходящей спирали, дожидаясь тех, кто уже успел войти.
 Проходит минута, и из середины облака выплывает начало журавлиного клина. Журавлиное курлыканье становится громче, тревожней. Клин отходит чуть в сторону, вбирая в себя маленький клинышек, как бы закрывая его собой.
-А эти то чего? – строго спрашивает бас.
-Они ещё маленькие, первогодки, - объясняет шашлычник.
-Ишь, ты, - с уважением тянет бас, - как щитом, значит, прикрывают пацанов!
-Они облако пройдут? – интересуется их подруга.
Шашлычник молчит.
-Помажемся на бутылку, что не пройдут? – предлагает баритон.
-Пройдут? – строже спрашивает бас.
Шашлычник молчит.
Но вот, наконец, клин построился и снова входит в облако. Курлыканье становится глуше, его почти не слышно. Проходит минута, другая, и из облака снова вываливается разорванный клин. С земли видно, что клин не дошел и до середины облака. Только маленький клинышек не распался: четко вошел в облако единым крылом, четко и вышел из него.
-Пацаны-то, пацаны! – ликует бас.
-Комсомольцы! – соглашается баритон.
Разорванный клин снова отходит от облака и снова начинает своё построение, вбирая в себя малышей. Курлыканье становится спокойней, размеренней.
-Ща опять полезет? - с тревогой гадает баритон.
-Доиграется, хрен на скрипке, - зловеще сипит бас.
-А что они всё кружат и кружат? – спрашивает их подруга.
-Они не просто кружат, - объясняет шашлычник, - вожак клин поднимает по спирали вверх. Сейчас примерится и решит: над облаком пройти или сбоку его обойти.
-А пацаны?! – волнуется баритон. – Они-то вытянут?
-Чего тогда лез, козел? – гремит бас.
- Вверх-то зачем? – подхватывает подруга. - Только силы потеряют.
-А им ещё пилить и пилить, - соглашается с ней баритон.
-Гляди, гляди! – радостно гремит бас. – Пошли, пошли, родные!
-Краем, краем пошли! – вторит ему подруга.
-И пацаны! И пацаны! – подхватывает баритон.
Компания умолкает и с умилением смотрит, как журавлиный клин огибает облако.
-А этот, гляди, отстал! – гремит бас, заметив одинокого журавля, облетающего облако по нижней его кромке.
-Не отстал, - объясняет шашлычник, - вожак оставил его проверить, не потерялся ли кто-нибудь из стаи.
-Ну, это ты врешь, - не верит баритон, - что они, люди что ли?
-Они лучше людей, - грустно замечает шашлычник.
-Догонит? - спрашивает подруга.
-Догонит, - успокаивает её шашлычник. – Над морем и догонит. Ласпи – южная часть Крыма. В конце октября все журавли из России над Ласпи летят. Как по расписанию!
Журавлиный клин огибает облако и медленно тает в голубом небе, где нет горизонта, где море сливается с небом.
Увидеть это можно только в Ласпи, в конце октября.
 
 Каша Мартироса Сарьяна

Осенью 1964 года, работая в ЦК ВЛКСМ, полетели мы с Юрием Силантьевым, Олегом Попцовым и Микаэлем Таривердиевым в Баку, Тбилиси и Ереван отбирать будущих участников IХ Всемирного фестиваля молодежи в Алжире, который так и не состоялся из-за военного переворота в этой стране.
 В Ереване нас предупредили, что в один из дней нашего пребывания в Армении, мы посетим Мартироса Сарьяна.
 И такой день настал.
Вечером, когда мы расставались с нашими гостеприимными хозяевами у входа в гостиницу, нам было сказано, что рано утром едем к Мастеру завтракать.
-Знаю эти завтраки, - ныл весь вечер Силантьев, мы с ним жили в одном номере, - от них потом от них весь день голова трещит.
 На утро за нами заехали, и мы поспешили в гости к великому художнику.
 Жил Сарьян в небольшом двухэтажном деревянном доме, а рядом с домом высился каменный подарок Правительства Армении, в котором была открыта экспозиция его полотен.
 Встретила нас старшая сестра Мартироса Сарьяна, строгая пожилая женщина, одетая во все черное, и проводила на второй этаж, в его мастерскую.
 Первое, что поразило всех, мастерская всемирно известного художника была обыкновенной комнатой с одним большим окном. У окна стоял мольберт, а рядом с ним огромное кресло, похожее на трон. Весь пол у мольберта был усеян листами белой бумаги с карандашными набросками Мастера. На мольберте стояло полотно будущей картины, на которой резко выделялись ярко-красные горы. Как только мы вошли, Сарьян встал с кресла, и поспешно набросил на мольберт темную ткань.
Вслед за нами в мастерскую вошла огромная немецкая овчарка и улеглась у двери.
-Она добрая, не бойтесь, - успокоил нас Сарьян.
Но добрая овчарка тут же зарычала, стоило мне поднять с пола один из листов с набросками художника.
-Сторожит, - улыбнулся Сарьян.
Не зная, куда положить поднятый лист, я повернулся боком, собираясь шагнуть к окну, где стоял темно-вишневого цвета журнальный столик. Овчарка тут же вскочила, и уткнулась холодным и мокрым носом в мою ногу.
-Бросьте на пол, - посоветовал Сарьян, что я и сделал.
-Каждый такой листик, - зашептал мне на ухо один из наших сопровождающих, - стоит уйму денег. Мне рассказывали, - продолжал он шептать, - как однажды Мастер поправил, а потом и надписал рисунок начинающего художника, совсем мальчика, которому в Париже должны были делать сложнейшую операцию, так мать этот рисунок продала в Париже, и на эти деньги лечила сына.
-Врет, - решил Силантьев, когда я в гостинице, пересказал ему этот шепот.
-Идемте вниз, нас женщины ждут, - предложил Сарьян, которому, судя по всему, не о чем было говорить с нами.
 Нас тут же сфотографировали с ним , и мы стали спускаться по узкой и скрипучей лестнице.
 Последним из мастерской выходил хозяин, перешагнув, как и все мы, через немецкую овчарку.
-Это ее комната, - объяснил он. – Теперь будет меня ждать. Никто сюда не войдет. Даже мои женщины.
 Столовая в доме Сарьяна представляла собой большую, продолговатую комнату с тремя овальными окнами. Стены, от пола до потолка, были увешаны самыми дорогими для Сарьяна картинами.
 На завтрак подали каждому по горшочку овсяной каши. И ничего больше на столе не было.
- Выпить-то хоть дадут? - шепнул Силантьев.
 Но мы еще не знал, что это за каша! Ни обедать, ни ужинать, даже завтракать на следующий день, нам не хотелось.
Как оказалось, Мастер угостил нас удивительной кашей!
-По прошествии сорока дней первым клочком суши, которую увидел Ной, было место будущего Еревана, - поднимая рюмку с коньяком, начал наш сопровождающий. – И тогда Ной выпустил ворона, чтобы убедиться, что вода убыла с земли. И ворон не вернулся. Чем же питались они все сорок дней? – спросил он, обращаясь к нам.
Все промолчали.
-На Ноевом ковчеге надо было питаться чем-то, что не требовало постоянного и частого приготовления пищи, - продолжил он, надеясь, что мы угадаем.
Но и на этот раз все промолчали.
-Хватить томить, - засмеялся Сарьян, - лучше выпьем, а то мои женщины ждут, когда кашу начнем есть. Они всю ночь её варили.
Был ли на самом деле Ноев ковчег пытались определить научные экспедиции, начиная с 1829 года. Профессор Дерптского (Вильнюс) университета Ф. Паррат первым добрался до останков Ноевого ковчега, потом в 1840 году турки, а в августе 1915 года русский летчик В. Росковицкий. Летом 1953 года американский летчик Джорж Д. Грин с вертолета сделал четкие снимки большого корабля, наполовину ушедшего в горные породы, а 6 июня 1955 года Ф. Наварра с сыном Габриэлем вырубили из Ноева ковчега метровый кусок дерева, древность которого, если верить радиокарбонному методу, составлял 5000 лет .
-Был ли на самом деле Ноев ковчег, утверждать не могу, - начал Мастер, когда мы с аппетитом выскребали остатки каши, но знаю, что по преданиям, пассажиры ковчега ели зерновую кашу, в которой вываривали целого голубя или горлицу . Рецепт этой каши жив и по сей день. Вот уже сотни лет, отправляя мужей в горы обрабатывать скудные клочки земли под виноградники, женщины кормят такой кашей мужчин, вываривая в горшочке с овсянкой целого цыпленка. После такого горшочка долго не захочется есть, в чем убедитесь сами, - засмеялся он, хитро поглядывая на нас из-под седых бровей.
Кашей Ноевого ковчега накормил нас Мартирос Сарьян!
 
 Вспоминая ЦТ

Давно замечено, что воспоминания часто грешат логической несообразностью, но ведь и память, о которой говорим, что она долгая, пример этой несообразности, ибо в памяти, что-то от забывчивости, а в забывчивости от памяти. Любые воспоминания хороши тем, что это предмет, о котором каждый лучше всего и осведомлен. Конечно, желательно без беллетристики, без особых изысков, лапидарно, как пишутся дневники. Кто-то даже заметил, что не следует читать исторических книг, а надо читать только биографические. Биография - живая жизнь, а хорошо описанная жизнь - такая же редкость, как хорошо прожитая.
Вот из этой череды прожитых лет, с особой теплотой вспоминаю работу в Главной редакции литературно – драматических программ Центрального телевидения, куда в конце 1969 года меня позвал Борис Соломонович Каплан. Не стану подробно описывать столь знаменательное события для Центрального телевидения, но скажу, что позвали меня не с улицы.
Проработав, пять лет в ЦК ВЛКСМ, перешел в 1965 году заведующим отделом эстетического воспитания в Радиостанцию «Юность», оглушительно гремевшую в те славные годы. Опыт, который приобрел, работая на радио, пригодился мне и на телевидении, встреча с которым могла закончиться плачевно, если бы не Наталия Николаевна Успенская.
Чуть ли не на следующий день довелось поучаствовать в литературной передаче, где каждый из участников должен был рассказывать о любимом герое своего произведения. В те годы телевизионные передачи не записывались, а шли, как говорят на телевидении, ”живьем”. Необходимой техники не было, “живые” передачи никто, как сейчас, не называл «творческим поиском» и не отмечал призами ТЭФИ. Тогда это была суровая необходимость.
Редактором первой моей передачи была кокетливая, крашенная блондинка Мая Дунч, успевшая поведать мне по дороге к музею Николая Островского на Тверской, где и должна была состояться моя первая передача, что она долгие годы работала главным редактором Пятигорской студии телевидения, пока не переехала в Москву. Ну а главный редактор, так он и в Африке главный редактор!
-Не беспокойтесь, - успокоила она меня, - эта передача у меня не первая, всё будет отлично! Вот увидите!
Вот я и увидел небо в алмазах…
С полчаса, потолкавшись среди тех, кто тащил с улицы кабели и устанавливал громоздкие телевизионные камеры, Мая Дунч вдруг весело предложила отобедать в кафе на Пушкинской площади. За обедом мы выпили с ней по сто грамм за успех совместного предприятия. Выпить то мы с ней выпили, но когда вернулись в музей, я был поражен количеством приглашенных на передачу писателей и поэтов. Кого - то я знал по ЦК ВЛКСМ, с кем - то был знаком, работая в «Юности», но, увидев широко открытые глаза Каплана, который с ужасом пересчитывал участников, понял, что если каждому из присутствующих дать хотя бы по минуте, то в отведенный хронометраж эта «живая» передача никогда не уложится, и, признаюсь, испугался. Ко всему сказанному, следует добавить, что Борис Соломонович, как мне показалось, с жутью и дрожью понял, что дуреха Дунч и его новоиспеченный заведующий отделом литературы, которого он пригласил в литдраму, судя по всему, крепко выпили за обедом, но вот, сколько они выпили, интеллигентный Каплан спросить постеснялся. Теперь могу признаться, Борис Соломонович, выпили мы с красоткой Маей Дунч много!
Не трудно представить, что никакого разговора о литературе в такой толпе, естественно, не получилось. Каждый, из присутствующих, отбарабанив своё, спешил передать слово следующему. Последним в передаче должен был выступать писатель Григорий Бакланов, но время, отведенное в эфире, неумолимо приближалось к концу, и оператор ближней к Бакланову камеры, стал выразительными жестами, ладонью по горлу, показывать, что осталась всего лишь минута. И тогда Бакланов, развернувшись на камеру, сказал, что он может только повторить вслед за Толстым, что любимым героем его произведений, которого он любит всеми силами души своей, которого старается воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, правда.
 Красный глазок камеры погас, и передача закончилась. И тут же я был вызван на Шаболовку к директору программ Богомолову, который строго потребовал объяснить ему, почему это один Бакланов говорит правду, а все остальные, выходит, врут? К моему несчастью, передача шла днем, и ее смотрела заведующая сектором культуры отдела пропаганды ЦК КПСС Зоя Туманова, и слова, сказанные Баклановым, поняла только так, а не иначе.
Короче, говорили со мною и слушали меня, как говорят и слушают придурка. Карьера телевизионщика стремительно скукоживалась, не успев начаться, но я тогда ещё не знал, что жизнь на телевидении сродни американским горкам: то подбросит высоко вверх, то стремительно опустит вниз, и даже не догадывался, как щедро одарит судьба счастьем работать с Наталией Николаевной Успенской, впервые пригласившей на телевидение Ираклия Андроникова с устным рассказом “Загадка Н.Ф.И.”, а чуть позже познакомит и меня с ним.
Вернувшись в тот злополучный день в редакцию, встретил я в глухом и узком коридорчике Телевизионного театра всегда спешащую Успенскую.
-Плохо? - увидев мою скорбную физиономию, спросила она.
-Хуже не бывает, - ответил я.
-Еще как бывает, - порадовала она. - О чем говорили?
 Дословно пересказав разговор с Богомоловым, и не представляя, чем все это может закончиться, я скорбно умолк. А вот Успенская знала финал.
-Надо срочно звонить Карцову. Завтра будет поздно. Ну, идемте же, идемте, - властно потребовала она.
 Дозвонившись до Карцова, Успенская четко изложила ему суть моего разговора с Богомоловым и, передавая трубку, предупредила:
-Он картавит, не переспрашивайте.
 Выслушав меня, Карцов попросил написать объяснительную записку, и сегодня же, немедленно, несмотря на поздний час, привезти к нему на Шаболовку.
 На следующий день я слонялся по коридорам редакционного корпуса на Шаболовке в ожидании своей участи. Никто меня не искал, никуда меня не вызывали, никому я был не нужен, и только к концу дня, случайно встретив Карцова в коридоре, с удивлением услышал:
-Что тут делаете?!
-Жду своей участи, - ответил я.
-Езжайте домой, - и, не сказав больше ни слова, сутулясь, пошел к лифтам.
Позже я узнал, что был уже готов приказ о моем увольнении и, если бы не Карцов, не работать бы мне на телевидении. Карцов спас меня еще раз, когда за час до эфира, «по секрету» сообщил, что Зиновий Паперный, принимавший участие в передаче о Светлове, час тому назад исключен из партии на Бюро МГК КПСС, причем, сделал это, не афишируя политическую бдительность. Другие поступали совсем иначе. Но любая власть, исподволь лишая себя прирожденных добродетелей, к счастью, забывает, что пока жив стыд, не окончится и добродетель, а я не ханжа, для которого публичное избиение - яркий повод почувствовать себя мучеником. Не зная, что будет завтра, лучше сегодня чувствовать себя счастливым. А по-настоящему счастливый человек лишь тот, кому нравится быть счастливым. Впрочем, не каждому это удается.
Судьба торовато одарила меня счастьем поработать с яркими и талантливыми людьми. С Галиной Самойловой снять фильм «Арктур - гончий пес», с Гришей Зискиным сделать литературный спектакль по произведениям М. М. Пришвина «Паспорт в Отечество», с Сережей Балатьевым и Ильей Эстриным готовить семилетнюю серию программ «Беседы о литературе» с А. А. Сурковым, с Татьяной Земсковой придумать отличную, но не всегда счастливую, передачу «Книжная лавка», с Ионасом Мисявичусом цикл передач «Поэзия», но больше всего повезло в течение семи лет, бывая в Михайловском на Пушкинских праздниках поэзии вместе с Алешей Савкиным и Ильей Эстриным, дышать волшебством, многократно проверяя совет Семена Степановича Гейченко:
-А вы ступайте вечером на околицу усадьбы, станьте лицом к Сороти, и громко крикните: - Алекса- а - ндр Серге-е-евич! И эхо ответит вам: - Иду – у - у!
А звучащее било на Савкиной горке ровно в полночь! Сколько раз бежали на этот звук из Тригорского в надежде хотя бы раз увидеть того, кто бьет по серебряному коромыслу, но всякий раз заставали лишь вибрирующее било и тонкий, чарующий своей тайной, угасающий звук. И округ ни души.
-Тут много тайн! - засмеялся Гейченко, когда мы рассказали ему о ночном марафоне из Тригорского до Савкиной горки. – Рассказывают еще, когда Пушкин приехал в Михайловское и стал устраивать свой кабинет: раскрыл портфель, достал шкатулку, ящик с пистолетами, вынул памятную мелочь и стал размещать всё на столе, но вдруг все бросил, сел к окну, и задумался. Может, подумал, что никогда отсюда не уедет? Вскочил с кресла, открыл ящик с пистолетами, подлетел к окну, взвел курки и бабахнул в рощу. С вершин слетела стая ворон! Было это в третьем часу. Так вот с тех пор и поднимается стая ворон с деревьев в этот час! Видать, не ещё забыли, как Александр Сергеевич их шуганул!
 Мне повезло в начале июня, когда просыпаются белые ночи и до утра светло, слушать всю ночь соловьиное пение на Вороническом погосте. Как - то под утро застал нас там Гейченко и часа два сидел с нами, рассказывая об отце Ларионе Вороницком, добром пастыре, с которым Пушкин любил откушать доморощенной.
- А утро под окошком поповского дома плеткой в окно стучит и советует попадье, дайте, мол, Отче стаканчик зубровочки, тут же де и полегчает ему, да скажите, что Пушкин мириться приезжал. Через час к чаю будет, просвирочек пусть свеженьких приготовит, таких же, как вчера, да доморощенной не пожалеет. На коня и в поле ускакал. Да вон же он, глядите! – и Гейченко показал в сторону Сороти, - уже возвращается!
 Со стороны Опоки, вдоль Сороти, скакал всадник, направляясь прямиком в Тригорское.
 На погосте стало тихо - тихо. Соловьи и те приумолкли.
Мне повезло идти ночью вдоль Сороти от Тригорского в Михайловское, поднимаясь к усадьбе Александра Сергеевича со стороны околицы. Ни души. Ни огонька вокруг. И только в кабинете Пушкина горит свеча!
Поверьте, колдовское, чарующее ощущение! Мурашки по спине.
Все эти ощущения не сохранились бы в памяти, если бы в литдраме и в отделе литературы не было бы особенного, феерического чувства товарищества и дружбы. Ни подлости, ни мелкой зависти, разъедающей все, никогда не было в отделе литературы. Впрочем, не верьте мне, всё было, как у всех, но одно твердо знаю: при мне этого не было. Да и откуда бы всей этой пакости взяться, если рядом работали такие люди, как Гриша Зискин, прекрасный режиссер, сын народного артиста СССР Леонида Варпаховского, Дима Чуковский, сын прозаика Николая Чуковского и внук К. И. Чуковского, Ольга Кознова, режиссер - постановщик всех фильмов, автором которых был Владимир Лакшин, дочь прекрасного человека, легендарного профессора Литинститута Василия Семеновича Сидорина, Татьяна Земскова, писатель, член Союза писателей, автор великолепной повести «Останкинская старуха», Ирина Богатко, умница и обворожительная женщина, автор монографии о творчестве Юрия Нагибина, член Союза писателей СССР, Ниночка Фомина, превосходный редактор с тончайшим литературным слухом и вкусом, Илья Эстрин, с которым связана вся моя телевизионная жизнь, кстати, и не только жизнь, но и литература: в 1989 году в издательстве «Искусство» мы с ним издали уникальный сборник телевизионных сценариев «Версии», милый Алеша Савкин, красавица, куда там всем «Мисс Мира», Соня Гаврина, легкая, быстрая, как ртуть, Диночка Чупахина, неугомонный Ионас Мисявичус, которого знали и помнят все поэты бывшего СССР, Ирина Мазурук , прозаик и супруга Виля Липатова. Но мало кто знает, что Ирина была автором отличных рассказов, публиковавшихся в разные годы в журнале «Знамя», и отменным рассказчиком. Я даже записал один из её рассказов, как они отдыхали с Вилем Липатовым в Коктебеле. Впрочем, отдыхом назвать это было нельзя, в те дни Липатов с большим трудом выходил из запоя. А тут еще в Дом творчества приехал жизнерадостный Лев Ошанин, поселившийся в номере под ними.
То ли на второй, то ли на третий день стал он каждое утро делать на балконе зарядку, встречая восход солнца радостным воплем:
-Здравствуй, солнце! Здравствуй, жизнь!
 Привыкшие спать до двенадцати, они теперь просыпались ни свет, ни заря от этих ликующих криков, ругая последними словами жизнеутверждающего поэта.
-Ну, скажи ты ему, чтоб не орал! – взмолилась Мазурук.
-Я ему покажу потолок ледяной! – решил в конец взбешенный Липатов.
А в те самые дни всесоюзное радио, чуть ли не каждый час, голосом Эдуарда Хиля передавала ошанинский шлягер « У леса на опушке жила зима в избушке».
И вот как-то раз, проснувшись под утро, она увидела сосредоточенного Липатова, сидящего на балконе с полным ведром холодной воды. И только было, собралась спросить, что заставило его так рано встать, как внизу на балконе весело заблажил Ошанин про солнце и жизнь.
Липатов подскочил, как ужаленный, и со всего маха вылил на неунывающего поэта полное ведро холодной воды.
Утром их со скандалом выгнали из Дома творчества.
Хочу заметить, любой музей жив только тогда, когда в нем горит свеча. Ведь не случайно вспомнил С. С. Гейченко и горящую свечу в кабинете Пушкина. Так и с воспоминаниями. Чего, спрашивается, вспоминать какой-то неодушевленный отдел, если ничего, кроме, названия вспомнить нельзя? Вот и я, стараясь тщательно исполнить поручение Бориса Соломоновича Каплана, задался целью не просто перечислить имена тех, с кем работал, но вспомнить истории, авторами которых были мои друзья.
В январе 1974 года в каждом номере газеты “Правда” печатались письма, в которых выражалась солидарность с оценкой Партии и Правительства деятельности и личности А. И. Солженицына. Константин Симонов писал, что “дана справедливая оценка пути, пройденного за эти годы А. И. Солженицыным”, народный артист СССР Георгий Товстоногов отмечал, что “Архипелаг Гулаг” «играет на руку сторонникам “холодной войны», Сергей Михалков, Олесь Гончар, Виль Липатов, Александр Рекемчук, Александр Чаковский, Иван Мележ, Борис Полевой, народный артист Борис Чирков на страницах “Правды” клеймили позором «отщепенца». Валентин Катаев писал, «что гражданская смерть Солженицына закономерна и справедлива», митрополит Крутицкий и Коломенский Серафим заявлял, что Указ Президиума Верховного Совета СССР «единственно правильная мера в отношении А. Солженицына». И вот в один из таких дней я был вызван к главному редактору Константину Степановичу Кузакову.
-Прошу позвонить каждому, - протягивая мне, длинный список имен, сказал он. - Попросите их выступить по телевидению в поддержку статьи в газете “Правда”. Сами Вы читали статью?
 Статью я читал, и даже автора запомнил: И. Соловьев. Читал и «Открытое письмо Секретариату Союза писателей РСФСР», в котором Александр Исаевич писал, что «бесстыдно попирая собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав нужных четырех часов, чтобы добраться из Рязани и присутствовать. Вы откровенно показали, что РЕШЕНИЕ предшествовало ОБСУЖДЕНИЮ.
Протрите циферблаты! Ваши часы отстали от века!»
 Помню, однажды спросил Алексея Суркова, что он думает о Солженицыне. Сурков встал и ушел к себе в кабинет. Вернулся минуты через две, неся в руках две странички знакомого мне текста.
-Прочтите, - сказал он.
-Открытое письмо А. И. Солженицына Секретариату Союза писателей РСФСР, - прочел я вслух.
Суркову не понравилось, что я прочел вслух. Он поморщился, но комментировать не стал, а за чаем рассказал трагикомичную историю, как были написаны слова когда-то широко известной песни “Сталин - наша слава боевая”.
 Почему он решил вспомнить об этом, не знаю, но догадываюсь, что ему вдруг захотелось проиллюстрировать этим рассказом время, в котором довелось ему жить, как бы сравнивая с тем, в котором жили мы. Вернувшись, домой, я не поленился записать его рассказ.
 Жила в семье Сурковых домработницей славная девчушка из соседней с Середнево деревни. Сам - то Алексей Александрович родился в деревни Середнево, Рыбинского района, Ярославской области. Была девчушка домоседкой. На улицу ни - ни. Ее и так, и этак, уговаривают пойти погулять по Москве, ну, ни в какую, а тут повязала яркую косыночку и отправилась гулять. Вот с того дня, как стемнеет, девчушка за порог. Только стал Сурков встречать ладного юношу в форме НКВД на подоконнике у своей квартиры.
-Тебя ждет молодой человек?
-Нет, - отвечает, - не меня.
 Неделя прошла, вторая идет, а ладный юноша с подоконника не слазит. Вот тогда Сурков и стал прислушиваться по ночам: хлопнет дверь лифта, сон как рукой снимет. Не выдержал, рассказал Фадееву.
-В издательстве у тебя, кажется, сборник идет? - спросил Фадеев.
-Идет, Саша, - отвечает Сурков.
- В сборнике есть стихи, посвященные Сталину?
-Нет, - отвечает Сурков, - стихов нет.
-Так напиши их, дурак, пока не поздно, и вставь.
 Послушался, написал. Потом эти стихи стали песней. А девчушка через полгода замуж вышла за ладного юношу с подоконника в форме НКВД.
 Такая вот история, но вернемся в 1974 год.
-Позвоните и пометьте, кто согласился, а кто отказался, - предупредил Кузаков. – А список потом вернете, и никому не надо поручать, сами звоните.
 Не трудно догадаться, кому нужна была вся эта бухгалтерия, но самое занимательное в этой истории, что списочек-то я сохранил ! То ли Кузаков забыл потребовать его назад, то ли события разворачивались стремительнее, чем предполагали организаторы, но спустя ровно тридцать лет , могу его показать!
 Одни подписывали письма, другие голосовали на собраниях и Пленумах, но по телевидению никто не спешил выступать, настолько была велика аудитория проклятущего “ящика”: Н. Грибачев отказался; К. Симонов болен; М. Луконин согласен, но как-нибудь потом, после Пленума по поэзии; С. Сартаков согласен; В. Озеров в командировке, но просили перезвонить; С. Наровчатов отказался; М. Алексеев отказался; Г. Марков не сможет, идет подготовка Секретариата Союза писателей СССР; С. Викулов в отпуске; А. Ананьев отказался; А. Чаковский дал согласие программе “Время” и выступит 15 января; Ев. Евтушенко не смог дозвониться; С. Васильев отказался; С. Михалков дал согласие выступить по радио 14 января; В. Беэкман: “Нет, нет и нет!” Положил трубку; Б. Полевой отказался, не дослушав; С. Смирнов уехал из Москвы; Г. Боровик уже выступил по ЦТ; А. Софронов согласен, но просит быстрее записать, уезжает в командировку.
 Вот Анатолия Софронова и записали, и он тут же, на следующий день, попросил Энвера Мамедова, первого заместителя Председателя Гостелерадио СССР, сделать телевизионную передачу по его новой поэме “Поэма времени”, изданной в «Огоньке», где долгие годы он был главным редактором.
 -Учись, студент! - заметил Боря Ткаченко, с которым после литдрамы, счастливо поработали на Учебном телевидении, а потом вместе вернулись в литдраму заместителями главного редактора.
-Но ведь чудовищная поэма!
-Чудовищная поэма, не чудовищная, а “на золоте едал; сто человек к услугам; век при дворе, да при каком дворе!”
 Режиссер Сережа Балатьев, которого упросил помочь мне, неделю уговаривал заслуженного артиста РСФСР Константина Захарова принять участие в этой программе.
-Да вы что, ребята! Это ж выучить нельзя! Это ж не стихи! – не соглашался Захаров.
-Мы тебе на листах писать станем, только согласись! - ныл Балатьев.
Гриша Зискин (сегодня он живет в Канаде), Дима Чуковский (куда то пропал, даже Савва Ямщиков не знает, где он?) категорически, вплоть до увольнения, отказались. Даже Алеша Савкин, и тот взмолился:
-Оставь меня в покое! Хочешь, на картошку поеду, только не Софронов!
 Наконец договорились: Балатьев режиссер, я – редактор, а что поделаешь, не я один “сгибался вперегиб” , Костя Захаров читает поэму.
-Только вы мне заплатите, ребята! - потребовал Костя. - За такую работу на производстве молоко дают!
 С Софроновым я легко договорился, что поэму берем только за основу, остальное строим, как композицию по его стихам. Балатьев с художниками придумали славненькую такую, незамысловатую выгородочку с белыми колонками, на фоне которой в начале и в конце передачи поэт читал фрагменты своего произведения.
 Эпоха-слиток
 горестей и бед
 В прожилках радостей и ожиданий.
 Эпоха - это
 прошлого портрет
 От смеха
 до прощаний и рыданий.
 Мы все продукты времени…

После эфира Софронов плакал от восторга, звонил Мамедову, благодарил.
-Тебе, лично, что надо? - спросил меня. – Всё сделаю!
-Об отделе литературы в “Огоньке” можно рассказать?
-И только-то?! – подивился он. – Ладно, а во вторник ко мне! Хорошенько выпьем, закусим, поговорим по душам! Может, еще что-нибудь придумаем, у меня идей много!
-Обязательно выпьем! - решил Костя Захаров. - Хорошо бы и деньгами помог, а то художника обидеть может всякий, а материально никто не поможет…
 Заметка в “Огоньке” называлась «Писатели у вас в гостях»
«…Пропагандируя советскую литературу, ведя содержательный, умный разговор о ней, отдел литературных передач Главной редакции литературно-драматических программ Центрального телевидения, руководимый Владиславом Муштаевым, делает огромное, нужное дело, и делает его ярко и талантливо. Н. Цветкова».
Так-то вот! Знай наших!
А во вторник мы поехали к Софронову. Все, что у него было в доме, тут же оказалось на столе, Анатолий Владимирович был гостеприимным хозяином, а когда водка, коньяк и вино закончились, он достал огромную и красивую бутылку кубинского ликера, искренне предупредив, что фужерами пить опасно, градусов в этом ликере свыше 70, к тому же и проглотить тягучую, огненную смесь, невозможно. Балатьев и я поверили ему, а Костя Захаров, как оказалось потом, засомневался, но виду не подал. Когда все прощались у лифта, из гостиной выскочил Костя и, широко раскинув руки, пошел на Анатолия Владимировича Софронова. Из глаз его лились самые настоящие слезы.
 Все онемели.
Растроганный Софронов бросился навстречу, и они долго целовались, пока за Костей не закрылись двери лифта.
-У- ух! - выдохнул он. - Вот ведь зараза, только сейчас проглотил! Когда все пошли к лифту, налил я фужер этого кубинского пойла, и разом вмазал! Глотаю, а он, гад, ни туда и ни сюда! Скулы свело! Липкий, как клей БФ! Дышать нечем, слезы душат! Думал, задохнусь!
В мае 1977 года меня пригласили на Учебное телевидение, где я проработал десять самых счастливы лет, и в 1987 году вернулся в литдраму, но это уже была другая литдрама и другое время.
Этим я и закончу. Ну а тем, кто пожелает узнать чуть больше, порекомендую «Повесть о забывчивой памяти» . Впрочем, если бы Борис Соломонович Каплан попросил бы меня ответить на вопрос, чем занят сегодня человек, в судьбе которого он сыграл столь значительную роль, ответил бы так:
-Старею, Борис Соломонович, старею. И, будучи занят столь серьезным и нешуточным делом, продолжаю писать и печататься, вспоминая ЦТ и наших общих друзей, которых уже нет с нами: нет Николая Карцова и Михаила Макаренкова, нет Константина Кузакова и Славы Семячкина, нет Натали Успенской и Бори Ткаченко, нет Павла Резникова и Льва Елагина, нет Алеши Савкина и Ильи Эстрина, нет Сережи Балатьева и Кости Захарова, нет Ирины Богатко и Ирины Мазурук, нет Гены Павлова и Бориса Политковского, подарившего мне упоительное истолкование разницы между массовкой и эпизодом.
-Массовка, - сказал он мне, - когда Политковский в толпе, а эпизод, когда Политковский в той же толпе, но с голым задом. Запомни это, и живи так!
Урок Бориса Политковского, как видите, даром не прошел.
 
 Кто автор слов гимна Москвы?


Хочу рассказать занимательную историю, которая началась в далеком сорок втором. Школа, в которую должен был пойти учиться, с первых дней войны стала госпиталем с четырехзначным номером полевой почты, а нас разместили в бараке, перегородив классы фанерными щитами.
Чем старше становлюсь, тем чаще вспоминаю третью переменку, когда в классы приносили по куску черного хлеба, посыпанного сахаром, и азартные игры в перышки. О, это была не просто игра, это был заработок! На поселковом рынке за десяток перышек можно было получить четвертушку хлеба или целый брикет жмыха. Потому и мечтой каждого было заиметь перо «рондо» - плоское и устойчивое, как утюг. «Рондо» редко переворачивалось на «спину», а приподнятый носок высоко подбрасывал «вражьи» перья. На «рондо» меняли пять перышек «86» или два школьных завтрака.
Азартные баталии проходили на уроках военного дела. Пока военрук Клава, высокая, рыжая деваха, о которой говорили, делали на троих, одной досталось, пристав на цыпочки, сосредоточенно выписывала на доске куплеты песни, бьющий подводил перышко под бок противоборствующей стороны и…
 Я по свету не мало хаживал,
 Жил в землянках, в окопе, тайге.
 Похоронен был дважды заживо,
 Знал разлуку, любил в тоске.
Спустя полвека эта песня стала гимном Москвы, и на доме, у метро «Аэропорт», где жил поэт, благодарные москвичи установили мемориальную доску автору гимна - поэту Марку Лисянскому. Только вот мало кто знает, что, по - сути, автором гимна был не только Марк Лисянский.
Небольшое стихотворение молодого лейтенанта Лисянского «Моя Москва» было опубликовано в сдвоенном номере журнала «Новый мир» в октябре 1941 года, но в нем не было строк о Красной площади и кремлевских курантах, не было и о подмосковных рощах и подвиге 28-ми панфиловцев, задержавших под Москвой танки Гудариана. Вместо незамысловатых строк -
 «У комбайнов, станков и орудий,
 В нескончаемой лютой борьбе
 О тебе беспокоятся люди,
 Пишут письма друзьям о тебе», -
 в песне «Моя Москва» звучат совсем иные слова:
 «Я люблю подмосковные рощи
 И мосты над твоею рекой.
 Я люблю твою Красную площадь
 И кремлевских курантов бой.
 В городах и далеких станицах
 О тебе не умолкнет молва,
 Дорогая моя столица,
 Золотая моя Москва.
 Мы запомним суровую осень,
 Скрежет танков и отблеск штыков,
 И в сердцах будут жить двадцать восемь
 Самых храбрых твоих сынов.
 И врагу никогда не добиться,
 Чтоб склонилась твоя голова,
 Дорогая моя столица,
 Золотая моя Москва!»

Почувствовали разницу? Так в чем же дело?
В начале лета 1974 года в отдел литературы Центрального телевидения, где я в то время работал, зачастил полковник, военный журналист с занятными материалами. Однажды полковник принес слова и ноты песни о белой кавалерии, которую все знали, как песню Покраса «Мы – Красная кавалерия», а потом и любопытную записку в Агентство по охране авторских прав:
«Мы, авторы текста песни «Моя Москва», музыка И. О. Дунаевского, просим выслать причитающийся гонорар по следующим адресам:
Лисянский Марк Самойлович - полевая почта № 16726-Б.
Агранянц Сергей Иванович – 2-я Извозная ул., д.30, кв.77».
А дело в том, что И.О. Дунаевский писал музыку песни «Моя Москва» далеко от Москвы, выехав с оркестром на гастроли в Сибирь и Дальний Восток за месяц до начала войны. С началом войны оркестр в Москву не впустили. Москва была на осадном положении, даже правительство в ночь на 16 октября покинуло Москву. Об этом знали все москвичи, но это долго оставалось тайной. И только в начале века в печати появится документ, что ввиду неблагополучного положения в районе Можайской оборонительной линии Государственный Комитет Обороны постановил эвакуировать из Москвы в г. Куйбышев иностранные миссии, Правительство СССР, Президиум Верховного Совета СССР (т. Сталин эвакуируется завтра или позднее, смотря по обстановке), Наркомат Обороны, Наркомвоенмор, а в Арзамас – группа Генштаба. Товарищам Берия и Щербакову было поручено взорвать предприятия, склады и учреждения, мосты и электростанции, включая водопровод, канализацию и метро.
Бессмертный подвиг защитников Москвы отменил эти поручения.
Вот в эти дни Дунаевский и попросил завлита оркестра Сергея Агранянца добавить к первым строчкам стихотворения молодого лейтенанта, который был на фронте, строки о панфиловцах, о Красной площади и спасенных «мостах над твоею рекой», о «дорогой столице и золотой Москве», и песня сразу стала популярной.
Одно время указывались все три автора – И.О. Дунаевский, М.С. Лисянский и С.И. Агранянц, но после смерти Дунаевского и Агранянца, а умерли они рано, Марк Лисянский перестал упоминать соавтора, а чуть позже, открывая этим стихотворением все свои поэтические сборники, и вовсе публиковал стихотворение как своё собственное.
Не мне судить о его забывчивости, но настырный полковник, побегав по редакциям и вышестоящим учреждениям, добился таки того, что последовал грозный оклик из Союза писателей СССР предоставить слово поэту Лисянскому, который объяснит причину своей забывчивости. Звонок то был, да вот Марк Самойлович промолчал, а когда песня стала гимном Москвы, и вовсе забыли про соавтора.
Как хотите, но прав тот, кто первым заметил, что чистоплотность так же хороша, как и благочестие. На этом можно было бы поставить и точку, но автор начинал со школы, и, по законам жанра, школой должен закончить.
До весны мы пели, а потом деваху Клаву сменил однорукий майор. Одни говорили, что Клава уехала в деревню, другие, что видели её на ткацкой фабрике в Раменском, только за партами петь перестали сразу!
-Встать! Смирно! – гаркнул майор, входя в класс.
Класс, ошалев, замер. За фанерной перегородкой учительница немецкого с перепугу уронила мел.
-Чем занимались до меня? – строго спросил майор.
-Пели! – выдохнул класс.
-Петь будете в строю! – отрезал он.
И не обманул.

 Без названия

Среди невозможного всегда можно найти что-то, что поспособствовало бы почувствовать себя счастливым человеком. Почти уверен, у каждого были такие мгновения, когда ощущаешь это состояние. Нельзя сказать, что это происходит часто, но пока всё удачно складывается, пока состояние покоя посещает нас, все счастливы.
Вот о таком счастливом мгновении и хочу рассказать назидательную историю, даже не историю, а обрывок истории. В этом обрывке четыре участника: Константин Симонов, Алексей Сурков, Сергей Михалков и Виктор Некрасов. И произошло всё это в семидесятых на съезде Союза писателей СССР.
В день открытия съезда Георгиевский зал Кремля всегда шумно оккупировали телевизионщики и киношники, стараясь занять удобные места. Первыми, как правило, приезжали писатели, кто хотел попасть в информационную программу «Время» или в киножурнал «Новости дня», считая, что только так и можно шагнуть в будущее, будто это будущее что-то вроде пригорода.
Исключением из общего правила была творческая группа литературного отдела Центрального телевидения: и телевизионная камера у них стояла особняком в Георгиевском зале, и никто к ним не спешил, зная, что писателей в программу «Литературные беседы» приглашает только сам Алексей Сурков.
Это была его программа, и он был ведущим этой программы.
Когда - то Владимир Даль сказал о времени так: «пространство в бытии, последовательность существования, когда дни идут за днями, а века за веками». Получается, что живущий не начинает всё с начала, а как бы продолжает последовательность существования, и, следовательно, сопричастность со временем никому не даёт право выборочно судить о тех или иных событиях, выбрасывая неугодные и оставляя лишь то, что нравится. Но вот беда, опережая время, резко меняются оценки. То, что когда-то вызывало повышенный интерес, многих сегодня раздражает. Даже друзья, когда я вспоминаю Алексея Александровича Суркова, с которым проработал долгих семь лет, понимающе переглядываются, мол, каждый волен заблуждаться, а у этого ещё и мухи в башке. Конечно же, я знал о злополучном послесловии к сборнику стихов Анны Андреевны Ахматовой с бессовестной и жестокой фразой Суркова - «У Ахматовой не хватило ума», стоявшей ей сильнейшего сердечного приступа, знал и о том, что Суркова не было на московском собрании писателей 31 октября 1958 года, где Бориса Леонидовича Пастернака исключали из Союза писателей СССР, знал и о том, что когда началась война Сурков поехал не на восток, как это сделали многие писатели, а на западный фронт.
 Видно, выписал писарь мне дальний билет,
 Отправляя впервой на войну.
 На четвертой войне, с восемнадцати лет
 Я солдатскую лямку тяну.
Но зло запоминается, а вот доброта нет. Так уж устроен этот мир. Вот только доброта - язык, который слышат даже глухие.
Итак, за полчаса до начала съезда приехал Алексей Сурков, и, вбегая в Георгиевский зал, крикнул нам:
-Костя приехал! Успеем снять?
-Зачем спешить, Алексей Александрович, – весело ответил ему редактор программы Илюша Эстрин, - снимем Константина Михайловича в большой перерыв.
Не прошло и пяти минут, как в Георгиевский зал Кремля величественно вплыл высокий, седовласый красавец, овеянный очаровательными и обворожительными легендами. Заметьте, не вошел, и не ступил, и не вбежал, как Сурков, а именно вплыл!
-Симонов! – прошелестело по залу, и тут же всё смолкло.
И было от чего! Левая сторона шикарного светло серого костюма всеобщего любимца, от плеча до пояса, украшало изысканное мозаичное панно, собранное из разноцветных орденских планок. Сосчитать все эти орденские планки было так же трудно, как сосчитать миллиарды звездочек Млечного пути! И над всем этим великолепием ярко выделялась Золотая Звезда Героя Социалистического Труда.
Но это ещё не всё! Правую сторону от плеча до пояса выстилали золотые рельсы, на которых плотно, планка к планке, крепились бесчисленные медали Сталинских премий, международных, государственных и литературных премий. И над всем этим золотым запасом, красовалась Золотая медаль лауреата Ленинской премии. И всё было продумано до мелочей: орденские планки были вшиты в темно синий кусок плотной шерстяной ткани, края которой были искусно оверлочены, а лауреатские знаки закреплены на золотых рельсах с соблюдением исторической очередности и размерности. Никакой случайности и беспорядка.
Все, кто был в Георгиевском зале, затаив дыхание, разглядывали это великолепие, а те, кто спешил до начала съезда заглянуть в роскошный кремлевский буфет, перебегая зал по ковровой дорожке, на мгновение замирали, как изваяния, а потом, оглядываясь, бежали дальше. Настоящие телячьи сосиски, кофе со сливками, бутерброды с красной и черной икрой были посильнее любого иконостас.
И зачем, спросите, это было нужно Симонову? А просто в тот день Константин Михайлович подарил самому себе это ощущение счастливого мгновения, о котором еще в мае 1941 года сказал:
 И, состарясь, дети
 До смерти без толку
 Все на белом свете
 Ищут эту ёлку.
Должен сказать, что наша группа деликатно отошла в сторону, не мешая беседе двух друзей. Для тех, кто забыл, напомню строки прекрасного стихотворения Константина Симонова, посвященного Алексею Суркову:
 Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
 Как шли бесконечные, злые дожди.
 Как кринки несли нам уставшие женщины,
 Прижав, как детей, от дождя их груди.
Но их мирную беседу прервал Сергей Михалков. Признаюсь, мне тогда показалось, что не желание поздороваться с ними заставило его стремительно направиться к ним, а симоновское великолепие. Михалкова, судя по всему, так поразил весь этот распрекрасный иконостас, что, подойдя к ним, он смог произнести, заикаясь, только одну фразу:
-К-к-остя, и я та-ак же хо-очу!
Кстати, и по количеству орденских планок, и лауреатских знаков, и Звезды Героя Социалистического Труда, и золотого знака лауреата Ленинской премии, Михалков ни в чем не уступал Симонову, а сейчас, пожалуй, и вовсе его опережает. Только всё это было приколото вразнобой и бессистемно. Впрочем, потом я видел полный парад на его груди, но это уже был плагиат.
 О чем они говорили, не знаю, но с первыми звонками из буфета потянулся народ занимать места ближе к президиуму. Сначала это был плотный поток, потом одиночные фигуры, а с появлением высокого человека в мятых китайских брюках, рубашке апаш и сандалиях на босую ногу, вся венценосная троица сорвалась с места и, позабыв про величие, стремглав бросилась к нему.
-Кто это?! – удивленно спросил кто-то из нас.
-Виктор Некрасов, - сказал оператор АПН, - я его в Киеве снимал.
Каждый из нас читал роман Виктора Некрасова «В окопах Салинграда», а кому повезло, читал и «Рассказы с постскриптумами» и «Маленькие портреты», и «Чертова семерка», изданные в 1971 году в издательстве «Советский писатель» тиражом всего лишь в 30.000 экземпляров.
 Божественная проза, как ключевая вода в жаркий полдень!
На съезде Виктор Платонович Некрасов не остался. Перекусив в кремлевском буфете, он уехал, как потом нам рассказывал А. А. Сурков, в Переделкино к Лидии Корнеевне Чуковской. После смерти К. И. Чуковского, а умер в 1969 году, она осталась хозяйкой дома. Но даже если бы Некрасов и остался на съезде, мы не смогли бы его снять. Он был под строжайшим запретом на tv.
 А с К. И. Чуковским Некрасов был знаком давно, еще с тридцатых годов, когда, получив очередное задание своей тетки Софьи Николаевны Мотовиловой, должен был повидать Корнея Ивановича и что-то ему там передать.
Открывшая ему дверь немолодая женщина спросила его, как доложить. Виктор Платонович сказал:
-Доложите, что пришел Некрасов.
Из комнаты рядом с прихожей раздался веселый, молодой хохот.
-Неправда, неправда… Некрасов давно умер. Это я точно знаю. - И опять хохот. – А ну-ка, введите этого самозванца.
«Я не без робости, - вспоминает Некрасов, - а потому несколько развязно вошел в комнату. Корней Иванович был нездоров, лежал на кушетке, прикрытый одеялом, заваленный книгами, очень похожий на карикатуры, которые я знал с детства.
-Ну, так что вас ко мне привело, юный мистификатор?
Я передал письмо.
Он быстро пробежал его глазами, улыбнулся и сказал:
-Узнаю коней ретивых… - и отложил письмо в сторону»
Это можно цитировать бесконечно, так весело, задорно и изящно всё это написано. Особенно диалоги. Читая, кажется, что все это слышал сам.
-Ну, а чем занимается, племянник своей тетки? – спросил Корней Иванович Некрасова.
-Архитектурой…
-О-ля-ля… Архитектор, значит?
-В недалеком будущем.
-А где же птичница?
-Какая птичница? – не понял Некрасов.
-Как какая? – удивился в свою очередь Корней Иванович, и неожиданно продекламировал высоким голосом:
 Раз архитектор с птичницей спознался,
 И что ж? – в их детище смешались две натуры:
 Сын архитектора – он строить, покушался,
 Потомок птичницы – он строил только куры.
«Значительно позднее, - вспоминал Некрасов, - я узнал, что эпиграмма это принадлежит Козьме Пруткову, но спросить постеснялся…»
Признаюсь, тогда я впервые наглядно убедился, что настоящий талант и гражданская позиция писателя превыше любых наград и премий.
 
 Рождественская сказка
 
Люблю перебирать старые фотографии. Вот кто эта женщина? Шляпка, похожая на клоунский колпачок с маленькой вуалеткой, тёмное платье. Лицо строгое, даже сердитое. Рядом, опираясь на небольшую колонку, стоит военный. Судя по форме, пехотный офицер. На обороте, выцветший от времени, чернильный штампик – «Фотография Семеняки. Киев, Фундуклевская, 17». Две фотографии, незнакомых мне людей, закрученные в обрывок старой газеты - «…Его Величеству Государю Императору, в пятницу, имел счастье представляться военный атташе при японской миссии генерал Учи Яма и морской атташе при японской миссии капитан 1-го ранга Тейжиром Курой» храню в старом мамином альбоме с бронзовой защелкой, даже не зная, откуда взялись это японцы? Надо бы выбросить эти фотографии (к чему незнакомые, чужие лица?), а вот почему - то жалко. Кто знает, глядишь, расскажут когда-нибудь ошеломительную историю, похожую на рождественскую сказку.
Вот такую рождественскую сказку однажды подарила мне старая фотография отца в форме военного летчика 30-х годов, сидящего сзади гордого «ваньки». Судя по извозчику, ехал он от вокзала. Не удивляйтесь, предположить это могу со знанием дела. Раньше ведь извозчики делились на одноконных лихачей, на зимних «парников», их называли «голуби со звоном», на «троечников» - эти катали на тройках, на «колясочников», возивших «парой в дышло» и на обыкновенных «ночных», их называли «ваньками». «Ваньку» днём можно было нанять у вокзала, а ночью поймать на улице. Вот эта фотография и одарила меня дружбой с Иваном Спиридоновичем Рахилло, у которого оказалась такая же фотография, и на долгие годы свела с потрясающим человеком Анатолием Васильевичем Виноградовым.
Но всё по порядку. Ведь любая сказка от начала начинается, до конца читается, а в посередке не перебивается, как учит Владимир Иванович Даль.
В конце 1930 года по путевке ЛОКАФа (литературное объединение Красной Армии и Флота) приехал в Новочеркасск молодой писатель Иван Рахилло, чтобы написать книгу о летчиках. В Новочеркассе в те годы, как знают читатели газеты «Частная лавочка», базировалась 13-ая Авиабригада. Кстати, первый самолет в новочеркасское небо поднялся осенью 1927 года. И поднял его командир 15-го отдельного корректировочного авиаотряда А.В. Добролеж, а через два года формируется и легендарная 13-ая Авиабригада, ставшая первым крупным авиационным соединением Северо-Кавказского военного округа. В бригаде было 150 самолетов Р - 1 и Р - 5 и командовал бригадой И.Д. Флоровской.
С иронией могут заметить, автор, мол, считает 13-ую Авиабригаду легендарной потому, что в этой бригаде когда-то служил его отец, но поспешу успокоить, не я первый об этом сказал. Впрочем, судите сами: первые курсы штурманов РККА, первые ночные полеты. Кстати, Анатолий Васильевич рассказал мне, что в начале тридцатых участились катастрофы при ночных полетах. Причиной были просчеты в пилотировании и слабое оснащение навигационными приборами. Тогда многие командиры авиационных соединений пострадали: и из партии их исключали, и из ВВС изгоняли. Многие оказались в лагерях и тюрьмах. Ночные полеты прекратились. Кому охота рисковать собственной судьбой? Но прошел год, и ночные полеты вышли из-под запрета. А спустя много лет, уже на фронте, он узнал, что на докладной записке наркома обороны Сталин начертал синим карандашом, что летчиков, мол, надо обязательно учить летать ночью, хотя любому грамотному летчику понятно и без этой резолюции, что авиация не может существовать без ночных полетов.
  В 13-ой Авиабригаде проходили и первые испытания скоростного авиационного пулемета ШКАС, и первые полеты в строю, и первое световое посадочное Т, и первые кодовые огни на самолетах, и первое испытание кислородного оборудования на высоте, испытывал К. К. Коккинаки, и первые испытания буксируемой мишени для стрельбы в воздухе, и первое прицельное бомбометание учебных авиабомб, придуманных летчиком П. Гроховским (репрессирован и погиб в 1937), и первое десантирование техники, и первые уроки высшего пилотажа, и первые взлеты и посадки звеном. Обо всем этом, кстати, ростовские кинооператоры Давыдов и Александров сняли фильм «На страже СССР», но в Госкинофонде СССР я смог найти только аннотацию к этому фильму. То ли от старости пленка осыпалась, то ли тридцать седьмой перечеркнул не только судьбы многих авиаторов 13-ой Авиабригады, но и киноисторию.
А дело в том, что все эти летные эксперименты шли как бы в русле тактики, разрабатываемой маршалом Тухачевским: крупные авиасоединения, крупные механизированные корпуса, крупные танковые армии. Всем этим потом удачно воспользовались немцы в начале войны. Кстати, в Липецке немецких асов учили летать наши летчики. Они хорошо летали, учителя то у них были асы. Геринг, в память об этом, обвел на карте город Липец красным карандашом, и в годы войны не одна бомба не упала на этот город.
Новочеркасск, должен заметить, не только столица славного донского казачества, но и Авиации. Сами посудите, 13-ая Авиабригада, 81-ый легендарный авиаполк, бомбивший в августе 1941 Берлин, ставший потом 5-ым гвардейским дальнебомбардировочным авиаполком. Какой ещё город может похвастаться такой историей?! Но и в этом нет ничего удивительного: авиационные полки царской России формировались из кавалеристов и только из Гвардии! Пилоты и шашки носили! Авиационная символика с полным правом может быть вплетена в герб двухсотлетнего Новочеркасска.
Но вернемся к лётным будням 30-х, о которых молодой писатель Иван Рахилло рассказал в романе «Летчики», закончив роман не очень удачной, как мне показалось, но неслучайной метафорой: «Пропеллер разнес солнце серебряным кругом». Почему он выбрал именно эту метафору, понял, когда был однажды приглашен заглянуть к нему в гости, где меня ждал Анатолий Васильевич Виноградов.
Есть в Москве Серебряный переулок. Не всякий его найдет. На старом Арбате, рядом с «Зоомагазином», почти напротив памятника Булату Окуджаве, есть небольшая арка, заглянув в которую, попадаешь в Серебряный переулок. «Я полвека живу в Серебряном переулке, на Арбате. В те далекие времена, когда я впервые, в буденовке и в длинной кавалерийской шинели, вошел сюда, много бессонных ночей было отдано любимому литературному труду. Вот полвека я здесь и прожил …» - так начинается творческая биография прекрасного прозаика Ивана Спиридоновича Рахилло, автора книг «Мечтатели», «Летчики», «Чкалов», «Маяковский», «Есенин», «Русское небо», «Чугунные часы», «Смелое сердце».
 Серебряный переулок - серебряный круг…
С Анатолием Васильевичем Виноградовым до этой встречи мы только переписывались, рассказывая в письмах о себе, о семье, и никогда не встречались. Я и сегодня храню его письма, храню все его публикации в газете «Знамя коммуны», храню открытки и старые фотографии, которые он присылал мне. Спросите, зачем?
 А зачем храню фотографию женщины в клоунской шляпке с вуалеткой, зачем храню обрывок газеты полутора вековой давности? Кто знает, быть может кому - то это подарит рождественскую сказку, как мне старая фотография отца. Одним словом, храните старые фотографии, старые письма, обязательно храните, не зря ведь Твардовский говорил, на старости всё сгодится!
В декабре 1977 года, когда Анатолий Васильевич Виноградов приезжал в Москву и жил у Ивана Спиридоновича Рахилло, мы с ним встретились. Только не подумайте, что у автора уникальная память. Просто в тот вечер Рахилло подарил автору свой новый сборник прозы «Человек из Серебряного переулка», размашисто указав год. А вот помню, что декабрь в том году был холодным, и я, не рассчитав, поплелся через весь Арбат, и сильно подмерз. Надо было бы пойти от Смоленской площади, это ближе, да вот поленился сделать пересадку в метро. Все остальное запомнил, записав, вернувшись домой после той встречи. Журналистская привычка.
-Заходи, заходи, - пригласил Рахилло, открывая мне дверь.
Помогая снять пальто, как бы в невзначай, пощупал правую руку повыше локтя.
-А ничего, ничего, - покивал он головой. – А ну-ка, мою обхвати.
Я попытался обхватить одной рукой его руку, и не смог. Он напряг мышцы и я почувствовал, что мои пальцы не могут сдавить это железо.
-То-то, - хмыкнул он. – Ну, ступай к старикам. Андрея Петровича Старостина, знаешь?
Как болельщик «Спартака», я знал братьев Старостиных, но знаком с ними не был.
-Вот и познакомишься, - пристраивая моё пальто на вешалке, сказал он. – Толя, встречай, он пришел, - крикнул он.
В прихожую стремительно вышел среднего роста человек, и, как мне показалось, с интересом и недоверием оглядел меня, судя по всему, стараясь найти какие-то знакомые ему черты.
-Похож? – спросил Рахилло.
Анатолий Васильевич смущенно улыбнулся, а потом, заметил, весь вечер внимательно разглядывал меня, и только прощаясь, сказал, что я похож на отца.
Помню, что весь вечер Рахилло рассказывал о дружбе с Новиковым-Прибоем, вспоминал, что Алексей Силыч умел, характеризуя характер человека, найти сравнения из морской терминологии. О человеке, который подчеркнуто несет себя, говорил:
-Идёт, точно плывет под бом-брам-стеньгами и лиселями.
Вспоминая шумные ссоры в портовых кабаках, Силыч говорил:
-Я ему тогда так врезал, что только два зуба и оставил, чтоб сахар грызть.
Придумывал прозвища, которые накрепко прикипали к человеку. О ком-то из писателей сказал:
-Это не человек, а карболовая кислота.
Рассказывая, Иван Спиридонович часто подкашливал, как подкашливают, когда крошки попадают в дыхательный путь. Заметив мой взгляд, тихонько шепнул:
-Не обращай внимания. Ерунда какая-то. Уже с месяц что-то мешает. Надо бы к врачу сходить, да все думаю, прокашляюсь.
Тогда он не знал, что врачи найдут у него страшную болезнь горла. Рак.
«Приговор окончательный и обжалованию не подлежит» - напишет мне в письме Анатолий Васильевич.
Хоронили Человека из Серебряного переулка жарким московским летом. Хоронили «по второму разряду», поставив гроб с телом в Малом зале ЦДЛ. Народу пришло мало. Лето. Отпуска.
  А в том веселый вечер Андрей Петрович Старостин вспомнил, что Юрий Карлович Олеша, с которым он дружил, на вопрос партийного аппаратчика, почему, мол, советский писатель бездельничаете и пьянствуете, ответил:
-Я не пьянствую, у меня просто длинная пауза!
А Анатолий Васильевич рассказал, как Ворошилов с Буденным инспектировали Северо-Кавказский военный округ.
-Представьте, - рассказывал он, - летний лагерь, утро, офицеры на завтрак ждут Ворошилова с Буденным. Входит нарком.
-Товарищи офицеры! – командует старший по званию.
Все офицеры встают.
-Садитесь, - говорит Ворошилов. – А кто из вас утром водку пьёт?
Гробовая тишина.
-И тут, - засмеялся он, - технарь, метр с кепкой, кричит на всю палатку:
-Я, товарищ маршал!
-Технику и мне по сто пятьдесят, остальным чай!
Не вспомню, что послужило причиной вспомнить 1937, но рассказ Анатолия Васильевича записал дословно. Думаю, для многих, кто знал Анатолия Васильевича Виноградова, этот рассказ может стать откровением.
- Летом 1937 года я служил в Красноярске в 44-й особой штурмовой авиабригаде, - рассказывал Анатолий Васильевич. - Командовал авиабригадой полковник В. Г. Рязанов. Ближе к первому снегу Рязанова и многих командиров нашего соединения арестовали. Одних – ночью, других – прямо на аэродроме. А через неделю и меня вызвали в штаб, и долго расспрашивали о Рязанове. Я рассказывал, как Рязанов летает, говорил о нем как о человеке, с которым легко и радостно служить. Меня не перебивали, выслушали, и отпустили с миром. А на следующий день, перед строем, зачитали приказ, в котором было сказано, что я уволен из рядов ВВС РККА и мне надлежит в трехдневный срок освободить квартиру и выехать из Красноярска, куда глаза глядят. В приказе стоял и номер 43 и пункт «б». Что означал этот приказ и этот пункт «б», я узнал спустя много лет: «политически неблагонадежен». Всех, кого вызывали после меня, тем же приказом увольняли из рядов ВВС. Так вот, всех, кто на третий день оказался на вокзале, арестовали, а я, по совету друзей, собрал свои охотничьи пожитки и ушел в тайгу, где и отсиделся в охотничьей избушке до сибирских морозов.
Как мне рассказывали позже, меня долго разыскивал уполномоченный особого отдела подполковник Якобсон, но найти не смог.
Друзья хранили тайну охотничьей избушки.
В Москву добрался в середине зимы 1938 года, и долго стучался в разные двери, но отсутствие знаков различия в голубых петлицах говорило тогда о крамоле. Только один человек, Ваня Рахилло, не побоялся приютить меня в своём доме. Он и Мишу Каминского разыскал, с которым мы вместе учились в 1929 году на Каче. Миша прилетел с Чукотки, где работал в полярной авиации, пошел в кадры ГВФ, но там отказались взять меня даже рабочим на аэродром. Не взяли на аэродром, пошел грузчиком на Казанский вокзал, там никого не пугало, что бывший военный летчик таскает мешки. Три года я жил у Вани в Серебряном переулке, работая грузчиком на вокзале, и только перед войной восстановили меня в кадрах ВВС. А Василий Георгиевич Рязанов, отсидев по приговору «тройки», вышел перед самой войной, и в годы войны командовал первым гвардейским штурмовым авиакорпусом, став генерал-лейтенантом авиации и дважды Героем Советского Союза. И мне приятно сознавать, что на том допросе в тридцать седьмом я говорил правду о хорошем человеке. Только вот дорого стоит у нас правда, если пришлось через всю жизнь пронести этот треклятый приказ за номер 43 с окаянным пунктом «б».
Анатолий Васильевич Виноградов был жизнерадостным человеком, умеющим и радоваться и сострадать. Обида в нем жила, но жить ему не мешала. Впрочем, друзья не позволили бы ему опустить голову.
А вот в письмах нет-нет и проскальзывала обида, которую Виноградов изящно камуфлировал веселой шуткой, рассказывая, как в бумагах особого отдела бесследно исчезали представления командования к очередному ордену. Судя по всему, жив был Якобсон, не простивший ему охотничьей избушки. Тридцать седьмой и сталинские репрессии долго ещё будут историческим шампуром, на который нанизывались, и долго ещё будут нанизываться целые поколения. Но жизнь властно требовала от Виноградова продолжения, и Анатолий Васильевич жил, радуясь каждому дню.
Таким я его и запомнил, сохранив в памяти.
В последние годы мы потеряли друг друга. Я знал, что он переехал к сыну в город Шахты, но то ли у него уже не было сил, то ли сыну было не интересно его прошлое, но переписка наша прекратилась, и пропеллер разнес солнце серебряным кругом. Быть может потому, и вспоминаю тот вечер, как рождественскую сказку, одарившую меня счастливым дружеским всюду, где нет, и не могло быть недругов.
Они все ушли из жизни, светлые друзья Серебряного переулка, но остались в моей памяти, и, вспоминая их, понимаю, что смерти нет.

 Чудеса не кончаются!
 
В поселке, где жила семья в годы войны, был старый барак, на дощатых стенах которого крупно и коряво красовалась надпись – «КИНУХА», а рядом с бараком на заборе, огораживающим пустырь, всё та же рука начертала – «КОТОК».
Зимой пустырь заливали под каток.
Киносеансы в бараке начинались после девяти вечера, и за четыре года войны удалось посмотреть только один фильм – «Пятый океан», да и то лишь потому, что фильм этот был про летчиков. Отец воевал летчиком-истребителем, и мама, вняв моим мольбам, отпустила на поздний сеанс. И только после войны «кинуха» стала демонстрировать фильмы днем. Вот тогда то частые посещения барака и выявили крайне важные дефекты старого строения эпохи диких поселений: две доски в тамбуре при выходе без особых усилий проваливались вовнутрь, образуя нишу, в которой можно было спрятаться. Проскользнув с улицы в нишу, когда все выходили после сеанса, мальчишки и дожидались начала очередного сеанса.
Усадив всех, билетерша баба Настя, которую в посёлке знали все, давала отмашку киномеханику, и шла пить чай в подсобку. Вот тогда мы вылезали из своего укрытия, и, проскользнув в зал, устраивались на полу.
Так от сеанса к сеансу мы отсиживались в этой нише, когда в стареньком бараке, продуваемом всеми ветрами, шла дивная сказка «Золушка». Мог ли я тогда знать, что судьба сведет меня со сказочным Королем и одарит долгой и счастливой дружбой с Эрастом Гариным и Хессией Локшиной.
С Гариным меня познакомил Кирилл Столяров.
-Ты сколько раз смотрел «Золушку»? – хитро поглядывая на меня, спросил он.
-Не знаю, - пожал я плечами. – Раз пятьдесят, наверное.
-«Ну вот, друзья, мы и добрались до счастья…» Продолжай! – потребовал он.
-Проверяешь? Ну что ж… Значит, так «…добрались до самого счастья…» - повторил я. – А дальше так: « Все счастливы, кроме старухи лесничихи. Ну, знаете, ведь она и сама виновата. Связи связями, но надо и совесть иметь».
-Когда – нибудь спросят, а что ты можешь, так сказать, предъявить?» - подхватил он.
-И никакие связи не помогут сделать ножку маленькой, душу большой, а сердце справедливым», - закончил я.
-Библия, - засмеялся он. – Таких психов, как мы с тобой, много! Ну, пошли к Гарину, он сейчас в репетиционном зале.
Вспомнил всё это, посмотрев в начале года в сотый раз «Золушку», и окончательно поверил сказочному Королю, что люди счастливы лишь тогда, когда чудеса не кончаются. Когда –нибудь обязательноспросят, а есть ли что предъявить, кроме денег? И никакие деньги не сделают ножку маленькой, душу большой, а сердце справедливым.
Гарина я запомнил разным: веселым и деятельным, когда они снимали с Локшиной художественный фильм «Обыкновенное чудо», запомнил Эраста Павловича и по-домашнему спокойным, расположенным к долгим и неторопливым беседам за чаем с удивительно вкусными (и почему-то всегда теплыми) пирожками, тающими во рту.
В доме у Гариных стоял большой круглый стол, вторая плоскость которого вращалась и была уставлена серебристыми судками, в которых томился борщок, укутанный ватной «бабой», разваристая картошка с сочными котлетками, чайник и чайничек со свежей заваркой, а в глубокой корзинке малюсенькие теплые пирожки с мясом, грибами, луком, капустой.
Вспомнил, и слюнки проглотил.
Всех, кто приходил к ним в дом, Хессия Александровна Локшина немедленно, прямо с порога, усаживала за стол, не принимая никаких отказов. В зависимости от близости к дому, Гарин выносил небольшой графинчик водочки, настоянной на лимонных корочках. Ему самому, как я заметил, разрешалось выпить только с друзьями.
 Должен признаться, не сразу был удостоен этой чести.
Запомнил я Гарина и в дни после операции, когда был удален глаз, поврежденный на съёмках художественного фильма «Веселые Расплюевские дни».
 Одна половина лица замерла, остекленев от боли, другая, с искаженной и расширенной глазницей, в которую был вставлен стеклянный двойник, смотрела на мир с удивлением и мукой.
О несчастье я узнал из письма Локшиной. Хессия Александровна писала мне, что «одного глаза у Э. П. нет совсем после аварии на съёмках «Веселых Расплюевских дней», а второй почти не видит. Боремся за остаток зрения всеми доступными нам средствами. А читать он совсем не может. Теперь вы понимаете, почему наш телефон молчит, почему мы так непростительно долго молчим. Не от черствости или лени душевной, поверьте. Просто стыдно нагружать близких нам людей булыжниками нашей жизни. Простите нас за это».
Запомнил я Гарина и в последние его годы, когда он окончательно терял зрение, а со зрением уходила и жизнь. Книга его воспоминаний о Мастере – «С Мейерхольдом» так долго и мучительно не выходившая в свет в издательстве «Искусство», уже не могла быть им прочитана.
Из письма Х. А. Локшиной:
«Мы ещё надеемся, что ему удастся поставить «Горе от ума» в Театре-студии киноактера, если чудовищное руководство театра не доведет его опять до инфаркта».
Хессия Александровна никогда не говорила «мы поставили», «нам разрешили», а только «Гарин поставил», «Гарину разрешили», хотя за их долгую творческую жизнь вместе осуществили постановку двадцати спектаклей и десяти художественных фильмов.
Запомнил я и рассказ Гарина, как Мейерхольд в 1926 году предложил ему роль Гулячкина в пьесе Н. Эрдмана «Мандат».
-Гарин! – окликнул его Мастер. – Будешь играть Гулячкина.
-Всеволод Эмильевич, она же большая!
-А вы только маленькие роли играете?
-Почему же, - сконфузился Гарин.
-А я тогда, - рассмеялся Гарин, - только маленькие роли и играл. Натурально, «рассобачьего сына, крапивное семя» Ванечку в «Смерти Тарелкина» да повара в «Земле дыбом». Да - а, - вздохнул он, - Эрдману и Мейерхольду дорого стоила эта комедия…
В таких случаях принято писать – пауза.
Пауза была долгой.
Мне даже показалось, что Гарин решил дальше не рассказывать, как вдруг он встал, резко повернулся в мою сторону, склонил голову к плечу и как-то особенно произнес, обращаясь ко мне:
-Вам бумажка нужна? Бумажка?
-Нету её у вас, Павел Сергеевич, нету, - неожиданно для меня, визгливо вскрикнула Хессия Александровна.
-А мандата не хочешь?!
Гарин рассмеялся и тут же из Гулячкина превратился в Гарина. А Хессия Александровна Локшина, как ни в чем не бывала, продолжала разливать чай.
-Все, натурально, разбегаются, а мамаша подходит ко мне и спрашивает: «Неужели у тебя, Паша, и взаправду мандат?» А я ей отвечаю, что, мол, читайте, мамаша, читайте. А в том мандате написано, что дано сие Павлу Сергеевичу Гулячкину, что он действительно проживает в Кирочном тупике, дом 13, квартира 6, что подписью и печатью удостоверяется, а копия сего послана товарищу Сталину.
И Гарин снова смеётся, и мне чудится, что я, натурально, вижу этот фантастический спектакль. В годы, когда театр был закрыт, Мастер и Н. Эрдман арестованы, работы никакой не было, а жить то надо было, Гарин часто вставлял трагикомичную фразу своего героя:
-Чем же жить, мамаша, если нас даже арестовывать не хотят?
Я как - то сразу обратил внимание на одно поразительное свойство Гарина и Локшиной, со всеми, кто их окружал, они общались как-то подчеркнуто предупредительно и учтиво, будто бы все они были лучше, чем в действительности. Но именно такое общение и заставляло многих становиться лучше. А ведь это право на уважение имеет лишь тот, кто уважает других.
Мне, например, очень нравился портрет Эраста Павловича Гарина во весь рост в костюме сказочного Короля, но рассмотреть эту картину я смог не сразу. Эраст Павлович Гарин стеснялся показывать свой портрет малознакомым людям.
Кто - то из великих давно заметил, что познать человека можно, полюбив его. Гарина любили, узнавали на улице, рады были видеть на любом концерте, о его игре с восторгом отзывались критики. Он работал и дружил со многими прекрасными писателями, композиторами, художниками, актерами и режиссерами, но, как бы ни складывалась его личная судьба, он никогда не изменял самому себе. Потому и сохранил право напоминать каждому из нас, что когда всех нас спросят, а что ты, можешь, так сказать, предъявить, помнить, что никакие связи не помогут ножку сделать маленькой, душу большой, а сердце справедливым.

 Еще раз о гибели Чкалова

-В 1938 году мне довелось, - вспоминает Михаил Михайлович Громов, - быть свидетелем печального события: на моих глазах разбился Валерий Павлович Чкалов. Это был первый испытательный полет на новом истребителе И-180 Н. Н. Поликарпова. В ночь на 15 декабря ударил сильный мороз, а на истребителе И-180 с двигателем воздушного охлаждения еще не была сделана система, регулирующая температуру мотора. Накануне нарком оборонной промышленности (авиапромышленность входила тогда в этот наркомат) Михаил Моисеевич Каганович, брат Л. М. Кагановича, вызвал к себе Поликарпова и Чкалова:
-Как, у вас все готово? – спросил он. – Можно лететь или нет?
Николай Николаевич Поликарпов доложил об отсутствии системы, регулирующей температуру мотора, но Чкалов, когда к нему обратился нарком, предположил, что, пожалуй, один кругу над аэродромом можно будет сделать. И Поликарпов согласился.
Есть у меня одно предположение, почему Поликарпов и Чкалов решили поднять в воздух ещё не готовую машину. Заканчивался год, а по правилам тех лет, в конце года все ждали годовую премию и тринадцатую зарплату, получить которую можно было при условии успешного завершения текущих планов. Потом можно было совершенствовать и доводить до ума свою продукцию. Это не возбранялось. А тут ведь целый завод мог остаться без премии. Вот Чкалов и согласился.
Чкалов взлетел и пошел не по малому кругу над аэродромом, как договаривались, а по большому, вдали от границ аэродрома. Это была уже его ошибка. Затем все увидели, как он поворачивает в сторону аэродрома для посадки и начинает плавное снижение. И вдруг винт останавливается! Чкалов продолжает планировать с остановившимся мотором, но с земли видно, что самолет явно не дотянет до аэродрома…
Мог бы он прыгнуть с парашютом? Мог, если бы не был Чкаловым и летчиком – испытателем! До последнего мгновения летчик – испытатель стремится спасти экспериментальный экземпляр самолета, таково правило этой профессии.
При приземлении истребитель врезался в кучу щебня на окраине дачного поселка. Чкалова выбросило из самолета, и он ударился головой о лежащие металлические стержни, сложенные на небольшом дворике. Кто-то, судя по всему, приготовил их под заливку фундамента на своем дачном участке.
Была назначена правительственная комиссия по расследованию причин катастрофы. Громов был членом этой комиссии. Мнение комиссии было единогласным: винт остановился из-за переохлаждения мотора. Но при его то мастерстве, пойди он малым кругом над аэродромом, Чкалов остался бы жив.
-Прошло много лет. И вот уже после войны меня и конструктора мотора С.К. Туманского, - вспоминает М. М. Громов, - снова вдруг вызвали для объяснения причины гибели В. П. Чкалова. За эти годы катастрофа обросла чудовищными легендами. И тогда, сразу после катастрофы, и спустя много лет, искали и находили виновных. Но я, как и тогда, подтвердил свое мнение, сказав, что если говорить о виновных, то винить можно только конструктора, разрешившего вылет на самолете без системы регулирования температуры охлаждения мотора, и летчика-испытателя, тем более что последним являлся Чкалов, у которого было достаточно опыта и права отказаться от полета, либо если уж и лететь, то только с расчетом сесть в любой момент на аэродром с остановившимся мотором.
Все, о чем рассказал М. М. Громов, подтверждается материалами правительственной комиссии. Казалось бы, тема исчерпана, но чем дальше в прошлое уходит эта катастрофа, тем чаще появляются в печати всевозможные домыслы, слухи и сплетни, оскорбляющие память о В. П. Чкалове. Одни, видят в этом злую волю Ежова и Берия, другие, чтобы придать вес собственному вымыслу, бессовестно лгут, ссылаясь, якобы, на выводы правительственной комиссии, а, по сути, просто обвиняют Чкалова в лётной не профессиональности.
Так в газете «Аргументы и факты» был напечатан очерк Евгения Ермакова «Загадочная гибель Чкалова» , утверждавший, что правительственная комиссия установила, что Чкалов, «сбросив обороты двигателя, не закрыл заслонку воздухозаборника водяного охлаждения, что привело к чрезмерному охлаждению двигателя самолета и к дальнейшей трагедии».
Вот те раз! Летчик - испытатель, испытавший более 70 типов самолетов, оказывается, просто забыл закрыть заслонку воздухозаборника. Склеротик он, что ли?! Но, дело то в том, что на И-180 стоял двигатель воздушного охлаждения, а не водяного, и закрывать Чкалову было просто нечего - отсутствовала система, регулирующая температуру мотора.
Но и этого автору показалось мало, и тогда он придумывает, что «Чкалов поднялся в воздух с законтренными намертво шасси». Этот, мол, факт и повлиял на аэродинамические параметры машины, помешав Чкалову дотянуть до взлетно-посадочной полосы.
Что же выходит, рабочие завода специально намертво закрепили шасси, чтобы склеротик Чкалов не забыл их выпустить при посадке? Заслонку то он, как утверждает автор очерка, забыл закрыть!
Но при первом полете экспериментальной машины шасси не убираются!
Даже первый полет сверхзвукового пассажирского самолета Ту-144 был осуществлен с выпущенными шасси. Кстати, тоже накануне нового года. 31 декабря 1968 года, на три месяца раньше « Конкорда», заслуженный летчик – испытатель СССР, Герой Советского Союза Елян Эдуард Ваганович поднял в небо первый экспериментальный экземпляр сверхзвукового пассажирского самолета с бортовым номером «СССР - 6800».
А дальше в очерке сплошной мусор: и ржавая труба, пригвоздившая Валерия Павловича к креслу, и завьюженный фонарный столб на территории аэродрома (какой идиот ставит фонарные столбы на аэродроме?!), до которого, как утверждает автор, Чкалов не только долетел, и не просто долетел, а еще и несколько кругов над аэродрома сделал, и даже полетал в разных режимах. Бред!
Послушайте, ведь кто - то должен бороться с глупостью, враньем, непрофессионализмом, наглостью и цинизмом? Ну, не захотелось автору очерка читать воспоминания те, кто был свидетелем гибели Чкалова, не было времени позвонить сыну В. П. Чкалова - Игорю Чкалову, лень было заглянуть в энциклопедию, не разрешили ознакомиться с материалами правительственной комиссии, зачем же напраслину возводить на человека?
Но больше всего поражает даже не то, что автор ничего не знает и знать не желает, а то, что, выдумывая все эти бредни, даже не задумывается над тем, что всё это бросает тень на человека, который уже не может сам ответить на эту ложь! А это уже подлость. К примеру, в судьбе Чкалова был пролет под Троицким мостом, за что он получил дисциплинарное взыскание и был отчислен из армии. Зачем же, описывая этот случай, придумывать, что самолет задел какие-то там провода и был поврежден? Ведь этому может поверить лишь тот, кто никогда даже на велосипеде не ездил! На большой скорости и на малой высоте любое препятствие, а особенно провода под мостом, привели бы к катастрофе, но катастрофы то не было.
В угоду нынешним настроениям автор навязчивое подчеркивает, что Чкалов был любимчиком Сталина, и своим отказом принять пост наркома НКВД, подписал себе приговор. «Не каждый честный человек в то время мог отказать Сталину…» с пафосом заключает автор. Но ведь и Громову Сталин предлагал (на выбор!) стать начальником боевой подготовки ВВС или начальником всех учебных заведений ВВС или начальником НИИ ВВС, а Громов отказался. И ничего не случилось.
-Я никаких академий не кончал, - ответил Громов на предложения Сталина. - Браться за такие большие административные посты, не имея опыта, с моей стороны было бы рискованно.
-Какие там академии, - махнул рукой Сталин. - И все – таки, что Вы хотите?
-Я бы поработал в ЛИИ, меня там все знают, и я всех знаю.
-Э - э, нет, я хочу, чтобы Вы были в военной авиации.
-А можно подумать?
-Как Чапай, что ли?
-Хотя бы до завтра.
 На следующий день, явившись к Сталину на прием, Громов смог уговорить направить его в Лётно-исследовательский института (ЛИИ). Сегодня этот институт носит его имя.
Прощаясь, Сталин сказал:
-А все – таки я вас заберу в военную авиацию.
Вот тут и возникает вопрос: потому же Чкалов, будучи любимчиком Сталина, не вернулся в ВВС, а стал летать летчиком – испытателем? А всё дело в том, что к переходу Чкалова на испытательную работу Сталин не имел никакого отношения.
И не Петр Баранов с Калининым, и не Сталин, как утверждает автор очерка «Загадочная гибель Чкалова», решили судьбу Валерия Павловича после злополучной истории с Троицким мостом, а Яков Иванович Алкснис, погибший в 1937 году.
После увольнения Чкалова из ВВС за недисциплинированность, А. Б. Юмашев и М. М. Громов пошли просить начальника военно-учебных заведений ВВС Левина вернуть Чкалова в авиацию.
-Хороших летчиков сегодня сколько угодно, а рассадника недисциплинированности нам в армии не нужно, - ответил он им.
И вот однажды, как вспоминает М. М. Громов, когда Я. И. Алкснис приехал на аэродром, к нему подошел Юмашев и сказал:
-Яков Иванович, все дело в том, что мы тут все похитрее: делаем в воздухе то, что делал Чкалов, не на глазах, а чуть поодаль. А Чкалову просто скучно в части, он полон энергии и не знает, куда ее девать. Дайте человеку настоящую работу летчика – испытателя. Чкалов умен, храбр, полон энергии, прекрасный пилотажник! Вот там ему придется поломать голову, «хулиганить» будет некогда.
-А вот это аргумент убедительный, - обрадовался Алкснис. - Правильно, убедили.
Кстати, Петр Баранов ничем не мог бы помочь Чкалову. За год до пролета под Троицким мостом, нарком погиб в авиационной катастрофе, а всесоюзный староста ничего не решал и никогда этим и не занимался. Сталин же познакомился с Чкаловым после авиационного парада, когда тот показывал новый истребитель Поликарпова.
Ну, и последняя история, связанная с АНТ-25, особо характеризует Валерия Павловича Чкалова, как летчика и человека.
В 1933 году на аэродром вывели АНТ-25. Испытание было поручено шеф - пилоту туполевского КБ Михаилу Громову. Не стану подробно пересказывать, как был найден наивыгоднейший график дальнего перелета, все это можно прочесть в воспоминаниях М. М. Громова, но вот первым полетел не Чкалов, и не Громов, а
С. А. Леваневский. Именно ему было разрешено осуществить перелет. Вторым пилотом у него был Георгий Филиппович Байдуков, а штурманом Виктор Иванович Левченко.
Они долетели до Северного Ледовитого океана, и вынуждены были вернуться назад. В кабину пилота стало протекать масло. Причина оказалась простой: в бак налили слишком много масла, масло начало пениться, и излишки стали просачиваться в кабину.
После этого случая Леваневский и отказался от попыток лететь через Северный полюс на одномоторном самолете.
Вот тогда Байдуков и предложил Чкалову возглавить экипаж, учтя, что Сталин может разрешить Чкалову, как истребителю и летчику-испытателю, полет на одномоторном АНТ – 25. Но Чкалов стал отказываться, ссылаясь на то, что он истребитель, что не имеет достаточного опыта полета в облаках по приборам, что большие машины ему не доводилось пилотировать. Но Байдуков уговорил его.
А Сталин «любимчику» разрешил только ознакомительный полет над Северным Ледовитым океаном. На маршруте были учтены все площадки, пригодные к аварийным посадкам. Это уже потом такие, как Ермаков, назовут маршрут «Сталинским маршрутом».
О Чкалове в авиации заговорили после воздушного парада в честь десятой годовщины Октябрьской революции. Во - время демонстрационного полета он впервые показал восходящий штопор и замедленную «бочку», ставшие обязательными фигурами высшего пилотажа.
Все то, за что он многократно сидел на гауптвахте, отныне вошло в учебники по высшему пилотажу и носят его имя Чкалова. Фигуры высшего пилотажа рождены одаренными пилотажниками, настоящими летчиками. Создай Чкалов только две эти фигуры, его имя осталось бы в истории авиации.
Весной 1937 года, узнав, что В. П. Чкалов обратился к Правительству с просьбой разрешить перелет через Северный полюс в Америку, М. М. Громов тут же подает и свою просьбу, в которой просит разрешить и ему перелет через Северный полюс в Америку.
Самолетов АНТ-25 тогда было два.
Молотов, когда Туполев, Алкснис и Громов вошли в кабинет Сталина, спросил Громова:
-Тоже хотите лететь? Вам то зачем это нужно?
-Я испытывал этот самолет и убежден, что сделаю перелет не хуже, а лучше, чем кто-либо, - ответил Громов.
-Самолюбие взыграло?!
-И правильно, что взыграло, – вставил реплику Ворошилов.
Повисла тягостная пауза.
-А почему через Северный полюс, а не иным маршрутом? – спросил Сталин.
-В будущем перспективная трасса воздушного сообщения. И лететь надо одновременно, двумя экипажами.
-И как думаете, это осуществить? – спросил Сталин.
-Чкалов взлетает первым, через полчаса взлетаю я.
Туполев и Алкснис поддержали Громова. Сталин согласился.
Подготовка к полету пошла полным ходом. Но в одно, далеко не прекрасное утро, как вспоминает М. М. Громов, войдя в ангар они увидели, что их самолет стоит без мотора: его, оказывается, переставили на самолет Чкалова. Кто принял это разрешение, они так и не узнали.
Как-то однажды, заглянув на огонек к писателю Ивану Спиридоновичу Рахилло, я поинтересовался, а как Чкалов относился к Громову?
-Боготворил! Громова считал своим учителем.
Это же подтверждает и Михаил Водопьянов:
-Громов испытывал АНТ-25, а когда испытания окончились, он вместе с Филиным и штурманом Спириным, подняли машину и сели только через 75 часов, налетав по замкнутой кривой 12.411 километров и установив мировой рекорд. Больше всех громовскому рекорду был рад Чкалов:
-Вот у какого инструктора я учился! Михал Михалыч – в нашем деле бог! – по-мальчишески хвастал он.
А как Громов относился к Чкалову?
В середине восьмидесятых отмечалось 100-летие со дня рождения первого русского летчика Михаила Ефимова. Мне довелось быть автором небольшого документального фильма «Авиаторъ», посвященного этой дате. В фильме принимал участие и Михаил Михайлович Громов.
Помню, в один из съёмочных дней, спросил его:
-А как летал Чкалов?
-Чкалов – великий летчик! – тут же ответил он. – Выразительный, чуть грубоватый, но свой, чкаловский подчерк! Меня часто об этом спрашивают, считая, что я завидовал ему, что у нас с ним были сложные отношения, но это не так.
Теперь о ржавой трубе.
У Евгения Ермакова, автора очерка, «ржавая труба, валявшаяся на свалке, пробила сначала бронированный фонарь самолета и пригвоздила Валерия Павловича к сидению…»
С чего бы это трубе подлететь с такой разрушающей силой?! Фонарь то, как утверждает автор очерка, был бронированный, а значит, и труба должна была лететь со скоростью артиллерийского снаряда, чтобы пробить бронированную кабину летчика! Так кто же стрелял ржавой трубой в падающий истребитель?
Но автор не объясняет, а только намекает, что, мол, это одна из многочисленных версий. Чьих их версий?
На самом деле фонарь был из плексигласа, трубой никто не стрелял в падающий истребитель, полет был вокруг аэродрома, где не было фонарных столбов, мотор был совсем иным и шасси никто не контрил.
Грустно, грустно потому, что правда сегодня не выдерживает испытания беспрецедентными условиями нашего времени, где непрофессионализм, обман и клевета возводятся в ранг достоинств, не оставляя места подвигу.

 Хвастать, не косить, спина не болит
 
 От советского информбюро. Оперативная сводка от 9 июля 1943 года.
«Нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день подбито и уничтожено 304 танка. В воздушных боях и зенитной артиллерией сбит 161 самолет противника».
Газета «Правда», суббота, 10 июля 1943 года
Белгородское направление, 9 июля.
«Бои на Белгородском направлении характеризуются огромной активностью авиации с обеих сторон. Воздушное сражение, начавшееся с первых же часов немецкого наступления, не прекращается.
Одиннадцать самолетов «Лавочкие-5» во главе с ведущим летчиком Муштаевым сопровождали группу штурмовиков «Ильюшин-2». В районе одного населенного пункта их встретили четыре «Мессершмитта-109». Два наших истребителя завязали с ними бой, а остальные продолжали сопровождать штурмовиков. На пути им пришлось встретиться ещё с несколькими группами «мессершмиттов» общей численностью свыше 20 машин. В воздушном бою наши летчики сбили три «Мессершмитта-109-ф» и один подбили. Штурмовка прошла успешно».
Из книги «СССР в Великой Отечественной войне 1941-1945. Краткая хроника.
30 июля, пятница, 1943 год.
«Летчик 31-го истребительного авиаполка старший лейтенант Н. Е. Глазов во время воздушной разведки по команде с радиостанции наведения атаковал вражеский самолет-корректировщик. Израсходовав весь боекомплект, Глазов таранил самолет врага, сам погиб смертью героя».
Справка.
Командиром 31-го ИАП был мой отец - Муштаев Павел Фомич.

 Никогда не слышал, чтобы отец рассказывал об Афганистане, где ему довелось поработать инструктором в летной школе.
В 1928 году с дружеским визитом приезжал глава афганского правительства Эмир Амманула Хан, и в Москве, на Центральном аэродроме, высокому гостью была показана авиационная техника. Летчик-испытатель А. Б. Юмашев продемонстрировал на самолете-разведчике Р-3 высший пилотаж. Самолет понравился Эмиру Амманулахану, и вскоре Советское правительство подарило Афганистану несколько боевых самолетов, на которых из Одессы группа авиаторов совершила перелет в Кабул. В этой группе был и мой отец, которому потом предложили остаться в Кабуле и поработать инструктором в летной школе.
Никогда не слышал от отца, что он был знаком с В. П. Чкаловым, пока в одном из писем Анатолий Васильевич Виноградов, пилот ещё старой школы, с которым отец служил в 13-ой авиабригаде в Новочеркасске, не рассказал мне, как в сентябре 1932 года ему довелось впервые увидеть Чкалова.
«…Находясь в командировке в Москве с П. Ф. Муштаевым, - пишет он мне в письме, - мы ежедневно ездили на Центральный аэродром, и однажды оказался свидетелем теплой встречи двух друзей – Муштаева и Чкалова. Тут я узнал, что два авиатора учились в Борисоглебской школе военных летчиков и не виделись почти десять лет».
 Никогда отец не рассказывал и о работе летчика-испытателя на Воронежском авиационном заводе, а потом и в 8-ом отделе ЦАГИ, ставшим в 1940 году Летным исследовательским институтом, не рассказывал отец и об изгнании из армии и об исключении из партии в 1937 году, никогда не рассказывал о войне.
«Хвастать, не косить, спина не болит» - любимая поговорка отца.

 №0806 9 июня 1937 г.

Начальнику ОРПО ПУСКВО
Копия: т. Муштаеву Павлу Фомичу, г. Киев, Пролетарская ул., д. 3а, кв.3

Согласно решения выездной Тройки ПКП при ЦК ВКП (б) – протокол №2260-п, т. Муштаев Павел Фомич, в отмену постановления ОПК СКВО об исключении, членом ВКП (б) восстановлен.
Сообщается для оформления выдачи партдокументов.
ОТВ. СЕКРЕТАРЬ ОПК СКВО
БРИГВОЕНЮРИСТ ЖИГУР

С мистическим ужасом смотрю на эту пожелтевшую от времени и порванную на сгибах бумажку. Как много она значила для отца! Не будь этой справочки, сейчас уже потерявший всякий смысл, не было бы и возможности вернуться в авиацию, поработать летчиком-испытателем, сформировать 31 ИАП в годы войны, не было бы и той малости, чем жила семья, когда по болезни он был вынужден уйти на пенсию. Вот уж воистину: без бумажки ты – букашка, а с бумажкой – человек.
Кто и за что выгнал отца из партии и из армии? Вопрос чисто риторический. «Кто-то» исключал, «кто-то» восстанавливал. Отцу, как говорится, крупно повезло. Но чтоб «повезло» в те годы, надо было иметь сильный характер.
Все, с кем мне довелось поговорить, собирая материл об отце, говорили о его характере максималиста, когда есть одна мера: все или ничего, друг или враг, люблю или ненавижу. И никаких компромиссов: ни с кем и никогда. Он умел держать слово даже тогда, когда это было опасно для него, и когда исчезали причины, заставившие его дать это слово, он никогда не менял своих мнений и оценок, даже тогда, когда менялись времена.
В авиацию отцу помог вернуться Чкалов, в армию он вернется перед войной, заслужив эту честь летно-испытательной работой, в частности, испытаниями фашистского бомбардировщика «До-215».
А дело в том, что в начале марта 1940 года Комиссией, возглавляемой И. Ф. Тевосяном , были закуплены несколько штук основных типов боевых самолетов Третьего Рейха: истребители «Мессершмитт-109», «Мессершмитт-110», и новейший истребитель «Хейнкель-100», бомбардировщики «Юнкерс-88», «Дорнье-215», транспортные и тренировочно-пилотажные «Юнкерс-52», «Бюккер-Юнманн» и
« Бюккер-Юнмейстер».
-Организуйте изучение нашими летчиками немецких самолетов. Сравните их с нашими новыми. Научитесь их бить, и дайте рекомендации в войска, - приказал Сталин.
И уже в конце марта начались летные испытания. На «мессере сто девятом» - ведущий летчик-испытатель И. Д. Селезнев, на «хейнкеле сотом» - ведущий летчик-испытатель П. М. Попельнюшенко, на «дорнье» - ведущий летчик-испытатель П. Ф. Муштаев, на «бюккере» - ведущий летчик-испытатель И. И. Шелест.
Для тех, кого заинтересует эта страничка в истории авиации, посоветую прочесть книгу заслуженного летчика-испытателя СССР И. И. Шелеста «С крыла на крыло». Эту же историю вспоминает и Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР М. Л. Галлай в своей книге «Испытано в небе».
  Войну отец встретит в Каунасе, работая старшим инспектором ВВС Прибалтийского округа. В те годы служба в армии ценилась выше испытательной работы!
Собирая по крупицам биографию отца, недавно узнал, что на истребителях, которые базировались на аэродроме в Каунасе, за сутки до начала войны, были сняты пулеметы и отправлены в мастерские на «профилактику»!
Так начиналась войну.
У меня сохранилась его «Летная книжка», где рукой полкового писаря заполнены графы:
1. Фамилия…… Муштаев
2. Имя………….. Павел Отчество……. Фомич
3. Год и месяц рождения…………. 1901, 27 июня
4. С какого года в ВВС КА………. с 1922
5. С какого года летает…………. с 1925
А дальше перечислены самолеты, на которых довелось летать отцу, командуя 31 ИАП на Юго-Западном фронте – И-16, И-153, УТ-2, Миг-3, ЛАГГ-3, Як-7, Ла-5, Як-1. Тип самолетов, количество боевых полетов и продолжительность полетов заверены печатью и подписью начальника штаба 31 ИАП Павловым и начальником штаба 295 Краснознаменной Ново-Московской ИАД Богдецким.
Начиная с 25 мая 1944 года, отец командует 5-ым Гвардейский ИАП, и снова перечислены типы самолетов – Ла-5, Як-3, количество боевых вылетов и продолжительность полетов, и только печать иная и подпись начальника штаба гвардии подполковника Калашникова.
Войну отец закончил тяжелыми боями в небе Кенигсберга, будучи заместителем командующего 130 Истребительной Инстербургской Авиационной Дивизии (в «Летной книжке» всё с большой буквы!) – 52 полета с налетом 31 час 11 минут. Из них 15 успешных боевых вылетов (так написано!) с налетом 14 часов 34 минуты. За годы войны отец сбил 8 самолетов лично и 16 самолетов в групповых боях.
И последняя запись - Управление 1 ВА Третий Белорусский фронт, 9 апреля 1945 года, Як-3, перелет Бартенштайн – Инстербург - сопровождение «Дугласа» в Каунас на похороны полковника Бурбело. Печать и подпись – полковник Тетерядченко.
Что поделать, «Летные книжки» пишутся кратко.
А закончить хочу такой историей. Спустя десять лет после окончания войны, осенью 1955 года я начинал свою армейскую службу в Черняховске. В первом же письме ко мне отец писал, что знает этот городок, и что в конце января 1945 года садился на взлетно-посадочную полосу аэродрома Инстербурга, на котором, в годы войны, базировалась эскадра тяжелых бомбардировщиков люфтваффе.
И всё. Хвастать, не косить, спина не болит.
  И только в 1989 году узнал от друзей отца, что командование тогда предполагало, что полоса может быть заминирована. Фронт то двигался стремительно, саперы просто не успевали проверять и разминировать уцелевшие здания, склады, аэродромы.
Первым на аэродром в Инстербурге приземлился мой отец и прорулил всю эту полосу от начала и до конца, а вслед за ним пошли на посадку и летчики авиаполков 130-ой Инстербургской истребительной авиационной дивизии.
В «Летной книжке» об этом ни слова.
И правильно, это была всего лишь посадка, а не боевой вылет.


г. Москва, 2003 - 2006.










 


 

 











 



 







 

 












 

















 
 











 


Рецензии