Из списка разбитых сердец... Виля

(из зaписoк хирургa - "Диспaнсер", 1997)

Он был обаятелен, молод, красив и удачлив. Все у него получалось просто и великолепно, за что бы ни брался, а хирург — Божьей милостью, резекцию желудка делал за 25-30 минут. Такого я никогда не видел и не увижу. На двух столах одновременно начинали аппендэктомию и резекцию, заканчивали в одно время...
—Виля, как это у тебя получается, чтобы резекция так быстро?
Он отвечал:
 —Да просто. Левой рукой берешь желудок, а правой его вырезаешь...
В его словах содержалась не одна только ирония или шутка, а еще и серьезная правда, которую можно было понять и принять, но не формально, а через чувство, на особенной родственной ему волне. Он говорил мне:
—Оперируй на шее свободно, не бойся, здесь только сосудистый пучок имеет значение, все остальное — выдумки наших врагов.

Во время операции ткани не подчинялись ему насильно, а как бы вступали с ним в добровольный и тайный союз. Легко и Божественно, вроде сами по себе, они расходились, расслаивались, мгновенно обнажая все нужное на глубине. И снова соединялись четко и мягко, сопоставляя топографию отдельных слоев. А руки его в это время красивых движений не делали. Да и широченные перчатки, которые болтались на пальцах, никакого отношения к высшей эстетике не имели. Виля просто работал, и не на публику.

Ухватившись за его образ, я сразу ухожу в то время и вижу... Он оперирует очень много — 12—16 операций в день, в перерывах курит в предоперационной, а сигарета на зажиме. Потом ныряет к себе в кабинет — в кабинетик на первом этаже, пишет докторскую. Потом конференции, доклады, отчеты, вызовы, консультации, еще собаки в эксперименте... Потом еще очень и очень многое и разное, и все взахлеб, безостановочно, но и без надрыва, даже вроде и без усилий, как дышит. И покой от него и уверенность, когда он рядом. Вот началось там наверху кровотечение, остановить не могут, где-то в животе, в малом тазу, в грудной клетке - там паника. За Вилей гонец — срочно, ах, срочно туда!
—Тихо, тихо,— говорит Виля, он же такой сторонник тишины. (Главное, чтобы тихо...)

А сам быстро тапочки обувает и бежит из кабинета своего в операционную. Но не так бежит, чтобы все видели — вот Виля мчится, на пожар что ли, а незаметно, по-над стеночкой... И в операционной появляется не драматически, а как бы походя. Руки в стерильные перчатки сует, халат, шапочка сами надеваются. И сразу все становится понятным. У него сложное простым делается, и где темно было, там уже все видно, и что глубоко засело в яме какой-то дьявольской, то уже и на поверхности. И ничто не мешает вокруг, и - вот он, сосуд кровоточащий,- каждому дураку теперь видно. И где лужи страшные были, там сухо теперь. А Виля уже уходит, ускальзывает безо всяких лавров и аплодисментов — это ему совсем не нужно.

Он любое позерство, любую позу органически не выносит. Сам никогда не оперировал на публику, перчатки любил широкие, больше размера руки, чтобы болтались свободно, не давили и не стесняли бы движений. Если при нем кто-либо позировал на трибуне, в разговоре или за операционным столом, Виля говорит: «Изображает голландский сыр». И добавлял: «Не по вкусу, а по запаху...».

Сам оперировал легко, потому что чувствовал себя всегда свободно. Он был внутренне свободным, казалось, ничто его не тяготит, и улыбка всегда. Силен был во всем — даже в Абракадабре: отчеты составлял блестяще, чтобы оставили в покое.
И всегда — свободен!

Помню вечер в ресторане. Это был ужин в честь Сени Дымарского и меня. Виля был нам благодарен, каждому за свое. Сене временами он поручал своих студентов, срочно выезжая на операции во все концы, куда звали, приглашали, умоляли, звонили, трезвонили. Да, кстати, и платили, тогда это было можно. А я с ним ездил, ассистировал ему, а потом мы забирались в экспериментальную лабораторию окружного госпиталя — за городом, и там оперировали еще собак, трансплантировали им сонные артерии и возвращались совсем уже поздно на такси, когда трамваи уже не шли, а мы были молоды.

В общем, в конце учебного года Виля давал ресторанный ужин в нашу честь. На столе шампанское в серебряном ведерке с колотым льдом, дорогой коньяк, икра, конечно, черная и красная, другие красоты-прелести и цветы — солидный был ресторан. А мы разодеты, разглажены. В те годы о джинсах и куртках еще неизвестно было, в ресторан и в театр ходили торжественно и строго. Ритуалы еще были в ходу, и дам приглашали на танец чуть церемонно, не наклоняясь над ней всем телом, а стоя прямо, и лишь подбродок на грудь, и чуть каблучками прищелкивая, а у них даже шпоры остаточные кавалергардские где-то в подкорке позванивали. И музыка не ревела по-нынешнему, а тихо звучала, разговорам не мешая, а лишь оттеняя общение ресторанной лирикой и поволокой.
За соседним столом сидел Большой Начальник, пил коньяк, закусывая икоркой, слушал музыку, и это тоже было в порядке вещей. Он поздоровался с нами, улыбнулся. И снова принялся за свое. Мы тоже отдали дань кулинарии и напиткам, а когда разогрелись окончатально, Виля неожиданно встал из-за стола. Лавируя меж танцующими, раскланиваясь по сторонам, он поднялся на сцену к музыкантам, подошел к саксофонисту, подарил ему очаровательную улыбку, протянул руки, взялся за саксофон и уверенно, как будто так и надо, как-то вынул инструмент из музыканта. Мелодия захлебнулась и смолкла, сломался танец, пары остановились, запахло скандалом, и дежурный милиционер пошел уже от двери на сцену.

А Виля к залу лицом, и хозяином положения, улыбка, еще одна — совсем лучезарная, и уверенно — жест успокоительный, и мундштук в зубы - и полилась, полилась, черт возьми, прелестная мелодия чистыми волнами. Соло на саксофоне! Все остановилось и смолкло восторженно. Виля упивался музыкой, он наслаждался. Ему так хотелось. В наслаждениях он себе никогда не отказывал и препятствий не знал. Он был свободен, я же говорил...

...Он лежал со своим еще первым инфарктом, и к нему пришла его пассия, когда дома никого не было. Пришла невинно, с цветами и фруктами. Но Виля дары деликатно в сторону, а ее самою — к себе. Она забеспокоилась:
—Что ты, Виля, у тебя же инфаркт, тебе нельзя!
Он засмеялся:
—Кто из нас доктор — ты или я?
Аргумент показался резонным...

В работе он тоже видел наслаждение. Казалось, ему всегда хорошо, и лишь изредка, что-то вспоминая, куда-то окунался, и в глазах — серый чугун, да и то на мгновенье какое, потом опять смеялся, хохмил, подначивал.
В президиум Всероссийской конференции онкологов слал записки:

 «Дорогие делегаты, вы не зря прошли свой путь-
 Ёся Рывкин вам покажет,
 Как не надо резать грудь!»

Или

«Рак повержен в прах и в тлен,
 Наш Ефим отрезал член...»

В те годы Иосиф Рывкин считался специалистом по раку грудной железы, а Ефим Леонидович Сагаков писал диссертацию по раку полового члена. Оба они были в возрасте, казались нам почтенными старцами, а мы - совсем щенки, и нашим духовным вождем был Виля Мухин, которого уважали и обожали за все уже сказанное. И еще за отвагу.

В экспериментальной лаборатории Окружного госпиталя собирались по ночам после нескончаемого рабочего дня. Как я уже говорил, мы занимались трансплантацией общих сонных артерий у собак. Громадный пес лениво дремал, и мы думали, что он уже под морфием. Когда же вознамерились водрузить его на операционный стол, пес дико зарычал и ринулся на нас. Мы, Вилина свита, в ужасе отпрянули, а Виля прыгнул вперед и сделал невероятное: правой рукой он схватил пса за морду и сомкнул ему челюсти, а левой рукой одновременно вцепился в загривок. Сжимая пасть, он удержал собаку, которая рвалась из рук. Нам, остолбенелым, сказал (не крикнул, а сказал!): «Чего стоите? Вяжите его и морфий...».
А после — ни слова упрека. От восторгов наших и похвал отмахнулся.
Конфликты при нем как-то затухали, склоки оседали, тускнели. Другая тональность от него возникала. И даже упоминание его имени влияло на атмосферу разговора и спора. Так и случилось во время одного застолья в доме журналиста Л. Казанского, которого я знал давно — он пропагандировал запись медицинской документации на магнитную пленку. Мы с ним тогда подружились, ездили вместе на юг отдыхать. И вот я пришел к нему в гости, а там большая компания за столом, а во главе стола сидел или даже довлел незнакомый парень, здоровенный, со спутанной шевелюрой, которая чуть ниспадала на его могучие плечи и как бы припахивала богемой.
— Поэт Ермилов, — небрежно бросил он в мою сторону и сунул не то ладошку цельную, не то два пальца.

Жена поэта, миниатюрная красавица, сидела рядом. Среди женщин в те годы было не принято ходить без лифчика, но, казалось, что она может себе это позволить. Кроме того, у нее была тонкая талия, плавные бедра и ножка очаровательная под столом. Кушала она изящно, элегантно, вообще привлекала внимание, но держалась отчужденно и строго, соблюдала дистанцию, а на взгляды любопытные и дерзкие высылала встречный лед, как это умеют делать женщины, когда не хотят. Впрочем, и должность у нее была серьезная. Она заведовала отделом комсомольской этики или эстетики в молодежной газете. А ее муж говорил жарко о литературе, о поэзии, ему хотелось быть мэтром. Но этому мешал золотистый рыбец с прозрачной спинкой, который капал на разрезе, а также языковая колбаса, ветчина нежная, тонко нарезанная еще в гастрономе, хрен, горчица, свежий хлеб, наша молодость и волчий аппетит. Духовные ценности в этих обстоятельствах как-то отодвигались на второй или даже третий план, уступая могучей вегетатике и первичной природе.
Видя такое дело, наш мэтр решился на крайнее средство:
—Вчера мы разгромили Евгения Евтушенко, камня на камне от него не оставили,—сказал он и самодовольно оглядел жующих.

Жевание действительно прекратилось, автономные разговоры смолкли, наступила тишина. Сакраментальная фраза была произнесена в ту пору, когда газированные стихи Е. Евтушенко впервые вырвали пробку и взбудоражили публику.
—И где же вы его громили? — зловеще спросил какой-то вундеркинд напротив.
—В редакции нашего журнала,— гордо ответствовал поэт Ермилов.
—У вас ничего не получилось,— срывающимся голосом сказал другой очкарик.— Во-первых, потому что Евтушенко просто не знает о вашем существовании, а во-вторых, потому что если вы даже станете друг другу на голову, всем вам вместе не дотянуться до его лодыжки...
Это была перчатка и пощечина в дворянском собрании.
К барьеру! К барьеру! К барьеру!
Страсти накалились, мгновенно, о еде сразу забыли.
—Мещане! О, мещане! — ревел мэтр, излучая озон и молнии.
Теперь он действительно был в центре внимания и наконец-то мог разгуляться.
—Я знаю, я знаю, что вы ищете в этой поэзии! – рычал он.— В этой так называемой поэзии! — тут же поправлял он самого себя.
—Так что же, что же мы ищем? — язвительно задыхались очкарики,— скажите, слушаем вас,— и сабелькой в него: — А ну-ка! А ну-ка! А ну-ка!
—Вы ищете эротику,— выдохнул мэтр, указывая на них разоблачающим перстом.— И что такое Евтушенко? — вопросил он у люстры, подымая к ней глаза в руки.— Евтушенко,— ответил он с неподдельным волнением, — это апологет, да, пожалуй, и представитель разнузданного секса в литературе.
—Доказательства! Доказательства! — верещали очкарики.
—Доказательства? Ну что ж. «Ты спрашивала шепотом: А что потом, а что потом? Постель была расстелена, И ты была растеряна», - горестно цитировал мэтр. Мое терпение истощилось.
—Послушайте,— обратился я к нему,— а почему вы решили, что секс противопоказан литературе? Помните известное стихотворение Роберта Бернса: «...И между мною и стеною
Она уснула в эту ночь...
—Да, но «она была чиста, как эта горная метель»,— живо откликнулся тот.
—А помните, у Пушкина на полях «Евгения Онегина» есть рисунок поэта и приписочка к нему:

 Там, перешед чрез мост Кокушкин
 Опершись……на гранит
 Сам Александр Сергеевич Пушкин
 С мосье Онегиным стоит
.
—Как вы думаете,— продолжал я, и мне тогда казалось, что это очень тонко и язвительно, - как вы думаете, - чем он оперся?
Не отвечая прямо на поставленный вопрос, мэтр заметил:
—Во-первых, это не секс, а, скорее, некоторая вольность поэта, а главное, на полях, не в тексте, а на полях. Да мало ли, кто что на полях делает, в стороне от текста, на обочине. Это использовать — все равно, что в замочную скважину глядеть!
—Ах, скважина, скважина,— закипел я,— так сейчас не замочную, а натуральную вам предоставлю, и легально, не с обочины, а из текста прямо:

 Орлов с Истоминой в постели
 В убогой наготе лежал,
 Не отличился в жарком деле
 Непостоянный генерал.
 Не мысля милого обидеть,
 Взяла Лаиса микроскоп,
 И говорит: дай мне увидеть,
 Чем ты меня, мой милый,...?

—Личное, интимное, — забормотал мэтр, сбавляя, однако, тон,— в стороне от главной линии творчества, а главное, главное,— снова приободрился он,— главное —это гражданственность. И уж здесь все это неуместно: гражданственность и милая вашему сердцу гадость несовместимы.
—Куда там! — сказал я,— послушайте, что писал Пушкин в адрес временщика и царского холуя Аракчеева, да и в адрес самого императора:

 Холоп венчанного солдата,
 Благославляй свою судьбу.
 Ты стоишь лавров Герострата
 Иль смерти немца Коцебу.
 А, впрочем, я тебя...!

—Так это же опять эпиграмма. И что вы привязались к эпиграммам? На обочине же творчества... Обочина вам больше нравится, да? Все вы такие...
Остальные спорщики уже замолкли и смотрели с интересом наш поединок.
—У великих не бывает обочины,— сказал я,— это все ваши дурацкие реестры, организация здравоохранения: главное, неглавное, основное, побочное. Впрочем, вы хотите
 чего-то хрестоматийного, так извольте, но и здесь ваши реестры недействительны:

 Румяной зарею
 Покрылся восток.
 В селе за рекою
 Потух огонек.

 Росой окропились
 Цветы на полях,
 Стада пробудились
 На мягких лугах!

Эти стихи я впервые прочитал в своем учебнике для третьего класса. Хрестоматия... Но когда стал постарше, узнал, что это только начало стихотворения, которое, кстати, называется «Вишня». Далее по ходу повествования:

 Пастушки младые
 Спешат к пастухам.

—Ну и пусть себе спешат,— заметил мэтр,— с Богом!
—А вы послушайте, как описывает пастушку А. С. Пушкин:

 Корсетом прикрыта
 Вся прелесть грудей,
 Под фартуком скрыта
 Приманка людей...

—Плотно одета пастушка,— иронизирует мэтр.
—Всему свое время,— отзываюсь я,— пастушка ведь на дерево залезла, чтобы вишен нарвать.
—Ну и что?
—И вот тогда-то:
 Сучок преломленный
 За юбку задел,
 Пастух изумленный
 Всю прелесть узрел!
 ……………………
 Любовь загорелась
 В двух юных сердцах.

Пастушка упала на землю, к ней ринулся пастушок, обнял ее и...

 ...Соком вишневым
 Траву окропил.

Такая вот хрестоматия. Детям, разумеется, только два четверостишия и можно давать, дальше нельзя — они еще маленькие. А нам, взрослым, это можно. Вы говорите: «Мещане». Это не мы мещане, это вы - младенцы!

 Тот же член мочу выводит
 И детишек производит
 В ту же дудку дует всяк –
 И профессор и босяк!

 Это Гейне. «Орлеанскую девственницу» писал Вольтер, а «Гаврилиаду» — Пушкин.
Казалось бы, теперь и палец некуда просунуть, но этот парень не зря рвался в лидеры. Он сказал:
—Вы нас ловко увели в другую сторону, завели черт знает куда. Не о великих мы говорим, а про Евтушенко. А он — бездарь, понимаете? Его стихи, как дешевые базарные клеенки, на которых лебеди нарисованы и пышнотелые красавицы. Вам это нравится, потому вы — мещане!

Спор разгорелся с новой силой, уже выходя порой за академические рамки.
—Запомните,— сказал я, — сравнение не есть доказательство. Вы можете сравнивать с клеенками, с корзинками, картинками, картонками и маленькими собачонками, и все это бездоказательно. Сравнение не есть доказательство. С этого начинается любой учебник формальной логики. Впрочем, до физики Краевича вы еще не дошли...
—А вы дошли?.. У вас доказательства?.. Они у вас в рукаве? Ха-ха-ха,— смеялся он саркастически.
—Я докажу, докажу,— сыпал я своему врагу пронзительно. - Ваши стихи, уважаемый поэт Ермилов, в книготорге, и никто даже об этом не знает. И стихи ваших коллег-сотоварищей — там застыли айсбергами.
—Ну и что,— сказал поэт Ермилов и побелел,— ну и что,— повторил он, и зрачки его расширились.
—А вот что,— продолжал я, уже перешагнув заветную черту, - вот что: завезите в книготорг стихи Евтушенко, и придется конную милицию вызывать, чтобы толпу сдержала. За его стихи будут кассу ломать. И я буду в этой толпе...
—Не нужно Вам в толпу,— произнес мэтр, сохраняя величие,— я Вам эту книжицу просто так дарю. Зачем мне этот бездарь в доме?
Я смешался:
—Почему просто так, зачем просто. Да за этот томик я вам целую связку книг...
—Просто так, просто так,— великодушничал мэтр, опять набирая силу.
—Когда же мы это сделаем? — жадно ухватился я.
—Сейчас, прямо сейчас, вот только жену провожу домой, а сам на вокзал — уезжаю, творческая командировка... Так что пошли вместе, и я вам вручу эту бездарь...
—А ты не распоряжайся чужими книгами,— сказала вдруг миниатюрная красавица.— Евтушенко мой, он мне нужен для работы.
И обращаясь к мужу:
—Ты наговорил здесь много ерунды. Талантлив ли Евтушенко? Да, талантлив. Тем хуже. Он развращает своим талантом нашу молодежь. Он — апологет супружеской измены. А пропагандировать супружескую измену нельзя.
Она говорила легко, как по писаному.
—Семья — ячейка общества... И общество не может и не будет равнодушно взирать... И мы в молодежной газете ведем борьбу с этим явлением. Проблема и без того серьезная... Вот для чего мне нужен Евтушенко, чтобы вести борьбу... Супружеская измена — дело не личное... общественная характеристика... Подрыв устоев...
—Вам нравится домострой? — обратился я к ней, уже раскручиваясь на новую спираль.
—Ладно, хватит,— сказала она и махнула точеной своей ручкой, - надоело!
Она перевела дух и обратилась ко мне уже другим голосом:
—Вот вы хирург, не знакомы ли вы с Вилем Харитоновичем Мухиным?
—Я его знаю очень хорошо,— ответил я, и сразу все изменилось вокруг.
—А что Вы можете о нем рассказать?
—Я могу рассказать... Я могу рассказать... что у меня нет слов, чтоб о нем рассказать. Понимаете, это звезда на нашем хирургическом небе или комета... Я не видел таких хирургов, я в клиниках бывал. Таких нет нигде. Огромный талант, понимаете. И человек - прекрасный, удивительный, недосягаемый... Она сказала:
—Я очень рада, значит, не ошиблась, я готовлю сейчас о нем большой материал в газету. На таких примерах и нужно воспитывать нашу молодежь, как вы думаете?
—Конечно, разумеется!
Она засмеялась:
—Ну, слава Богу, пришли, наконец, к общему согласию.
Мы распрощались на улице, было половина первого ночи. На следующее утро к восьми часам я уже был на работе. В дверях появился Виля, веселый, свежевыбритый, в накрахмаленной шапочке и в халате. Он сказал.
—Ты что это придумал: звезда, комета, таланты, поклонники...
Я посмотрел на часы:
—Когда ты успел об этом узнать? Мы же расстались с ней в половине первого ночи!
—Очень просто: я провел ночь с этой женщиной.
—Вот сволочь!
—Ничего подобного,— быстро возразил Виля и выставил большой палец.— Такая вот баба!
—Да я не про это. У нее, видишь ли, том Евтушенко, но не для того, чтобы читать, а чтобы бороться с супружескими изменами. Она весь вечер мне мозги сушила... Материал говорит о тебе — для юношества...
У Вили Мухина было еще одно качество. В круговерти разговоров, общений и контактов он привык выдергивать, как рыболовным крючком, именно то, что ему было нужно. Вот и сейчас он уловил свое. Быстро набрал номер по телефону:
—Танечка, здравствуй, детка, это я. Слушай, сейчас узнал, что у тебя есть томик Евтушенко. Ага... Так ты его сегодня на ночь захвати. Договорились? Ну, целую, зайка, пока!

...И снова шестнадцать операций, в перерывах — сигарета на зажиме, потом в тюремную больницу — вновь оперируем. Потом к собакам — трансплантация сонных артерий. Час ночи. Домой? Но едет на вокзал в поздний ресторан: шампанское, конфеты в роскошной коробке. (Жаль цветов нет!). Да куда же ты, Виля, спать надо, с ног же валимся.
—А у нее сегодня муж опять в командировку уехал...
И ни усталости уже, ни тени в глазах, сам играет, как шампанское, улыбается — и в такси!

 Он умер после третьего инфаркта совсем молодым, ему было 33 года: возраст Христа.
Дела давно минувших дней. Преданья старины глубокой... У Вили Мухина было множество женщин, искренне преданных ему душой и телом. Подернутые дымкой забвения многочисленные связанные с ними истории переплелись корнями фабул и, выражаясь торжественным слогом, породили древо этого рассказа.
Виля был очень естественный и цельный, себе никогда не изменял, всегда держался своего стиля, а внешне прост и улыбчив.

 Казаться улыбчивым и простым.
 Самое высшее в мире искусство...


Рецензии
Прекрасно написанное. Хотя всё, что "о стихах" - смотрится публицистикой, а текст о Виле и врачах - это добротная проза. Разные стили. Я бы - не смешивал...

Жан Суворов   14.10.2007 17:49     Заявить о нарушении
Я думaю, Вы прaвы, стиль излoжения меняется пo хoду рaсскaзa. Нo вoт, пoпрoбoвaл мысленнo убрaть "o стихaх"..
И врoде, стaлo сухoвaтo, кaк хoт дoг без кетчупa. Если прoдoлжить кулинaрные aссoциaции, тo Вы сoвершеннo прaвы, слaдкoе и oстрoе нaдo сoчетaть с бoльшoй oстoрoжнoстью.
Спaсибo зa зaмечaние пo существу, буду рaд видеть Вaс еще нa свoей стрaничке.

Эмиль Айзенштарк   16.10.2007 11:06   Заявить о нарушении
Вам как автору - виднее.

Но читать было интересно.

Успехов!

Жан Суворов   16.10.2007 12:58   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.