Осужденные


Ветер клонил тополя за белой каменной кладбищенской оградой. Мокрые сосновые ветви вздрагивали под резкими порывами ветра. Надгробия, кресты, полинявшие звезды безразлично покоились среди корней. Праздничное оживление Родительской субботы ушло, оставив после себя пеструю засоренность могил. Все ушло в прошлое, царившее на старом большом кладбище маленького городка.

На светлой, еще не потемневшей от времени скамье, сидел старик, предусмотрительно подстелив под себя газету. Ветхий, но аккуратный плащ обтягивал ссутулившуюся спину. Весеннее солнце освещало старика, его шляпу на скамье рядом и две могилы с одним надгробием, перед которым стояла скамейка. Бормотание старика прерывалось редкими всхлипами и причитаниями.
- Полечка, Полинушка…
Две вороны прошлись за невысокой оградой: «Что-то зачастил Ерофеич на кладбище…» - «И не говори, бобылем всю жизнь прожил, теперь, хоть здесь родню ищет…»

- Помнишь, Поля, как мы после уроков на Заречье убегали? Веселая ты была в те времена, хохотушка. Какие истории только не выдумывала. Помнишь, как набирала одуванчиков охапками и осыпала меня с головы до ног, а я сидел в медовой золотистости и немел от счастья. Твои «догонялки» мне до сих пор снятся. Бегу за тобой, а у самого голова кружится от рук твоих всплесков, ног, из-под развевающегося платья выглядывающих… Догнал бы, схватил… Но бежать вечно хочется, чтобы ты вот так, перед глазами. И знать, что никуда не убежишь…
Борисыч на уроках все посмеивался, глядя в нашу сторону: «Любви все возрасты покорны, но юным девственным сердцам, Ее порывы благотворны, Как бури вешние полям…» Ты краснела, а я сердился на него, ох как сердился. Будто подглядывал он. Только сердце волновалось так сладко…
Где ж сломалась ты, тростиночка моя? Кто же сглазил тебя, колокольчик мой серебряный? Смелый мой человечек…
Помнишь Первое Мая? Как шли после демонстрации разгоряченные, накричавшиеся. Любили мы покричать в толпе. Силушки девать было некуда. «Ур-раа»… Сейчас и шепотом не получается. Задорные были… платье на тебе розовое с сиреневыми цветами, большими, как подсолнухи. Фея воздушная, талия – пальцами перехватишь… А как увидела драку, подобралась вся, что кошка. Увести я тебя хотел. Тяжело дрались мужики, крови уже было… Бабы выли в голос. Такая страшная сцена, особенно после праздника. Не любил я драк, хотел тебя увести, да где там… Не боялся я, просто не выносил, когда люди вот так… А, может, и боялся. Так за всю жизнь и не понял. Но только не ты. Ни минуты не думая, кинулась к мужикам: «Дядя Коля! Дядя Коля, отдай нож!» Я оцепенел и, только когда отшвырнул он тебя, бросился поднимать. А ты закричала, просто завизжала так звонка: «Трус!» Мне как пощечина… Ведь я, Полечка, подумал, что это мне ты закричала. Дальше как из тумана слышал: «Ты трус, дядя Коля! Что слабее его? Без ножа не можешь ему морду расквасить?» И слова-то какие нашла. Никогда не слышал от тебя брани. Но понял мужик тот, хоть и пьяный был, и яростный…
А вечером, словно ничего и не случалось, снова хохотала… Веселая была. Зауважал я тебя, так зауважал, что побаиваться стал. Вроде как сильнее ты меня, больше стала. Может, и виноват я в том, что все твоего слова ждал, решения твоего…

А вороны кругами ходят.
- Смотри-ка, прилип что ли?
- Давеча он тоже на этой скамейке сидел.
- Кто там похоронен?
- Не вижу отсюдова…

Не приходится скучать новой кладбищенской скамейке. Молодая женщина с ярко накрашенным лицом, обесцвеченными до смерти волосами, одетая неумно и кричаще, поджала по-девчачьи ноги под скамью. Упираясь ладонями о край деревянной доски, раскачивалась в такт своим мыслям.
- Не верила ты в Бога, мама, не верила. Боялась ты его. А теперь я боюсь… Только не Бога, его я ненавижу… Из-за него мы все несчастны. Жизни я боюсь. И чтобы доказать тебе что-то… Или себе? – Рвусь в нее со всей дури от страха… Да, все наперекосяк… Мечтала, чтоб увидела ты, что такое счастье, хотя бы мое. Выбирала, бросала, когда понимала, что не принц… Доперебиралась. Все женаты уже… Хоть командировочный какой залетел бы, я б ребенка себе сделала. Не страшно мне без мужика. Сама стала, как мужик. Нет! Все равно не жалею ни о чем. Все лучше, чем, как ты, терпеть вечно-пьяную рожу, скандалы… Смирение! Ненавижу. Не хочу ночью с детьми у соседей отсиживаться, ждать, пока муженек пьяный заснет, а потом в свой собственный дом крадучись… Не могла смотреть, как ты его разуваешь, раздеваешь. А утром тайком в церковь бежишь. Что, мама, силы там брала терпеть его? Чего ради? Ради нас? А, может и не надо их, детей-то?
«Бог видит, Бог знает». Что он видит, что знает? За что тебя, в жизни никого не обидевшую, обидел? За что ты всю жизнь терпела? Ни разу не слышала, чтоб смеялась ты. Улыбалась только… Ох и тошно ты, мама, улыбалась. Что тебе твоя вера дала? Покой! Да пусть бы она покой после смерти давала, а не до нее. Прожила, как мертвая в адской жизни. Других верующих видела я… Радостные они, счастливые… совсем на тебя не похожи. В разного Бога, что ли верили? В их Бога и я хотела бы, да не могу. Не умею я радоваться, без радости рожденная, в скорби выращенная… Думаю о Боге. Сразу тебя вспоминаю – тошно становится. Все «надо» да «нельзя». И все это ради чего-то будущего, чего – толком и не знаешь, но все ради него. На горе рождаемся, чтобы потом где-то счастливыми быть? Нет, мама, не то. Что-то ты в этой жизни напутала. А я еще больше… И, так как ты – не хочу, и по-другому – не получается.
Подобрала сумочку птица яркая, глянула на вторую могилу, рукой слабо махнула: «Привет», и пошла по тропинке к выходу.

- Что, Тонечка, родителев проведать приходила? – всполошились вороны за оградой. – Ой, горе-то, горе. Осиротела в год с небольшим. Ты, если что, скажи, мы за могилкой-то присмотрим. Нам чего, мы к своим часто ходим.
Тоня отрицательно помотала головой, не глядя по сторонам.
- Гляди-ка, рожу воротит, королева подзаборная.
- И не говори, все мужики в городе через ее … проперлися. Даром, что мать святую из себя корчила, а надо было дрыном, да по хребту, когда еще в школе училась, чтоб с парнями не крутила, честь блюла.
- Да, про мать-то тоже дело темное… Слышала я, что молодость у нее не платочек беленький…
- Да что ты? Никогда не слыхала! А что было-то?
- Смотри, смотри, младшой ихний. Что у них, годовщина что ли?
- У отца, наверное. Да нет, чтоб как все люди, семьей бы собрались, помянули…
- Этот напоминался уже.
- А что ему, он завсегда что-нибудь поминает. Смотри, цвета несет. С какой клумбы нарвал, интересно? У исполкома такие, вроде, растут… Что, Семушка, родителев навестить? Хороший сыночек, нам бы таких, чтоб не забывали. Цветочки отцу, что ль?
- Матери. А с батей выпьем, - Семен показал из кармана бутылку.
- А и надо, и правильно. Помянуть отца – дело святое.

- Привет, что ли, родители. Как вы тут успокоились? Привет вам от всей честной компании Не знаю, где ваши другие дети, только я тут, помню про вас. Что, батя, выпьем? Выпьем. А тебе, мам, цветочки. Не знаю, какие ты любила, не помню… Да вру, и не знал никогда. Интересно, а ты, батя, знал? Ни фига ты не знал про не. Только я, мама, любил тебя. А ты, мам, любила нас? Жалела, это помню, и я тебя жалел… Жалел, но не любил. За что любить-то было? За то, что не ругалась никогда? Так мы этого ценить не умели. Теперь бы… когда все ругают. Меня, мам, опять выгнали… Да ты не переживай, пару недель отдохну, потом участковый заставит их обратно взять. Тунеядцам в нашем городе не место… А, может, податься куда? Тоска заела. Что-то, мать, уцепиться не за что. К вам, что ль, поскорее перебраться? Так с ней, с родимой, - Семен прополоскал рот водкой и проглотил. Подумал и еще отпил из горлышка, - долго здесь не задержимся. Надо бросить… А зачем? Для кого? Была б семья… вот, думаю, если б дали кого усыновить… Или нет, лучше удочерить. Так, кто ж мне даст? Даже если пить брошу. Никто и не поверит. Да и не дадут, жена нужна. А я жениться не хочу. Если б такую, мать, как ты найти… Я бы сделал ее счастливой. Как бы я хотел на тебя счастливую посмотреть! И за что ты батю терпела? Ты прости, бать, но я правду… Ведь, за счастье было, если он просто молчал, по неделям бывало молчал, пока не выпьет. Да и то, хоть и молчал, а смотрел-то на тебя как? С ненавистью. И все вопрос был у него в глазах. Только, что спрашивал, - непонятно. И не успел, видать, спросить… А как померла ты, пить перестал. Так и умер трезвый. Назло тебе, что ли пил? А так, даже на поминках не пригубил. Я бы, мам, наоборот… когда и детей-то сделали – непонятно. Нет, действительно. Не представляю батю в этом деле с тобой… Кажется, он и дотрагиваться не хотел до тебя. Помню, положила ты ему руку на шею невзначай, так он, как ужаленный, из дверей выбросился… А потом пьяный пришел заполночь.
А почему ты не плакала, мам? Плакала бы, понятней все было. А так, как будто это работа твоя – терпеть… А я, мам, полюбить хочу. Да не получается. Как-то не умею. Ты, мам любила когда-нибудь? Ну, хоть в детстве? Рассказала бы. И чего я не спросил, пока ты жива была? Как это? С чего начинается? Что делать надо, как смотреть, чтобы увидеть в одной из обыкновенных – свою, необыкновенную? Да нет, мама, не научила бы ты. Сама не умела. Смиряться умела, чему и научила – благодарствуем. Я теперь смирный такой весь, что меня из-за травы редко видать. Да тихий…

Семен замолчал, допил, что оставалось в бутылке, и долго еще сидел на скамейке. И ушел, не заметив женщину за деревом, что давно уже хоронилась за стволом, стараясь остаться неузнанной. Она слышала Семена и теперь молча глотала слезы. Дождавшись, когда утихнут вороны, вышла из-за дерева и подошла к правой могиле. Бережно собрала листья, выбросила бутылку в кусты, огладила руками могильный холм. Молодая. Сильная и красивая женщина. Тело распирало ажурную блузку, швы на юбке гудели от напряжения. Она присела на скамейку полюбоваться плодами своим усилий, удовлетворенно вздохнула.
Потом разрыхлила землю среди незабудок, подумала и повернулась ко второй могиле. Минуту-две она смотрела на слежавшуюся землю среди фиалок, потом, словно решившись нырнуть с большой высоты, начала рыхлить и там.
Но после нескольких остервенелых движений, не выдержала, выбросила веточку…
- Нет, не могу! Ни себе – ни людям! Одно слово – собака на сене. Изуродовала мужика, да за собой в гроб утащила… Почему не выгнала? Не было у него сил уйти от тебя, хоть и все для этого сделал. Так помогла б человеку! Нет! Она святая! Все простила! Да надо было ему твое прощение, как собаке пятая нога! Это он тебя должен был прощать или нет. Ты ж ему всю жизнь измохратила. Хоть бы отпустила на пятом десятке, чтоб в любви-то искупался напоследок. Он же вором за лаской приходил, побитой собакой. Сына своего сыном назвать не мог, тот его дядей Гришей звал… Ой-ей… Что б ты подавилась на том свете!... Ой, прости. Гришенька, прости родненький, не буду больше, не смотри на меня так. Не буду. Хочешь, язык себе откушу? Да только сердце-то вот не вырвешь, а хочется… Боли-ит… Болит поганое, пятнадцать лет болит… Господи, да за что ж такое наказание-то? Господи! Неуж за то, что полюбила женатого? Так ведь я ж ему верна была все годы, как мужняя жена себя блюла, даже в мыслях измены не было никакой. Лишь о нем мечтала. Сына его вырастила… Ох, да за что ж? Зачем, слова про тебя сказать не имела права, все стращал: уйду – не вернусь. И ведь ушел. Ну, чтоб померла как все и оставила в покое его. Я-то думала, что переболит, он оттает, жить начнем. А он гнать меня стал… Наворожила, накружила проклятая… Ох, прости, прости Гришенька, не буду, не буду… Разбередил меня Семка ваш… Не гони меня, не гони, хоть отсюда не гони. Видишь, я и ее могилку смотрю…
Она схватила веточку и усердно стала рыхлить землю, закапывая в нее свои слезы.

Вороны каркали.
- Нюрка-то, вишь, зареванная вся пошла…
- К кому это она?
- Да ты что, не знаешь? Ну, ты мать, даешь! Да весь город знает, она одна не знает.
- Да ты что! Точно, а я и забыла. Вот ведь стерва, еще и на могилу не стыдиться… Тьфу… пакость какая…
- Ну. Бабоньки, держите меня. – демонстрация, ей богу! Чегой-то взбесились они, что ли? Старшенький прется. Надо было их всех вместе свести, компашка б получилась…

Большой сильный мужчина лет тридцати пяти, с крупными руками, достававшими почти до колен. В покатых плечах и бычьей шее чувствовалась нерастраченная мощь. Черные брови сходились над широкой изломанной переносицей. Тяжелый взгляд красивых черных глаз буравил тропинку перед ногами. Остановился он все у той же светлой скамейки и тяжело опустился на нее.
- Нет уж, думал я, батя, пусть и шофером стану, как ты, да только дома меня будут ждать… Не повторю я твоей ошибки. Пусть ОНА меня любит. Я никого любить не стану. Насмотрелся, хватит. Как ты годами ждал ее единственного взгляда. Что, дождался? Насмотрелся, как тебя ломало, такого мужика. Что творил… Всю жизнь ждать любви, как подачки. Видел я, батя, твои слезы, никто не знает, а я видел. Мне уж двадцать было… Как ты из спальни вышел и пошел во двор, а я за тобой следом. Не понравился ты мне, не понял я, правда, ничего, но пошел на всякий случай. Видел я, батя, и ту веревку, только остолбенел от неожиданности. И как зашвырнул ее за дрова, а потом упал и завыл… Помню… Я не виню мать. Прости меня, мама, не заставишь себя любить, если не любится. А вот зачем замуж за него пошла? Спросить бы тебя. Дак и в голову как-то не приходило. Все думал, вы там сами разберетесь со своими любовями-нелюбовями. А я на ошибках ваших поучусь. Поучился, дурак. Женился на бабе умной, красивой, веселой. Все в порядке, пацанов двух родила, меня обожает… А я вот, батя, влюбился… Да не в нее… Хочешь, смейся, хочешь – плачь, в медсестру из детской поликлиники. К пацанам приходила уколы делать. Ну, меня, как обухом огрели… Маленькая такая, дохленькая, ну, как мать наша была… А невмоготу, как хочется взять ее на руки и унести куда-нибудь, к черту на рога. И не спускать на землю. Она такая… Не такая, как все… Это у меня, батя, твое. Чего это мы повернутых каких-то любим? Да только вот еще какая незадача. Она меня… тоже, пап, любит… И что теперь делать? И пацанов жалко, и Ленку… И жить я с ними не могу и бросить. Но без нее… Хоть в петлю лезь, хоть волком вой!
Что делать? Что делать?..

Кружат вороны, кружат… Клювы свои о стволы точат.
- Смотри-ка, смотри, Ерофеич-то опять идет…
- Слышь, так он давеча у ихних могил-то сидел! Чего это он?
- А! Знаю, знаю… Тссс… Хорошо, что не ушли, глянь ка, Борька возвращается. Что-то будет…
Борис с учителем чуть не столкнулись в воротах кладбища. Узнав ерофеича, Борис поздоровался за руку. Учитель сначала испуганно, будто не ожидал его здесь встретить, но потм с теплом и любовью смотрел вслед сыну Полины.
- А чего ты ждала-то?
- Да я чего-то не дотумкалась. Если и я-то забыла, так где ж сыну-то знать!
- Да чего знать-то?
- Так Полина с Ерофеичем того…
- Ой, да не ври… Она ж богомолка такая была, всех переплюнула, даже комсомола не испугалась, вышла из него, как ей это в голову стукнуло.
- Вот, то-то! Стукнуло! Ты когда из деревни приехала, в каком году? А я-то здесь и в школе училась. Ерофеич-то наш! Они со школы того… Но вот не знала, что у них это продолжалось. Тихо они это дельце, знать, обделывали…
- Чего ж они не поженились?
- Так он делся куда-то… Вроде учиться уехал, да и пропал. Тогда, в пятьдесят втором всякое бывало. Ну, Полинка-то ждала, теперь вспоминаю. А Гришка, парень видный был, все девки за ним бегали. По тем временам шофер, что сейчас профессор. А Полинка нос воротила. Тогда-то она в церковь и стала бегать, сначала тайком, потом было собрание, чистили ее. Гришку-то и заело. Потом уж не знаю, как и сладили… Что-то поговаривали, что силой он ее вроде взял, да мать и заставила ее выйти за него замуж. Он, вроде, сам признался, да посватался… Вроде еще что… Или не… погорели они тогда с матерью, так их и взяли к себе Полинкины… Эх, надо баб поспрашивать, забыла я чего-то… Интересно. А ерофеич вернулся, значит, где-то года через два после свадьбы, Полина уже пузатая была… Ой, надо баб поспрашать, может, кто чего вспомнит… А то ж интересно получается при современном раскладе… Тихоня, святая…

Вечернее солнце с трудом освещало макушки деревьев, не дотягиваясь до скамьи, на которой сидел первый и последний свидетель осужденного прошлого. Могила с фиалками была засыпана одуванчиками, желтыми, как маленькие солнышки.


Рецензии