Рассказ Сапожниковой о смерти

Когда мне четырнадцать лет исполнилось, то переехали мы в Белгород. Строительный трест «Центротяжстрой» перевели из Москвы в Центрально-Чернозёмный район, а из Москвы желающих вслед за этим управлением не нашлось ехать. Не детище, значит, было, а кормушка. Вот и набрали специалистов на Урале. Месяц на кабинете главного инженера треста табличка с фамилией, именем, отчеством отца провисела. Но он не аппаратный работник. Ушёл начальником СМУ, сельские коттеджи в районе строить. Настоящие дома жилые, для живых людей.
А мамочка, по-прежнему молодая и сногсшибательная, работавшая в Челябинске заместителем начальника аэропорта по промышленному строительству (в форме с крылышками ходила – летала!) в Белгороде в сметном отделе проектного института стала работать рядовым инженером.
Через несколько лет директор её уговорил стать начальницей этого отдела. Она всё отнекивалась:
— Какая из меня начальница? Я людей строжить не умею.
 Весь отдел уговаривал:
— Валентина Михайловна, миленькая, соглашайтесь, мы вам поможем!
Уговорили. Десять лет кабинет центром института был, то есть центром-то мама была, только она об этом не догадывалась. Когда время пенсии у мамы подошло, не отпускали – категорически, со слезами – нет и всё. Но и мама категорически отказалась: внуки. Стали к ней со всей области строительные фирмы свататься – лучший специалист в области по сметам, сметливая. Такую зарплату предлагали: в месяц столько, сколько она за всю жизнь заработала. Столько слоечек купить можно было бы! Но и тут мама категорически отказалась. И пошла социальным работником – чтобы тем, кому трудно в магазины ходить и по дому работать, помогать.
Но когда мы приехали в Белгород, то сначала никакого жилья у нас не было (дом наш во Втором Садовом переулке ещё не достроили) и жили мы в двухкомнатной квартире две семьи вместе, целых два месяца.
Андрюша, брат, ещё в школу свою английскую не ходил, шесть лет всего ему было. Сижу я, уроки делаю. А мама его укладывает спать в другом конце комнаты. Отец на кухне курит. Андрюша вдруг реветь начал, жутко так. А он всегда тихим был, спокойным. Ляжет в постель, ручки на одеяльце выпрастает и — как младенец на иконе, не то, что я, егозливая была, десять раз вскочу попить да в туалет. Ну, думаю, дела. Андрюха заревел.
Он глаза растопырил от страха. Мама кинулась: что с тобой, сыночек, а тот взахлёб:
— Умру, меня в землю зароют, а там темно, света белого нет.
И ведь не уговорить, что-де не бойся, как это мама пытается, потому что я-то по глазам вижу: он смерть познал. У меня самой уже был такой опыт. Но кто меня послушает. Да и не объяснить мне тогда было ему умишком своим. Просто знала, что это совсем не страшно – смерть. Это порог, к которому душа подходит и с него взлетает. Если не полюбила, не трудилась то есть, то это первый и последний её полёт к свету. А если полюбила, и летать научилась при жизни, то не первый и не последний, потому что не просто к Богу, а с Богом. Это я сейчас слова нашла, тогда я о Боге не знала, некрещеная была, но все слова, как зёрнышки гранатовые в сердце моём были под кожурой.
Мама Андрюшу гладит, прижимает к себе в страхе. А папка в проёме дверном стоит и всё, что Андрюша говорил, слушает. Подмигнул мне папка, а сам весело так у Андрюши спрашивает:
— Чего ревёшь?
Андрей своё талдычит:
— Зароют. Темно там...
Папка говорит с усмешкой:
— Когда это будет. Спи пока. А к тому времени, как ты помирать соберёшься, электричество под землей проведут.
Андрей вмиг успокоился.
А я думаю: «Вот дурак-то! Поверил. Какое-то у него механистическое представление о смерти. Неинтересно даже».
Теперь Андрей – проповедник адвентистской церкви. Что он пастве своей о смерти говорит? Такие же простые слова, как папка? Тот-то до сих пор коммунист. То есть он Сталина с шестнадцати лет отцом считает. А в коммунистическую партию вступил, только когда все партийные работники свои билеты на стол побросали и в церковь семидесятилетние грехи помчались отмаливать. А до этого он был единственным номенклатурным беспартийным работником в области. Ничего с ним сделать не могли.
— В ту партию, — говорит, — в которой Сталин был, я бы, не задумываясь, вступил. А в этой партбилет без его портрета (раньше Ленин и Сталин, как Маркс и Энгельс в профиль, вдвоем были на обложке).
Я отца своего тогда не понимала, как и брат, поначалу спорила, когда перестройка началась.
Самой все это ханжество партийное надоело хуже горькой редьки. Но потом... Отец, кстати, горькую редьку до сих пор очень предпочитает. Ещё хрен с квасом. Ну да, хрен редьки не слаще. Только дело не в этом, а в том, что я в отца – упёртая, и у нас с ним с самого детства какой-то негласный союз духовный был.


Рецензии