Ориентир

Интересно, но, будучи древним, по возрасту своему, «старым пнём» он не был.
Да и пнём, он стал, не так давно.
По меркам его жизни – буквально недавно.
По меркам человеческим так уже давно.
А что мерки людские для него?
Ещё родители тех, кто пилил его ствол, разделяя жизнь на «до» и «после», лазили по нему в детстве и целовались в его тени в юности. И зачали его убийц под его же сенью. И родители их родителей тоже. И могилы прадедов их видел он своими ветвями, до того как пнём стал. Когда был деревом.
Помнил он многое. Очень многое вспоминалось. Особенно по ночам, особенно в лунные ночи.
А в дождливые ночи вспоминалось больше грустное, под шлепки падающих на макушку капель-хулиганок.
В жаркие дни вспоминалось чаще весёлое. И даже порой смешное. Особенно когда его нагретую солнышком макушку-лысину-срез кто-то как кресло использовал. Часто. Хороший широкий тёплый пень у пыльной дороги.
Не дающий уже тени своей для привала как бывало.

А бывало ведь. Бывало!
Пыль дорожная оседала на молодёжь - побеги у его подножья, средь корневищ протиснувшихся.
Народ, дорогой утомлённый, присаживался в его тени кряхтя, слезая с телег крестьянских, карет вельможных, а намного позже из тарахтяще - дымящих самоходных повозок.
И нет бы просто – посидели в тенёчке, отдохнули, спины-попы распрямляя.
Нет!
Всё затеи какие-то придумывали.
То просто закусить выпить располагались.
То – буйно-весело кутили – пили – закусывали - нежились до самого темна.
Не жалея ни времени, ни сил.
Не страшась ни темени наступающей, ни воя волчьего.
И уезжали.
Клинками острыми его шкуру-кору по изранив. Верёвки-качели на ветвях оставив.
Сухие веточки пообломав-спалив.
Больно.
Грустно.
Неприятно.
Использовали и забыли.
Он не забыл.
Многих помнил по лицам - голосам – делам.
Многое прощал многим.
Не мог простить только двух вещей.
Когда неделю на него садились вОроны.
Клевали то, что от плачущих – замолкших – дёргавшихся -успокоившихся людей осталось.
Пока не снял остатки человек-одиночка.
И остались на нём только верёвок обрезки.
И память о когтях ворОньих. Острых, злых, кровавых когтях падальщиков.
А второе не мог простить – визг плач и стон.
Кусты рядом стоявшие, может что и видевшие, не проживали и малой толики жизни его. Но они видели. А он только слышал. И злился. И болел. И сочувствовал. И негодовал. И знал, что ничего поделать-то не может.
Ну веточку- оторвать под ветром – уронить.
Ну листвой там зашуметь – зашелестеть.
Ну, стволом заскрипеть угрожающе.
И всё.
А плакали девочки страшно и звонко. И рыдали громко, в вой безысходный переходя.
И болел он после такого.
И желтел раньше времени.
И листьями с землёй делился, намного раньше их сбрасывая.
И долго не мог понять - ПОЧУМУ ОНИ ТАКИЕ?
Двуногие– людьми себя называющие.
И как они ТАКОЕ друг с другом творить могут.
Но устал болеть и переживать.
Лысеть и мёрзнуть безлиственный осенними холодными ночами дождливыми и вечерами морозными.
Устал. Но всё так же сопереживал.

И по другому поводу, сопереживая, радовался.
Когда ветви его нижние ежегодно лентами цветными расцветали.
В ночь, когда папоротник цвёл.
 Тогда и нравились ему люди. И любил он их.
 За удаль. За бесшабашность. За радость, которой они со всем МИРОМ, казалось, делились.
 И шелестел он им ласково.
Убаюкивал листвой шуршащей.
Не обижаясь, что на шалашики многие его ветки ломали.
И радовался, когда катящие мимо праздничные повозки пылью тормозя останавливались под ним.
И не то, что бы радовался слезам невестиным - девичьим.
А приятно было, что, за него прячась, девица - замужница, свою радость слезой горькой ему изливает. И подружкины слова добрые – нежные – успокаивающие, часто слышал. И сам их повторить готов бы.
Да нет в нём слов человеческих.
И утешить мог он только шумом своим. От души его, древесной, поднимавшимся. От самых корней, до самой верхней веточки.

Менялись люди.
Сменялись годы.
Он оставался сам собой.
Да - больше.
Да – крепче.
Да – гуще становился с годами. И всё необхватней.

И страшиться людей начал, со временем.
После того, как и под ним и над верхушкой его, железки громыхающие проезжали – пролетали.
После того как пчёлы горячее – огненные в ствол его впивались – в людей не попадая.
И шипели соком. И жгли ненавистью.
А люди прятались под ним. В тени его ветвей.
От пчел жалящих, с небес, из птиц железных пущенных.
И были те люди слабы.
И были те люди в бинтах кровавых.
И последней надеждой своей к шкуре-коре прижавшись, говорили люди слова ласковые - умоляющие.
И знал он, по слухам, ветром носимым, что горе у людей страшное. Что имя ему Война. Что в горе этом люди друг друга истребляют.
И нашелестела ему трава – одногодка-малолетка.
Что дали ему люди имя.
Странное.
Непонятное.
«Ориентир номер…»
И долго думал он ночами, что это за слово. И кому – чему - в чём он ориентиром является.
И долго додуматься не мог.
А вокруг порой прыгала земля грязно - огненно - каменными фонтанами.
Плакал он слезами - соками своими, из сломанных, посечённых ветвей.
И дёргался.
 Дёргался корнями уцелевшими, когда корни его мелкие рубили, рвали, резали, кромсали. Большими и малыми лопатами сапёрными.
Могильные ямы-пустоши воздвигая, копая, маскируя. Холмики погребальные, чаще беЗЫмянные, возвышая.
И по весне наступившей не только слёзы талые – снежные впитывал он из земли.
Впитывал тёплую влагу. Влагу, в которой ещё капли красные, на его кровь не похожие, но силы такой же бывшие, плакали. О двуногих плакали, ранее в себе носивших.
И когда почки-хохотушки на нём раскрывались – знал – малая часть их жизни, через него двуногими им, почкам, листьям будущим, переданная.
И гогда хлопали, шелестели, шуршали они листьями, казалось ему. Что двуногие, год света белого не видевшие – ему спасибо говорят, что хоть через него небо солнечное повидали, ветерок почувствовали.
И грустно ему было и радостно.
От пользы своей.
Что он хоть как то – двуногим, ЛЮДЯМ, помочь может.
И плакал он соком обломанных ветвей не тому, чтобольно, а тому, что грустно.
И долго, и много колец добавил в ствол свой, пока остатки двуногих влагой кровить перестали.
Тоской желтел он к осени.
Ковром красно-желтым укрывая землю.
Траву.
Холмики безымянные, глазу уж неразличимые.
И в стужу зимнюю, ветвями дрожа, думал о солнце. Тепле. О том, что согреется он.

Но ранней весной появились. Губители. Так он по -началу их назвал.
И резали ствол его. Больно. Долго. Нудно.
И тупил он их пилы, всеми силами.
Но от топоров спасенья не было.
И злился, по началу.
И сопротивлялся.
Но сдался. Не ослаб – нет!
Ветки молодые, кусты да берёзки весть ему принесли.
От самого поселения двуногих.
Что его решили спилить не забавы раде.
Что ствол его могучий, многократно пилами истерзанный станнит последним пристанищем.
И не стал он противиться.
И рухнул. Со стоном.
Со скрипом.
С грохотом и вздохом.
И корням велел не сопротивляться.
Тем молодым корням, что над безвестными, стёршимися холмиками протянулись намного позже.
И знал он – напилили из него дощечек узких, гвоздями их по истыкав соорудили последние пристанище. Тем, кого в - торопях под ним закапывали.
Тем, кого от огненных пчёл он прикрыть не успел.
Тех, кто влагой кровавой с ним поделился.
И сказали ему, что был праздник большой.
И что дети его- досочками ставшие были украшены цветами.
И что все они в землю легли, двуногих покоя, навеки.
И вздохнул он.
И простил всех.


И сейчас, у дороги стоя, много раз слышал, видел, чувствовал, как на срезе его расстилают скатерти.
И пьют. И закусывают.
И говорят.
Но, как в давней юности, слышит он порой слово странное.
Непонятное.
«Ориентир»
Только сейчас, всё больше говорят: « – Вот этот пень и будет наш ориентир на следующий год!»
И согласен он быть ориентиром.
Кем бы он до этого не был. Дубом, ясенем, клёном, тополем.
Лишь бы двуногим польза была.
Лишь бы помнили.
Обо всех.
Всех ушедших.
От кого польза осталась.



За что и помнят.


Смоленская область.
Или Брянская.
Полесье.
Или Волынь.
Дон.
Или Кубань.
Какая разница!

Пень – то там и стоит. У братских могил. Навсегда.


Рецензии
Действительно: "Лишь бы помнили..."

С уважением, Игорь

Игорь Войк   16.08.2006 09:34     Заявить о нарушении