Э зухе нах

(жертвоприношение)

В прежнее время каждый мальчик тринадцати лет должен был в назначенный ему день, всегда поутру, на восходе, тайно бежать к ограде храма Метсолы. Что с ним случалось в храме – никто не знает, если мальчик возвращался – то считался уже мужчиной. Главное, чтобы никто не проснулся и не приметил, и не прозвонил в колокольчик, иначе мальчик становился рабом этого умельца, - вплоть до рождения своего первенца, и должен был делать все, что бы ни пожелал хозяин. Говорят, когда сын волхва бежал когда-то к месту, где прежде стояло капище, свейский епископ зазвонил в колокольчик и потребовал чего-то такого, что старый волхв смог отговориться ничем иным, как только разрешив строить на месте храма нынешний собор. И потом мальчики бегали уже к соборной ограде, хотя это и было запрещено. Красивый был, говорят, этот храм Леса. Рассказывают, вырезаны были из дерева очень искусно Калева, небесный охотник, и его собаки, будто бы бегущие за адским оленем лопарей. Весь народ Метсолы изображен был на стенах. И Тапио - наш лесной хранитель, и Суометар - мать всего рода суоми, полярная звезда. А на темной северной стороне, были такие ворота, за какими, верили, начинается земля Похьёлы, а потому их и надо стеречь, чтоб тот народ не пришел в нашу землю. Был у таких ворот свой сторож, из храмовых служек. Главное, чтобы парень был совсем рыжий, золотой, будто солнце, и станет тогда бояться его тварь из Похьёлы.
Матти был служкой северных ворот.

- А чо искать-то! И так знаем! Они это, они животинку поморили!
- Гадюки чухонския! - завопил кто-то.
- Снег наворожили, подводы хлебные с Новгорода нейдут!
- А сами, небось, хлебушок-от ядят!
- Оне, суки, снедь держать! – старуха затрясла мослами, ткнула костлявый палец в спину Пелагеи. - Сами жруть, а нам шиш!
- Под платье прячут!
Народ заходил еще пуще, замялся, затопал десятками ног, будто одна целиковая никем досюль не виданная пестрая тварь. Платы, кокоры, кики – бабье, бабье, но нет вон и простые космы и бородень чей-то. Никак все тут, да почитай что все.
- А что, все быват! – гаркнул кто-то каким-то уж совсем не голодным голосом.
- Оне, точно оне!
- Вона какие! Тут брюхо к хребту примерзло, а они вона!
- Бабоньки, ну вот же ей-ей ноги пухнут, вот погляньте-от!
- Да вы на нее-то, на нее-то!
Пелагея по сторонам не озирала, а шла, как шлось. Малинка цеплялась ей за подол, казала из-под платка страшные глаза.
- Молчит! Молчит, ведьма! – взвизгнула молодуха, у которой от голода отекли ноги. – У, песья порода!
- Нишо! Пройдем, - шептала Пелагея дочурке, - вот уж и дома почти.
Люди бранились не обыденно, а со злобой, и злоба та все пухла и пухла и народ оттого гуртился и начинал уже попихивать Пелагею в бока и поталкивать в спину. Все крепче делались эти вот тычки, а уклоняться было нельзя – никак нельзя – вот что знала Пелагея, а потому только растила шаг и плотнее потягивала к себе Малинку.
- У ихнева вона полны закрома!
- Да чего уж! Чай по сусекам не метет!
- Пожрать ей мышей да червей, как наша жрет!
- Хлебца берестяного погрызть!
Вон они - ворота, вон, вон они скаты крыши, приметы пелагеины, и, завидев их, уже почти бежала к ним она, рвалась из всех жилок, а ее то мяло, то вертело, то кидало в стороны озверелое людьё.
- Держись, держися, Маля, шибче за меня держися, - все шептала и шептала Пелагея, тычки принимала спиной, от кулаков поворачивалась и все шла наперед, к дому.

Матти, паренек тринадцати весен от роду, был служкой северных ворот, когда храм сломали. Он не знал тех людей, что крушили стены, они были другой веры и пришли через северные ворота, из страны Похьёлы. Матти стоял у ворот до тех самых пор, пока деревянные створы не сорвались с петель и не легли на землю со страшным грохотом.
- Эй, ты, белоглазый! - заорал на него всадник, который вообще громко орал и командовал ордой мужиков с топорами. Все они были здоровые и бородатые. Некоторые такие же рыжие, как и сам Матти. – Эй, ты, белоглазый! Тебе, тебе говорю, рыбоед рябомордый! Валяй, проваливай отсюда.
И он замахнулся на Матти мечом и ударил по спине плашмя. Ворота лежали на земле. Стеречь было уже нечего, и Матти побрел, размазывая по лицу воду и сажу горящего храма Метсолы, Дома Леса. Идти ему было некуда, потому что жил он в храме и ел то, что приносили ему люди. Мужчиной он еще не был и теперь уже не знал, как им стать. Бежать к южной стене ему надо было в девятый день весны, до весны еще прожить зиму, а стены, южной стены, уже не было. Впрочем, никаких уже стен не было и отсюда с высоких каменных лбов у реки видно было хорошо, как горит и храм, и его священные деревья.
Он шел и шел, пока год не повернулся с боку на бок и начал кружить первый снег. Народ Метсолы помогал ему тайком, ведь он был бывшим служкой бывшего Дома Леса. Пусть теперь старого храма не было, но все они, как и прежде, жили среди деревьев. Но люди Похьёлы добрались и сюда, они шли с запада и с юга, так что Матти пришлось уходить дальше на восток и север. И в последний осенний день он встретил ее.
Девочка сидела в развилке дерева и чуть качала ногой. И пристально смотрела на него. Сверху вниз.
Есть хочешь, спросила она.
Хочу, сказал Матти.
Хлеба могу дать.
Дай.
Она кинула ему сверху кусочек. Матти подхватил его и незаметно для себя съел одним махом, так что не почувствовал ничего, никакого вкуса.
Я Матти. Сказал он, когда собрал и слизнул все крошки.
Я Пуухури. Сказала девочка. Она была действительно такая же беленькая, как и ее имя.
Зачем ты сидишь на дереве, спросил Матти.
Нравится, ответила Пуухури.
А ты не боишься, что придут лопи и съедят тебя.
Девочка долго смеялась, так долго, что синицы, притихшие поначалу, снова замельтешили в ветвях.
А ты видел их, этих лопи?
Нет, но отец говорил, они черноголовые и вместо пальцев у них стрелы, а вместо ног – лыжи и ходить они могут только по снегу, зато очень быстро. Так что вот теперь мне опасно стало идти дальше, ведь уже выпал снег.
Глупости, сказала девочка.
Скажи лучше, куда ты идешь, попросила она.
Никуда.
Вот здорово! Снова засмеялась она. Я-не я и иду-не иду никуда-куда-то. Пойдем тогда со мной. Мы с бабушкой жили в веже у озера. Бабушка умерла. Но у меня еще есть мука и я напеку хлеба. А ты будешь ловить рыбу. Будет у нас почти настоящая семья, улыбнулась Пуухури, - мужчина, женщина и олени.
Я не мужчина, расстроился Матти, не успел им стать, ведь люди Похьёлы сломали Дом Леса.
Я сама женщина из Похьёлы, сказала Пуухури, взяв Матти за руку.

Ты похожа, вот что хотел я сказать. Звали тебя Тситомила, а так еще просто звали тебя Девочка, Уинчинчала. У тебя тогда тоже были такие скорбные чуть в разлет глаза, вырезанные на лице узко и четко, и такой же тонкий нос. Только волосы были иссиня черные, словно вороньи перья. В том проклятом 90м году ты первая надела рубаху солнечного узора и вошла в круг. И ты первая топнула ногой и начала этот танец. Раз-два-три-четыре – поворот, - погремушки всшорхивают и солнечная рубаха кивает подшитым бисером низом. Раз-два-три-четыре – поворот, - снова шуршат погремки и поблескивает бисер. Из хибар, понастроенных желтоволосыми и из старых давно не чиненых типи народ выглядывает и смотрит на тебя, как ты одна танцуешь наш старый танец и напеваешь негромко, словно сама себе, песню для наших душ. Песню для бывших душ бывшего народа. Песню духов. Песню теней. И, отбросив клапан палатки, я смотрю на танец и не могу не смотреть. Раз-два-три-четыре – ты стучишь в землю, ты хочешь разбудить их всех: быков, коров, телят, мужчин, женщин, детей и стариков. Ты топаешь так сильно, что там под землею, наверное, осыпается нижнее небо. И мне хочется тоже топать - как ты, петь - как ты, и вращать подол рубахи - как ты. И я бросаюсь в дальний от очага угол и выискиваю свою рубаху, сшитую для праздника солнца и два сезона забытую, словно хлам, среди сломанных и рваных вещей. И когда я возвращаюсь – я вижу, что иду не один. Красота твоя и песня твоя собирает нас, и мы кружимся и поем, как будто для себя, и глядим на твой танец во все глаза. И мы топаем так, что уже слышим, как недовольно просыпаются ушедшие жить в нижний мир и как бегут испуганно бизоны там под землей, чтобы выкатиться наверх из пещер у Черных Скал, и подхватить все эти ограды и дома желтоволосых и их самих, и нести на спинах до самого моря, до той жаркой дыры, откуда даже зимой горячо дышит чинук. И там сбросить их в эту дыру, откуда прежде срока повылезли они из земного чрева – недоношенные и с ложной душою в сердце.
Мы танцуем весь день и всю ночь, а тот, кто падает, – отползает прочь и отлеживается в стороне, и всякий час приходят новые люди, Даже такие, кто раньше никогда не приходил к нам. Люди из народа «черных ног», и «проткнутые носы» и «большие животы» и многие из тех, что никогда не жили на этих землях, и которых пригнали желтоволосые или голод желтоволосых. И все они начинают танцевать и петь один и тот же танец и одну и ту же песню на своих языках, и все смотрят на тебя, на твой танец, на твои волосы, на твою красоту. И ты не устаешь – Уинчинчала - и кружишься, и топаешь, и поешь, и гремишь погремками, и блёскаешь бисерным подолом желтой кожаной рубахи. И никто не знает, откуда ты берешь силы, если уже умерли несколько мужчин, упав на землю, устав от танца. И все знают, что уже скоро случится то, чего все давно ждут.

Митьке приснился сон. Счастье, вот что он видел. Потому что она сказала ему о своей любви. Очень просто. И он ответил, что любит и будет любить ее еще сильнее. И он обнял ее. И она обняла его. И все. Но счастье все равно было огромным. Таким, что Митька проснулся в слезах и соплях: пришлось лезть и подмываться. И Митька понял, что наконец-то нажил эту пухоту, эту подживотную скорбь. Он выбрался из душа, и поставил на газ чайник, и стал рыться – искать, что бы съесть. Но ничего не нашлось, только кусок черного хлеба с плесенью и подсохшие ошметки плавленого сыра «Valio». Тем и обошелся. Заварки тоже не нашлось – выпил кипятку. Что же это я так, скорбно думал Митька и не мог никак вспомнить, что делал вчера. Но по-любому надо было выходить на воздух и что-то раздобыть – хавать во всем доме было нечего. Митька пошел в коридорчик и потряс куртку: звякнуло. Засунул руку в карман и почувствовал: шуршит. Наскреб что-то около ста пятидесяти рублей. Вроде должно было хватить, хотя бы на пачку пельменей. Херово. Предки на три дня умотали, а денег уже нет. Оделся, захватил попутно сумку, с которой рассекал вчера (валялась у двери, как пить дать с ней и бегал) и хлопнул дверь посильнее, чтоб закрылась. И тут только вспомнил про ключи. Похлопал по карманам и нашел – в левом верхнем. По лестнице скатывался и еле ноги чуял, вот черт, что же я там вчера ел? Он шел, пошатывался и ковырялся в сумке. Нашел немного химии, из них две «чебурашки» и одну «синенькую». На «чебурашки» похоже, решил он, от «синеньких» у меня не так бывает, а вот на «чебурашки» похоже - наверное, штуки две я их съел.
В животе было плохо, казалось, будто потроха скрутили жгутом, как скручивают белье. Как белье отжимают. Жгут этот надо было как-то раскрутить, и Митька раскрутил: съел опять одну «зверюшку», а «синенькую» оставил на потом, под настроение. И как-то все стало раскручиваться в нужную сторону: качать перестало, руки окрепли, белье в животе заколыхалось на теплом ветру настроения. Таким образом Митька небрежно шел по набережной в пельменную. Впереди него шел поп. За попом нелепо семенила прикрепленная к нему божедомка и по-собачьи заглядывала в суровые и круглые поповские глазки. Поп шагал широко, подбрасывая полу рясы, виднелись из-под нее клетчатые штанины и сапоги. Богомолка вдруг выудила мобильник.
- Что это ты, сестра, там затеяла? – рокотнул поп.
- Да вот сестрам думаю позвонить, узнать, все ли складно, всё ли нашли, - заторопилась божедомка.
- Ну тебя, оставь! Грех это, сестра, большой грех - лишний раз небо дырявить!
Сказал, отобрал мобильник и спрятал где-то в непомерных карманах. Митька тоже посмотрел на небо и сразу увидел в нем дыры. «Зверёк» действует, подумал он. Хотя кто его знает, может, это во мне обострение восприятия открылось, и небо на самом деле такое дырявое. И дыры эти те самые, черные.

Личико у Пуухури - светлое и чистое, как ямка родниковой воды; глаза Старик прорезал ей красиво – чуть вразлет, узко и четко, носик тонкий и прямой, а волосы белые, словно снег. На ногах у Пуухури надеты красивые канежки, выстланные мягкой сухой майской травой. На поневке - красный узор. Сидела она и вышивала, а Матти чистил рыбу.
Знаешь, как меня еще зовут? Жарко шепотнула пареньку в ухо Пуухури.
Засмеялась.
Матти потер ухо плечом и рукой.
Акканийди я, бабкина дочка.
Засмеялась.
А ты Матти-пырре.
Пуухуритар, назвал ее по-своему Матти.
А она растопырила пальчики:
Забыл? Каждый мой палец – это стрела, а ноги мои, как лыжи. И все мы лопи такие.
Засмеялась.
Засмеялся и Матти.
Расскажи мне лучше про этот свой Дом Леса, попросила Пуухури.
В нем четыре двери, вспомнил Матти. Одна полуночная, одна полуденная, одна на восход и одна на закат. Когда солнце всходит – дверь на восход всегда открыта. Когда заходит – открывают дверь на закат. А зимой открывают на всю ночь полуденную и полуночную двери.
Зачем?
Он, Калева, всегда приходит с полудня, три звезды – его нож, его ниибе. Сквозь отворенные двери небесный охотник увидит адского оленя Хийси и сможет убить его. Говорят этот Хийси – ваш бог.
Хирвас – это такой олень-бык. Вон как мой Даш-пырре.
И слушает Пуухури, как чешет рог в оленьем заколе ее красавец, белый бык Даш.

Пелагея – она ведунья, лечила. А год бедой вышел, голодомором. Сперва как-то пошло вроде обыдённо: выпахали, камешки повыбрали, засеяли. И упали морозы. И стояли пока и сама земля сгибла. Беда, беда. Нашлись все же, подсобрали, что на естьву оставляли и вдругорядь сработали пашню – вроде бы и вышло жито, и до колоса оставалось всего ничего, да небеса прохудели, вылилось с них столько воды, что от дома до дома не дорога – река потекла. И сгибло поле и страшно стало: как вот так зимовать. Репа в огородах мелкая, да и много ли там ее. А общинная вслед за житом – на дно, как есть вся. Овсы должны были быть, на овсы ох как уповали, чаяли хоть овсяного киселя, полбы что ли. Овсам-то что – овсы в лесу посеяны: две поляны общинных и по ополью еще часточки. А вышло-то оно вон как: после воды – жар поднялся, посушил овсенники – на корне сеном стоят. Эх, эх… Думали, хоть скотине скосить – град прошел. Наскребли после вместе с грязцой и соломы. Сена сготовили, думали – это хоть хорошо, скотинка сыта будет – и мы-то не пропадем. Да уж, видно, гневлив стал бог – и скотинку поморил. Вот и сиди, человече, ешь сам свое сено. Что делать – жить-то надо. Стали смотреть, что в ногах растет. Ни грибов, ни ягод – сухотные стоят ягодники, мох под ногой хрустит, крошится. Рыбу ловить – вот чем думали жить. Ну еще кое-где коровки остались, что не околели зараз. У Пелагеи в дому две коровенки – обе целые. У старосты, свекра пелагеиного, тоже одна пестрая телка оживела. А рыбу ловили. Как свекор советовал – солили, сушили, сносили в амбар, заместо хлеба даже помололи. Свезло еще – мед был в бортях, хоть мало. И с огородов набралось. До снега прожили терпимо. А со снега стали потихоньку голодать. Только молоком выручались. Коровенки доились худо – со двоих одна кринка, а ртов несчитано. Меньшие чада не пережили, осталась одна девчонка, Малинка. Красотная девка, недотыка такая, дикая словно. Но красотная: с лица – будто птичка, носик тонохонкий, пряменький, чки в разлет с поволокою, бровки дужечкой. Ест, что твоя пичужка, а жива. Ей, да еще свекру вот, ходила она, Пелагея, хлеба у попа на молоко наменять. И вот, поди ж ты, выменяла у попа…
- А вот поглядим-ка!
Чья-то рука все ж уцепила сумочку Пелагеину и рванула, и чуть не упала Пелагея, но выдержала, а треснула сумочка, и выкатился каравай хлебный.
- Вон оне как! - завизжала все как будто та же молодуха и хватанула Малинку, оторвала от матери и понесла.
- Люди, вы, люди, что делаете-то…
Заголосила Пелагея и забилась, заколотилась, но держали ее крепко многие руки. И пахло вокруг не людьми, а словно псиной. И будто собаки выли кругом, и рычали, и грудились кучно, и будто рвали живое тело. Так видала однажды она и сразу снова увидала: по ягоды шла и охоту встренула - нагнали псы оленуху и олененка и грудились, и рвали, и откатывали, и налетали вдругорядь, и пахло псиной и растоптанной землею. Вот как теперь. Вот совсем как теперь…
Похоронить их в ограде на жальнике сход не велел, схоронили при дороге и каменем придавили, чтобы не вставали. И заутра же пришли подводы хлебные.

И на второй день танца, к вечеру, когда те, кто не танцевал, готовили пищу для людей из круга, а ты все кружила и кружила, Тситомила - сердце, что не устает биться, - желтоволосые пригнали солдат и взяли нашу деревню и наш круг в кольцо, сделали свой круг – тот, что не кружит, не поет и даже не ждет. И капитан велел всем нам разойтись, потому что он чувствовал дрожь земли и боялся дня гнева. Он тоже знал, что скоро случится то, чего он никак не ждал и ждать не хотел. Он кричал громко и много раз, и пробовал пробить лошадиной грудью людскую стену, и стрелял в воздух, но мы пели сильнее, и ноги наши гремели о землю громче, чем его выстрелы. И когда оставалось совсем немного, когда, казалось, мы добились своего, – тогда желтоволосые стали стрелять в людей. И желтые рубахи не всегда спасали от пуль, но иногда все же спасали. Я сам видел, как в некоторых в упор разряжали винтовки, но они все равно продолжали пляску духов, и ни капли крови не падало из их тел на землю. И мы продолжали кружить, мы желали, чтобы в этот раз все закончилось так, как хотим этого мы. Ведь у нас была ты, Девушка.

В пельменной народу было мало, здесь ели стоя. Трое мужиков угощались сообща, в стороне от бомжового типа, добиравшего чьи-то чебуреки в правом дальнем углу, наискось от двери. Митька решил податься налево - к мужикам не хотелось и к бомжу любви не испытывал. Вытащив мятый полтинник, он подошел к стойке.
- Чебуреки, - каким-то знакомо несвоим голосом произнес он. – Два. Со свининой. Забрал маслянистые плюхи, обвернутые в бумагу и салфетку, и занял намеченное место. Действует, подумал он опять про съеденное «колесо» и впился зубами в мясотесто. На столе, лежала забытая едоками газета. Есть и читать было делом привычным, и Митька сразу полез в анекдоты. «Как сообщают информационные агентства, американские геологи обнаружили крупное американское месторождение нефти, над которым расположено какое-то арабское государство». Митька долго хрюкал от хохота и не мог остановиться, а когда смог, обнаружил рядом того самого типа, добирателя беляшей.
- Эти пиндосы, - угрюмо заметил бомж, - всегда были такими уродами. Им только до своей замечательной жопы дело.
- Эй, а ты бы проваливал, рыбомордый. – незло ругнулся Митька и слегка матюкнул.
Бомж никак на это не отреагировал. Зато продолжил, будто так и надо.
- Эти пиндосы. Они вообще ничего про других знать не хотят. О, как они нас опустили в 1890м! Всю песню обосрали! Знаешь ты, - бомж пододвинулся к отодвинувшемуся Мите,- как мы плясали в этом Вундед Кни? И как нам было хорошо! Да! А они нам в душу плюнули! А не плюй в душу настоящему индейцу! Опасно! Смертельно! Мы всех поубивали. А потом они нас. Вот гад! Оставь хоть кусочек.
А что б тебя, - матюкнулся Митька (уже второй раз, заметил про себя), отбросил недожеванный чебурек и вышел. На улице он поглядел на стекло пельменной: бомж жадно жевал чебурек и подмигнул ему. Вот зараза, подумал Митя, и в третий раз за утро матюкнулся. Сумка осталась в забегаловке. Пришлось возвращаться.
- А настоящему индейцу завсегда везде ништяк! - крикнул ему вслед бомж и даже, вроде, сплясал.
Четыре часа дня. А учиться и завтра не пойду, решил Митька, вышагивая по чуть оттаявшей мартовской мостовой. Нет, они сговорились все: дыры эти, бомжи, индейцы. На столбе висел свеженький стикер: 14 марта Wounded Knee 1890 в клубе «Вереск» 19.00. Отечественные индейцы о Красном Пути и великой драме лакотского народа. Лекция+танцы.
Вот оно! Подумал Митька и съел «синенькую».
- Эй, ты, - услышал он за спиной девичий голос.
Девочке было на вид лет 15, не больше. Не китайка же? Подумал Митя. Может, узбечка какая-нибудь или калмычка. Похоже. Их тут много теперь понаехало. А вслух сказал.
- Чего тебе?
- Дело есть. Пойдем, потолкуем.
Митька даже не удивился. Все это было как-то по-идиотски. Он взял и пошел.
- Эй, а ты мне раньше не попадалась.
Без особой интонации и надежды сказал он. Чебуреки и «синька» грели живот.
- Честно говоря – ты мне пофигу. Мне просто долбила нужен, я сама себе никак не помогу. Я видела, ты колесо съел.
Они зашли в подворотню и двинули прямо к деревянной беседке советского происхождения. Там вертелись какие-то дети, но по их приближении разбежались. Девушка забралась в домик первой и плюхнулась на лавку. Сразу зашевелилась и достала овальную жестяную коробочку из-под табака. В ней была дрянь, резинка и новехонький шприц. Митя присел сбоку и посматривал только за улицей. Но все было тихо. Девчонка лихо смастырила себе порцион, работая руками, как японский робот. Закатала рукав свитера и затянула жгут.
- Давай, - велела она, дала Митьку шприц и заработала кулаком. Митька с удивлением обнаружил, что руки у нее чистые, только виднелись пара следков.
- Давай, вставляй. Чего уставился? Я позавчера соскочила, меня все лечат и лечат.
- Ну, смотри, вяло отреагировал Митя. Я такую дрянь не могу. Боюсь.
- И я боюсь. Сама не могу. Ага. Ты только воздух проверь.
Жидкость в шприце стала рубиново-, потом кораллово-, потом темно-красной и потом черной, и тогда Митька надавил на поршень.

Издалека, из далёкого далёка бежит Мяндаш-пырре. (Голосок у Пуухури ломкий, как весенний ледок.) Бежит во весь дух и на рогах своих несет солнце. Глупый, чего смеешься! (Смеется Пуухури) Солнце это не фонарь твоего лесного хозяина Тапио! Солнце – это жар в золотых рогах белого хирваса. Вот он мчит по небу изо дня в день - и всегда нам тепло и светло. Только зимой худо ему. Приходит с полудня небесный охотник. Тьермес мы его зовем, а ты его зовешь Калевой. Он летом под небом сидит, небом трясет-гремит. Собаки у него огромные – бегут впереди. Идет охотник и прогоняет белого оленя так далеко, что делается зима и снег падает. Главное, чтобы не убил совсем. Знаешь, что тогда будет? (Они сидят у огня. Тепло в веже. Варится рыбья похлебка. Плетет бабкина дочка свои узоры на рубаху для Матти. Точит сын Метсолы свой ниибе.) Знаешь, что тогда?
И Матти видит, какие красивые глаза у нее, у почти жены. И откладывает нож.
- Тогда Калева отберет у хийси солнце и вернет на небо: весь год будет светло и тепло.
- Ой нет, - вздыхает Пуухури. – Тогда беда будет.
Она прикрывает глаза и напевает, как будто для себя.
Знай:
как настигнет Мяндаш-пырре охотник и первой ударит стрелой —
выбросит камень гор огонь, все реки потекут вспять.
Но солнце будет светить.
Знай еще:
как вторая стрела вопьется в олений лоб,
огонь побежит и горы сгорят, как мох на старой сосне,
пламенем будет полуночный ветер.
Но солнце будет светить.
Когда же собаки порвут зверю жилы,
И нырнет нож в сердце живое,
тогда будет из земли прах.
Не будет солнце светить
Поет она, будто для себя, шьет бисером рубаху своему почти мужу. Тепло в веже. Точит сын Метсолы свой ниибе.

Через некоторое время девчонка подобрела.
- А ты чё, за индейцев прешься?
- Да просто день такой. И все-таки я тебя видел. Где вот только.
- Да забей. Не видел ты меня. Если трахнуться хочешь – так и скажи. Ты мне щас тоже симпатичен.
Еще чего, подумал он, оно мне надо? А вслух сказал.
- Бомжара тут один меня все пиндосами стращал. Про индейцев еще. А тут опять этот красный путь. Вот думаю, может это уже от колес.
- Да не, есть такие. Я слыхала. Они целыми семьями в индейцы подают. Живут в вигвамах, там в бубны шаманят. Они такие. Я бы вообще-то взглянула. Они еще грибы глючные глотают и кактус глючный пьют. Попробовать хочешь?
- Какутсы што ли?
Девчонка засмеялась, закашлялась и потом потянулась блаженно, развалилась по лавочке.
- Да нет, кактусов у меня нет. Есть еще винт. Будешь?
- Я сам не смогу. А у тебя есть?
- На тебя еще хватит. Мне маловато будет, а тебе в самый раз. Ну, будешь? Я тебе сделаю.
- Может мне не надо. Я что-то…
- Во дает! Колеса, химию свою жрет пачками. Марки жрешь? Ага. А тогда тебе один хрен помирать. Я тебе авторитетно говорю. Знаешь, сколько мои предки в меня зря бабок вбухали?
- Значит есть бабки, - как-то неприязненно заметил Митька.
- Чмо ты, - обозлилась девчонка. - С ним как с корешком, а он бодаться. Не хочешь – не надо.
- Я бы ганжу раскумарил.
- А тут есть, где взять?
- Да знаю одно место. Можно двинуться.
Девушка довольно живо поднялась. Глаза у нее блестели. Симпатичная такая, подумал все же Митька, хотя и не хотел это думать.
- Океюшки, значит, двинем, - сказала девчонка.
Всю дорогу она висела на Митьке и трепалась о всякой ерунде, а он думал, дадут ли травки опять в долг. Поэтому слушал краем уха. И вдруг начал слушать, что в раже бормотала себе под нос девчонка.
Дата была ему уже знакома.
- Короче, в этом самом 890м году, в прошл…ат черт! Уже в позапрошлом веке! Не, ну ты понимаешь! В поза-про-шлом! Во дожили! Ну, короче, все это было в этом самом году. Тогда эти самые, племя это из Вундед Кни, это там такой город был, форт – точно! Вот они тогда наелись своих кактусов и захотели землю раскачать. Чтобы вжик! –
Она махнула рукой и заехала ему по носу.
 - Ты такой носатый! Хи-хи-хииииииии. Ну, извини, ладно…
- Чтобы что?
- А? Да… Короче, говорю – чтобы всех этих бледнолицых
Она издала дикий вопль, как в детстве, хлопая себе ладонью по губам. Прохожие оглядывались
- Раз - и скинуть с земли! Земля-то плоская! Они ж дикие были! Ну и плясали они, топали там… А потом ничего ведь не вышло, и тогда все перестреляли друг друга. Резня в Вундед Кни. Северная Дакота. Они теперь про это всем рассказывают, эти русские индейцы. И кактусы пьют.
- А ты пила?
- Какутсы?
Закатилась и хохотала долго, повиснув на Митьке.
- Не, я это не люблю. От них печаль вселенская и духов видно, а не люблю духов видеть. Я люблю, чтобы весело.
- Понятно. Я просто думал, может ты тоже там индейка.
Девушка перестала смеяться.
- Да ты охуел что ли?
- Ладно, это я так. Есть в тебе что-то такое. Похожее.

Ты похожа, вот что я хочу сказать, только волосы у тебя, словно снег, а тогда были черные, как обсидиан. И таким же острым был взгляд твоих глаз. Они убили тебя, потому что стреляли все и сразу, а ты уже устала от долгого танца. Как раз, когда бизоны своими лбами и горбами уже били снизу из-под Черных Скал, так что тряслась вся степь, они успели тебя убить. И не помогла тебе эта рубаха солнца из телячьей кожи, вся бисером расшитая. Упала ты - и круг наш распался. И тогда мы тоже начали стрелять, но уже просто так, от отчаянья и оттого, что слышали, как повернули к великой нижней реке стада и не стали больше качать нашу землю. Мы стали стрелять от горя, что желтоволосые останутся здесь навсегда. И мы много убили их тогда, хотя это было напрасно, потому что с нами не было тебя, Тситомила. С тех пор мы живем в квадратных домах, нам стыдно, что мы не сберегли наш солнечный круг. Но мы, может, и найдем тебя опять и тогда начнем все сначала. Ты ведь помнишь: раз-два-три-четыре – топнуть в землю, поворот и песня, такая, словно поют сами себе. И тогда мы поднимем стада нижней земли, а те помчат, словно ветер, и вскинут к небу Черные Скалы, и сбросят желтоволосых и все, что им принадлежит в жаркую дыру моря на востоке. Там, где пройдут стада, будет расти бизонья трава и пушица, и тонконог, и вейник, и виндграсс - трава ветра, и мы снова заживем в круглых островерхих домах из бычьей кожи вместе с теми, кто пропал, умер, был убит в прежние времена. Мы найдем тебя! И ты ведь спляшешь, Уинчинчала?

Траву они разложили в коробки и один коробок раскрошили и свернули по кораблику.
- У тебя в груди щекотит?
Спросила девчонка
- Есть такое. У меня, правда, сразу из носа течь начинает.
Девушка захихикала и уже не смогла остановиться. Лежали на лавке в том же деревянном домике на детской площадке. Хотя стало уже и холодно и темно.
- Может, пойдем?
Спросил он, но ничего кроме дурацкого хохота не услышал. Тогда Митька встал и вышел из домика, ноги плоховато слушались. Опять накатывала слабость, и под коленками было мягко и дрожко. Он оперся спиной о стенку избушки и сполз в подмороженный уже сугроб. На небе было чисто: мигали редкие звезды. Видно их было плохо, но три звезды висели над головой отчетливо накось, как-то угрожающе нацелившись прямо в Митьку. Шумели за домами машины, по нервам пилила сигналка антиугона, и еще смеялась эта косая идиотка. Все было поганее некуда. Понятно, вспомнил Митька, это отходняк попер. Надо, как учили, съесть теперь «зверька» и дома полечиться молочком, а потом дней так через пять опять можно рвануть в сферы. Он полез в сумку, рылся долго и нашел таблетку, завернутую в конфетный фантик. В темноте было совсем непонятно, какого она цвета. Сколько я их за сутки съел? Не помню. Раскрыл рот (медленно, ёпрст, как кашалот) и подрагивающими пальцами закинул колесо. Эти минуты, пока химия не примется за дело, нужно обязательно пережить. Он поерзал, пихнул под зад сумку и уставился в небо. Летел самолет, низко, бесшумно и с такими яркими огнями, будто был не самолет, а НЛО. Три проклятые звезды сползали, кажется, прямо на голову, девка за стеной уже и всхлипывала, и хихикала, и шумела по стене. Идти в домик не хотелось, да и как-то не шлось. Надо думать о чем-то приятном, решил Митька. Нашарил в кармане шапку-пидорку, натянул себе на рыжую нечесаную башку. Про сон буду думать, решил он. И стал думать.
Девка стучала зачем-то в стену.
Это был тот уже виденный им утренний сон, когда понимаешь, что видишь сон, но еще не чувствуешь всей неправды. Все реально. Вот оно что.
«Эй! Ээээй!!!»
Он поерзал и решил не слушать, а сконцентрироваться на внутреннем. Все совершенно реально. Я бегу по песчаной дороге. Я бегу. И не забыть про колокольчик!
Мальчик бежит по песку. Песок - мокрый от дождя, этой осенью было много дождей. Холодный песок. Мальчик бежит босиком. Одежды на нем нет вовсе. Дома и сараюшки вдоль реки остались позади, впереди, за лесом, уже должен колыхаться восход. Мальчик чувствует это. Он оборачивается на бегу – но нет, никто не идет следом, нет ни единой души. Тишина. Только мокрый белый песок под ногами. Туман все еще высок и плотен, будто молоко, и чувствовать его на коже неприятно. Впереди различим высокий забор, и за ним виднеется сам собор. Колокольня, острый шпиль крыши. Мальчик должен бежать до ворот восточной стены. Он жмется к камню ограды и оглядывается. Теперь нельзя спешить. Никто не должен увидеть его. Шаг за шагом он обходит собор по кругу. Белый лоскуток на верею восточных ворот. Он должен. И уже когда он снимает его с запястья и хочет повязать на кованую петлю – кто-то шагает в тумане. Мальчик вздрагивает. Шаги приближаются. Дрожь маленького худого тела. Напряженно вглядывается в туман и рассветные сумерки. Шаги звучат сразу везде. Он не знает, куда надо бежать. Он ждет. Из тумана выходит девочка. Волосы у нее белые, как молоко тумана. Взгляд – как взмах крыла чайки. Кричи. Подумал мальчик. Зови всех. Все знают, что бежать к храму нельзя. За это смерть. Кричи, сказал он. Но девочка не стала кричать. В руке ее оказался колокольчик. Звон его был дивный, такой, какой мальчик не слышал никогда. Теперь я твой, сказал мальчик, чего ты хочешь? Девочка засмеялась, и смех ее был тоже дивный, такой, какой мальчик не слышал никогда. И она сказала ему о своей любви. Очень просто. И он сказал, что будет любить ее еще сильнее. И она обняла его. И он обнял ее. И это было все.
И от самого утра, перед рассветом, когда к детской площадке еще не приехала милиция и «скорая», началась оттепель. А следом – весна.

- Не бойся, это я, а следом придет весна, - говорит Пуухури. Ложится рядом. Они лежат и молчат. Смотрят через дымоход в небо – и оттуда, из ночи смотрит сквозь дымоход на детей звезда.
- Полярная звезда, Суометар, мать моего народа, сделай меня мужчиной, - шепчет он.
- Ты станешь мужчиной-лопи. Для этого не нужен дом твоего леса, - говорит она.
- Хорошо, что ты есть, - отвечает Матти
Улыбается Пуухури и подвигается теснее. Сердце ее – горячий уголёк.
- Когда мы состаримся и умрем, то станем травой и мхом. Дети детей Даш-пырре будут шевелить нас своими губами, мягкими, как пух на твоей щеке, мой почти муж. Потом мы станем оленями и уйдем на полуночь, туда, где льды накрывают соленую воду. Ты будешь большой рыжий хирвас, я маленькая белая важенка. У нас будут дети, смешные такие. А потом однажды мы снова окажемся в веже и будем кипеть в большом котле, и все люди будут приходить и брать от нас по куску. И следующей осенью мы снова начнемся в новых женщинах, и родимся и вырастем и отыщем друг друга, чтобы опять быть вместе. И так будет, пока не погаснет солнце.
- Но до тех пор мы будем жить.
И звезда заглядывает в вежу сквозь дымоход ночи.

2006


Рецензии
Потрясающая вещь. Живые герои, в которых трудно не влюбиться сразу. Живой язык, в который... (аналогично). Читать такое - одно удовольствие.
Единственное замечание - я не совсем понял, каким образом к основной сюжетной струе относится линия Пелагеи-Малинки?

Андрей Делькин   01.04.2008 19:17     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.