Ивушка

      Неужели это кому-то интересно? Что ж, слушайте…

      Я — Иван Семёнович Векшин. Двадцать четвёртого года рождения. Русский. Из крестьян.
      Семьдесят лет минуло с тех пор. Шёл второй год войны. В апреле мне исполнилось восемнадцать, меня призвали и отправили на фронт. Отец ушёл на войну раньше, осенью — и словно в воду канул, ни одной весточки о нём мы так и не дождались.
      Через три месяца армия, в которой я воевал, попала в окружение. Прошёл слух, что командарм сдался в плен. Но мы не верили, ещё пытались пробиться к своим. В берёзовой роще удалось скопить около батальона. Ждали ночи, чтобы пойти на прорыв. На закате рощу накрыли пикировщики, едва ли один из десяти остался в живых. Меня контузило. Едва очнувшись, увидел чужие мундиры, дула автоматов… Колонна пленных. Эшелон. Концлагерь. Сотни смертей перед глазами — от палки охранника, от голода, от дизентерии, от мрака безысходности.
      Весной в лагерь приехал наш бывший командарм. Сытый, холёный, в форме чужой армии. Рассказывал: мы гибнем потому, что преступники, правящие нашей родиной, предали нас. Но дни этой подлой власти сочтены. Её враги — наши друзья, союзники. И ещё не поздно сделать правильный выбор.

      «…вступая добровольно в ряды бойцов Вооруженных сил народов России, присягаю — для блага моего народа бороться против большевизма, в союзе с Германией, под главным командованием Адольфа Гитлера…»*

      Меня немного подкормили и определили на новую службу. Получил назначение в специальную охранную роту, расквартированную — даже не поверил, услышав — в моём родном селе!
      Поезд мчал меня с чужбины домой.

      «…Мы идём, над нами флаг трёхцветный,
      Льётся песня по родным полям,
      Наш напев подхватывают ветры,
      И несут к московским куполам…»*

      На станции повезло — встретил ездового нашей роты с подводой. Пока ехали в село, разговорились. Та же история: окружение, плен, концлагерь, вербовка. Я спросил, кто командует ротой. Ездовой невольно боязливо оглянулся:
      — Из бывших. Капитан Волк. Фамилия ли, прозвище, чёрт знает — а зверь сущий…
      Засосало под ложечкой. С тревогой я ждал встречи с грозным начальником.
      А увидев, удивился: ничего такого, что бы оправдывало эту жуткую славу. Уже немолод, лет сорока с небольшим, сухопарый, на голову ниже меня. Сизо-выбритые щёки, аккуратный пробор, очки в металлической оправе — похож скорее на сельского учителя. Но когда капитан коротко расспросил меня, стало впрямь не по себе, я понял: не верит ни единому слову. Мне не выдали оружия. Волк запретил мне покидать школу, превращённую в казарму нашей роты. Не позволил ни хоть на минутку забежать домой, ни даже известить родных. Только обнадёжил:
      — Живы, здоровы. Незачем их тревожить раньше времени. Пройдёшь испытание — тогда увидитесь.
      Прошёл день, другой. Рота патрулировала дороги и охраняла маленький деревянный мост через лесную речку. Но я оставался в казарме, мыл полы и помогал повару. Честно говоря, я не имел бы ничего против такой лёгкой службы и дальше. Лишь мучительно тянуло домой, ведь больше года не видел маму и сестёр. Прошлой осенью был у них юбилей, тридцать лет на двоих… Близняшки, Данка и Динка — Данара и Динэра, родились на десятилетие Октября, вот и придумал им отец со своими друзьями-комсомольцами такие чудные имена: «Да здравствует наша революция!» и «Дитя новой эры». Как-то они прожили этот год? Нелегко, поди, пришлось… Ну, теперь-то я их в обиду не дам — скорее бы пройти это испытание!

      Утром третьего дня моей службы на построении Волк объявил: ночью партизаны пробрались через наш дозор и взорвали мост. Провинившихся часовых куда-то увезли, мы так и не узнали, что с ними сталось. А сельчанам дали приказ — оставить все дела и немедленно восстановить мост.
      На следующий день, к вечеру — я уже закончил мыть пол — Волк неожиданно вернулся в казарму. Он окликнул меня. Я вошёл вслед за ним в его комнату. Вытянулся, щёлкнул каблуками на пороге. Раньше это был кабинет директора школы, не единожды нас, сорванцов, приводили сюда для заслуженной головомойки. Почти ничего не изменилось: книжные полки, стол, покрытый зелёным сукном, кожаное кресло. На стене, там, где прежде висел портрет Сталина — большая фотография в чёрной рамке: бородатый мужчина в старинной военной форме, вокруг него девушки в белом. Тогда я не знал, кто это, подумал, капитановы домашние. Без малого полсотни лет спустя в «Огоньке» вновь увидел я это фото: царь-мученик Николай Второй с дочерьми…
      Волк сел в кресло и брезгливо двумя пальцами взял лежащий на столе листок бумаги — вырванный из школьной тетрадки в клеточку, исписанный старательным, круглым, словно детским почерком.
      — Мария Одинцова… Знаешь её?
      — Так точно.
      — Верно здесь пишут, что её отец — красный командир?
      Я вздрогнул:
      — Так точно. Он был военлётом. Старшим лейтенантом. Но погиб давно.
      — А сегодня она не пошла работать на мосту. Заявила, что не может оставить больного ребёнка…
      Волк задумчиво барабанил пальцами по столу:
      — Она права… Но нельзя давать потачки. А то завтра все откажутся, у всех дети.
      Поднялся. Жёстко бросил:
      — Приказываю тебе расстрелять Марию Одинцову за саботаж.

      …Как ожгло. Нет… Наткнулся на взгляд капитана — и осёкся. Бывал ведь я и под огнём, и в рукопашной… Но такого ужаса никогда не испытывал. Будто сама смерть: не может быть даже мысли о неподчинении. И не умолить, не обмануть… Наверное, в моих глазах он увидел свою победу — удовлетворённо улыбнулся…

      По-уставному механически я отрубил:
      — Есть расстрелять Марию Одинцову за саботаж.
      — Молодцом. Да, кстати, у тебя ведь нет оружия?
      Волк выдвинул ящик стола и протянул мне тупорылый револьвер-«бульдог» в замшевой открытой кобуре.
      — Возьми этот. Надёжный. Умеешь?
      — Так точно.
      Я откинул дверцу бульдога, провернул барабан — блеснули медью широкие донца крупнокалиберных патронов. Вложил револьвер в кобуру, надел её на ремень.
      — И когда?..
      — Сейчас. Пойдём вместе, я проверю, как ты это сделаешь. Очень надеюсь, что будешь вести себя правильно — а иначе…
      Мы шли по главной улице. Никто не встретился нам — все взрослые и подростки ещё работали на мосту. Лишь испуганные детские глаза порой мелькали в щелях плетней.
Волк держался на пару шагов позади меня, будто конвоир. И хорошо, что он не видел моего лица…

      Машу Златопольскую я знал с детства — вместе играли, валялись в траве на лугу, вместе учились в школе. На моих глазах она превратилась в девушку-красавицу. Шутя, смеясь, кружила головы парням.
      — В мать, чертовка, — судачили бабы.
      Верно. Когда шла сельской улочкой Ганна Златопольская, мужики каменели, глядя ей вслед, и злобно шипя, одёргивали их жёны. Венцом царицы — золотые косы вокруг головы. Девичий стан, лёгкая поступь. А в работе двужильная, любое дело горит в руках. Залюбуешься на неё — и в белом платочке по брови, босоногую на стогу с вилами, и на зимней лесосеке — полушубок нараспашку, полыхают на морозе щёки — и в президиуме собрания, с медалью на лацкане жакетки… Овдовела в тридцать три года: сгинул в Испании лётчик-доброволец, её Сергей. Без труда бы снова вышла замуж, любого, стоило мигнуть, увела бы за собой. Да, видно, не встретила никого равного своему соколу. Так и осталась с дочкой вдвоём, всю любовь свою, не деля, отдала ей.
      Выросла дочка. Хоть ещё по привычке тушевалась, искренне считала себя перед мамой гадким утёнком — пришла её пора.
      Бегали мы с Машей за шесть километров в клуб железнодорожников на танцы. Возвращались домой на рассвете знакомым лугом. Синее в горошек Машино платье, белые носочки и туфельки в руках, усталые ножки купаются в кудрявом прохладном клевере, искорки росы на смуглой коже… На цыпочках, зажмурясь, Маша тянется губами к моим губам. Но слишком высоко — и, смеясь, я подхватываю, кружу её. Она как пёрышко в моих объятиях, я слышу стук её сердца…
      Потом как-то незаметно между нами оказался наш одноклассник Борька Одинцов. Да и понятно: парень грамотный, сын учительницы, отличник, да к тому же спортсмен, чемпион района по боксу, где уж мне с ним тягаться? Я после семи классов – на МТС, к отцу прицепщиком. А Борис с Машей кончали десятилетку, думали поехать в Москву поступать в университет. Но не пришлось: началась война. Вместе мы работали в колхозе, а весной нас с Борисом призвали — и за день до отправки Маша и Борис расписались, хотя ей ещё не хватало двух месяцев до восемнадцати.
      На фронте наши пути разошлись, больше о Борисе я ничего не слышал. А от моих новых товарищей узнал о том, что случилось с его матерью и Марией:
      «…Донесли, будто партизанам помогала учителка. Запиралась она, кричала, что невиновна. Да, поди, понасердке и оговорили: припомнили былое, как раскулачивала. Отплатили активистке, отлились ей бабьи слёзы... У школы виселицу поставили, всех мы согнали, смотреть. Мороз был. Верёвка задубела, не затягивалась, чуть не полчаса извивалась змеюка, задохнуться не могла. Сноха её, брюхатая, как стояла там, так и кувыркнулась, завизжала. Тут же на снегу недоноска родила, увидала бабуля внучонка с перекладины…»
      Едва живых Марию и новорожденного принесли к её матери. И не надеялись спасти. Ганна совершила чудо — выходила обоих.
      «…А учителка так до весны и болталась. Как потеплело, вонять стала, стерво — приказал Волк, сволокли её бабы за околицу, в овраг кинули…»

      Мы свернули в переулок, к знакомому дому. Пройдя через огород, поднялись на крыльцо, вошли в сени. Я толкнул дверь, незапертая, она распахнулась, и мы переступили порог. Младенец лежал в люльке, привешенной к потолку. Над ним склонилась худенькая девочка в белой блузке и длинной синей юбке, остриженная в скобку, под мальчишку. Услышав шум, она обернулась, неслышно по мягкому вязаному половику ступила к нам:
      — Тише… он только что заснул.
      — Хорошо, — серьёзно ответил Волк. — Мы не станем шуметь.
      …Перед нами стояла Маша. Но я не верил глазам: так она изменилась. Когда-то пухлощёкое румяное лицо осунулось, истаяло, остро выступили скулы под матовой сухой кожей. Исчезла её гордость — пушистая, до пояса, медово-русая коса. Поникшие плечи, тонкий стебелёк шеи, по-детски выпирающие ключицы. Вместо прежнего озорного блеска карих глаз — испуганный взгляд затравленного зверька… Вдруг она удивлённо, несмело улыбнулась: узнала меня…
      — Мария Одинцова? — спросил Волк.
      — Да, я…
      — Ты приговорена к расстрелу за неподчинение приказу оккупационных властей и саботаж. Пойдем.
      Мария непонимающе глядела на него:
      — Простите… что?
      Волк пояснил — спокойно, терпеливо:
      — Мы отведём тебя на площадь, к комендатуре. Там встанешь на колени, этот солдат, — он кивнул на меня, — выстрелит тебе в затылок. Будешь лежать там, как пример для других. А когда протухнешь, тебя стащат в овраг, на корм лисам. Они любят тухлятинку.
      Мария качнулась, как от удара. Вскрикнула:
      — За что?
      — Ты знаешь. Был приказ — а ты не вышла на работу.
      — Но я же просила… Маленький… У него жар. Нельзя его оставить даже на минуту!
      — Оставишь навсегда. Можешь попрощаться с ним. Но не задерживай.
      Мария метнулась ко мне, схватилась за нагрудные карманы моего френча:
      — Ивушка!

      …Только она звала меня так, это был наш секрет… И как там, в невозвратном мирном далёке, я ощутил трепет её сердечка — Мария прильнула ко мне, смотрела снизу в страхе и безумной последней надежде… Сами собой мои руки легли ей на плечи. Она всхлипнула и спрятала лицо на моей груди.
      Я услышал, как позади хмыкнул Волк. Колючий холод прошёл по спине.
      Он, не моргнув, уложит нас обоих…
      Есть оружие… Обернуться, выстрелить в него? Или броситься, свалить подсечкой, задушить? Я выше и сильнее…
      Но с жуткой беспощадной ясностью понял: нет. Ничего против него я не смогу. Нет воли. Владел ли он гипнозом, или какой-то другой чертовщиной? Тот его взгляд сломал меня. И мы во власти зверя…

      Иронически улыбаетесь… Пытаюсь оправдаться, сочиняю сказки про гипноз? А на деле — просто струсил? Понимайте, как хотите. Не приведи вам такого.

      …Что же — ждать выстрела? Выжить в окружении, в том аду под бомбёжкой… Выжить в концлагере… и подыхать здесь? Машу всё равно не спасти. И сама она виновата. Дура, клуша… сходила бы и вернулась, ничего бы не случилось с её цыплёнком…

      Я с силой оттолкнул Марию:
      — Саботировать? Поделом тебе, красная сволочь! Иди!
      Я ли это произнёс? Да… Отшатнулась от толчка — и тянулась ко мне, цеплялась за мои руки Мария:
      — Ивушка… Родненький!
      Но нет жалости. Лишь злоба. Обречённая — тащишь меня за собой в могилу?
      — Сука! — я ударил её сапогом в живот. Мария охнула и осела на пол. Я пнул её ещё раз, в грудь — женщина свалилась на бок, корчась от боли.
      Я шагнул к Марии, за волосы рванул её голову вверх:
      — Не прикидывайся! Вставай и иди, тварь!
      — Пусти, Ваня, — неожиданно спокойно ответила Мария. — Да.
      Она поднялась на колени, и с трудом, опираясь на стену, встала. Я отступил перед взглядом её, уже не живой… С окаменелым лицом, даже не взглянув больше на ребёнка, молодая мать шагнула к двери — и вдруг, как скошенная, во весь рост рухнула на спину, тяжело ударившись затылком. Струйка крови брызнула из её рта.
      Волк недовольно поморщился:
      — Ты перестарался. Порвал ей кишки, теперь она не может идти, придется тащить. Бери её, и пойдём.
      Он распахнул дверь и вышел. Я взял Марию за руки и поволок через сени и вниз по ступенькам крыльца. Её глаза были закрыты, голова откинулась и безжизненно качалась. Блузка расстегнулась — выпали, тяжело колыхались груди, налитые молоком, с царапинками у ярко-красных раздражённых сосков…
      Я тащил Марию к калитке через огород по тропинке между ухоженных, недавно окученных картофельных боровков. Неожиданно раздался детский плач из открытого окна дома. Ребёнок проснулся… И слабый звук вернул, казалось, мёртвую мать к жизни. Прянула, отбросив меня — едва удержался на ногах. Напрямик через боровки, путаясь в жёстких стеблях, бросилась назад, к крыльцу:
      — Я здесь, я иду!
      На миг я застыл, ошеломленный. Потом…
      …Да, конечно, мог бы вам сказать: себя, мол, не помнил. Но что врать? Нет, понимал я, что делаю, когда выхватил из открытой кобуры бульдог и направил в напряжённую струной тонкую спину…
      Револьвер сильно отдал. Сквозь дым я увидел, как пуля ударила бегущую выше правой лопатки. Мария споткнулась. Вскрикнула:
      — Мама!
      Но не упала: успела схватиться за столбик крыльца. Обернулась. Выстрел навылет раздробил ей ключицу, парализованная, повисла правая рука. Кровь хлестала из рваной выходной раны и текла между грудей. Мария смотрела на меня — распахнутые болью огромные зрачки, чёрные промоины в тающем сером снегу лица… Окостенила жуткая нереальность происходящего. Разве это может быть? Бред, сон…
      — Промазал, — спокойный голос Волка позади. — Чего ждёшь? Добей её.
      Мария слабо выдохнула:
      — Не надо…
      Я нажал на спуск.
      Мария покачнулась, упала спиной на бревенчатую стену дома. Мне показалось, что её левая грудь лопнула, взорвалась изнутри: кровь и молоко хлынули фонтаном, я ощутил мокрое на щеке. Мария зажала рану ладонью, красно-белые струйки сочились между её пальцев. Прошептала:
      — Сыночек…
      Ребёнок жалобно кричал, словно не отпуская её своим призывом… и всё не падала, упрямо боролась со смертью тоненькая девчушка-мама. Как пригвождённая, распятая на брёвнах, захлёбываясь кровью и хватая ртом воздух, хрипя прорванным лёгким — неотрывно, в упор она глядела мне в лицо… Меня бил озноб, в глазах помутнело. Что же это? Нет, я больше не могу!
      — Успокоишь ты её наконец? — словно ушатом ледяной воды охлестнул меня деловитый вопрос Волка. — Куда ты целишься? Размозжи ей башку.
      Нашлись силы. Я шагнул к стене. Бьющаяся синяя жилка на виске под русой прядкой… Брызнув осколками кости, мотнулась влево голова Марии. Мне на руку плеснуло горячим. Отчаянный, режущий вопль младенца, будто увидел он, осиротевший… нелепо шарахнулась, сломилась в коленях и повалилась ничком расстрелянная мать, зарылась лицом в картофельную ботву. Пуля разворотила ей спину, я заметил — сердце ещё пульсировало в кровавом месиве. Замерло. Мария вытянулась в длинной судороге и неподвижно застыла.

      …Это кончилось. Убита. А я — жив. Я дышу, вижу, слышу…
      Волк подошёл сзади.
      — Готова?
      Он упёрся носком сапога в плечо Марии и перевернул её на спину.
      — Неплохо. Но ты работаешь грязно, солдат. В следующий раз целься лучше, не спеши, это ведь не бой, мы в безопасности. И как ты выпустил её, почему она побежала?
      — Но ведь была уже совсем дохлая, — будто со стороны я слышал свой голос, обычный, лишь слегка смущённый. — Даже не думал, что вырвется.
      — Хитрила, стерва, — буркнул Волк. Оглянулся на растворённое окошко, на плач ребёнка:
      — Ему плохо без мамы. И она не хотела его оставить. Помоги им.
      Я выдержал его взгляд. Повернулся, стал медленно подниматься по ступенькам крыльца.
      — И заодно умойся, — бросил мне в спину Волк.

      …Вернувшись, я положил мёртвого младенца на грудь Марии.
      Волк одобрительно кивнул:
      — Вот видишь. Всё просто.
      Щёлкнув крышкой портсигара, он протянул его мне. Негнущимися пальцами я взял сигарету.
      — Оставайся здесь. Когда вернётся её мать, прикажи этой паскуде отволочь свою краснопузую сучонку на площадь. Заартачится — стреляй на месте... Потом до вечера свободен. Сходи домой, обрадуй своих, заждались. Но на поверку — как штык.
      Волк вышел в переулок, оставив калитку открытой.
      Я обошёл раскинутое в ботве изувеченное тело. Поймал себя на том, что ступаю аккуратно, стараясь не мять боровки… Присел на крыльцо, нашарил спички в кармане. Первая затяжка, как возвращение к жизни. Да, я сделал это, чтобы выжить. И буду жить.
      «…это ведь не бой, мы в безопасности…»

      С улицы донеслись голоса: люди возвращались с работы. Люди.
      Там моя мама. И сестрёнки.
      «…обрадуй своих…»
      Что я скажу им? Но это — после… А сейчас…

      Босая, в промокшей грязной дерюге, устало разматывая платок, в калитку вошла Ганна.

      Я передал ей приказ.
      Белая как смерть, но с сухими глазами, стояла над телом дочки красная командирша. Молчала. Смотрела на меня, странно, будто жалея.
      Прицелился не спеша — как учил Волк.
      Упала.

      На вечерней поверке перед строем капитан объявил мне благодарность.
      Я отчеканил:
      — Служу Родине!

      Трое суток лежали на площади расстрелянные женщины и младенец с размозжённым черепом. Каждое утро мы вели мимо них сельчан на работу. Опустив глаза, шли под дулами карабинов моя мать и сёстры…
      На четвёртый день мост был готов. Родным разрешили похоронить убитых.
      В тот день Красная Армия перешла в наступление под Курском.

      …

      Я служил. Выполнял приказы. Участвовал в восьми спецакциях. Но не стану рассказывать. Если интересно, читайте: путь нашей роты известен. Всё узнано, записано, лежит в архивах — «хранить вечно».

      А в команду, что сожгла моё родное село, я не попал. Не видел этого.

      Отступал вместе с вермахтом. Потом дезертировал. До конца войны и почти два года после скрывался под чужим именем. Но мир тесен, и слишком много осталось живых свидетелей…
      На суде не пытался вилять. Бесполезно.
      За неделю до вынесения приговора вышел указ об отмене смертной казни. Я честно отбывал назначенный мне срок — четверть века. Немало построено этими руками.
      Отмотал половину, и тут по новому уголовному кодексу осуждённым на четвертак скостили срока до пятнадцати. Остался пустяк — тридцати восьми лет я вышел на свободу.
      На одной из строек встретил девчонку-детдомовку. Сорок девять лет мы вместе. Выучили, поставили на ноги троих сыновей. Дождались пятерых внуков. И за всю жизнь ни разу словом не обмолвились о войне.

      А прошлым летом что-то защемило: захотелось перед уходом ещё раз увидеть родные места… Поехали со старшим внуком на его «Майбахе». С ветерком промчались по новой автостраде. Свернули на знакомый просёлок.
      Село после войны, видно, отстроили заново. А нынче, как многие, опять забросили, подались в города. Заколоченные окна, бурьян в палисадниках. Табличка на углу пыльной ухабистой улочки:
      «Улица имени нашего земляка — гвардии капитана Бориса Ивановича Одинцова, павшего смертью храбрых при штурме Берлина».
      Выехали на площадь. Велел внуку подождать в машине. Подошёл к обветшалому обелиску. Уже едва различишь имена:

      …Векшина Евдокия Петровна, колхозница, 40 лет…
      Прокляла меня мама.

      …Векшина Дана, 15 лет…
      …Векшина Дина, 15 лет…
      Что с ними творили перед смертью — я знаю.

      «…Марш вперёд, железными рядами!
      В бой за родину, за наш народ!
      Только вера двигает горами,
      Только смелость города берёт!..»*

      …Златопольская Ганна Михайловна, колхозница, 39 лет…

      …Одинцова Александра Евгеньевна, учительница, 45 лет…
      …Одинцова Мария Сергеевна, колхозница, 19 лет…
      …Одинцов Серёжа, 8 месяцев…

      И рядом, на здании сельской администрации — трёхцветный флаг. Тот же, что когда-то реял над нами.

      «…Мы идём вдоль тлеющих пожарищ,
      По развалинам родной страны.
      Приходи и ты к нам в полк, товарищ,
      Если любишь родину, как мы...»*

      …

      Я спокоен.
      С людским судом счёты покончены. Попам никогда не верил. И какой ещё можно придумать ад — страшнее того, что я прошёл на земле?

      …Лишь одного боюсь там. Услышать…
      Как никто и никогда больше не называл меня:
      «…Ивушка…»
      Неужели — простит?

      Спасибо, что слушали.
      Мира вам.

      _________________________

      * Использованы фрагменты присяги и гимна Русской Освободительной Армии.


Рецензии
Да... Трудно говорить что-то после прочитанного... Спасибо Вам, Мария. Спасибо. Пронзило...

Александр Суворый   24.07.2019 11:23     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 84 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.