Помни о главном, дочка!

Как мне хочется к московским друзьям! В квартире плюс двенадцать. Я включил плитку и вспоминаю. Сережу Колобова, с жидкими волосьями и взглядом пустынника: он всегда заваривал черный «чифирь» и обогревался плиткой. Его общежитская комната была завалена недописанными сценариями (своими и чужими), религиозными текстами в перепечатках, а на стене в багетной рамочке висели дипломы знахаря и выпускника ВГИКа. Я вспоминаю Женю Ребриковского: сколько совместных слез, пота и крови было пролито в драках с москалями! Он оставлял мне на хранение свои вещи. Я сохранил все, кроме вина и коробок с шоколадом.
Теперь они в Москве, а я в Сибири. Как ссыльный. А Федя Бондарь, наверное, как обычно сам подметает съемочную площадку, не дожидаясь закемарившего в углу сырого павильона подсобного рабочего. Там некогда дремал и я, но вреден для меня московский воздух.
Впрочем и здесь, в двух тысячах верст от съемочных площадок, случаются порой странные и веселые вещи, так что постоянно ощущаешь себя Достоевским. Во всяком случае, по ситуациям, в которые влипаешь. Взять хотя бы недавнюю историю с Машей Перепелкиной, студенткой Челябинского универа, дочкой папы-нувориша и мамы-богомолки...

Помни о главном, дочка!

Мы сидим на диване в ее комнате. В одном углу дивана свернутое одеяло и подушка. Мария никогда не убирает с дивана. Некуда? Лень? Одеяло без пододеяльника, красное, шелковое. Мария укрывается второй простыней. Подушка с вышитой наволочкой — желтый и красный тюльпаны.
Мы сидим и молчим уже пять минут. Поэтому в комнату влетает мама.
— Дочь! — говорит она с упреком в голосе. — Не забывай, у тебя не вымыта посуда!
Мария удивленно хлопает ресницами. Мне тоже известно, что посуду Маша вымыла еще утром. Виктория Леонидовнав болезненно улыбается.
— И со стола убери. Перед гостями неудобно, — произносит она с неловкостью и вылетает из комнаты так же беспричинно и стремительно, как и влетела.
Из кухни слышен шум газовой «колонки». Звенят разбитые чашки. Маша вскакивает и убегает.
— Мамочка, перестань, посуда вымыта.
— Она грязная, в жирных пятнах. Я не могу жить в грязи, как в каком-нибудь трактире, — плачущий голос мамы.
Я подхожу к столу и включаю магнитофон. Поет Маша. Под гитару. Голос ломается в самых выразительных местах. Смешно и хочется плакать. Песня кончается. Бью по кнопке «Сони». Снова шум газовой «колонки». Сажусь на диван, рассматриваю книги. Входит Маша.
— Мама говорит, что ты манипулируешь мной как куклой, — отвечает она на мой немой вопрос. — А я отвечаю, что мне нравится, как ты мной манипулируешь.
Она ставит одно колено на диван. Я неподвижен. Маша проводит ладонью по моим волосам. Осторожно, едва касаясь.
— Ты правда мной манипулируешь? — спрашивает она шёпотом.
Я поворачиваю голову и смотрю ей прямо в глаза. Нечаянно касаюсь запястьем ее колена, скрытого под черной плиссированной юбкой. Маша пружинисто отстраняется.
— Ты опять? — напряжённо спрашивает она.
— Садись, — отвечаю я устало.
Маша садится. Между нами пространство размером в ладонь. Это — ладонь Маши. Я накрываю ее кисть своей. Сейчас она уберет руку. Дверь открывается и входит Виктория Леонидовна. Маша вдавливает ладонь в диван.
— Маша!! — с дрожью в голосе произносит Виктория Леонидовна. — Дочь!
Я рассматриваю книги на полке: «Молитвослов», «История казачества», «Сто моделей юбок», «Земная жизнь Пресвятой Богородицы» и снова «Молитвослов». Зачем ей два молитвослова? Один подарил ей я, значит, второй подарил кто-то другой. Наверное, Притонов.
— Помни, что для девушки главное — это честь! Девичья честь!
В глазах Виктории Леонидовны — тревога и отчаяние. На второй полке — нэцкэ с Дымково. Подарок плешивого Кормича?
— Сергей! С моей дочерью до вас дружили только порядочные люди! — это Виктория Леонидовна перевела огонь на меня.
Я отвожу взгляд от странной безделушки.
— Надеюсь, вы порядочный человек?! — выпаливает Машина мама и выбегает из комнаты.
Маша отнимает руку, встает и подходит к окну. Такое счастье смотреть на Машу, когда она смотрит в окно. Встаю. Подхожу к ней. Кладу ей руку на плечо. Касаюсь. Плечо дрожит. Снимаю руку с плеча.
Маша вдруг оборачивается, улыбается:
— А знаешь, у нас в универе спецкурс интересный есть. Учат по глазам определять мысли человека. Подумай о чем-нибудь!
Я вспоминаю наш первый вечер. Незаметно все разбрелись с поэтической вечеринки в Доме учителя, и мне пришлось провожать Машу. Началась гроза. Такой я не видел даже в Новосибирске. Молнии били зигзагами каждые три-пять секунд. Грохотало беспрерывно. И ни капли с небес. До той поры мы были незнакомы. Ночь молний сблизила нас. Маша шла, прижавшись ко мне, стискивая пальцами мою руку при каждой вспышке. Дождь так и не пошел.
— Ты смотрел влево-вниз, — заговорила Маша вкрадчиво. — Значит, ты не думал и не представлял, а вспоминал. Зрачки почти не двигались, значит событие находилось в зоне ближней памяти.
Она помолчала и быстро спросила:
— Ты вспоминал наш вечер?
Она сказала «наш», и я внутренне вздрогнул.
— Тот, с грозой, — пояснила она, отвечая на мой вопросительный взгляд. — Я его тоже всё время вспоминаю.
Маша помолчала и прибавила тихо:
— Ты сегодня себя хорошо вёл. С мамой... И со мной. Пожалуйста, будь и дальше таким. А сейчас закрой глаза и считай до двадцати.
Я закрываю глаза и медленно считаю. Она обнимает меня сзади. Обхватив руками, прижимается и стоит неподвижно. Семь, восемь, девять. Маша чуть шевелится. Одиннадцать, двенадцать. Мой голос срывается. Шестнадцать, семнадцать. Она мягко ускользает. Девятнадцать, двадцать. Она снова передо мной. Мои щеки горят.
— Сережа! — говорит она. — Ничего не было! Просто я хотела поиграть в прятки, но не нашла, где укрыться.
Она идет к двери.
— Сейчас я поставлю чайник, а потом мы будем есть конфеты и читать стихи. Сегодня я закончила тетрадку и прочту весь цикл. Он называется «Прогулка в грозу».
Маша убегает на кухню, звенит посудой и возвращается. Дверь распахнута.
— Пусть мама успокоится, — заговорщически шепчет она и меняет кассету.
Звучит месса. Мы сидим по разные стороны полированного стола. С подносом в руках входит Виктория Леонидовна. Лицо ее исполнено благости.
— Вы простите, Сергей, — обращается она ко мне, поставив поднос на стол. — Быть может я высказываюсь излишне прямолинейно, но... кроме дочери и её... счастья у меня ничего нет.
— Пойдемте в гостиную, к камину, — неожиданно предлагает Мария, схватывает поднос с чашками и, озорно тряхнув челкой, уходит.
Некоторое время мы смотрим с Викторией Леонидовной друг на друга, потом идем вслед за ней.

Страсти вокруг камина

Хорошо возле камина, даже если рядом с любимой девушкой сидит ее мама и всеминутно подвергает сомнению вашу порядочность. В такие минуты забываешь о том, что в мире есть недруги и соперники, алчущие крови и вашего счастья.
Не прошло и получаса, как в дверь позвонили. Маша пошла открывать и вернулась с Федей Притыкиным. Он держал в руках связки книг.
— Привет, Сергей, — произнес он с враждебной вежливостью. — Здравствуйте, дорогая Виктория Леонидовна! Я, собственно, к вам, с победой! Только из типографии и сразу к вам. Мой сборник, «Голубоглазой принцессе»,..
— Ну и кто же твоя «голубоглазая принцесса», — вдруг зло спрашивает Маша.
— Машенька, что ты? — вскидывается испуганно Виктория Леонидовна. — Разве ты не видишь, что Феденька устал, налей ему чаю.
Звонят в дверь. Я абстрагируюсь. Камина и счастья сегодня не будет. Будет вечер поклонников и отставных женихов. Не исключено, что в число последних попаду я.
Маша входит в комнату с Кормичем. Плешивый, в какой-то застиранной джинсовой курточке и вельветовых джинсах он составляет разительный контраст благополучно лоснящемуся Феде.
Виктория Леонидовна убегает в кухню за чаем.
— Так я не поняла,— продолжает Маша. — Кто же та голубоглазая принцесса, книги о которой ты притащил в мой дом.
Всем известно, что стихи Притыкин пишет только о Марии. Федор теряется. Снимает очки, подслеповато щурит глаза, бормочет что-то...
— Я думала, — неумолимо продолжает Маша, — что человек, который уважает девушку, не войдет в ее дом с книгами о другой. Но, видимо, меня можно не уважать. Что же, я давно говорила, что достойна в лучше случае панели. Благодарю покорно.
— Маша, — не выдерживает Федор. — Я... Я люблю тебя! И все эти стихи — о тебе.
— Пардон! — продолжает издеваться Маша. Такой жестокой я ее еще не видел. — Я не принцесса, и у меня карие глаза. Если автору не нравится реальный объект, он вправе избрать иной...
На Федю было жалко смотреть. Я старался этого и не делать. Хорошо быть любимым, но как плохо быть отвергнутым. А ведь она любила его и собиралась замуж, еще всего две недели назад.
— А-а-а, я, кажется, поняла: ты решил сделать на мне поэтический капиталец. — Маша переходила все границы.
— Мария, — попытался вступить в разговор я. — Может, посмотрим книжку.
— О-о-о! — взвилась Маша. — Не прошло и получаса, как моя мама открыто выражала сомнения в порядочности некоторых персон, а они уже распоряжаются, как мне вести себя в собственном доме!
Получил? Так и надо.
— Ой, Коленька, — обращается она нежно к Кормичу. Тот пучит глаза, ничего не понимая. — На улице дождь, ты промок?
— Д-да, — лепечет он, ничего не понимая.
— Ты простудишься, камин совсем погас, и подбросить нечего. Феденька, ты не хочешь реабилитировать свой безнравственный поступок и смыть с меня предполагаемый позор?
— Ка-кой позор, — пугается Федя, еще ничего не понимая.
Я начинаю понимать, к чему движется дело: лавры Настасьи Филипповны не дают Маше покоя.
— Ты хочешь, чтобы завтра весь город показывал на меня пальцем и хихикал: «Это та самя прынцесса!» А дети кричали: «Принцесса, съешь горошинку?» Жги! Если любишь меня — жги книги, ну? Считаю до... — она сбилась и, покраснев на мгновение, зло взглянула на меня, — до двух!
Федя вскочил, заметался, бросаясь то развязывать шпагат на пачках, то к двери, ожидая возвращения Машиной матушки.
— Раз?! — отчеканила Маша. — Дв...
— Машенька, я сейчас, — Федя метнулся к пачке и бросил ее в камин. Кормич ошеломленно наблюдал за происходящим.
Маша подошла ко второй связке, рванула бечеву. Достала книжку.
— «Тебе, стыдливая, я обращаю стих, Свой звонкий стих, взлетающий к эфиру,» Негодяй! Кто тебе позволил называть меня стыдливой? Я недотрога? Я монахиня? Может и недотрога, но ты хоть раз меня за руку взять попытался? Хотя бы раз поцеловать решился? Так кто из нас стыдливый? Жги! Жги или убирайся!
Федя, бледный как пламя коптильника, бросил в огонь пачку рассыпавшихся книжек. Еще, еще. Кормич не выдержал и схватил две брошюры.
Федя невидящими глазами смотрел на огонь, пожиравший итог семи лет верисификации. Этот щуплый сорокалетний старичок ухаживал, за Марией с ее восьмого класса.
Входит Виктория Леонидовна. В руках у нее роскошный поднос с жостовской росписью. Притыкин — святой крест ее надежд. На подносе — варенье, джем, конфеты «Мишка на севере» и «Белочка»...
— Ой, как у вас жарко! — восклицает мама. — Можно подумать, бумага горит.
Федя валится. Это с ним бывает. То сердечный приступ, то эпилепсия, то просто обморок. Еще бы. Сорок лет, а зарядкой Федя отроду не занимался.
Виктория Леонидовна ахает и бросается к Феде. Тот сопит, хрипит.
Я же говорила, что здесь жарко. Машенька, ну что же ты стоишь? Помоги!
Маша фыркает и не реагирует.
— Что? Что? — бормочет Федя, приходя в себя. — Где книжка?
— Вот, вот, — услужливо подбегает Кормич и сует в лицо лежащему Феде припрятанный экземпляр.
— Как? Вы сожгли его книги? — догадывается Виктория Леонидовна. — Машенька, кто это сделал? Почему ты не помешала?
Маша обиженно уходит к себе. Я вежливо прощаюсь и ухожу. За мной в коридор, шатаясь, выходит Федя, а за ним — Кормич.
Вечер при свечах заканчивается.

«Белая мышь» едет в Париж, или Первый поцелуй в щечку

Эта маленькая дрянь улизнула в Париж в тот самый момент, когда мне остро захотелось ее увидеть.
Две недели назад в силу вражденной тупости (или обретенной гордости) она, обнаружив замок на дверях моей квартиры, не догадалась позвонить. Замок был бутафорский и предназначался для отпугивания незваных гостей. Я осерчал на нее безмерно. Она — на меня. Две недели мы дулись друг на друга.
Я трепался с Бухом о Бахе, Босхе и Борхесе, даже ему не решаясь сказать о бешеной пантере, грызущей мою гранитную печенку. Она в это время общалась со Снежкой, сидящей на транквилизаторах. Снежка «торчала на колесах» давно из-за сильнейшего стремления подавить охоту спать с мужиками и рожать им детей. Не дай бог, эта гусеничная колёсчица приучит Машу глотать гадость по всякому пустячному поводу. Ходила она и к Притыкину. Тот рассыпался пред ней ирландским бисером и сологубовским бесом, почесывая исполненный поганых виршей язык и столь же неуклюжий жезл. Заглядывала к возбужденному Кормичу. Кормич сыпал Маше в мозги едкую перхоть своих ювенальных фантазмов, и Маша тащилась с них не хуже, чем Снежка от эфедрина.
Как бы то ни было, две недели мы старательно страдали, скрывая это друг от друга, от друзей и от самих себя. Я уже было придумал предлог для встречи, но сердце Машеньки не вынесло пытки временем. Она убедила папхена в том, что для успешного зачета ей необходимо побывать в Париже, древней Лютеции, как называлось сердце Франции тысячелетие назад...
Узнав о случившемся, я даже не взбеленился. Тот, кто экспериментировал со своим организмом, знает: от белены в худшем случае расширяются и начинают блистать зрачки, как у русалок, нажевавшихся кувшинок. Я вздецибеллился и в вздецепятился, ибо ДЦ-5 в десять раз сильнее ЛСД-5, капли которого в муниципальном водопроводе достаточно, чтобы отравить пол-Парижа.
С трудом добыв нужные двести пятьдесят долларов, я рванул в «краткосрочную» заграницу. Про обратный путь я не думал: в центре Лютеции живет Саша Некипелов, прототип трех моих персонажей, и вернуться в Россию я сумею «по-любому».
Я прилетел ровно в восемь сорок обычным русским рейсом и для успокоения нервов направился таксомотором к Эйфелевой башне. Это, не скрою, пошло: что хорошего в этом неудавшемся пилоне виадука, прототипе пьяных татлинских эскизов? Однако чудо есть чудо, даже если оно восьмое или девятое: его не обсуждают, его созерцают.
Мои картезианские размышления прервало двигавшееся на краю слепого пятна сетчатки ярко-белое творение, лучше сказать, существо. Наверное, так же впередсмотрящиий Колумба ненароком углядел очертания Америки. Белое платье пересекало шоссе с белыми «ежами», заменяющими в Париже наших «зебр». Белокрылое платье подлетело ко мне и стало еще белее, чем его обладательница.
— Ты? — только и промолвила Маша.
Я молчал. — Здесь? — она тронула меня за локоть.
Я отвел свою руку.
— Почему не пришла? — спросил я сухо и буднично, словно мы встретились на Михайловском перекрестке возле городского рынка.
— Я увидела замок и решила, что ты...
— Что я тебя обманул, наколол, провел? Мы условились встретиться в восемь утра, я ждал тебя до двух дня.
— Я увидела замок, — упрямо повторила Маша.
Кажется, мы говорили друг другу «вы». Не исключено также, что говорили мы на беглом французском. По крайней мере парижане не косились на нас как на дикарей из Восточной Славянии.
— Ты должна была позвонить, замок у меня бутафорский. Ты не позвонила, значит ты мне не веришь!
— Не верю! — радостно подтвердила Мария. В своем сердце она нашла какую-то зацепку, опору, улику против меня. — Скажи пожалуйста, где тот ёжик, которого я подарила тебе в наш третий вечер?
— У мамы, — ничтоже сумняшеся ответствовал я.
— Врешь! — И Маша выругалась по-английски. — Ю селд ми э вулф-тикит! Мэгпи! Сан оф бич!
Я посмотрел на неё с легким уважением.
— Мой ёжик живет у Снежки! Уже неделю! Он сбежал от тебя! Ты ни о ком не можешь заботиться и никого не можешь любить! Фаззи! Растлер! Бом-факер!
Я не решусь привести даже примерный перевод произнесенных ей в запале слов, ибо роман мой чист и невинен как утренний лотос. Скажу лишь, что у проходящей группы парижан повыпадывали зонтики, а могли вылететь и зубы: в ответ на такие слова надо бить, а Машу я бить не мог.
— Ёжик был у меня три дня назад, — пробормотал я. — Он спал у меня в ногах.
— Подлец! — Мария размахнулась и изо всей силы ударила меня сумкой по плечу. — Ты спал с какой-то шлюхой из металлисток!
Я наклонился, чтобы поднять сумку. У сумки порвался ремешок. А когда поднялся, увидел лишь хвост такси, увозящего Машу прочь.
...Мы встретились на том же месте через два дня. Почти в тот же час.
Машенька была весела и подошла ко мне, лукаво и ласково улыбаясь. Я безмолвно передал ей сумочку (не стану скрывать, что отнюдь не случайно я стоял у опостылевшей Эйфелевки). Маша без слова приняла ее и сунула подмышку.
— Ты знаешь, я живу в стеклянном доме, у тетушки. Как у Чернышевского, помнишь?
Я помнил и Чернышевского и даже то, что в Париже пруд пруди стен из чистого стекла. Однако я понял, о чем идет речь: это было прозрачное приглашение в гости.
— Может, я и подлец, — продолжил я прерванный два дня назад разговор. — Но я очень хорошо к тебе отношусь.
— Знаю, — буднично ответила она. — Ко мне многие хорошо относятся.
— Особенно всякие затычки. Притыкин, например.
— Затычка — ты. А Федя — честный порядочный человек, - со спокойной ненавистью в голосе произнесла Маша. — Все, что у него есть, получено честным трудом.
— Все, что у него есть, завоевано лизоблюдством и заискиванием перед твоей чересчур доверчивой мамочкой! Твой папа эту вонючку на дух не переносит!
Мы шли по набережной и орали друг на друга.
— Не смей говорить так о Феде! Ради меня он сжег свои книги! Он любит меня! А ты... А ты!
— А я тебя ненавижу!
Мария побледнела. И остановилась.
— Ты маленькая злобная дрянь, — спокойно продолжал я, закрепляя успех. — В душе у тебя полчища тараканов, а в голове — датчик случайных чисел. Ты ищешь случая, чтобы тебя обесчестил какой-нибудь урка или педрила, чттобы потом всю жизнь винить судьбу. Ты не ложишься в постель ни со мной, ни с Федей, ни даже с этим двуногим выкидышем Кормичем! Ты гуляешь не ночному бору, сидишь вечером на вокзальных скамейках! Ты надеешься снять с себя ответственность!
Мы снова орали друг на друга.
Вернее, орал я, а она стояла рядом, опустив голову.
— Ты презираешь своего отца, которого из-за тебя поставили на счетчик, и он месяц будет рвать себе ... жилы, — я подобрал с трудом приличное слово, — чтобы ты, маленькая дрянь, изживала свои подростковые комплексы в прыщавом Париже!
Насчет прыщавости я, конечно, загнул. Но Маша этого, не заметила.
— Ты не веришь себе! Хрен с тобой! Но ты не веришь и мне! Ты не веришь своей мамочке, которая скоро «поедет» от любви к своей дочурке. Ты не веришь даже Богу! Ты веришь в Бога, но не веришь Ему! Твои разговоры с ним в ванной смешны, и даже оскорбительны для Него! Ты строишь из себя двенадцатилетнюю девочку, переживающую из-за съеденного в пост кусочка масла! А то, что ты блудишь в мыслях, об этом ты Ему не говоришь! Ты — мерзкая дрянь с тараканами в душе!
Когда я высказал основные тезисы своего доклада, Мария вскинула голову, сделала маленький шажок вперед, встала на цыпочки и... поцеловала меня в край щеки. Близко к губам. В левый уголок губ.
— Ну как? — совсем по-зауральски и по-детски спросила она, глядя в мои ошалевшие глаза.
— Одним тараканом меньше, — признал я.
Она рассмеялась.
Я почувствовал, что мы снова близки, я понял, что никакая Виктория Леонидовна, никакой Кормич, никакой Притыкин не в силах помешать моей победе над коричневыми насекомыми в ее душе. И в своей тоже.
Я напрасно это почувствовал.
Париж опьянил меня наркотическим запахом жареных каштанов и водочным блеском женских глаз. Бульвары Монмартра запоздалым радужьем корявых красок расслабили мою доверчивую душу.
За Уралом, куда я вскоре вернулся, ждали новые испытания и потрясения.

Внезапный афронт

Когда я вошел в комнату, от недавнего испуга Марии не осталось и следа. Между мной и ней рядком стояли стулья, напоминавшие условный барьер.
— Серафим! — крикнула она, словно я стоял на противоположной стороне улицы. Посмотри!
В сжатых пальцах Марии были таблетки.
— Это — эфедрин повышенной концентрации. Если ты сделаешь хотя бы шаг, я проглочу сразу три. Таблетки. Колё-сики, колё-сики, стучат, стучат, стучат... Серё-жик!
— Серафим!
— Нет! С этой минуты — ты просто Се-ре-жик, без головы, без ножек... Любовничек ты мой несостоявшийся... По-одлец, ничего не скажешь... У-у-у, мордашка! Мор-дя-шка!
Я стоял, ошеломленный и молчал. А она продолжала куражиться.
— А ты знаешь, что бывает после эфедрина! О-о! Я знаю! Я видела, как тащится с него Снежка.
И она рассмеялась некрасивым искусственным, словно гуттаперчевым, смехом.
— Ты никогда не замечал, почему Снежка так медлительна и задумчива? Ну да, ну да, как же, она такая романтичная натура... А эта романтичная натура звереет и готова родному папе глазки выпученные выцарапать, если больше часа после «кайфа» колес не получит. А вы, мужики, и этот, Притыкин, — ах, ах, она такая недотрога! Эта недотрога готова дать любому и встречному, если бы кто-то захотел ее жилистого тела! О-о! Эта корова, первотелок! Блин, подруга! Она же меня продает всем и каждому! Она же меня таблетками угостила! Ей же обидно, что она одна на «колесах» торчит!
Ошеломленно внимая ее словам, я прислонился к стенке и молчал.
— Ам! — она сделала вид, что глотнула таблетки, — я встрепенулся. — Сидеть! — коротко приказала она. — А то и вправду проглочу... И у меня будут такие же пустые глаза, как и у Снежки. Ты помнишь? Да, ты, конечно, помнишь ее пустые-пустые глаза. Только ты считал, что они глубокие и мечтательные! О, мечтательные! Она мечтала о новой упаковке, чтобы прийти в комнату, лечь на кровать, выпить и уставиться застекленевшими своими глазами в потолок, завешанный паутиной! Она же ни-че-го дома не делает! У нее же папа посуду моет! У нее папа пол моет! У нее папа не только себе, — он и ей стирает! Да-да! Все стирает, и платья, и трусики! Даже во время месячных! Она торчит на таблетках, да по ночам стихи пишет о «надзвездных мирах»...
— Машенька! — я шагнул к ней!
— На-зад! — скомандовала Мария и, заметив мой напуганный и растерянный вид, рассмеялась. Смех ее срывался в плач, халатик сбился набок, пола халата загнулась и обнажилось бедро ее до кружевных трусиков. Бедро было обтянуто в колготку с двумя затяжками.
— Cейчас все будет замечательно. Ты меня «похитишь»... Знаешь, как говорили раньше? «Похитил ея девственность». Да, ты меня похитишь! Тебе ведь это зачем-то надо! Вам всем этого надо! Только Притыкин ничего не может, поэтому боится и себя и меня. А ты можешь все, и тебе нужно еще одно подтверждение. Под-твер-ждай! Я выпью таблетки, и мне будет хорошо. Все-гда! Я не пойду в милицию, я не скажу маме, — кстати, ты еще не спал с ней!? Очень советую! Они с папчиком шарахаются друг от друга, как чёртики от ладанки. То папа на кухне сидит до трех ночи, в спальню не идет, то, если папик в постели, — мама на кухне посуду до полвторого моет, а потом вяжет свой вечный шарфик. Ты знаешь, я маму про себя зову «чеховской сестричкой». Они вечно кричали «В Москву! В Москву!», а мама вечно свой шарфик вяжет. Не вижу только, когда она его распускает. Наверно, папик помогает.
Мария опять рассмеялась, запрокинув голову и обнажив белую, до боли милую, шею. «И что я нашел в этой ослице?» — со злостью за себя подумал я. — «Стихоплетка! Весталка! Дрянь! Ничего привлекательного, симпатичного . Только брови и поврот плеча... Глаза как у сиамской кошки. Ноги — крепкие, как у спортсменки... Она и была, кажется, лужницей. Фифа, ничевошка. Стою, как дурак, монофизит, солнцепоклонник! Что мне надо кроме ее девственности? И на что мне она? Вот милая Саша, почему я не хочу ее? Ведь Машу с Александрой рядом и ставить зазорно, все равно что корову с ланью. И пролетела по глупости: в пиво водки подлили, пропала девчонка. Ум не чета этой, и рисунки, как у Модильяни, и поет, как Матье...»
Мои мысли вернулись на неделю назад. Саша пришла ко мне в ослепительном платье. Если бы не кокетливый воротничок, я бы назвал его свадебным. Ее вечный оруженосец и водитель Эдик сидел в машине и, наверное, как всегда нервничал. Она крутит им — если бы только им! — как захочет. Мне не пришло в голову ничего более умного, как заставить ее снять платье и вымыть им пол. Взамен я дал ей старенькое платье моей сестры, уже три года живущей в Нижневартовске. Саша выполнила мою просьбу безропотно. Ждала, что хоть после этого я сделаю ее своей. Но я только крепко поцеловал Сашу в губы, поправил отвороты платья и попрощался, сославшись на занятость. Она даже не посмела нахмуриться. Только попросила пакетик для своего мокрого выжатого платья. Может быть, как раз сейчас, пока я стою перед этой ослицей, благороднейшей и таинственной, но ослицей, — Сашенька трет пальцем кнопку моего звонка, не решаясь позвонить... Ей, конечно, кажется, смешным повод для прихода — возвращение взятого взаймы пакета, и она кусает свои пухлые губки, стараясь придать лицу беззаботное выражение.
Мария уже перестала смеяться. Она внимательно смотрит на меня. Мне становится не по себе.
- Я знаю, ты привык, — вкрадчиво начинает она. — Тебя многие девушки пугали самоубийствами. Мне рассказывала одна такая. Плакала и рассказывала. Она, помнишь, убежала на кухню, наломала спичечных головок и выпила. А ты посмеялся над ней — фосфора-то ведь в них нет. Избил и выгнал в парадную в одних колготках! Сво-лочь ты, Серафимушка, Сволочь, милый Сережик! И за что я тебя, такого мерзавца... Не-ет, я тебя не люблю! Я люблю Притыкина, он толстый и солидный! И я за него о-бя-за-тельно ваыйду замуж. А ты сейчас позвонишь ему, пригласишь сюда и будешь восхищаться его стихами. Я так хочу.
— Но... — слабо возразил я.
— У меня есть один экземпляр. Кормич две книжки вытащил, одну Феде отдал, другую мне. Иначе...
Она встала, взглянула. Боже, как она прекрасна. Поворот головы, едва выделяющаяся грудь, плечи... Да, плечи — это что-то небесное. Ну что может быть в плечах у девушки? Нет, богиня. Греческая богиня. «Живая и доступная богиня». Только, похоже, не мне.
— И не забывай, — я резать вены не буду. Я на «колеса» сяду. Ся-ду. О-бя-за-тельно сяду! И будет у тебя любимая девушка — наркоманка. А я всем буду говорить, что от любви к тебе начала. Вот история-то начнется! Весь город в восторге будет...
Я подошел к телефону...
— Алло, Федя! Это я, Серафим. Да. Я у Маши. Пожалуйста, приезжай. Мне очень понравились твои стихи. Да, и Маша ждет. Да, мы ждем.
Я злобно бросил трубку на рычаг.
— Не люблю телефонов! — пояснил я излишнюю эмоциональность.
Федя ввалился в комнату через полчаса, в протяжении которых мы молчали: я — прислонившись к стене, Маша — глядя в окно. Притыкин был растерян и ожидал какого-то подвоха.
— Здравствуй, Феденька, — приветливо обратилась Маша к моему сопернику. — Почему давно не заглядывал? Мама несколько раз уже о тебе спрашивала. Да и Серафим вот на твой сборник никак нахвалиться не может. Правда ведь?
Я судорожно кивнул, лихорадочно подыскивая слова для неискренних похвал.
— Мне покоя не давал, все про твои стихи говорил, Ты не поверишь, Федя, он мою маму трижды плакать заставлял. И все благодаря твоим стихам! Ну что же ты молчишь, Серафим, скажи автору о своем впечатлении!!!
— Я, Федя, собственно, всегда любил твои стихи, — малодушно забормотал я. — Ты вообще один из самых талантливых поэтов нашего города, края, — поправился я, перехватив гневный взгляд Марии.
Лгать только поначалу трудно, единожды солгав, язык говорит сам.
— «Убегая в звенящие джунгли...» — это твой лучший стих, Федор. Я дважды бывал в Кампучии, через джунгли мы на бульдозере пробивались. Фрицы там дорогу прокладывали, через два года — ни кусочка асфальта не осталось. Там глухо, как в танке с заклиненным люком. Звук гаснет сразу же... Поэтому «звенящие джунгли» — это... Это очень смело и оригинально! Это почти по-лермонтовски! Вопреки справочникам и энциклопедиям! Вопреки действительности! Так и должен писать настоящий поэт! А еще... «Там, как молнии, грифы взлетают». Прекрасно! Я, наверное, единственный из города понял тебя. Грифы взлетают ме-е-едленно, тяжко и неподъемно. Тяжело смотреть. Поэтому твоя строка — это превосходная шоковая медитация. Ты — буддийский поэт! Сам Бодхидхарма пожал бы тебе руку! Ты, словно, Лао-цзы, отполировал кирпич и увидел в нем отражение Будды!
Я разошелся. Я понял, что Федя любую похвалу принимает за чистую монету и поэтому все больше распоясывался.
— А твое гениальное: «Эти пухлые женские ноги, Этот злой обжигающий чай. Я ласкаюсь к тебе, недотроге, изливая свой пыл невзначай...» Это — не Пушкин, нет. Нет, это лучше Пушкина! Такая откровенность, обнаженность души! Даже Сельвинский так не мог! Мужчина хочет свой пыл донести и... изливает... Невзначай, конечно! Нет, Федя, даже Данте есть чему поучиться у тебя!
Федя давно уже рдеет. И тут он не выдерживает и бросается мне на шею:
— Серафим! Прости! Я считал тебя подонком, подлецом, последней сволочью, а ты — ты единственный, кто понял мои стихи! — в голосе его прорвались рыдания. — Даже она... , — он мотнул подбородком в сторону Маши. — Даже она не понимает...
— Во-о-он! — раздалось истеричное. — Оба во-он!
Из рук Маши, вскочившей на диван, в нашу сторону полетел цветочный горшок с кактусом.
Я не стал уклоняться.
И кактус гордо вонзился в мой пиджак, коричневый с искрой. Так голубь на взлете бьется о лупоглазую морду паровоза.
Было очень больно.
Но я стерпел.
Мне нанесли своеобразную пощечину кактусом. Я не уклоняюсь от женских пощечин. Тем более мне симпатичны кактусы, цветущие раз в жизнь.
Я увидел отчаянно испуганную Машу.
Понял, что она бросится, вот-вот бросится ко мне и начнет молить о прощении. Мне было ясно, что Маша готова есть землю из горшка, лишь бы я не уходил. Поэтому следовало исчезать быстро и неотвратимо.
— Пойдем, Федя, — сказал я, обнимая Федора за талию.
— Сволочь! Сан оф бич! Сукин сын! — шипела Маша мне вслед, пока мы с Федей выбирались из ее прихожей, похожей на таксопарк.
Весь путь до автобусной остановки Притыкин читал мне свои стихи и повествовал о трудном детстве.
Чтобы и вправду не быть сволочью и сан-оф-бичем, я поймал такси, купил водку «Оригинал-Распутин» и сунул ее в руки Притыкину.
Расцеловав меня, мой бывший соперник, а ныне лучший други, укатил впервые в жизни на таксомоторе. Этикетку от «мигающего Распутина» он хранил долгие годы.
А я остался один на асфальтовом островке, словно дождевой червь, вытопленный осенним ливнем из узкой земляной норки.
Мне нечем было дышать.
Я задыхался от любви к этой так похожей на меня маленькой дряни и от отвращения к самому себе.

Все случилось

Мы долго стояли посреди комнаты, глядя друг на друга. Машин поцелуй в щечку выдавал мне право на ответный: я делаю шаг. Она — робкий шажок.
Я уже не сдерживая чувства, обнимаю ее, как могу, сильно. Нежно целую. Она отвечает робко, но игриво.
Маша пытается оттолкнуть меня, но очень слабо, и вместо этого прижалась ко мне. Мы садимся на диван. Все же природа сильнее внушенных Снежкой предрассудков. Ее раскрасневшееся лицо прекрасно, выбившийся локон подчеркивает матовую бледность лба. Глаза сверкают разгневанно и нежно.
Еще секунда промедления, и начнется ярость, обида, злость на недавнюю нежность. Нежность она считает проявлением слабости, а ей так хочется быть сильной.
Первый выстрел чувств был прицельный. Теперь я снова бью наверняка.
Наши губы слиты, а тела дрожат в предчувствии друг друга. Она все время пытается меня оттолкнуть, но вместо этого только сильней прижимается и так помятому пиджаку: словно голубя несу за пазухой, и он щекочет мне сердце, — так действует на меня ее хрупкая ладонь.
Но что это? Мария расстегивает пуговицу на моем пиджаке. Сама! Ее пальцы трясутся, как у алкоголика утром. Она шепчет, почти кричит: «Шторы! Шторы завесь! Так светло!»
В комнате полумрак.
— Я не хочу тебя видеть, — шепчет она и, поймав мой испуганный взгляд, поясняет, — при этом... А так... будто сама... Понимаешь, твой образ у меня в душе немного другой...
Я все понимаю и бросаюсь к окну.
Задвинуты плотные бархатные шторы, но и этого ей мало. Струйка света сочится из пространства, как синее молоко.
Я хватаю огромный портрет ее прабабки по маминой линии. Портрет в золотой раме. Я не вижу ни хрена, только ощущаю тяжелые виноградники лепнины да ажурность гипсовых листьев.
Портрет стоит на подоконнике: он вошел в амбразуру окна как точные внутренние ставни.
Грохот воздвигаемого портрета напоминает мне о Леониде Викторовне. Именно так я думаю о ней в эту минуту: Леонид Викторович, а не Виктория Леонидовна. Мне не раз случалось заниматься любодейством с девственницами, забыв закрыть двери: с ними всегда все неожиданно, от волнения в голове пшенная каша, а в душе розовый прибой.
Я хватаю швабру. Я знаю, где она стоит: Маша так часто делает уборку.
Я двигаюсь в темноте как японский диверсант. При этом я «вижу» Машу: она сидит на кровати, охватив ноги руками и прижав их к подбородку. Я слышу, как мамхен отчитывает папхен. И пьяное ворчание в ответ.
Порывисто бросаюсь к Маше. Она только крепче сжимается калачиком. Я целую ее волосы.
— Покружи меня по комнате! — просит Маша. — Ты ведь все видишь! Ты меня не уронишь?
Я беру ее на руки, и мы кружимся, кружимся...
— Я люблю тебя... Я очень люблю тебя! — шепчет Маша. — Потому что ты злой! И никого не жалеешь!
Странное признание в любви. Да и девочка странная...
Я могу кружить ее часами. Ее тело в моих руках — легче перышка. Но меня трясет от возбуждения: впервые ее бёдра так близко и так... горячи!
Я мягко бросаю ее на диван и бросаюсь к ней. Пока Маши в гусиных пупырышках. Девочка боится.
— Надо было на полу, — говорю я.
— Как хочешь, — отвечает она. — Но я все равно боюсь.
— Я знаю, — отвечаю я.
— У меня кончилась смелсть! — шепчет она. — Сделай что-нибудь, чтоб я... разжадась! Я не хочу как мама... Два раза в жизни, и оба через страх. Сделай что-нибудь! — кричит она. — Принеса вина, водки! Ударь меня, избей! Ты же умеешь!
Я разжимаю пальцы. Ее шелковые трусики падают на пол.
Я подхожу к двери, вынимаю швабру из бронзовой ручки. Яркий свет коридора ударяет в лицо. Яростный желто-жесткий электрический свет.
Я подхожу к папику. Без слов забираю у него похожую на льдышку бутыль и выливаю все, что осталось, в стакан. Стакан полн до краев.
Папхен смотрит удивленными глазами.
— Тебе хватит, — говорю я.
— Действуй! — ободряет меня он.
Молоток! Он все понял. Все понял и уронил русую голову на сложенные ладони: спит.
Я вхожу к Маше. Мы сразу находим друг друга.
— Пей, — приказываю я.
Она уверенно берет холодный стакан из моих теплых рук. Пьет. Кашляет.
— Не могу! — мямлит Маша. — Я первый раз пью водку! Принеси воды... Запить.
Я еще раз захожу на кухню. Без стеснения беру «Фанту» из холодильника. Папа, оторвавшись, от сложенных на стол ладоней, смотрит на меня тревожно и радостно.
Она выпивает стакан до дна.
Мы близки.
Ее узкое лоно тонкой паутинкой щекочет слюнявую мордашку моего бычка. Словно тот забрел в леси и заплутал меж солнечными соснами. В этой паутинке нет паука. И нет ни одного таракана. Она вся соткана из тончайшего солнечного золота... И она рвется. И все золото Нибелунгов хлещет сквозь воды Рейна.
Мы близки. Мы страшно близки.
— Это последняя моя девочка, — думаю я. И тут же понимаю, что так же я думал и десять лет назад, и полгода, и два месяца назад...
Маша кричит. Это крик нежности.
Слюнявый масленок прибил шляпкой усыпанную огненно-рыжей хвоей полянку. Слизкий цыпленок проклюнул мраморную скорлупку яичного домика. Гордый бычок распахнул ударом новые тесовые ворота.
Маша ударяет меня кулаком в лицо. Не больно. Но неожиданно.
— Ты забыл закрыть двери! — шепчет она. — Сейчас вюда войдет целомудренная блудница, моя мамочка!
Я встаю. Несколько привычных быстрых движений, потом я шагаю к двери. Зажигается свет. Тусклый свет лампы после всего ослепительного, что было между нами.
Едва касаясь ручки, как дверь распахивается сама, и в комнату врывается Виктория Леонидовна.
— Что поделываете, молодежь? — с напряженной подозрительностью спрашивает эта женщина.
На всякий случай я зажмуриваю глаза. Чудеса бывают слишком редко.
— Борхеса читаем, мамочка! — нежно воркует Мария.
Я открываю глаза. Меня словно окатили ледяной водой пополам с огненным бензином. Машенька сидит на диване в запахнутом халатике и даже в очках. Очки в тонкой золотой оправе, «последний крик умирающего Парижа». На коленях у нее раскрытый Борхес.
— Ослепительно-талантливая девочка, — думаю я.
Я восхищен Марией. Всем говорю, что она «гений в юбке», и сейчас говорю это себе.
— Ах, не знаю, не знаю. Борхес слишком сложен, — качает головой мама. — Эти латиноамериканцы всегда все запутывают. Посмотрите лучше альбом Босха. Он истинно верующий, и краски яркие.
Мамхен «вручает» нам свой совет, словно Екатерина — грамоту о вольности— дворянству, и удаляется, подобно царице. Ей еще надо уложить пьяно папхена: это такая радость!
Я выключаю свет, бесшумным рывком вставляю швабру в дверь, бросаюсь к Марии. Сильный удар кулачком в подбородок разом смиряет мой пыл. Это профессионально нанесенный удар. Я в очередной раз восхищен Марией.
Она не видит в моих глазах предполагаемой ярости.
— Сними очки, — прошу я, — и никогда не надевай их!
Мария покорно снимает очки.
Наши губы снова соединяются.
Обагровевшая морда бычка окончательно прорвала солнечную паутинку и ткнулась в красно-огненную траву межножья.
Нам хорошо. Мы лежим на диване, лаская друг друга дрожащими пальцами. Мы изучаем свое тело, ведь у нас только что было одно общее тело...
Она водит пальчиком по моей небритой щеке... Решилась: по плечу... Я глажу ей пупок и коленку.
— Я люблю тебя, потому что ты добрый, — уточняет свою прежнюю формулировку Маша, — и всех жалеешь. А злым ты только притворяешься. Ты как тот ежик, которого я тебе подарила: снаружи колючий, а внутри пушистый. И все время фыркаешь, когда злишься... Я и обиделась тогда на тебя за то, что подарила тебе самое себя, а ты ничего не понял. Я смертельно обиделась на себя... Я думала, что умру.
Нам хорошо. Мы не боимся мамхен. Если бы она сейчас вошла, мы поговорили бы с ней о сложности мира, не одеваясь и не прикрываясь.
Мария поднимается, запахивает халат. Надевает очки. Она снова будничная, домашняя.
— Мария! За что ты ударила меня? — обычным голосом спрашиваю я.
— Разве я ударила тебя? — переспрашивает она удивленно. — Наверное, это было состояние аффекта.
— Подойди сюда, — вежливо прошу я.
Мы вместе водружаем гигантскую «прабабку» на прежнее место: как Виктория Леонидовна не заметила ее отсутствия? Раздергиваем шторы.
— Ты ударила меня и думаешь, что это пройдет тебе безнаказанно? — спрашиваю я, и в голосе моем нет ни тени угрозы.
— Думаю, да, — смеется она.
Я хочу удержать свой локоть возле груди, чтобы пощечина была чисто ритуальной. Но словно сам дьявол возносит мою руку, как знамя, над ее головой. Я с силой ударяю ее по лицу.
Очки ломаются. Золотая дужка и стекла падают на подоконник. Мир проваливается в преждебытие и мгновенно тускнеет.
Маша сидит передо мной на корточках и держится руками за лицо.
По ее щекам течет кровь. Две тонкие струйки крови, смешанные со слезами «Машенька», хочу сказать я, но голос обрывается. Я опускаюсь перед ней на колени. Она этого не видит.
— Уходи, — просит Мария.
Я поднимаюсь с колен и делаю два шага.
— Ты ударил ее, подлец! Я видела! — Виктория Леонидовна не упустила момента. Ч-черт, зря я убрал швабру. — И еще на колени встаешь! Как Притыкин!
— Мам-ма, я сама... — шепчет Мария, не отрывая рук от лица, и поясняет. — Я сама его разозлила...
— Вызовите скорую, — прошу я.
— Вызовем! — с вызовом отвечает Машина мама. — И скорую, и милицию!
Виктория Леонидовна поступью императрицы шествует в коридор.
— Быстрее! — не выдерживаю я. — Если осколок дойдет до зрачка, ваша дочь ослепнет!
Всю торжественность с мамхен сдувает разом. На Викторию Леонидовну, вращающую диск телефона, страшно смотреть. Она ссутулена, глаза ввалились, неуклюжие перстни путаются в отверстиях диска.
Николай Данилович в коридоре. Он совершенно трезв, словно и не сидел полчаса назад над тяжеленным флаконом «финской».
— Отчего так? — спрашивает он и не ждет ответа.
— Оттого что надела очки, — объясняю я.
— Очки? — переспрашивает Николай Данилович.
Все-таки он пьян. Мне жаль и его. Сильней чем Машу.
Я бросаюсь к Марии и, уже, не стесняясь Виктории Леонидовны, становлюсь перед ней на колени. Я хватаю ее руки, но она с силой прижимает их к лицу: Маша и в эту минуту хочет остаться красивой.
— Уходи! — с ненавистью шепчет она.
Я целую ее пальцы. Щеки. Она сжимается. Она каменная. Я целую мраморную богиню, сжавшуюся в комок от ненависти.
— Я знала, что у меня будет так... У меня не могло быть иначе! — тихо, только для меня, говорит Маша. — Мы проклятые...
— Я люблю тебя, — шепчет мой язык, не подчиняясь мне.
Не много ли за один вечер? Сперва не подчинилась рука, теперь бунтует язык: я никогда никому не говорил этих слов, если не считать одного раза, в шестнадцать лет.
— Уходи, — с ненавистью шепчет Мария. — Уходи навсегда.
И я ухожу. Мне все равно куда идти.
На моих щеках кровь и слезы ее щеки.
Я иду по улице. Редкие прохожие оглядываются на меня. Я иду, не разбирая дороги.

Первый эпилог, или уральский дуплет

Мишень подкосилась и рухнула под первым выстрелом. Упал с жестяным звяком белый медведь, словно боец, споткнувшийся во время атаки о бруствер. Со скрипом юркнул за исщербленный барьев синий лев.
Теперь по полю вдоль бордюра бежала белочка размером не больше наперстка. Виан с интересом наблюдал за обладательницей длинных русых волос, не уложенных в косу. Кого-то напомнила ему эта девушка в комбинезоне из индиговой джинсы — упругостью точных движений, хладнокровием.
— Десять призовых! — Серафим бросил в жестяное блюдце, приколоченное гвоздем к пластмассовому покрытию стрелкового рубежа, десять долларов. Толстый грузин, воровато поглядывая на клиента, отсчитал пульки, стараясь подсунуть хотя бы парочку кривых, деформированных.
Первый выстрел уложил одутловатого буржуина. Второй — кота в сапогах. Виан легко перегибал ствол духовой расхлябанной винтовки, укладывая пульки выщерблинками к точке верхней вертикали. Держатель тира начинал нервничать. Этот парень, как и девица, стреляет без промаха, если каждому по пятьдесят долларов, весь дневной доход пропадает.
Куполов стрелял вдвое быстрее своей соперницы. Догнал ее на девятом выстреле. Хитрый грузин притормозил выскакивание бегущего бизона, и на некоторое время на бегущем поле осталась только одна белочка-наперсток.
Выстрелы прозвучали одновременно. Белочка лязгнула и отлетела прочь.
— Вай! Одын не попал! Одын не попал! — бедный хозяин тира радовался как ребенок, что удалось провести посетителей на целых пятьдесят долларов.
«Все-таки перехитрил»,— ликовал в душе он. — «Шампанским отделаюсь!»
— Да, «в молоко» ушла, — солгал Куполов. — Рука дрогнула.
— Вот, дэвушка, пятьдесят долларов, а тебе, маладой челавэк, шампанское!
Виан взглянул на лицо девушки, бравшей из жестяной пять зелененьких бумажек и обомлел. Мария схватила, выигранные доллары и рванулась к выходу. Серафим бросился следом.
— Уйди, — прошептала она, когда он ухватил ее за рукав.
— Маша!
— Уйди, мне стыдно! Просто нужны были деньги... Не думай, я в первый раз. Я сразу поняла, что это ты стрелял. Нам показывали в кружке — сибирский стиль. Здесь, на Урале, так никто не стреляет.
— Маша!
— Серафим, — мягко сказала она. — Вернись и возьми шампанское. Я подожду.
Виан рысью влетел в каморку тира. Схватил шампанское, ожидавшее его на барьере. Выскочил наружу. Как тройной залп, хлопнула дверца такси.
Серафим усмехнулся. Аккуратно поставил бутылку на асфальт. Взглянул на светофор у перекрестка. Побежал.
Бежал не спеша, «Волга» — это не «Хонда». Метров за тридцать до светофора резко выдохнул и рванул с ускорением. Сунул сквозь приоткрытое стекло руку в салон, выдернул предохранитель блокировки.
Мария потеснилась на сиденье.
— В милицию сдам! Отойди! — испуганно крикнул таксист.
— Мы сейчас выходим, спасибо! — Виан протянул водителю зеленую десятку.
— Выходим, — хладнокровно подтвердила Мария, словно и собиралась подъехать семьдесят метров от тира до светофора.
Таксист забормотал, что ему и пяти хватит, но рванул как только дверь закрылась. Его ношенная двацатьчетверка проскочила красный свет и бешено понеслась по дороге, обгоняя «Вольво» и «Мерсы».
— Что скажешь? — осведомилась Мария. Виан молчал. — Ты хотел поговорить?
Двое брели вдоль бетонных зданий к реке. Мрачные здания почти не отличались друг от друга. Магазин «Бриллиант». Здание бывшего облисполкома. «Пентагон» — закрытый военный завод. Оперный театр. Университет. Библиотека имени Белинского...
— Ты хотел поговорить, — повторила Мария спустя несколько минут.
— Я понял, Маша... — заговорил Виан. — Я понял за эти два года, что... Что любил только тебя.
— Я замужем, если тебе интересно. — сообщила Маша. — Почти год.
Они шли рядом. Виан молчал.
— Почему ты молчишь? Не знаешь, как поздравить? — издевательски молвила Мария. — Через десять дней годовщина.
— Ты... спишь с ним? — после паузы, хрипло спросил Виан.
Мария замерла. Остановилась. Посмотрела в сторону, на выкрашенный зеленой краской фонтан. Старую водонапорную башню около. Стайку цыганок возле деревьев. Снова на фонтан.
— Ты... всегда находишь самые уязвимые места, — сказала она наконец. Нет, я не сплю с ним. Просто замужество могло спасти моего папу. Он не мог вернуть долг.
— И он... не требует? — глянув в глаза Маше, спросил Куполов.
— Мы договорились, что это будет в первую годовщину свадьбы. Так что не забудь поздравить и с этим праздником.
— Зачем же ты выигрывала деньги? Неужели у него нет для тебя пары сотен баксов?
— Потому что я не хочу брать деньги у него.
— Ты любила меня? — словно в продолжение предыдущей фразы спросил Серафим.
— Да. Почти два месяца. А потом ненавидела. Потому и замуж вышла.
Они уже шагали по «плотинке» вдоль реки. Это была не прозрачная теплая Сена вечернего Парижа. Это была холодная и грязная Исеть уральского промышленного монстра.
— Мария! Я не пущу тебя к нему!
Она открыла на ходу сумочку, извлекла из нее зеркальце, протянула Ему.
— Взгляни назад. За нами движется черный «Порш». Это мои «бодигарды». Они ненадолго потеряли, но снова вычислили меня.
Черный «порш», словно колодовской кот в мельничном омуте, отражался в поверхности зеркала. Мария резко свернула вправо, подошла к затормозившему автомобилю.
— Клеил... Все нормально... — небрежно бросила она кому-то в салоне. — Поехали! Оторопелый Виан топтался на тротуаре.
Второй эпилог, или ледяной реванш.
— А зори здесь тихие! — крикнул Виан в полную силу своих легких.
Один из бодигардов недоуменно переглянулся с водилой, покрутил пальцем у виска. «Порш» потонул в гуще себе подобных надменных иномарок.

Второй эпилог, или ледяной реванш

Утром отчаянно не выспавшийся и предательски веселый Куполов дежурил у древнего водохранилища в потном устье реки Чусовой. Виан знал, что следовало крикнуть вслед ускользающей Марии. В минуту опасности чувства леденели и мысль, как на коньках, вылетала из-за извилин подсознания.
Возле этого самого устья Маша сказала ему как-то раз:
— Я читала недавно «А зори здесь тихие». Мне кажется, девочки погибли возле такого же озера...
О, сладкие времена! Да, практически Серафим назначил Марии место свидания. Время — тоже: заря — везде заря. Он ждал и трясся от холода.
В воде у самого берега посверкивала кристалликами зарождавшаяся пленка—корочка льда, словно алмаз озера ограняли до бриллианта.
Хрустнула ветка. Виан обернулся, как на выстрел.
В черном кожаном комбинезоне стояла не похожая на себя, странно веселая Мария.
Он протянул к ней ладони, словно к сошедшему с облаков серафиму.
Она подошла к нему. Без слов ткнулась в плечо.
— Ты счастлив? — спросила Мария заинтересованно, когда Виан разжал объятия.
— Да, — честно ответил он.
— Я рада! Я очень рада! — развеселилась Маша еще больше.
— А ты? — робко и серьезно спросил Виан. — Ты счастлива?
— Я просто люблю тебя, — наклонив голову, ответила Мария. — Любила всегда и... буду любить. Вечно.
Виан снова обнял ее. Она вырвалась из его ласковых рук.
— А теперь! — снова задорно выкрикнула она. — Пионерский заплыв! Вон до того острова!
— Какой заплыв? Маша, что ты? — побелевшими губами прошептал последний уральский гений. — Холодно...
— Согреешься! — Серафим только сейчас заметил за плечами Марии кожаный, подстать комбинезону, рюкзачок. — Как ты относишься к спирту?
Виан поморщился. Мария расхохоталась. Она и впрямь была сегодня как-то необычно весела. Маша высыпала на песок горку белых глюкозин сухого спирта. Чиркнула зажигалкой, секунды — и зажигалка полетела в разгорающийся костерчик.
— Тебе будет холодно, когда ты вернешься на берег, — очень серьезно сообщила Маша. — Очень холодно!.. И страшно...
Виан испуганно глянул на Марию:
— Маша! Прекрати! Прошу тебя!
— Нет, я все скажу, — она подошла к нему вплотную. — Теперь уже можно. Я любила тебя долго, и каждый день моей любви имел новый оттенок. Сначала я любила тебя нежно, как ребенка, которого у меня уже никогда не будет... Потом — робко, как любила десятиклассника Пашку, когда была в третьем классе. Потом — с болью как Овода, потом — весело, как Тома Сойера. Любила тебя по-бабьи, любила безнадежно, любила горько и счастливо, любила по-девичьи и звериной страстью.
Мария держала Виана за плечи, время от времени крепко сжимая их.
— У меня земля уплывала из-под ног, когда я видела тебя. Я просыпалась в шесть утра, доставала бинокль и босиком шла на балкон, чтобы смотреть, как ты делаешь пробежки с Костиком. Потом я засыпала и видела во сне только тебя. Ты был дельфином, бутылочкой клея, ногтем моего мизинца — ты был всем, что я видела. Иногда я видела себя как бы со стороны, но и это был ты. Я просыпалась в одиннадцать, и папа говорил мне, что я ленивая.
— Маша, не надо, успокойся, — бормотал Виан. Он испытывал страх и в то же время не мог противиться Марии. Ее огромные черные глаза закрыли полнеба, ее взгляд колол сердце как меч - плечо косноязычного Демосфена.
— Нет, ты узнаешь все! — рассмеялась Мария. — Слушай! Я любила тебя так, что истекала от каждого твоего взгляда. Ты удивлялся частым моим отлучкам? Да, я меняла бельё! Иначе было невозможно. Я медитировала на тебя! На то, как ты держишь вилку! На то, как ты дергаешь уголком губ! На то, как ты сердишься! Ты скажешь, что я извращенка! Говори, я сама знаю.
Мария расхохоталась. Она была близка к истерике.
— Я доводила тебя, потому что знала, что попаду к тебе в рабство. Если бы мы поженились, я бы стала ручной, как домашняя кошка. Я брала реванш за свою будущую покорность. Ты знаешь меня — я бы подавала тебе тапочки, вытирала бы губы, когда ешь, даже брила бы тебя! Я бы родила тебе десять сыновей! Я все б смогла! А ты—ударил меня по лицу! Ты решил проучить меня как девчонку! Твои дурацкие принципы взяли верх! Ты просто боялся на мне жениться! Я была частью тебя! Ты убил самого себя, Виан! Вспомни бабочку Чжуан-цзы!
Она оторвалась от плеч Виана, подошла к костру, скинула комбинезон. Желтыйа шерстяной купальник полосками рассекал загорелое тело. Виан оцепенело наблюдал за ней.
— Лекция закончена, — весело, как ни в чем не бывало, сказала Маша. — Даешь королевский заплыв в вечность!
Она подошла к Куполову, прильнула к его губам, отшатнулась и побежала вдоль отмели.
— Помни! Доплывешь первым — я твоя. Твоя навеки. На вечность!
Она красиво ушла в воду, сделав глубокий нырок.
Виан барахтался на песке, стягивая одежду. Наконец, он избавился от облачения.
Студеная вода сотнями игл пронзила кожу. С удесятеренной быстротой забилось сердце. Невидимые кристаллики льда крапивой жгли ноги.
Куполов нырнул. Когда гудение в ушах прекратилось и, разлепив, глаза, Виан вынырнул на поверхность, русая головка виднелась впереди метрах в десяти.
Мария обернулась, поплыла кролем.
Виан пошел вперед баттерфляем — три, шесть, девять взмахов. Он настиг Машу.
— Маша! Не нужно! Маша! Я люблю тебя!
Она обернулась посиневшим от холода лицом. Улыбнулась. Перешла на энергичный брасс, и стала неотвратимо удаляться. Виан отставал.
«Чертово у-шу, — корил себя Куполов, — два месяца не ходил в бассейн. А она здесь натаскалась».
Виан собрал силы, «Прицелился» в кромку острова, что была в пятидесяти метрах, закрыл глаза и простыми мужицкими гребками понесся вперед. Он даже не оглянулся, чтобы улыбнуться Марии.
Внутренний счетчик щелкнул. Виан понял, что можно встать на дно. Встал. И оглянулся.
Маши не было.
Не было нигде.
Виан нырнул, нырнул еще. Он нырял и нырял как безумный. Полчаса он бился на том месте, где ему посиневшими губами улыбнулась Мария.
Он проплыл от острова до берега водохранилища. Вернулся обратно. Потом снова на берег.
Силы оставили его.
Трясущийся, Виан вышел на берег. Не потому, что хотел жить. Просто здоровый организм инстинктивно боролся со смертью, как человек инстинктивно отдергивает руку от гада.
Сухой спирт догорал. Большие белые глюкозины стали кроваво-красными кругляшами. Словно отлучившийся на минуту алхимик плавил золото в тигле. Словно осердие забитой коровы бросили в костер...
Виан грел синие руки у черно-красного костра.
Через полчаса он оделся.
Подошел к аккуратно сложенному Машиному комбинезону. Словно царевна-лягушка сбросила кожу.
Виан машинально погладил черную блестящую кожу. Поднял комбинезон. Взял на руки, как ребенка.
Из кармана упала записка.
«Ты слишком доверчив, Серафим. Не верь девушкам, которые тебя любят. Прости, если сможешь».
Куполов долго смотрел на записку. Потом подошел к огню и бросил ее в костер.
Домой он вернулся только через три дня, страшно исхудавший и необычно молчаливый.


Рецензии
А нет желания сделать текст нормальным для вдумчивого чтения? ) Сюжет же стабильно вызывает зацiкавленнiсть. Масса красивых и приятных слуху сравнений и уточнений, надёргаю сейчас из текста самые забавные. Но нет сплоченности однозначной, нет похожести на завершенность и готовность к публикации. Начало прочла, подозреваю, что после секса, героиня снова полезет "в петлю". С именами полная неразбериха, вам лень прочесть и всё исправить? Славная же история и герой способен явно на незаурядный поступок. )

«Я начинаю понимать, к чему движется дело: лавры Настасьи Филипповны не дают Маше покоя.

Наверное, так же впередсмотрящиий Колумба ненароком углядел очертания Америки.

Этикетку от «мигающего Распутина» он хранил долгие годы.

Папа, оторвавшись, от сложенных на стол ладоней, смотрит на меня тревожно и радостно.

Виктория Леонидовна поступью императрицы шествует в коридор.
— Быстрее! — не выдерживаю я. — Если осколок дойдет до зрачка, ваша дочь ослепнет!
Всю торжественность с мамхен сдувает разом. На Викторию Леонидовну, вращающую диск телефона, страшно смотреть. Она ссутулена, глаза ввалились, неуклюжие перстни путаются в отверстиях диска.

— Нет, я все скажу, — она подошла к нему вплотную. — Теперь уже можно. Я любила тебя долго, и каждый день моей любви имел новый оттенок. Сначала я любила тебя нежно, как ребенка, которого у меня уже никогда не будет... Потом — робко, как любила десятиклассника Пашку, когда была в третьем классе. Потом — с болью как Овода, потом — весело, как Тома Сойера. Любила тебя по-бабьи, любила безнадежно, любила горько и счастливо, любила по-девичьи и звериной страстью».

А вот здесь вообще запредел яростной правды. ) «— Я доводила тебя, потому что знала, что попаду к тебе в рабство. Если бы мы поженились, я бы стала ручной, как домашняя кошка. Я брала реванш за свою будущую покорность».

Валь Бастет   14.08.2006 14:32     Заявить о нарушении
Я немножко не понял, а что делать?
И к чему приведенные цитаты? Они саые неудачные? Их надо исправлять?
Или их как раз исправлять не нужно, а исправлять надо что-то другое?
И главное: пока в ближайшем будущем не виду людей и институций, которые бы желали опубликовать что-то из мной написанного.
Так что публиковать буду если - то сам, в количестве 25 экземпляров. Для пяти знакомых и пяти родственников, остальные - про запас.

Ааааа   14.08.2006 15:49   Заявить о нарушении
Приведены самые забавные, игривые, смешные, солнечные, босяцкие, живые, утонченные, беспокоящие сердце, подозрительные в узнавании, нежные, плаксивые и т.д. Хватит? Безнадёжно влюблённая на сей момент в ваше творчество.

Валь Бастет   14.08.2006 16:12   Заявить о нарушении
я куплю, печатайте 26

Лара Галль   14.08.2006 17:05   Заявить о нарушении
У них есть про запас, Лара. )

Валь Бастет   14.08.2006 18:33   Заявить о нарушении
26?
Ак Вы ещё до "детских" офл-публикаций не добрались...

Ааааа   14.08.2006 20:19   Заявить о нарушении
Они достойны нашего внимания? )

Валь Бастет   15.08.2006 12:41   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.