Казенный король, или погадай на кгб

Предисловие
«Сильна, как смерть», - сказал Ги де Мопасан.
Это любовь сильна, как смерть. Повесть, лежащая перед тобой, читатель, это история о любви. Ты можешь осудить меня или возненавидеть, можешь возмущаться, соглашаться или не соглашаться со мной, или с гневом заявить мне: «Как ты осмелилась быть такой откровенной?!» Но, как бы там ни было, я написала правду. Будешь ли ты восхищен или огорчен - ты волен в своем понимании истины. А я вольна рассказать тебе правду такой, какой я ее вижу: грубой, но вдохновенной, жестокой, но восхитительной. Такова сущность искусства. В любых условиях, и даже в условиях режима уничтожения личности, под гнетом которого мы живем по-прежнему – ведь со времен Сталина и Ленина ничего в нашей стране не изменилось – искусство, как цветок к солнцу, прорывается сквозь каменистую почву к милосердию твоего взгляда. А уж твое дело – наступить на цветок каблуком или любоваться, очнувшись на миг от летаргии обыденности.
Герои этой повести знакомы и не знакомы тебе. Возможно, ты узнаешь в них шекспировских Антония и Клеопатру, или Абеляра и Элоизу, или Сапфо с ее Парисом, или просто - безымянных героев песни Михаила Исаковского… Ты помнишь, как часто когда-то, собравшись на застолье, ты слушал пронизывающие огнивом тоски слова этой песни?
Каким ты был, таким ты и остался,
Орел степной, казак лихой!..
Зачем, зачем ты снова повстречался,
Зачем нарушил мой покой?
Зачем опять в своих утратах
Меня хотел ты обвинить?
В одном, в одном я только виновата,
Что нету сил тебя забыть…
И трогательная мелодия тревожила тебя, как нечто всегда близкое, хотя написана она была штатным песенником в беспощадных тридцатых, когда миллионы и миллионы людей исчезли за колючей проволокой большевистских концлагерей…
А может быть, персонажи дальнейших строк – вылитые твои соседи, и ты не раз посмеивался над ними, иногда жалея их, а иногда завидуя их упрямству, готовоности любить, страдать и даже умереть ради этой любви, о которой ты когда-то давно сказал себе: «Да ну ее, эту любовь, без нее спокойней! Хоть моя жена и деревянная лошадь в постели, зато она – на отличном счету в партбюро!»
А возможно, случится и так, что ты все-таки узнаешь здесь самого себя и даже рассердишься: зачем тебе лишний раз бередят давно зарубцевавшиеся раны, о которых ты не хотел бы вспоминать? Или совсем наоборот – ты с увлечением прочитаешь эту повесть, из-за ее детективного характера? Может случиться всякое. Но что наверняка произойдет после того, как твоя рука перевернет когда-нибудь последнюю страницу, я могу предвидеть уже сейчас.
Ты никогда не забудешь эту печальную историю, случившуюся с «казенным королем» - обычным прапорщиком войск совдеповской армии, долгие годы прятавшим свое потайное «я» от бдительного ока КГБ, терпящего крах по объективным законам истории, и с сумасбродной возлюбленной лукавого прапорщика – провинциальной поэтессой, по чистой случайности не сгинувшей в бескрайних холодных просторах Сибири…
Подчеркиваю: по чистой случайности, ибо, по принятым в те времена меркам, таких, как она, советское государство стремилось истреблять любыми путями. Да и прапорщик не должен был бы остаться жить, поскольку имел наглость сохранить в себе живую душу и живую страсть, вопреки уставу и кодексу строителя коммунизма, а ведь торжественно присягал «перед лицом своих товарищей» верно служить Родине (такой Родине, где муж доносил на жену, сестра – на брата, сын - на мать, а отец – на сына и так далее, где долгом было круговое стукачество). Как же это он посмел? Посмел любить ту, которую любить ему по должности не следовало, посмел желать ее годы и годы, - да, отрекаться от нее, губить, ненавидеть, и все равно – желать! И решился, в конце концов, – один из сотен тысяч! – рассказать ей правду, которую следовало скрыть?! КГБ такого не прощает. И, однако, оно, это незабвенное КГБ, в лице своих истертых службой держиморд, вместе со всем своим могучим аппаратом, попало впросак, а правы оказались малограмотные цыганки, которые, раскидывая гадальные карты и глядя в тоскующие синие глаза исстрадавшейся женщины, предрекали: «Не бойся ничего. Он все равно будет твой. Это судьба! Так предначертано свыше. И нет такой силы в мире, которая сможет вас разлучить!»
Чудеса, да и только!
Итак, каким бы ты ни был или не казался себе и людям: сильным или слабым, добрым или злым, хитрым или наивным, циником или романтиком, высокопоставленным чиновником или легкомысленным бродягой, это очень нужно. Тебе, твоему сердцу очень нужно знать, что и ты можешь быть вот так храним судьбой, как хранила она этих двух влюбленных и их роковое чувство – хранила вопреки драконьим законам этого преступного государства со всей его людоедской сущностью. Будешь храним, если окажешься способным любить!
Ибо любовь есть главный и единственно значимый оберег в нашей быстротекущей жизни.Все остальное - суета сует.
Ольга Оленич

Дорогой Виктор!
Сижу, работаю в своем кабинете. Я, когда-то нищая интеллигентка, чьи стихи советская власть не печатала 25 лет, руковожу фирмой уже четыре года, чудом вырвавшись из когтей голодной безработицы к небольшой, но известности, и скромным, но деньгам. Лето 2002 года. 24.00. Тиха украинская ночь. Особенно в нашем Карачаге, криминализированном городе, расположившемся на берегу радиоактивно-нитратного Днепра. Карачаг - город нефти и смерти. Люди здесь дышат фенолом, толуолом и сероводородом. Поэтому у них частенько мозги набекрень выворачивает. Ты редко здесь бываешь и каждый раз удивляешься, когда я тебе рассказываю об убийствах, воровстве и пытках, постигающих как малых, так и великих людей нашего города. Большие люди дерутся за деньги, маленькие - за копейки. Недавно, рядом с моим домом, обкуренные малолетки убили восьмидесятилетнего ветерана войны ради кошелька, в котором оказалось всего две гривны. А чуть раньше матерые бычары похитили и убили известного нефтедельца. Убили ради четырех миллионов долларов, которых, как оказалось, у дельца-то и не имелось. Поэтому убивали жестоко – кувалдой по голове. Размозжили в прах. А голова была светлая, потому как еврейская, царство страдальцу небесное…
Мрак беспросветный царит на улицах и в душах карачагцев, особенно в это время. Четыре часа назад я ездила домой, на Гвардейскую, в свою ненавистную малосемейку, где я живу уже двадцать лет. Надежда получить или купить квартиру мне не светит. Государственное жилье в городе почти не строят, а на частное - не хватит денег, как говорится, заплати налоги - и спи спокойно: на лавочках, в подъездах, в подворотнях!..
Мне открыла Аленка, сожительница моего мужа Миши. По происхождению, как ты знаешь, он - грузин. Точнее, полукровка, как, впрочем, и большая часть жителей Украины. В моих жилах, к примеру, течет цыганская кровь, а ты – наполовину белорус, чем очень гордишься. Особый предмет твоей гордости - свойственная тебе белорусская мстительность.
Мишина мать была украинка. Звали ее Соня, земля ей пухом, умерла десять лет назад от инсульта. Во время голодомора она бежала с Украины от краснопузых мародеров, с ребенком на руках, старшим Мишиным братом, аж на Кавказ, и здесь, в крохотном городишке Гардабани, вышла замуж за гордого грузина, Мишиного отца. Миша большую часть жизни прожил в Грузии и замашки у него патриархальные - женщина должна быть послушна и молчалива. Поэтому Аленка, сказав, что она купает Мишу, быстро убежала в ванную. Я зашла в комнату, сняла платье и легла на диван, укрывшись простыней. Хоть я и прожила с Мишей десять лет, но ты, дорогой, рана моего сердца, своей ревностью добился того, что я избегаю раздеваться при собственном законном муже. С тех пор, как ты выдвинул мне условие - принадлежать только тебе, когда снимаю одежду, а Миша находится в комнате, я прошу его отвернуться. «Как будто я тебя не видел!», - ворчит он, но отворачивается. Соседи удивляются этой ситуации - в одной комнате мирно сосуществуют жена, муж и его подружка, да еще иногда любовник жены наезжает в гости, то есть ты, но держат языки за зубами, зная Мишин вспыльчивый характер: ляпнешь что не так - и в зубы можно схлопотать. Втайне, про себя, они подозревают, что у нас - шведская семья, но объяснять им, что каждого из нас настигла его доля, и выяснять отношения поэтому - бесполезно, я не собираюсь. Поэтому обычно, пробормотав соседям «здрас-с-те» и пролетев по длинному коридору, мимо стен, окрашенных сильно облупившейся казенной синей краской, в свою комнату, я заваливалась на свой диван, так как после напряженного рабочего дня, пронизанного бесконечными трелями телефонных звонков, неимоверно уставала.
Мой диван совсем провалился, и приходится спать на двух образовавшихся в нем глубоких ямах. Другой диван, на котором спят Миша и Аленка, исправный, но я на него не претендую, потому что на моем диване они не поместятся. Помучившись и улегшись поудобнее, я взяла в руки очередной том Гарри Гаррисона, стремясь поскорее погрузиться в мир звезд, крутых побоищ и сильных мужчин - космических волков с бестрепетной совестью и свинцовыми бицепсами, но тут вскоре зашел Миша. Я подняла голову и увидела, что он - в новых плавках. Выпив минералки, он лег на свое место. Только тогда я обратила внимание на то, что в комнате прохладно и, повернув голову к окну, увидела голубой вентилятор на длинной белой стойке. «Откуда это?» - спросила я. «Купили на твои деньги», - ответил Миша... Взглянув на него, я обнаружила, что он - выпивший. Я поднялась, натянула платье и взялась за сумку. «Куда ты?» – спросил он. «Какого черта ты пьяный? Мне нет места в моем доме и в этом мире? Будь прокляты все мужчины до десятого колена! Ненавижу вас всех!» - ответила я и, хлопнув дверью, уехала на фирму. Аленка бежала за мной и просила не уходить, но я не оглянулась. Она вообще добрая женщина, очень любит Мишу, и я рада, что она взяла на себя заботу о нем, нянчится, как с ребенком, и страшно боится, чтобы я не вернула мужа себе назад. Когда мы с мужем разговариваем, как близкие, свои люди, она очень переживает, боясь рано или поздно оказаться лишней. Она сказала Мише: «Если ты уйдешь, я повешусь!» И в то же время Аленка очень привязана ко мне. Я удивляюсь этой женщине, так мягко и незаметно она сумела оказаться нужной. Все - на ней: стирка, уборка, кухня, хлопоты по дому и все остальное. Хотя она очень больна – порок сердца и больна почка. Однажды ее любимый покойный муж со всей дури ударил ногой по почке. Вскоре после этого он 31-го декабря, будучи во хмелю, спускаясь по лестнице, поскользнулся, ударился головой о ступеньку и отдал Богу душу. Осталась она бездетной вдовой. Женщина она симпатичная, стройная, с мягкой улыбкой, очень робкая. Одно неосторожное слово может заставить ее расплакаться. Как-то я неосторожно сказала, что заплачу ей за работу домработницы, так она спряталась в умывальнике и разрыдалась. Обиделась – ведь она не ради денег все это делает. Я вскоре возьму ее на работу секретаршей, так как моя нынешняя секретарша увольняется на следующей неделе и уезжает к мужу в Запорожье, где тот работает. А пока Роман, мой сын, взял Аленку работать в палатку, продавать товар. Я переживала, чтобы мой «ласковый» сыночек на нее не давил, на это дело он мастер, но пока все обходится «малой кровью». Я вижу, что Аленка очень рада возможности зарабатывать какие-то, хоть и небольшие, но свои деньги, поскольку проболталась без работы почти четыре года. Перед Мишей она, как котенок, не смеет ему ничего сказать наперекор, в точности, как я тебе не смею прекословить, хотя наорать на драгоценного пьяницу-муженька – мое любимое развлечение. Как я понимаю ее! Впрочем, мы все четверо друг друга видим насквозь. Узнав об этой уникальной ситуации, люди бывают потрясены: почему же это мы не рвем друг другу волосы и не бьем морды? Как, взять к себе в дом подружку мужа и с ней отлично ладить?! Муж и любовник пожимают друг другу руки и сообща распивают „мерзавчик”? А почему бы и нет? Кому такой прикол не нравится, пускай пойдет и повесится. А у нас здесь, в нашей крохотной комнатушке - маленькая Франция.
Чего ради напрягать нервы и беспокоиться о мнении посторонних? Лучше думать о своих проблемах. Достаточно того, что Миша обречен. У него порок сердца и пневмосклероз, тридцать процентов легких не работает. Алене придется во второй раз пережить смерть дорогого ей человека. И о тебе душа болит. Какой ты стал нервный! Подолгу кричишь по ночам во сне, матеря на чем свет свою армию, которую ты когда-то обожал! Да и сама я себя беспокою. Я настолько стала хладнокровной, что живу я или уже мертва – мне безразлично.
Впрочем, я никогда не боялась своей смерти. Я боюсь чужой смерти. Мне повезло, у нас в семье, слава Богу, кроме бабуни Маруси тридцать лет назад, никто не умирал. Бабуня моя была коммунистка, стахановка, ветеран мясокомбината. За безупречную, часто ненормированную работу ее премировали в совковые времена однажды отрезом на платье, а в другой раз - именными часами. Когда мне было четырнадцать лет, бабуня уже была на пенсии и болела склерозом. Стала страшно раздражительной, путала буряк с картошкой и часто лезла ко мне драться, а мать и тетка, родная материна сестра, обе безмужние, приходившие поздно с работы, истерзанные непосильным трудом, после ее жалоб на меня, закатывали мне дикие скандалы, обзывая «скотиной» и «тварью». Бабушка называла меня «боской». Видимо, чувствовала подсознательно что-то разгульное. Древний инстинкт половой свободы, присущий мне с рождения, верно, учуял и сосед наш по коммуналке, где я с матерью, теткой и бабкой жила в детстве, майор в отставке, дядя Веня Зернухов. Он заманивал меня к себе в комнату, когда мне было всего четыре года, стаскивал с меня трусики и сажал на свой голый член, а потом долго подбрасывал меня на нем, впрочем, не лишая меня невинности. Оргазмировал он или нет, я не помню. Так продолжалось целых три года. Как свойственно всем детям, жертвам педофилов, я никому об этом не рассказывала и страшно стыдилась происходящего, но уже с шести лет испытывала яркое эротическое возбуждение. Прячась от домочадцев, я опускала руку под трусики и ласкала себя целыми часами, представляя мужские объятия и длинные истории любовных похождений со мной в главной роли.
Я думаю, что страсть к жестоким мужчинам, таким, как ты, мое небо, укоренилась во мне именно со времен детского приключения. Потом, лет с семи, я стала убегать от дяди Вени, понимая, что этот дядя - плохой. Но главное свершилось - получив от бабушки единственное наследство – гиперсексуальность, я узнала, что с ней делать, раньше, чем научилась читать. Я не стала профессиональной «жрицей любви» только потому, я полагаю, что слишком много читала, а на панели народ в основном безграмотный, и мне бы там показалось скушно, ну и спасительными оказались гены моего отца, для которого понятия «талант», «вдохновение», «искусство» всегда были бесспорными ценностями, что передалось мне генетически. Искусство и борьба идей увлекали меня больше, чем порок. Но, тем не менее, патологическая тяга к страданию внедрилась в самое мое естество вместе с приступами слепого бешенства, которые возникают, когда я вижу, что моя гордость задета. Ты знаешь, я всегда готова была даже самой себе причинить муки, но беспощадно отомстить за малейший ущерб своему достоинству, наверное, одной из причин этого были и эти нескромные события моего детства.
 Я рассказываю тебе об этом потому, что ты проявил интерес к моему прошлому. Интерес примерно такой же, когда злой мальчишка разрезает живую еще птичку, чтобы посмотреть, что у нее внутри. Внутри у меня много чего, о чем не рекомендуют женщинам сообщать мужчине сексопатологи, да и просто опытные люди. Из тайного желания причинить тебе боль, мой ангел, я тебе многое рассказала, однако тон, в котором ты это услышал, был неверным. И ты, и я похожи в том, что, порой, любим играть еще кого-то, кроме самих себя, на людях изображаем обывателей, даже подстраиваемся под их тон и стиль поведения, притом прекрасно зная, что мы – другие. Это только в нашей стране, империи извращений, можно научиться так скрывать свой артистизм, как мы с тобой это делаем, с ловкостью, достойной гораздо лучшего применения. Настоящими мы с тобой бываем только в постели, когда нами владеет наша безумная страсть. Бог мой, Витенька, это же классический рок, фатум, как его описывали древние орфики! И нам от него не уйти. Но тогда, когда мы впервые познакомились, мы об этом не думали.
Мы не догадывались, что нас ждет, когда впервые целовались восемнадцать лет назад, выйдя из здания больницы, где я лежала в одной палате вместе с твоей матерью, на промерзшую улицу (была зима) и спрятавшись подальше от людских глаз. Я до сих пор помню вкус твоего поцелуя. По сей день для меня морозный воздух пахнет твоими удивительными губами - они у тебя такого потрясающе изысканного рисунка, что у меня всегда подгибаются колени, стоит мне о них вспомнить. И вечер знакомства с тобой – вырезан в памяти, как барельеф на солонке Бенвенуто Челлини. Как-то твоя мать, незаметно наблюдая за мной, за моими кружевными рубашечками, звоном тонких серебрянных браслетов на запястьях, темно-русыми локонами длинных волос, сказала: «Юля, давай я познакомлю тебя со своим сыном. Ты такая красивая девочка! У тебя такая фигурка красивая! А у меня такой красивый сын!!!» И тут ты вдруг приезжаешь в отпуск из Чехова, где тогда служил еще солдатом. Входишь в палату - в шинели, высокий, плечистый, смуглый, зеленоглазый, со жгуче черными гусарскими кудрями и идеально очерченными, слегка восточными чертами лица. Она нас подводит друг к другу, и ты, сверкнув на меня глазами, улыбаешься обольстительной белозубой улыбкой. Ты был не просто потрясающе красив - ты был как-то неистово прекрасен! Мир овился волшебством и тонким благоуханием твоего естества. И секунды не прошло - мы мгновенно, без слов, понимаем друг друга. Очень скоро мы оказываемся на улице, в остекленном морозом саду. И опять же без слов начинаем целоваться долгими до головокружения поцелуями... Ты делал это так нежно, а затем все горячее и вдохновеннее… Я продрогла, и ты накинул на меня свою шинель, а потом просунул руку за вырез черного, с рисунком из белых лилий халата, который плотно облегал меня, туго затянутый на тогда невероятно тонкой талии. Ты дотронулся до груди и попросил разрешения ее поцеловать. С того момента она стала полюсом твоего притяжения, магнитом для тебя, твоей мечтой, мукой и твоим проклятьем – это то, перед чем ты никогда не мог устоять. Ты неслышно опускал руку все ниже, чтобы достичь маленького, светло-бежевого соска, проверяя, не стану ли я возмущаться, и был поражен тем, что я не оказала сопротивления. А я впала в транс от пронзительной нежности твоих прикосновений, у меня и в мыслях не было сопротивляться, именно тогда я пропала навсегда, вмиг покорившись твоему роковому обаянию. В тот вечер мы расстались, и ты пообещал придти назавтра. Но назавтра ты не пришел, веселился с друзьями (ты всегда был не дурак выпить) и явился только через день. Измученная ожиданием и страхом больше тебя не увидеть, я кинулась в твои объятья, вдыхая запах твоей холодной шинели, я не осознавала твоих маневров, при помощи которых мы оказались в поликлинике, опустевшей при наступлении вечера. Помню только, как ты одну за другой дергаешь ручки кабинетов, ища открытую дверь, и находишь таковую, чтобы завести меня в темное помещение и уложить на покрытый белой простыней топчан. Я послушно ложусь, и ты торопливо овладеваешь мной, затем, сдерживая стон наслаждения, быстро приходишь к оргазму, чтобы вскоре опять захотеть меня. Второй раз ты ставишь меня ничком, в позу рабыни, и берешь меня сзади, а я все так же беспрекословно подчиняюсь тебе, впервые в жизни испытывая потрясение, радость не от прикосновения плоти к плоти - я почти не успеваю что-либо осознать – а от чувства невероятной покорности, сродни покорности наложницы, принадлежащей своему хозяину. Затем, отдохнув, ты выводишь меня из кабинета, и мы пытаемся попасть назад, в больницу, но все везде уже заперто, и мы, наивные, стучимся, надеясь, что медперсонал простит нам нашу молодость и пылкость. Но прощения нет. Разгорается жуткий скандал, медсестрички с выпученными глазами обвиняют нас в распутстве, правда, выпустив из «заключения». На следующий день меня выгоняют из больницы «за аморалку» и ты приходишь ко мне домой, в комнату в малосемейке, где тогда из мебели возвышалось только два шкафа под «красное дерево», а спать приходилось на полу.
Еще при первой встрече ты признался мне, что женат, показав паспорт. «Я расписан, но не живу с ней», - сказал ты. Я не придала значения твоим словам, посчитав, что запись в паспорте - пустое дело. Я тогда разводилась со своим вторым мужем, импотентом Саренковым, и была уверена, что весь мир относится к разводам так же легко, как и я. Там, в малосемейке, ты любил меня, уложив на старое, еще бабушкино, зеленое верблюжье одеяло, брошенное мною на пол. Любил долго, не спеша, но я, избалованная более опытными кавалерами, не ощутила удовлетворения, я не кричала, как сумасшедшая, как я привыкла делать, находясь в объятиях мужчины. Я просто была как-то странно счастлива. Счастлива оттого, что ты, именно ты прикасаешься ко мне, владеешь мной, повелеваешь мной. Я чувствовала себя безраздельно твоей, без мыслей, без планов, без воспоминаний. Мир как бы плыл куда-то, и мы качались на его волнах, отчужденные от внешних событий, спокойные и расслабленные… Уходя, ты дал мне адрес своей части в Подмосковье, в Чехове, написав его на клочке бумаги, и моя душа не подсказала мне, что когда-нибудь я прокляну этот городишко бичей и лицемерного офицерья. «Я напишу», - сказал ты твердо. С зажигательной улыбкой, щегольски отдал мне честь, как всегда потом делал при расставании. И ушел не оглядываясь. Я оставила адрес у своей матери, жившей рядом. Однажды, найдя этот адрес, мать спросила меня о нем. «Выбрось его, он все равно не напишет», - ответила я, уверенная, что не произвела на тебя впечатления. И добавила про себя другой аргумент, казавшийся мне убедительным: «Он слишком красив для меня!»
Но вскоре пришло твое письмо. «Приезжай!» - звал ты. «Я солдат, у меня нет денег, тебе придется ехать за свои, но я буду рад тебя видеть...» Первое, что мне не понравилось - это идея отправиться в дальнюю дорогу за свой счет. Второе - тон твоего письма был очень сдержан. А в-третьих, на конверте не было адреса! И я выбросила тебя из головы. На целый год. А ты ждал меня. Но не дождался. «Ага, - сказал ты себе, - значит, наша близость для нее ничего не значит! Значит, она - шворка!» И тоже вычеркнул меня из своих мыслей строгой чертой. О, если б ты хотя бы намекнул, что сразу же увлекся мной, с первых же минут первой встречи, как и я - тобой. Мне даже в голову это не приходило! «Боже, он такой безумно красивый, у него, наверное, девчонок море, куда мне до него!» И не имела понятия, что ты обо мне думал то же самое.
Прошел год. Ничего не складывалось в моей жизни. Я разошлась с Саренковым, через суд отвоевав у него малосемейку, и отправилась побеждать Киев. Я умудрилась попасть в Киевский университет на филфак, хотя уже закончила факультет испанистики в Днепропетровске, но целью моей была аспирантура. Студенческая жизнь авантюрна, и я веселилась, как все, успевая при этом сдавать на «отлично» сложнейшие экзамены самым вредным профессорам, но потом по-совиному ухнул Чернобыль... Паника охватила мать городов русских... Люди толпились на вокзалах, давя друг друга, шепотом передавая рассказы о происходящем - сотнях и тысячах мешков свинцового песка, сыплющихся на атомную воронку звезды Полынь, об умирающих в онкодиспансере от кровавого поноса и кровавой рвоты маленьких детях... О мужественных ликвидаторах, вручную разбиравших куски радиоактивного урана. У моей подруги, студентки из Брянска, случился выкидыш, у другой подруги сразу же вылез зоб – она додумалась купаться в «первой майской грозе – на счастье»… Я тоже едва не попала под эту грозу. Я вышла из универа с одной знакомой. Мы сели в автобус, и тут хлынул ливень… Небо светилось оранжевым цветом, а по всему периметру над горизонтом сверкала вкруговую гигантская зарница… «Смотри, какое необыкновенное атмосферное явление!» - закричала я. «Не нравиться мне это «явление»…» - как-то напряженно ответила моя спутница (она была тайная кэгэбистка и, верно, вспомнила какие-нибудь лекции или инструкции). – «Мы не выйдем из автобуса, пока этот странный дождь не кончится!» Так мы проездили шесть часов по всему Киеву и, может быть, потому до сих пор я жива. Умирали шофера, вывозившие чернобыльских детей... А я сутками валялась у себя в общаге, прикрыв глаза, и тут твое почти забытое лицо стало всплывать у меня перед глазами, ярко и настойчиво. «Что за наваждение? - думала я. - Зачем он мне нужен? Не хочу, нет, не хочу!» Я вернулась в Карачаг и рассказала обо всем подруге Светке Говорухиной, учительнице, как и я. «Ты что, не знаешь, что делать? - решительно заявила она. - Иди немедленно к его матери и проси адрес». Она потащила меня туда, на Линейную, где, неподалеку от Днепра угнездился твой домишко, и постучала в калитку. Вышла твоя мать. После недолгих переговоров она дала адрес. «Забери его от нее, - сказала она, имея в виду твою супругу. – Она его погубит. Она не любит его». Вскоре, после телефонного звонка к тебе под предлогом «проверки на радиацию», я уже была в Чехове, у ворот твоего КПП. К тому времени ты остался на сверхсрочную фельдшером. Я стояла у ворот, вся трепеща, непривычно для самой себя оробевшая (хотя я по своей натуре – не очень скромная особа). «Что он мне скажет? А вдруг прогонит?» Ты вышел, как всегда, невозмутимый, взял у меня из рук мой дипломат и провел к себе в санчасть - крохотную комнатушечку с рукомойником и железной пружинной кроватью. Я шла за тобой вслед с непривычным страхом и застенчивостью. Мы говорили недолго. «Как ты меня нашла?» - «Мне адрес дала твоя мама» - «Она тебе ничего не говорила?» - «Нет…» - «Ну так я сам скажу. У меня сын. Я этого не хотел. Будет год ребенку, и я разведусь. Я не хочу с ней жить. Это страшная женщина. Если хочешь - жди». У меня внезапно потемнело в глазах. Все переворачивалось в моей душе. Я сказала: «Ты так не шути, Витя! Я же буду ждать тебя всю жизнь!» - «Жди!» - ответил ты твердо. Затем поднялся и, глядя мне в глаза, так же твердо потребовал: «Разденься!» И я, точно так же, как и год назад, с ощущением бесконечной покорности, сбросила с себя одежду и легла на кровать, сама раздвинув колени. Ты взял меня резко, без прелюдий... Ты опять ласкал меня недолго, так как был сильно возбужден. И я вновь испытала приступ невероятного счастья от того, что принадлежу тебе, именно тебе. Приходя к естественному итогу страсти, ты закричал: «Милая!..» Это слово навсегда врезалось мне в сердце...
Впереди меня ждали восемнадцать лет страданий... Восемь лет поспешных встреч и не менее горячечных ссор, постыдных, убийственных, смертельно опасных для нас обоих, а затем еще десять лет невыносимой тоски, когда ты окончательно отказался от меня, отчеканив, как приговор: «Я не хочу тебя видеть! Никогда!» И я была убеждена, что более никогда в жизни тебя не увижу. Я медленно умирала эти десять лет. И вдруг...
Я находилась в квартире матери, когда раздался звонок и незабываемый музыкальный голос спросил: «Ты узнаешь, кто тебе звонит?..»
До меня дошло не сразу. «Боже, Витя! Откуда ты звонишь?» - «Из Карачага». И, как обычно, без всяких предисловий, повелительным тоном ты сказал: «Скажи дома, что ты ушла на ночь к подруге…»
Мы встретились в кафе. Ты сел рядом, выжидательно глядя на меня. Усталые, но по-прежнему улыбчивые глаза, все те же незабываемые черные кудри - с такой сильной проседью… Ты смотрел на меня… Я взяла твою руку и стала целовать ладонь, что любила делать всегда - в былые времена нашей безумной и горькой молодости. И тогда ты… заплакал. А потом стал осыпать меня поцелуями на глазах у изумленных завсегдатаев кафе.
После ужина ты повез меня к себе домой. И там, в первую ночь нашей новой встречи, через десять лет после разлуки, когда ты все ласкал и ласкал меня, и не мог насытиться, а я кричала от наслаждения, совершенно потеряв рассудок и не помня себя от счастья, ты сказал мне то, что должен был сказать восемнадцать лет назад: «Желанная! Любимая! Единственная!» А я отдавалась тебе вся в слезах, шепча без конца: «Витенька, любимый, не бросай меня больше! Я не могу без тебя жить!» Через восемнадцать лет после первой встречи!
Но когда я потом, по твоему жесткому требованию, рассказывала тебе о том, что произошло со мной за все эти годы, о моих, совершенно недопустимых (с твоей точки зрения), похождениях, я была искренней не до конца.
Тогда мне казалось, что я чистосердечна, а теперь я понимаю, что играла, прикидываясь некоей Марией Магдалиной, готовой заслужить у тебя прощение, хотя в том, что прощать меня ты не имеешь никакого права, я была уверена. Ты ведь тоже не святой и никогда не упустишь шанса испытать свой дар обольщения. Позже ты признался, что обольстил около двадцати женщин, а больше таких приключений не случалось только потому, что в военной части не развернешься. Но тогда ты слушал меня, бледнея и сжимая кулаки, потом краснел и опять бледнел, едва сдерживая желание ударить меня или даже избить, надавать мне пощечин. Но ты не ударил меня – ты не умеешь бить женщин.
«Как я всегда за тебя боялся!» - немного позже, придя в себя, сказал ты. И добавил: «Но ты мне ничего неожиданного не сказала. Я, в принципе, что-нибудь в этом роде и предполагал!» А я чувствовала - странная вещь! - себя виноватой и опускала перед тобой голову. Ты всегда был единственным человеком в моей жизни, который мог заставить меня испытывать стыд. Хотя, в чем я по-настоящему была виновата перед тобой, - так это в том, что писала тебе совершенно глупые, сердитые письма, которые тебе не стоило читать. Ты потом жестоко наказывал меня отказами встретиться. А ведь ты отлично знал: стоит прозвучать твоему чарующему баритону, и я сникну в твоих руках, как сорванный цветок, не смея даже робким взглядом тебе перечить. Но в письмах я тебя изводила!.. Однажды я обвинила тебя в мужской несостоятельности. Это насчет того письма, где я, в разгаре очередной ссоры, написала тебе: «У тебя вместо члена - пипетка, и ты - полный профан в отношении женщин!» - послав его тебе в часть. Твой ответ до сих пор почему-то приводит меня в восторг: «Шлюха, а ты помнишь, как ты сосала эту «пипетку», как лучший в мире леденец!»
Впрочем, это было действительно нечестно с моей стороны. Ты был чист, юн и так трогательно наивен... Тебе было свойственно то, что называли в девятнадцатом веке «целомудрием». При всей своей беспримерной красоте тогда ты знал очень мало женщин. А я высмеяла тебя, как отъявленная бандерша - выпускника монастырской школы. Я ведь имела дело только с «опытными», как они себя называли, любовниками, которые свое легкомыслие чтили как достоинство (в том числе и мой первый муж, отец Романа). Они и меня убедили в том, что упускают шанс развлечься только дураки и импотенты. Чем больше случек, тем ты, якобы, умнее (в сексе, разумеется). Случайные половые связи в «совке» были делом обычным. У нас «секса не было» согласно советскому официозу, но трахались все подряд, причем где попало. В нашем городе на одном из заводов двое как-то даже склещились во время «процесса», увлекшись этим делом во время рабочего дня прямо на башенном кране, и их спускали с высоты, а затем выносили из цеха на простынях. Мне даже в голову не приходило, что может существовать на свете такой мальчик, как ты, до которого никогда не дойдет, что из «Камасутры» можно сделать «советский» дайджест в стиле «Кодекса строителя коммунизма». Ах, как бы я хотела вернуться назад и быть деликатной и чуткой! Но вместо этого я писала тебе все более и более злые пасквили. Меня глодала обида: ты каждый день спишь с женой, а я должна месяцами дожидаться мимолетных встреч и коротких ласк и чахнуть, чтобы когда-то превратиться в желчную каргу, как мои мать и тетка, прожившие всю жизнь одни, без мужчин, только потому что панически боялись сплетен и клеветы, что вполне понятно! Ну нет, этому не бывать! Помнишь, когда я упрекнула тебя в том, что ты не знаешь, что женщину можно ласкать рукой между ножек? Это была своего рода месть тебе. Но ты не догадался, что во мне пробуждается мстительница – плоть от плоти цыганского отродья. Потом при встрече, когда мы в очередной раз помирились, ты застенчиво все спрашивал: «А как, Юлюшка? Покажи - как?» Я думаю теперь, что многих наших проблем могло и не быть, если бы не это письмо. Ведь именно его, как я поняла, цитировали носороги-особисты на гнусном казнилище под названием «суд офицерской чести», которое они тебе устроили только за то, что ты был близок со мной несколько раз в году! Они публично – публично! - читали копии моих писем, растиражированные недремлющим Комитетом Государственной Безопасности и отданные на «суд общественности» – ох, сколько змеиного яду я в них вкладывала! – и они не просто смеялись, говорил ты, они били себя кулаками по коленям и падали со стульев от хохота. И ты возненавидел меня. Боже мой! Но ведь я даже предположить не могла, что наши письма, письма двух совершенно беззащитных влюбленных, читает особый отдел! И не просто читает, а комментирует и складывает под сукно, до удобного случая, когда тебя можно будет вызвать на ковры и растерзать, измызгать твою душу вдребезги, разорвать на куски и растоптать сапожищами. А затем подобрать, кое-как склеить и использовать… И ты вместо того, чтобы признаться мне в этом, клянешь меня в каждом письме, называешь последними словами и в гневе требуешь не приезжать... Больше никогда! А я вспоминаю то главное письмо, с которого начался между нами раздор, где ты писал: «Ты - прекрасная лилия, но ты не создана быть женой, если такую лилию сорвать, она вянет и начинает вонять болотом! Настанет время и мы добровольно или вынужденно расстанемся…» Это тоже комитетчики тебе подсказали? Еще бы! Им было за что иметь на меня зуб… О, дорого обошлась тебе эта лилия! Ибо, получив твое письмо, я пришла в благородное негодование, гораздо большее, чем все офицерье Чехова, вместе взятое! Как это – расстанемся? А как я буду жить без тебя? Как часто в своей комнатушке я, упав на старый диван, взрывалась рыданиями или кричала от нестерпимой боли, тоскуя по тебе! Я кусала руки, чтобы заглушить ощущение ножа, загнанного прямо в сердце, таким холодным «Нет, никогда!» Я по ночам, чтобы унять лихолетье одиночества, писала стихи, которые заканчивались горькими резюме, ибо была уверена, что все безнадежно:
Я звездным пламенем плыла,
покинув обнаженным тело,
и, как всегда, тебя звала.
Но все давным-давно истлело…
И мстила тебе изо всех сил! Мстила, изменяя тебе с гораздо более умелыми мужчинами, и при этом ни одному из них я не забыла рассказать, какой простофиля прапорщик Витя и как он смешон, если не сказать больше – ничтожен и подл! А тебя, между тем, уволили за аморалку из твоей ненаглядной армии, о которой ты мечтал с шести лет, так же, как я – об Испании. И ты вынужден был платить большие деньги, чтобы восстановиться. Тогда мы с тобой не виделись два года. После твоего, как обычно, окончательного «нет, никогда, не хочу тебя видеть!», я, сидя у себя в общаге, за три недели почти полностью поседела – это в тридцать-то лет! – и научилась курить. Начинала с болгарского «Опала». До сих пор мне памятен его едкий вкус и приступы тошноты, обычные для начинающего курильщика. Я бросила университет – слишком тяжко было на душе - и уехала домой в Карачаг.
Но твое неведение – в далеком прошлом, теперь ты – маэстро в любви, и знаешь, до какого изнеможения ты можешь довести меня своими чуткими пальцами – я даже предположить не могла, что способна испытать подряд несколько столь острых «золотых приходов» и потом чувствовать себя даже более удовлетворенной, чем от слияния с тобой. Куда там «экстази» до твоих ласк! Сейчас ты опытный, уверенный в себе мужчина. Твои сильные руки медика сотворяют со мной чудо, каждый раз все более сладкое и неожиданное. Но не наслаждение, как и прежде, главное для меня, а сам факт того, что ты мною владеешь, невыразимое счастье принадлежать тебе, быть всецело твоей, и в моменты блаженного забытия тешить себя надеждой, что это - раз и навсегда. О, как сладко мы могли бы сводить друг друга с ума, если бы ты вернулся ко мне раньше, гораздо раньше, до того, как я поставила на себе крест как на женщине, до того, как я сказала себе: я мертвая, мне уже не любить никого… Мы были бы все так же прекрасны, веселы и удачливы, как в юности. Весь мир был бы нашими подмостками. Ты поешь - я бы писала романсы для тебя, все могло быть звездной сказкой, а не нынешним пепелищем!...
Меня гнетет мрачное желание. Отомстить тебе, как всегда я тебе мстила. Когда-то я твои любовные письма отослала твоей супруге, которую я прозвала «мадам Челюсть». Нижняя челюсть у нее действительно такая, что только по праздникам одевать. Или крыс нею давить. Как говорит Верка Сердючка: «Село, воно и в Африке село!» «Такая Фрося!», - сказали о ней мои друзья. Хотя для тебя – и тут опять я, на свое горе, тебя понимаю – эта женщина для тебя священна, ибо она мать твоего ребенка.
Мне хочется медленно умереть. Кому, как не тебе, доктору, знать, что с фибромой, возникшей из-за нерегулярной интимной жизни, нельзя никаких горячих процедур. Но когда мне хочется мужчину, я делаю очень просто – балуюсь в ванной струей горячей воды. Я этим увлекалась и раньше. А что мне остается делать? О, это сладкое ощущение, когда плотная струя льется между лепестков моего тела, вызывая волнение внизу бедер! А потом немеют пятки, колени, живот и, наконец, происходит взрыв наслаждения. Я часто занималась этим. Естественно, прячась при этом подальше от Мишиных глаз. Меня давно уже не влечет к моему мужу. Я испытываю к нему только мучительную жалость, но хоть о какой-нибудь тяге к нему говорить не приходится. А бывали времена, когда я жаждала его, но это давным-давно прошло. Я жила, как автомат, ничего не чувствуя, ни о чем не сожалея, ни на что не надеясь. А ты разбудил меня и заставил жить. Зачем?
Зачем я буду сейчас мучить себя? К чему так долго ждать той секунды, когда ты прикоснешься ко мне страстно и проникновенно, как ты один умеешь, а потом грубо разочаровываться, не дождавшись встречи, невыносимо страдать от спазматических тянущих болей неудовлетворенного желания? Лучше дать себе волю. А воду доводить почти до температуры кипения. И уплывать на этом горячем взрыве. Подальше от всех и от тебя.
Пусть cancer возьмет меня в свои зловещие сети. Чтобы он высосал из меня жизнь вместе с этой проклятой страстью, из-за которой ты пытаешься торговаться с судьбой. Увы, я знаю, что проклятая живучесть, доставшаяся от предков-бродяг, не даст мне умереть еще долго.
Никому не нужен оказался мой талант любви. У тебя – «мать твоего сына, а это святое», у Миши – бутылка, а это как воздух, и у каждого были свои причины, чтобы обречь меня на одиночество. А ведь после обладания мной ни один мужчина не смог меня забыть. Принято считать, что женщина должна «выдержать паузу», прежде чем довериться мужчине. Не знаю, мне никогда этого не требовалось. Я либо ложилась сразу, либо никогда. Едва взглянув в мужские глаза, я мгновенно ощущала, способен ли мой избранник к страсти. И ни разу в жизни не ошиблась. Не всякого можно привести в восторг. Не каждому дано погрузиться в самозабвение в высшем понимании этого слова. И если уж я никла под ладонями сильного мужчины, то только при ощущении, что постель будет ложем, а не логовищем. Я отдавалась вся без остатка, чтобы услышать в ответ одно искомое слово: «Боже, какая ты прелесть!!!» Тогда я считала, что успех достигнут и я выполнила предначертанный мне крест - дарить счастье. Я искала любви... Но для мужчин желать и любить – разные вещи. Как-то у них это странно разделяется. Они любят нежеланных и желают нелюбимых, ах да, я все забываю, что мы живем в империи тотальной паранойи…
Я не лягу на операцию. Тебе, медику, нетрудно представлять, что будет дальше. Подруга моей тети рвала черным гноем и ходила под себя черным гноем, когда наступил ее час. Наверное, со мной будет так же. Но тебе не повезет подать мне глоток воды перед смертью. Я не захочу видеть тебя тогда. Тебе не удастся сказать мне то, о чем ты последнее время принялся мне твердить: «Ты же сильная женщина, Юлюшка!»
 Никогда я не была сильной женщиной. Вся моя жизнь - это фатальный акт исполнения воли судьбы. Это ты себе выдумал мою силу, чтобы оправдаться перед собой и не терзаться муками совести оттого, что со мной сделал. Каждый день у меня перед глазами - одна и та же сцена. Я стою перед тобой на коленях (это происходит в убогоньком номере паршивой гостинички в Чехове), обнимаю твои колени, целую тебе ладони и, захлебываясь от рыданий, молю: «Не убивай меня, Витя, не прогоняй меня, не бросай меня, я не могу без тебя жить!» А ты холодно цедишь сквозь зубы: «Нет, я не хочу тебя больше видеть! Никогда!» Я всегда была слабой и беззащитной. Как мне нужен был сильный мужчина! Такой, как ты, который бы взял на себя все тяготы жизни… Который позволил бы мне быть той, кем я есть на самом деле – ласковой и беззащитной поэтессой, созданной для красоты, для восхищения, рожденной быть хрупкой игрушкой для бережных мужских рук. Ты один мог дать это мне – и у тебя были для этого деньги, много денег! Тринадцать тысяч рублями, твердой валютой, которые ты хранил на сберкнижке! Ты мог дать мне денег на издание моей книги. Но ты никогда не верил в мой талант. Ты копил презренное «бобло» со слепотой крота. А я годами голодала и нищенствовала, медленно превращаясь в «акулу бизнеса», терпела оскорбления и унижения, только потому, что была нищая, ведь все, что я заработала, уходило на учебу, поездки в научные библиотеки да на пару тряпок, чтобы покрасоваться перед тобой хотя бы раз в полгода! Я сносила мужские домогательства, часто не умея от них ускользнуть, ибо тело мое жаждало утоления. Но я получала преходящее удовольствие, переходя от мужчины к мужчине, как сомнамбула, а по ночам искала тебя в мучительных снах, как падре из «Овода» искал мать Артура в своих бессонницах. Тогда я еще не знала, что ты – верующий, и с твоей точки зрения я - порочна. Я даже не догадывалась об этом. Ты уронил со своих невыразимо прекрасных губ это признание как-то за ужином: «Я верю в Бога…» Я ощутила смертельный ужас так, как будто меня вдруг погребли в леднике. Я вдруг вспомнила, что мать твоя увешала иконами весь дом и беспрестанно молится, как помешанная… А уж чернорясых я ненавижу не меньше, чем служивых от фирмы Дзержинского… Я всегда говорила: «Они не принесли мне никакого вреда, просто у меня на них аллергия, как у Артура - Овода». И вот, оказывается (какой кошмар!), мой возлюбленный – верующий… И между нами - очередная пропасть. Более бездонная, чем идеология, - религия… Я то – язычница до мозга кости!.. Хотя, в силу своего таланта, мне никогда не составляло труда мысленно перевоплотиться в любой образ, и красота библейских мотивов, мне, естественно, вполне чужой не была. Но я воспринимаю Библию как художник, а ты, что очень забавно, ее вообще не читал, основывая свои религиозные представления на прабабкиных предрассудках. Поэтому, наверное, и не без твоей тени обошлось в моей поэме «Иуда-Блюз №2», вторая часть которой звучит так:

МОНОЛОГ ВТОРОЙ. ИУДА.

Излучают приятный свет
и в кошель сыплются весело
тридцать прекрасных монет
с чеканным профилем кесаря.

О, я так долго с ним бродил
от Мегиддона до Магдалы,
я и его боготворил,
и ремешки его сандалий.
Я был готов за ним ползти
от Киннерефа до Асоры,
я саранчу ел по пути
и пресный хлеб жевал без соли.
И вместе с ним я утешал
блаженных, ласковых и кротких.
Мне прямо в сердце проникал
нетленных проповедей отклик.
Но пробил час, и понял я:
мне не по силам эта ноша.
Прошу, поверьте мне, друзья,
не мною Он, а я Ним брошен.
И я его поцеловал.
Я с ним простился без возврата.
Пылает губ моих овал,
как яростный цветок граната.
Во мраке Вифлеем застыл, рыдала за горами Яффа.
И точно вовремя вручил
мне плату вежливый Кайафа.

Излучают приятный свет
и в кошель сыплются весело
тридцать прекрасных монет
с чеканным профилем кесаря.

Чьи бы поцелуи иудиными не были, но столько лет скрывать такой сокрушительный пласт своей души, как православие, смог, наверное, один только ты на всем белом свете. Конечно, ты молчал об этом, как истинный воспитанник спецслужб, скрывая такую страшную для меня вещь, но это была подлинная, внутренняя, причем неосознанная причина наших разногласий. Ты молился тайком на двух богов, как и подобает советскому христианину, - на СССР и на Распятого, и принимал большевистскую власть, как принял бы любую другую, ведь так предписывает христианство, а я, не приемля ни того, ни другого, обреченно шла по своему пути. Чужие руки, чужие запахи… чужая сперма, которую я глотала, целуя фаллосы самых непредсказуемых форм и сравнивая их про себя для потехи… Ведь не удовлетворить мужчину сполна для меня немыслимо, я не способна поступать иначе, когда я отдаюсь… Я всегда ощущала себя баядеркой тантрийского храма, посвященного танцующему Шиве. Я обязана доставить тому, кто владеет мной, потрясающую радость. Это сидит у меня в мозгу кости, в нейронах мозга, в моем естестве, я такой родилась. А с другой стороны, не смеяться над мужчинами я тоже не могла – наши мужчины? Ха, слабаки! Морально несостоятельные личности. Только жесткий взгляд твоих глаз и твердость твоих рук могли оградить меня от этого - такого ненужного! - пути. Но ты швырял меня на позор и растерзание и презирал меня при этом! Да, я думаю, ты догадываешься, что я делала минет многим мужчинам, хотя в те времена такая ласка была запретной. А они приходили в экстаз от изощренных движений моего лукавого язычка. Ты сам сказал, что у меня к этому талант. Я не стыжусь этого, я горжусь этим, можешь меня за это ударить. (Но ты никогда не бьешь женщин). Однажды, в одном забавном гороскопе я вычислила, что моя пра-пра-пра-бабка была карфагенской жрицей любви, притом мотовкой и нарушительницей обетов. Вот я, согласно родовому проклятию, несу за нее кару, и это мой рок - сводить с ума любого, кто ко мне прикоснется...
 Ты мог забрать меня к себе навсегда. Причем не развод твой мне нужен был, а твое постоянство. Меня бы вполне устроило быть твоей второй женой, по южным обычаям. Никогда не видела в этом ничего предосудительного. И тогда только ты один бы знал, как я умею это делать. Это была бы твоя и моя тайна. Но твоя «Фрося» бдительно стояла на посту – еще бы, такой оборотистый и безответный муж, у которого можно обчистить карманы и не получить за это оплеуху... И, вдобавок, – хатний раб, сам все в доме делает! Кто ж его отдаст? Изолировать от всех любящих, от семьи, от друзей! Можно с родной матерью разлучить, спекулируя сыном, «Фрося» - училка, ей некогда, надо тетрадки проверять... У старухи-матери дом паутиной и грязью зарос – куда там за веник, пусть околеет ненавистная свекровь, видящая ее насквозь, в утлом ледяном домишке. А чтоб это скорее случилось, не дать ей ни крошки хлеба, ни копейки денег, и еще и чары какие-нибудь подлить, подсыпать, подкинуть - дохлых мышей там, кресты черные, иголки загнутые цыганские в мебель позагонять. А обо мне уж и речь не идет! Но, с другой стороны, в стране, где просто выжить - это уже чудо, она, как она думала, таким образом заботилась о своем сыне, полагая, что действует ему во благо. Это можно как-то понять, хотя и трудно извинить... Итак, после того, как ты мне сказал окончательное «нет» после семи лет наших сумасбродных встреч, я оторвалась по полной программе во всех кабаках, и полгорода об этом знает, так же, как и о том, что я кричу, как сумасшедшая, когда мужчина лежит у меня между ног. И со сладострастными вибрациями моего голоса никакой Мадонне не тягаться! Тебе, конечно, больно это читать. А мне больно другое. Я ездила к тебе в туфельках с дырявыми подошвами, ступая своими точеными ножками по осеннему мокрому асфальту! Ты ласкал меня второпях, тайком, урывая для меня короткие часы, но взять на себя ответственность за мою жизнь у тебя и в мыслях не было.
Ты как-то, когда я в очередной раз тебя о чем-то молила, написал мне: «Выйди на улицу и спи с каждым встречным-поперечным!» Я сделала все, как ты просил. И хотя сейчас слышу море комплиментов, но я то знаю, какой бы я могла быть.
Я не могу смотреть на себя в зеркало. А впрочем, этого следовало ожидать. Голодные стрессы, отсутствие нормальной личной жизни, безразличие к действительности и к самой себе... И теперь – слишком умные глаза, печальные губы… Я не могу спать, без конца думая о тебе, пытаясь понять: как ты мог? Как ты мог быть таким жестоким? Ведь ты любил меня и продолжаешь говорить, что любишь? Как ты можешь и теперь не давать мне шанса быть с тобой рядом чаще, быть просто счастливой… хотя бы теперь, когда нам так мало осталось!
Значит, ты меня все-таки не любишь? Да нет же, ты сам, вновь и вновь искал меня, не справляясь с душевными порывами. Чтобы насладиться моей цыганской страстью, моей ветреной цыганской душой… Я помню, как однажды пришла к тебе прямо домой, не в силах сдержать желания увидеть тебя. Ты вышел на лестницу. Твоя супруга выскочила вслед за тобой, волоча за руку ребенка, но ты суровым окриком заставил ее вернуться в дом и спустился со мной на пролет ниже. «Уходи! - говорил ты. - Я не желаю тебя знать!» И тут же сжимал меня в объятиях, задирая на мне кофточку, и припадал губами к груди, жадно целуя ее, оставляя на белоснежной коже багряные печати своей власти. «Витя! - шептала я, - Что же ты делаешь! Зачем ты это делаешь? Ты же меня любишь! Ты же не сможешь меня забыть! Никогда!» Но ты был неумолим, как весь Комитет ГБ, вместе взятый! «Нет, - бушевал ты, то прижимая меня к себе, то отталкивая, - уезжай! Не приезжай никогда больше в Чехов, иначе я тебя убью!» И моя кожа Снегурочки не пробудила в тебе милосердие.
О, Виктор, Виктор, как я люблю тебя и как я тебя ненавижу! Мне не хочется быть на этом свете, только чтобы не жаждать так твоих рук, твоих глаз, твоей улыбки. Как это невыносимо - сознавать, что ты по-прежнему беспощаден! У американских индейцев была такая пытка: вытягивать из человека нервы, наматывая их на палочки. Тело жертвы при этом корчилось и распадалось на глазах у веселящихся зрителей. Вот ты делаешь то же самое. Боже, зачем ты мне позвонил?!! Я жила спокойно, раны занемели и зарубцевались, я умирала изнутри, была уже неживая, но ты опять заставил меня почувствовать всю боль того, что происходит между нами два десятилетия: единственный мужчина, которого я так безумно люблю, чужой мне, чужой навеки, он принадлежит ей, этой женщине, которая пытается превратить его в ничто. Так откровенно и заявляет тебе: «Ты – ничтожество». Значит, с ее точки зрения, тебя надо унизить только потому, что Кучма решил не платить военным зарплаты – ведь они все равно не будут стрелять по его указу в голодный народ?
Знаешь, Виктор, когда Миша, мой третий муж, в день нашей свадьбы в присутствии гостей ударил меня со всего размаху ногой по горлу, я так не страдала. Я не терзалась так, когда мой первый муж, Алексей, ударил меня кулаком по лицу, а Роману было только два месяца, и у меня пропало молоко. Я не испытывала такой муки, когда Саренков, мой второй муж, схватив меня за волосы, бил меня головой о стену, а его друг стоял рядом и дегенеративно смеялся. А еще он швырял меня на пол и, наступив коленом на спину, с силой загибал мне голову назад, пытаясь сломать позвоночник, в месте уже полученного раньше перелома, когда я упала с балкона, убегая от Саренкова, матери, тетки и их скандалов в ночь, куда глаза глядят… Я не сходила так с ума, когда однажды зимней ночью, уже после закрытия училища, где я работала, когда полторы сотни педагогов, вместе со мной, были попросту вышвырнуты государством на улицу, на пожирание молоху безработицы, возвращалась домой полуголодная, выпросив у какой-то подруги несколько картофелин и кусок хлеба, а проходящие мимо мужики сказали мне вслед что-то похабное. И в ответ на мое резкое слово один из них ударил меня ногой в висок, так что синяя с чернотой опухоль не сходила целый месяц. Я так и не сказала правды ни Мише, ни Роману, соврала, что поскользнулась и ударилась об ледяной сугроб. Ты один теперь об этом знаешь. Я не чувствовала такого ужаса ни тогда, когда Миша мне приставил нож к горлу, а я схватилась рукой за нож, сжав его изо всей силы, чтобы он не загнал этот нож мне в гортань, и порезала руку почти до кости - мизинчик на левой руке так и не сгибается по сей день. Ни тогда я так не ужасалась, когда однажды ко мне в дверь два часа ломился обкуренный нарик, разгоняясь и ударяя эту дверь двумя ногами. А мы со Стаськой (помнишь Стаську, кабацкую оторвистку? Она всегда кричала всяким приставалам обо мне: «Не трогай ее, она поэт! Она Виктора любит!») тряслись и придвигали к двери мебель, зная, что, ворвавшись, он покалечит или убьет нас.
А теперь меня пронимает жуть, когда я думаю о том, что я осталась в этом мире совсем одна, расставшись с мужем по твоему велению, и ты меня не хочешь забрать под защиту своей руки. И даже стакан воды мне некому будет подать, ведь один только звонок твоей жены с требованием приехать: «Вітя, шукай гроші!» – и ты поедешь, оставив меня в полном одиночестве. И некому погладить меня по голове, прошептать что-то ласковое на ухо, уложить в постель и, обняв, укачивать, как маленькую девочку, которой я осталась по сей день. Потому что никогда, Витенька, понимаешь, никогда я не была «сильной женщиной», я была, есть и буду той Юленькой, которая дрожала на морозе у стен твоей части, но не от холода, а от нежности и, обнимая тебя, умоляла: «Витя, не бросай меня, не губи меня, я не могу без тебя жить!» И не смела тебе ни в чем отказать.
Но ты никогда не хотел меня пощадить. И никогда не захочешь.
Господи, пошли мне смерть! Но даже смерть не хочет меня взять. И я совсем одна в этой вселенной – вне смерти и вне жизни.
Юлия






Дорогой Виктор!
Главное, за что я буду тебе всегда благодарна, так это за то, что ты меня вдохновляешь. Вдохновляешь именно потому, что ты - утонченная и хрупкая натура, как ни странно это говорить о крепком, могучем мужчине з железными мышцами и широкими плечами, способном одним резким ударом уложить любого бандита замертво. Энергетика твоих прикосновений так сильна, что в венах моих толчками вскипает и струиться кровь от твоих прикосновений, как бы бережны они ни были, а ты всегда касаешься запястий едва-едва, чтобы потом впиться с силой зубами в грудь, отпуская на волю хищника, который в тебе таится. Ты иногда резко швыряешь меня на спину и врываешься в меня, как во вражеский стан, чтобы покорить во мне каждую клеточку, каждый нерв, каждый микрон моего существа, и, заламывая руки за спину, даешь волю мощности своих бедер до такой степени, что я не раз покрываюсь потом, отвечая твоим жестоким ласкам, и, упираясь руками в спинку кровати, едва удерживаюсь, чтобы не взмолиться о пощаде. Впрочем, не надо пощады. Пусть будет так всегда, как бывает каждую ночь с тобой, буди меня по нескольку раз, бери меня и извергай себя в мое лоно, чтобы - о чудо! - тут же, через минуту, опять заняться безумной скачкой вырвавшегося из клетки и ошалевшего от свободы льва, покрывающего свою самку. Доведя меня до полного изнеможения, ложи мою голову к себе на плечо и засыпай мирно и удовлетворенно, а я буду, как всегда, долго гладить твое лицо, плечи, руки и каждый раз удивляться, как бесконечно ты мне дорог и как все то же неистребимое волнение пронизывает меня от вида твоих тонких, по-девичьи длинных черных рестниц, от поразительной нежности твоей апельсиновой кожи, от упругого завитка волос, скрывающего вздрагивающую жилку на твоем виске. Засыпай мирно и тихо, только не кричи и не стони так горько во сне, как часто бывает с тобой сейчас, когда мы встретились с тобой вновь, после долгих-долгих лет беспросветности и удушающей скуки, когда мир казался грязно-серым, потому что тебя не было рядом. Теперь по утрам он бывает золотым, когда ты осторожно будишь меня и говоришь своим мелодичным голосом: «Пора вставать, Юлюшка, скоро на работу. Я приготовил тебе завтрак...» Странно, ты, наверное, единственный в Украине мужчина, которому от женщины ничего не нужно, кроме ласки. Ты не позволяешь ничего делать в доме, на все попытки помочь тебе по хозяйству отвечаешь мягко, но непреклонно: «Я сам». Улыбаясь, ты смотришь, как я завтракаю и, втайне волнуясь, спрашиваешь: «Ну как, понравилось?» И страшно гордишься своим кулинарным искусством, когда я говорю: «Конечно, просто потрясающе!», нисколько не притворяясь, так как готовишь ты действительно замечательно. Ты радуешься, а я про себя в миллионный раз повторяю: «Боже, Витенька, какой же ты все-таки ребенок, беззащитный до слез!» А вечером, когда я прихожу с работы, ты долго говоришь со мной, никак не наговоришься. Еще бы, за все эти годы так много нужно было сказать друг другу! По армейской привычке ты иногда материшься, но даже маты в твоих устах звучат изысканно, как будто жемчужины скатываются с пламенеющих губ. А потом ты берешь в руки гитару и поешь... Богатый баритон твой серебрится переливами, иногда ты переходишь на полушепот, а иногда даешь свободу силе своего голоса, и тогда озноб проходит по моему занемевшему телу от макушки до пяток, так проникновенен и летуч зеленый ветер твоих песен. «Лет десять я не держал в руках гитару!» - сказал ты, когда я принесла ее тебе в первый раз. «Почему?» - удивилась я. «Когда я пытался петь дома, она (жена) говорила - хватыть деренчать, ты вже старый!» - «Какое-то моральное изуверство, Витя, она же просто ненавидит тебя!» Но ты умолкаешь и переходишь на другую тему. Как истинный джентльмен, ты никогда о ней плохо не говоришь. А я не смею расспрашивать тебя, чувствуя ту незримую грань, которую ты умеешь провести, когда не хочешь позволить сказать или сделать то, что тебе не хочется видеть или слышать. Тогда я тоже замолкаю и вслушиваюсь даже не в смысл сказанного тобой, а просто в звук твоего всегда как бы впервые услышанного голоса, и вселенная моя вращается вокруг тебя, как вокруг некоего магнитного центра, вне которого ничего нет. Что бы я ни писала, я всегда писала только для тебя. Вот сейчас, благодаря тебе, я могу высказать, наконец, миру то, что много лет накапливалось на душе и давило меня, как камень.
Мир говорил мне: ты – легкомысленная женщина. Ты - женщина легкого поведения. Ты, прямо скажем, бесстыжая шлюха. Не раз мир высказывал мне это твоими устами. Помнишь, как ты написал мне однажды, когда тебя особенно доняли особисты допросами и я - своими резкостями? «Ох, зацепят тебя скоро и отправят в приемник-распределитель!..» Как я не доказывала тогда тебе: «Витенька, я же поэт!», ты только скептически улыбался, оставаясь при своем мнении. Мир соглашался с тобой, норовя укусить меня побольнее. Однажды один мент, я уж не помню, с какой стати явившись в малосемейку, писал в протоколе: «Юлия такая-то, по кличке «поэтесса»... «Дорогой, - сказала я, - это же не кличка, это призвание…» Мент удивился. Когда я устала доказывать миру, что я – не рыжая и не верблюдица, а всего только женщина, я вышла замуж. Согласно твоему саркастическому совету, звучавшему, как ты помнишь, примерно так: «Выходи, за кого хочешь, хоть за Рональда Рейгана, хоть за африканскую гориллу, хоть за собаку Баскервилей, хоть за Кашпировского! А меня оставь, наконец-то, в покое!»
Я и вышла замуж за «собаку Баскервилей».
Как-то, седьмого марта, более десяти лет назад, я вышла из комнаты и нечаянно захлопнула дверь. Дверь у меня потрясающая. Роман, а он к тому времени уже был очень высоким для своих четырнадцати лет, плечистым, упрямым черноглазым парнем, смастерил ее из дубовых досок, позаимствованных у соседа, который систематически мне все прежние двери выбивал время от времени, а потом вызывал милицию и заявлял, что я нарушаю общественный порядок и вожу к себе мужчин. Тогда, в один прекрасный день, когда добрый сосед отлучился в отпуск, Роман взял инструменты и после двух недель упорного труда соорудил такое «охранное устройство», которое, как он сказал, «уже никто никогда не выбьет». Вид у этого «устройства», конечно, был устрашающий. Явившись из отпуска, сосед обнаружил пропажу. «Юлька, а дэ доски?» - заорал он нам в замочную скважину, в упор не замечая собственного имущества, покрытого краской цвета морской волны, перед своим носом. «Я взял», - сказал Роман. «Нашо ты взяв? Воно твоє, чи шо?» - визгливо возопил соседушка. «Гроб тебе из них делаю. Вот сейчас доделаю и тебя в нем похороню, если еще раз полезешь к моей матери», - ответил мой юный сын. Больше дорогой сосед вломиться ко мне в комнату не пытался.
Тем не менее, вышибать мою защиту все равно было нужно, несмотря на ее несокрушимость, так как ключ я оставила в комнате. Я спустилась со своего третьего этажа на второй, к одному знакомому. Тот, растянувшись на диване, лениво ответил на мою просьбу: «Да я занят, ко мне сейчас друзья придут…» «Раз так, то я твоих друзей с собой заберу!» - рассердившись, заявила я, и как раз в комнату зашли два симпатичных грузина. Один из них, по имени Вепхо, поплотнее, как я потом узнала, был в бегах. В Грузии правоохранительным органам был отдан приказ стрелять на поражение по его персоне в случае ее обнаружения. Вепхо умудрился совершить побег из тюрьмы вместе с каким-то типом, осужденным за убийство на пять лет строгого режима. Тип затем где-то без вести пропал, а Вепхо с чужим паспортом поехал вышивать в Украину. Второй, его друг, изящного телосложения мужчина постарше, кареглазый, миловидный, в темном пальто, с белым вязаным шарфом на шее, и оказался Мишей, моим будущим третьим мужем.
- Ребята, вы не выбьете мне дверь, а то я ключ в комнате забыла и не могу попасть домой? – спросила я.
Мужчина с шарфом окинул меня взглядом с головы до ног, задержавшись на груди, которая просвечивала сквозь грубое кружево синего, тоже вязаного платья, соблазнительно облегавшего тогда еще стройную фигуру, которой я всегда чрезвычайно гордилась, и, улыбнувшись, ответил с едва заметным кавказским акцентом:
- Пачему не выбьем? Выбьем.
Поднявшись наверх, кавказцы дружно налегли на коряво сбитые доски, и через пять минут я уже могла предложить им чашку чая.
- Мы сейчас спешим, а вот завтра, между прочим, восьмое марта, - лукаво повели они глазами в мою сторону.
- Поняла, - говорю, - завтра жду вас в гости.
- А дэвочки будут? – задорно спросил младший, Вепхо.
- Найдем!
На следующий день в доме у меня шел дым коромыслом. Сумасшедшие грузины явились с сумасшедшими деньгами и устроили сногсшибательный кутеж. Девицы, которых я пригласила, были без комплексов, одну из них звали Лена, это была высокая нахальная особа по прозвищу Мадам Фифи, а другую – Наташа, последняя - пышнотелая для своих семнадцати лет курвочка, с темными, коротко остриженными волосами. С Наташей я познакомилась у соседнего дома. Она там ожидала ментовского майора Юру, который должен был разыскать субчика, эту самую Наташу изнасиловавшего на территории детского садика. Садик располагался как раз почти за этим домом, где вообще-то окопался опорный пункт. Субчик зацепил Наташу, когда она возвращалась с танцулек домой, приставил к горлу большой кухонный нож, завел за детсадовский забор и, вынудив ее спустить джинсы и снять обувь, поимел ее во все наличные в женском теле отверстия. Наташа стояла босыми ногами на подтаявшем снегу в позе «я – твоя раба», а субчик сначала опробовал Наташино умение делать минет, а потом, попользовавшись недолго Наташиным «кратером любви», вонзил ей свой шаловливый орган в анус, надорвав при этом прямую кишку. Извергнув туда соответствующую дозу спермы, субчик, как ни в чем не бывало, застегнул брюки, отпустил плачущую страдалицу и удалился в неизвестном направлении. Наташа тут же, как была босиком, рванула в опорный пункт и, как говорят, не отходя от кассы, накатала заявление. Майор Юра, худосочный ушастик, имеющий законную жену, именуемую им «змея», вместо того, чтобы разыскивать преступника, после недолгих уговоров оттрахал пострадавшую в своем рабочем кабинете на полированном столе, среди кипы служебных бумаг, после чего у изнасилованной Наташи и долговязого ушастого Юры завязалась любовь. Все это рассказала мне сама жертва, там же, у входа в опорный пункт, старательно затягиваясь сигаретой и покачивая стриженой головкой.
К вечеру, определив, что дерзкая мадам Фифи ему нравится больше, чем изнасилованная Наташа, Вепхо ясно выразил свои желания. Новообразовавшаяся пара улеглась за шторкой, разделявшей мою комнату на две части. Наташа покинула нашу компанию, а мы с Мишей укрылись у окна на полу, избрав в качестве «баррикады» от посторонних глаз старый, еще мамин диван. Там я и отдалась своему нынешнему мужу, которого заинтриговали моя дрожь и сдерживаемые стоны, исторгнутые мной из глубины души давно неласканной женщины. Через несколько недель мы принесли заявление в загс, а в средине мая уже расписались.
Деньги же, на которые мы кутили, оказались выручкой от продажи кожаной курточки Вепхиной любовницы Аленки, чрезвычайно красивой девушки, которая вскоре прибежала посмотреть, с кем это Вепхо прогуливает ее дорогостоящий наряд. Впрочем, Вепхо был большой артист погорелого театра. Он мог умочить самый невероятный номер, влезть в самую несусветную неприятность и выкрутиться из нее, унося в руках мгновенно прилипающие к ним пачки «мани-мани». Он был еще тот приколист. Тогда как раз по Украине шла волна против кавказцев, и мусора цепляли всех, кто не так вышел носом или цветом лица. Однажды, когда Вепхо куролесил с Мишей в «Зебре», налетел «Беркут», выставил всех клиентов. «Лицом к стене, козлы, молчать, шалавы!» Заглянув в вепхин подозрительно помятый паспорт, его начали допрашивать: «Национальность? Грузин?» - «Ти что, какой грузин, - отвечал он, не моргнув глазом, - я рюсский, нэ видишь, что ли?» Мусора ошарашено глянули на характерный ястребиный нос и спросили: «А работаешь где?» - «Как где? В цирке работаю, клоуном!» Мусора заржали и отпустили его с Богом.
Зачем я тебе все это пишу, спросишь ты? Опять вспоминаю, как ты вскоре после нашей встречи устроил мне допрос с пристрастием?
- Сколько у тебя было мужчин, - спрашивал ты. – Сто? Больше? Я все о тебе уже знаю… Мне все о тебе рассказали... Лучше не лги, я все равно все узнаю.
Два дня ты пытал меня, строго глядя в глаза, и добавлял:
- Обилие партнеров не красит мужчину, а, тем более, не красит женщину…
Пока я, вспылив, не бросила тебе в лицо:
- Нет, у меня их было не сто, а более трехсот, и это не они меня, это я их имела!..
Ты покраснел и взглянул на меня отстраненно, улыбнувшись жесткой улыбкой. Ты сказал потом, что ощущал дикое желание дать мне пощечину. Что ж, я испытывала не менее дикое желание эту пощечину получить. Но увы, ты никогда не бьешь женщин. Ты просто не знаешь, как это делается. И в то же время возмущение от этого допроса кипит во мне до сих пор, поэтому я и решила досконально, в самых вопиющих подробностях, с самыми скандальными деталями изложить тебе и миру абсолютно все, что со мной происходило, чтобы мало никому не показалось. Я понимаю Проспера Мериме, который, в период христианской истерии, охватившей французское общество, написал свою «Кармен», придя к выводу, что не видит иного выхода, чем бросить в лицо этому ханжескому обществу историю цыганки, публичной женщины, мстительницы и обольстительницы. Ну а уж ты, милый, хочешь, потом люби меня, а хочешь – ненавидь, как встарь. Потому что меня несет волна гнева, которой удержу, как ты знаешь лучше, чем кто-либо, не существует.
Целую тебя, мой зеленоглазый судия, и прошу стерпеться с мыслью, что самое кошмарное обо мне – впереди, хотя я, подчиняясь твоему требовательному взгляду, уже рассказывала о себе такое, в чем другие женщины даже на костре бы не сознались.
Твоя Юленька

Милый Виктор!
Услышала по телефону твой голос, и сердце вздрогнуло, на миг замерло, а потом забилось учащенно. Вся моя решимость - не знать тебя больше никогда - мгновенно исчезла, и единственное желание, которое я сейчас испытываю – это увидеть тебя, твою незабываемую улыбку и услышать твое неизменное: «Ну, здравствуй!..» А потом увидеть, как сверкают твои глаза, и ощутить, как твоя рука опускается к тому таинственному месту на моем теле, которое может рождать жгучую волну, внезапным всплеском текущую снизу, от бедер, к сердцу, принадлежащему только тебе.
Это сердце так настрадалось, мой милый! Не сердись, если я бываю иногда резкой, может быть, даже жестокой. Но так много обид накопилось за эти годы! Хотя бы обида за то, что я уже практически считала себя инвалидом. Ведь тот диагноз, который установили мне врачи – ишемия - привел меня в отчаяние. Ишемия, как меня местные эскулапы уверяли, – не лечится. И вдруг боли в сердце прекратились сразу же после второй, совершенно сумасшедшей ночи с тобой, после этих одиннадцати лет разлуки! Вообще, я, которая последние год-полтора почти не двигалась (так мне было все время плохо – головокружение, слабость, тошнота), поэтому попытку самостоятельно набрать стакан воды в умывальнике считала подвигом, сейчас ощущаю в себе необыкновенный прилив сил. Как будто мне – опять всего только тридцать лет, и я только что тебя увидела и опьянена первым приступом нежности к тебе. Вчера я восемь раз поднялась на пятый этаж моей малосемейки – просто так, чтобы опять научиться ходить. О, эта малосемейка! Изъеденные плесенью стены… Убийственный смрад нищеты… И аура упадка духа тех, кто здесь живет: бывших строителей, теперь безработных, разведенок, стариков, алкоголиков-синяков и зверенышей, которых трудно назвать словом «молодежь»…
Одышка, правда, была жуткая, однако прошла гораздо быстрее, чем я ожидала. Я упорно борюсь с собой, и избавление от очередного грамма веса воспринимаю, как взятие боевого вражеского рубежа. Однако я уже не буду такой же стройной, как тогда, когда ты, владея мной, закрывал изумрудные глаза в последний, самый острый момент наслаждения и тихо, проникновенно произносил: «Милая!» Нас обоих как бы пронзал электроток и судорога сжимала горло, ударяя в виски, от чего темнело в глазах. А затем ты опускал кудрявую голову мне на плечо и замирал, отключившись от всего мира так, как будто бы он не существовал вовсе.
Борьба с собой – самая трудная борьба, но я выиграю эту битву, как и все остальные. Все же меня не покидает мысль, скольких бы трудностей можно было бы избежать, если бы ты одиннадцать лет назад не сказал мне: «Нет, я не хочу видеть тебя никогда! Никогда!»
Не было бы этого нелепого, ненужного брака. Ведь, по-правде сказать, я использовала Мишу. Он нужен был мне как защитная стена от людских сплетен, которые змеиным клубком захлестнулись на моей жизни. Впрочем, я использовала и первых двух мужей: Лешу - чтобы родить ребенка в законном браке, Саренкова - чтобы получить комнату в малосемейке, в этом гетто 21-го века. Трижды я выходила замуж не любя. Единственное, что меня извиняет в браке с Мишей: все эти годы, когда ты оставил меня одну, он поддерживал меня. Он всегда верил в мой талант и в мое будущее. Всем окружающим он заявлял: «Моя жена - поэт, а кому не нравится - получит в харю». А ведь - простой сантехник, малограмотный грузин, можно сказать, с гор спустился. Но у грузин, в отличие от хохлов, в крови - преклонение перед поэзией, красотой, женщинами. И не приходилось бы мне нести долгие годы на себе мою добровольную епитимью. Я выносила все: побои, оскорбления, работала на любой работе, самой тяжелой и непочетной, я содержала своего Мишу, когда он пил, когда отходил от пьянок, когда болел, а болел он всегда тяжело. Я все это делала, лишь бы никто больше никогда не посмел сказать, как ты сказал однажды: «Ты, шлюха!» А ведь я всегда презирала брак по расчету. Как же меня надо было истерзать, чтобы я вышла замуж за первого встречного, и это в том возрасте, когда я уже знала цену так называемой «синицы в руках»! От этой двойственности страдали мы оба, и Миша, и я, ведь подсознательно он чувствовал, что я не люблю его, а только жалею.
Впрочем, чему тут удивляться? В нашем обществе одинокая женщина должна жить по принципу индийской вдовы: побрить голову налысо, посыпать ее пеплом, натянуть на себя черную тряпку и удалиться жить в яму-землянку до конца своих дней. Женщина без защиты крепкого мужчины, который может дать по физии ее обидчику, аморальна. Подлость ситуации в нашей стране заключается в том, что на самом деле жажда ласки, любви, секса, свойственные любой женщине - только повод для притеснений. Главное преступление разведенной или незамужней женщины, или, не дай Бог, вдовы в том, что она – беззащитна. Нашим людям, особенно мужчинам, присуща страсть к издевательству над беззащитными. Маркиз де Сад, живи он в наше время, был бы в восторге от СНГ. Сколько мужей систематически избивают своих жен? Причем бить стараются чаще по животу и по голове. Два места в женщине больше всего ненавистны славянским мужчинам: то, в котором родятся мысли, и то, в котором происходит священнодействие зарождения жизни. Стремление унизить женщину, истребить в ней самое ее женское естество – это общественная стратегия. Как проще вынудить женщину быть безответной? Прежде всего надо убедить ее в том, что она – распущенная, развратная, и соответствующим образом с ней обращаться, чтобы ее можно было использовать как угодно. Важный интерес здесь – материальный. Каким образом в нашем совке стало возможно массовое распространение мужского альфонсизма? Скажешь, этого нет? Прихожу как-то к одному своему знакомому, Грише Майданнику. Знакомы мы были с очень давних пор, еще до нашей самой первой встречи с тобой. Григорий – высокий, сильный, кареглазый, обольстительный мужчина, однако горбун. Тем не менее, я умудрилась в него влюбиться, поскольку в нем звенела бронзовой струной истинно мужская порода (тогда он работал рядовым прокурором), и, так как сам он не проявлял инициативы, я, сговорившись со своей подругой Светкой Говорухиной, буквально похитила его от самых дверей прокуратуры и увезла в лес. Мы так все мудро провернули, что, только оказавшись между нами на заднем сиденье «Жигулей», которые Светка организовала по моему заданию в течение получаса, он сообразил, что происходит, и сказал с незаметной улыбкой: «Так это что, похищение?» - «Естественно» - решительно ответили мы. Выйдя из машины и расположившись на темной лесной поляне, мы угостились из полупочатой бутылки дешевого вина (денег у нас в те времена катастрофически не хватало), и я раскрутила шикарного прокурора на свидание. Я сильно увлеклась им и, к моей радости, свидание состоялось. Гриша, так сказать, не опозорил чести мундира, хотя и несколько волновался. По приходу домой Светка, в чьей квартире произошло блистательное слияние двух тел, наделенных совершенно разными душами, обнаружила измятую постель, усыпанную лепестками сиреневых астр (букет приносил Григорий). «Я полагаю, это было прекрасно!» - высказала она мне свое резюме. Все же это была первая и последняя наша близость, потом прокурор испугался моей экспансивности и отказал мне в удовлетворении той всесжигающей жажды любви, которая с самого детства гнала меня по каменистым дорогам судьбы. Но я это перенесла легко. То, что мы с Гришей, при неизменной взаимной симпатии, в этом подлунном мире стоим по разные стороны баррикад, подтвердилось гораздо позже, когда мы столкнулись с ним в «деле Синякина». Майданник был за то, чтобы вкатать инвалиду без ноги, сироте с малых лет, воспитаннику детдома пятнадцать лет или расстрел, а я стояла на том, чтобы КГБ, затеявшее это дело в дни ГКЧП, проиграло его вчистую. Просто потому, что оно КГБ. И КГБ проиграло, я выиграла, пригласив из Киева крутых журналистов из «Правды Украины», от которых сбежало все местное начальство. Дело закрыли, так как заявление подследственного с требованием возместить ему полтора миллиона убытков рублями попало на стол Генеральному прокурору Украины Мышкину. Вернули все конфискованное имущество - несколько машин, в том числе и грузовых, стройматериалы, деньги. Подавись, мол, не гавкай! Но Синякин со временем уехал в Америку и стал миллионером, а я осталась носиться по нищей стране нищей поэтессой. Тем не менее, до сих пор некоторые ответственные люди отступают с моей дороги, когда я им говорю: «А помните, как ваши службы со мной прокололись? Когда я – в гневе, КГБ отдыхает. Не говоря о какой-то шушере…» А ведь я рисковала жизнью. Тогда гэбисты приезжали к родной сестре Синякина, приставляли ей пистолет к виску и требовали: «Пиши против него показания, его все равно расстреляют!» Одну из замешанных в деле женщин, мать двоих малолетних детей, закрыли в камере, где сплошные сутки светит какая-то невменяемая лампа, от которой можно сойти с ума, и вымогали от нее самооговора. Задерживали и жену Синякина. Закрыли в клетку, а у нее, как назло, начались месячные. Она попросила следователя, тоже женщину, подчиненную Майданника: «Пожалуйста, отвези меня домой, я переоденусь, или привези мне ваты!» Но та, дебильно похохатывая вместе с остальными ментами, отвечала: «Ничего, не сдохнешь, сука!» Потом та слуга закона валялась у Синякина в коленях и умоляла ее простить. Синякин простил…
Но, уезжая из СССР, он сказал мне: «Ты знаешь, Юль, я первый раз поехал в Германию, в Берлин. Пошел в магазин с долларами. Ты знаешь, как они здесь зарабатываются… Зашел в один маркет, в другой… Посмотрел на витрины… Бросил доллары на пол и заплакал! Я понял, что я напрасно прожил свою жизнь!» А ведь мужик здесь при совдепе работал начальником ОБХСС и имел то, что нам с тобой и не приснится! ГКЧП сдохло, и в рядах гэбистов началась тайная паника. Они жгли архивы на задних дворах, а я все ждала, когда же их бронированные убежища разгромят, как разгромили «Штази» в Германии, и обнародуют списки стукачей... О, как я этого ждала! Но этого не случилось. Руховцы, которые всегда отталкивали меня своей истеричностью, прорвались к высоким чинам, вытерли ноги об обещанную люстрацию и сытно почили на лаврах. Они предали нас. «Узники совести», такие как Степан Хмара, Левко Лукьяненко, Вячеслав Чорновил успешно лебезили перед правящей кликой, создавая видимость оппозиционности. Кардинальные на словах, они молча пропускали мимо ушей принятие всех божедомских указов Кравчука, укоренившего систему сыска в нашей стране более жестко, чем это было при Сталине. Менты и эсбэушники получили индульгенции на всю оставшуюся жизнь и стали терроризировать народ хуже, чем тонтон-макуты в Африке.
Впрочем, я сейчас не об этом. Я встретилась с Майданником через много лет после синякинской эпопеи – тогда он занимал высокий пост городского прокурора, а я была уже замужней, но безработной. Он спросил меня: «Как дела?» - «Да вот, замуж вышла», - говорю. «Ну что, муж пьет, не работает?» Я удивилась. «Откуда такие сведения?» - «Ты знаешь, каждая вторая приходит и рассказывает одно и то же. Что за мужики пошли? Я бы их сажал за это, но я же не могу посадить всех!» Деликатный, интеллигентный Гриша действительно всегда норовил впаять подсудимым сроки по максимуму. А я была солидарна с моим первым настоящим меценатом Александром Атаманюком – тюрем на земле вообще не должно быть. Вина тюрем в том, что наши мужчины в большинстве своем становятся морально несостоятельными и физически неполноценными, немалая. Но не главная. Вторая причина – остервеневшие от горя женщины. Ну а тот факт, что мы, как выразился однажды один бывший депутат облсовета в адрес своей жены, известной тебе секс-леди Стаси (и в мой соответственно) - «отбросы общества», - результат глобальной публичной тюрьмы для женщин, которой всегда был, есть и будет весь наш бывший совок.
Это Америка из своих прекрасных дам воспитывает домохозяек. Тоже мудрая позиция. СССР же, негласно существующий и поныне (ведь никакой независимости Украины на самом деле нет, независимость - это все понты для приезжих), из всех нас методично фабрикует путан - причем не высокого класса баядерок, воспетых индусами, а непотребных бродяжек по цене «рубль двадцать за кило». Помню один потрясающий эпизод. Стою как-то в очереди за колбасой в магазине «Карачагский», рядом с моим домом. Какая-то непонятка случилась в этой очереди, поссорились дед с бабкой. Дед на весь магазин начинает вопить бабке: «Проститутка!» «Дед, - говорю, - ну какая ж она проститутка, ей же уже за восемьдесят! Кто ж ее купит?» Дед, не моргнув глазом, ответствует: «Все вы проститутки!» Вот так. Вепхо, о котором я тебе уже рассказывала, как-то, будучи у нас в гостях со своей Аленкой, закричал на ее четырехлетнюю дочку: «Бл...дь!» Девочка испуганно посмотрела на взрослого дядю и, расплакавшись, спряталась у мамы под юбкой. «Вепхо, - рассердилась я, - что ты на ребенка говоришь, тебя жизнь накажет!»
Как выяснилось впоследствии, я оказалась, как много раз бывало, ясновидящей.
Вепхо, таки, весьма подружился с мадам Фифи, то есть Татьяной. Наблюдать за зарождением этой интрижки было просто уморительно. Один – жулик и вор с неоднократными отсидками в самих Крестах за воровство и грабежи, другая – мошенница с малолетства, посадившая в тюрягу четырех человек. Это мы о ней узнали потом. Но что она девочка нечистая, чувствовалось с самого начала. Она сидела на корточках в нашем умывальнике, а Вепхо сидел напротив нее, и между ними происходил примерно такой диалог:
- Я сама – родом из Прибалтики. У меня папа – полковник милиции, он мне подарил белую «Волгу», но я еще не успела на права сдать. Мама в банке работает. А на книжке у меня миллион! Это мне папа отложил на случай замужества.
Дело происходило при еще более-менее солидной рублевой валюте, поэтому у Вепхо, естественно, загорелись глаза адским пламенем.
- Я тоже неплохо живу, дарагая! У мэня асабняк в Грузии и сто двадцать пять гектаров земли. Слюшай, может бить, ми соединим наши капиталы? Можно завести свинарник, выгодное дело!
Вепхо затянулся дорогой сигаретой. Татьяна взяла у него сигарету подкурить и промямлила:
- Ну, я не знаю, надо посоветоваться с папой! Сначала я должна вас познакомить…
- Вах, я пазнакомлюсь и с твой папа, и с твой мама, и с твой кошка, им все равно лючшего зятя, чем я, не найти!
Влюбленные, за спиной у которых не было ни гроша, оба безработные, мило защебетали, торгуясь, кто что должен вкладывать в их будущий семейный бизнес. Где-то ждала Вепхо временно отставная Аленка, проливая горькие слезы за горячим грузином, а сын кавказских гор несся на своей волне. Мы с Мишей, тогда еще не расписанные, посмеиваясь, не могли дождаться, когда же «богатая» пара смоется с глаз, чтобы нам поскорее заняться любовью, а те в это время дошли уже до подсчетов количества необходимого для проектных хрюшек корма.
Я уж не помню, чем закончился этот разговор. Но после того, как мадам Фифи прокрутила роман с Мишиным другом около двух недель, выяснилось, что никакого у нее «папы-милиционера», а тем более «Волги» или - уж совсем фантастика! – миллиона нет, а в действительности ее папаша – банальный слесарь с завода, причем запойный пьяница. Да и мама – всего-навсего торговка рыбой, а не банкирша. Легенду о прибалтийском происхождении и несказанных богатствах мадам Фифи всегда повторяла очередному знакомому как дежурную, это у нее была такая завлекалочка. Знаменательно то, что действовала эта завлекалочка безотказно, мужчины рыдали от счастья, ее услышав, и начинали вприпрыжку бегать за мадам Фифи. Ну а та, конечно же, вертела ими, как хотела. Кабаки, бары и забегаловки, пойло, мелкие карманные деньги и недорогие подарки у нее не переводились. Потом, узнав правду, кавалеры рвали на себе волосы оттого, что попались на такую примитивную удочку и выставили себя полными даунами, но обычно бывало поздно, оборотистая Танюша крутила уже очередную жертву. Пришлось горевать и Вепхо, причем, по-крупному. Но об этом я расскажу тебе в другой раз.
Целую тебя, дорогой, прости, что я так жестока была в предыдущих письмах, но огорчению моему не было предела, когда я прождала тебя в Святошино четыре часа на жаре и – напрасно. А самое обидное было то, что я выкинула почти сотню гривен, чтобы добраться до твоей части, которую какой-то идиот запер так далеко в лес, и там тебя тоже не застала! Единственным утешением было то, что я по дороге увидела среди сосен, рядом с крохотным заболоченным озерцом, настоящую вековую мельницу, всю из дерева! Это потрясающе! Полуразваленная, она манила меня на посиделки, в обнимку с тобой и с бутылочкой легкого вина в запасе. Но когда я доехала до КПП на каких-то потрепанных «Жигулях», причем хозяин содрал с меня пятьдесят гривен, только чтобы довезти от Макарова, где расположена твоя часть, в которой ты сейчас служишь, до ворот, оказалось, что ты всего-навсего двадцать минут как отбыл в Ирпень с солдатами! Было обидно до слез. Утешало только воспоминание о романтической старой мельнице. Когда-то у моего деда тоже была мельница. И стадо коней, и земля... В семье отца мне рассказывали такую легенду: наш прадед был цыганом. Еще малышом его оставили у одного хозяина, и он там прижился. Перед смертью хозяин завещал цыганенку в наследство все имущество и дочку впридачу. У прадеда родилось двое сыновей. Один, мой дед, стал юристом, а его брат - земледельцем. Дед унаследовал цыганскую прозорливость и предвещал: «Вот эти красные – те же самые золотопогонники, тот самый кожух, только вывернутый наизнанку. Придет время, и драпать они будут по всем заграницам, только ни одна страна их принимать не будет…» По приходу красных к власти, дед отдал свою юридическую контору государству и по-хитрому остался там заведующим. Он был странным юристом, как говорится, народным ходоком и всегда защищал обездоленных и сирых. А брат его уперся и не хотел делиться с советской властью ни землей, ни лошадьми, ни, тем более, мельницей, вопреки советам моего деда. Пришли ночью и стали сдирать одежду даже с детей, потом согнали всех в кантон, за колючую проволоку умирать. И только благодаря тому, что дед, пряча белых от красных, а красных от белых, чтобы не убивали друг друга, сумел подружиться со знаменитым Петровским, в результате его заступничества, семья спаслась. Так же как и сотни других репрессированных. Всех их спас мой дед цыган. А моя мать, оболваненная красной властью, всю жизнь мне говорила об отце: «Вони - куркулі!» И звучало это так: «Прокаженные!» Я вспоминала эту историю, покидая макаровский лес, и просто немела от разочарования: так стремиться к тебе - и напрасно! Прости уж меня, ради Бога, как ты всегда один в целом свете умел меня прощать. Я тебя обожаю. Ты это знаешь.
Целую тебя.
P.S. А если бы не красные уроды, я бы сейчас была богатой латифундисткой.
Твоя Юленька




Милый Виктор!
Когда я пишу тебе, кажется, что ты рядом, и тогда тоска не так душит меня. Иначе нужно было бы, наверное, запить или удариться в какие-нибудь сумасбродства. Я не могу долго выносить состояние одиночества, хочется что-нибудь разбить или кого-то поколотить. Увы, ни то, ни другое невозможно - посуды в доме у меня почти нет, а под руку никто, как назло, не подворачивается. Поэтому я пишу тебе эти дерзкие письма с мечтой их когда-нибудь опубликовать. Естественно, имена следует изменить, а в издательство ехать надо в какое-нибудь дальнее, в Москву, например, потому что если это выйдет здесь, то полгорода с ума посходит. Например, начальник городского уголовного розыска Сергей Борманчук. Я познакомилась с ним много лет назад, когда он расследовал дело Оли Иртеньевой, пятнадцатилетней художницы, которую изнасиловали, сломали в нескольких местах позвоночник, обожгли еще юные груди окурками сигарет и подвесили рядом с моей малосемейкой в канализационном люке веревкой за ноги - умирать. Перед смертью, как поговаривали, она сошла с ума, у ее закоченевшего трупа были расширенные зрачки и перекошенное от ужаса лицо. Убийцу Борманчук нашел только через восемь лет после ее смерти, но вины доказать не смог, посадили его за другое преступление - подрез ножом. Я видела Борманчука вчера в «Атолле» (ты знаешь, это летняя кафешка напротив нашей фирмы). Я зашла вечером выпить сто грамм водки и кофе, ведь впереди была бессонная ночь, уже не знаю, какая по счету с тех пор, как ты уехал. Совершенно не могу спать, так же, как и есть. Кусок в горле застряет. А от ста-двухсот грамм чего-нибудь покрепче я никогда не отказывалась, как ты, вероятно, давно заметил. Присела я за столик и вижу: оглядывается крепко сбитый симпатичный шатен и здоровается. Оказывается, Борманчук тут со своей уголовкой гуляет. Хорошо живут ребята: на скромных четыреста рублей зарплаты, на столе чего хочешь – балычок, икорка, прозрачный, как слеза идиота, «Немирофф». Говорят, наши опера каждый день по барам посиживают. «Привет, говорю, я тут книгу пишу, о тебе там тоже вспомню» - «Этого только не хватало, чтобы ты обо мне в своих книгах вспоминала!» Он недаром не рад такому обороту. Поскольку эта колоритная фигура не только имеет касательство к моей личной жизни, но и напрямую замешана в истории с Вепхо, причем не лучшим образом. Борманчук этого шального грузина вместе с моим мужем Мишей задерживал. Но Мишу потом выпустили, а вот Вепхо... Впрочем, все по порядку. Мишин друг был особой по-своему уморительной. Пишу «был», потому что не знаю, жив ли он. Так же, как не знаю, жива ли моя палочка-выручалочка Стаська, которая три года кормила меня за счет того, что у нее между ног, когда я оказалась безработной, или жив Мишин сын, связавшийся с Вепхо и канувший в неизвестность. Но воспоминания о Борманчуке связаны с итогом того моего периода жизни, когда я вместе со всей страной несколько лет праздновала конец опостылевшего совдепа, как конец света, и разлуку с тобой, которую считала безвозвратной. Ты уже тогда жил в своем лесу, в Макарове, мой дорогой (тебя, как ты рассказал, «удалили» из Чехова после распада СССР, заявив: «Выметайся на свою Украину, хохол, как все выметаются. Ах, не хочешь, а на тебя компромат есть, у тебя любовница!..» И достали из «закромов родины» ксерокопии моих писем к тебе). Поэтому ты ничего этого не видел, а мне врезались в память те времена, когда страна гудела по кабакам, пропивая, казалось, самое себя, заходясь от абстиненции, ничего было не жаль, никто не думал о завтрашнем дне, люди урвали кусочек свободы, а то что миллионы и миллионы глупых совков-верноподданных пагубная власть, мутантировавшая от олигофренического коммунизма к ментовско-кэгэбистскому капитализму, обречет на голодную смерть, никто и не подозревал. Впрочем, обращаться к власти с какими-то резонами никто не пытался. Многие карьеристы лезли в политику, а для таких, как мой муж и его шебутные друзья, власть не существует. Для них все, кто у власти - козлы. И Кучма - козел, и Ельцин – козел, а Кравчук - Большой Козел. И вся Верховная Рада в полном составе вместе с правительством и всеми министрами - козлиная. Она для них просто находится где-то в другом измерении, как марсиане для землян - в «Марсианских хрониках» Рэя Брэдбери. Они живут своей безумной жизнью, где нет места расчету, но важна сиюминутная выгода, а там - протанцевал деньгу, и хоть трава не расти. Тебе, наверное, трудно это понять, ведь ты всю жизнь складывал копейку к копейке, за что наша драгоценная власть тебя и обанкротила, заморозив деньги на вкладах. Вепхо же из своей жизни устраивал натуральный шабаш, и я затрудняюсь утверждать, так ли уж был он неправ. Миша рассказывал, как однажды Вепхо уболтал его и еще одного их друга Гию отправиться из Карачага, как ты думаешь, куда? Узнаешь - не поверишь: аж в Тобольск. За каким чертом, спросишь ты? Он уверял, что там у него есть корефан, друг-портянка, с которым они вместе срок мотали, который сейчас разбогател и держит бар. Бар, мол, замечательный! Старый катер, переоборудованный под бар, на речке, поехали, ребята, капусту рубить! Грузины - не хохлы, нищенствовать не любят, а вот пошиковать: вино — рекой, деньги – водопадом! - это у них за самый кайф считается. Никогда за последней копейкой не дрожат, подумаешь, денег нет, сегодня прогуляем, а завтра еще что-нибудь придумаем! Короче, поехали грузины в Сибирь побалдеть. Ехать, понятно, не за что, поэтому продали, у кого чего было. Вепхо - любовницы своей, Аленки, очередную курточку, остальные - кто во что горазд. Сложили навар и погнали. Гия тоже был фрукт с анальгином, о нем без смеха слушать нельзя. Сам был маленького роста и по этому поводу сильно комплексовал: «Я е... своего папу, зачэм он меня таким маленьким сдэлал?!» Прикуривать подходил только к самым высоким. Голову вверх задерет и затягивается. Его спрашивают: «Ты что, меньше никого не нашел, чтобы прикурить?» - «Отстань, - отвечает, - я высоких людей люблю, хоть прикурю от них, сам сэбэ выше кажусь!» Как-то раз, говорит Миша, уговорил Гия всех идти веселиться. Своих хороших рубашек нет, одели они Мишины, вырядились, завалили в «Романтику», оторвались по полной программе. А когда перепились в дымину, Гия давай во все горло кричать, танец грузинский заказывать, «Шелохо» называется. Когда начали танцевать, были в рубашках, танец красивый, весь зал в ладоши хлопает. Еще бы, цирк бесплатный, грузины танцуют, такое только в «Мимино» увидишь! Потом жарко стало. Гия первый начал рубашку стаскивать. А как уже опомнились под утро где-то на улице, все как один - без рубашек, а куда рубашки подевались, вспомнить, хоть убей, не могут. Отчаянные парни - так и в Тобольск ехали, оторви да выбрось, уже перед приездом последнее допивали, а как же, авось, на баре-катере удача сама в руки поплывет. Накачанная фигура Борманчука тогда над Вепхо не маячила - гуляй, душа, без кунтуша, вот-вот корефан встретит и в каждой руке по чемодану баксов тащить будет на радостях. Приезжают они в Тобольск. На улице колотун - градусов сорок будет точно. Добираются до нужного места уже среди ночи, тарабанят в ворота, высовывается какая-то яга. «Чего, - ворчит, - тарабаните, - ваш дружок уже полгода, как новый срок мотает». Весело. В карманах - пустынь беспросветная, вокруг - холодрыга мертвая, знакомых никого, работу, естественно, можно нигде не искать, а до Карачага - семь тысяч километров и все - по шпалам. Как в той зэковской песне: «Какой-то стрелочник не так, поставил, стрелку, гад, не так, и я, как дурень, с котелком, семьсот километров пешком - по шпалам, гад, по шпалам!..» Что делать? Подались они на вокзал. Увидели там чукчу. Ну, Миша, как самый скромный, подходит и включает «грузинское радио»: «Понимаешь, земляк, мы тут надрались вчера, слегка местных отфонарили, в ментуру попали, а мусорюги, сволочи, у нас карманы обчистили, сейчас с бодуна так хреново, не подкинешь чего?» Чукча добрый оказался, сто рублей дал. Купили они до фига чего на эту купюру - буханку хлеба и по пачке «Примы», уже не до «Кэмела» со «Смирновым». Водой из крана запили, стали расписание узнавать. Надо же как-то выбираться... Все обсудили, пришли к выводу - остается единственный вариант, просить проводников до дому довезти. Решили все опять на Мишу нагрузить: ты у нас, мол, без акцента по-русски говоришь, к тебе доверия больше. Дождались поезда на Тюмень (оттуда с пересадкой до Москвы можно было доехать), как состав тронулся, так в вагон вскочили и на первых же пустых местах окопались. Сели и на Гию смотрят. То есть, не совсем на Гию, а на свитер его новый, турецкий. Добротный такой, с узорами. По тем временам - огромный дефицит. «Но-но, - закричал Гия, - что я вам, должэн что-то, чэго уставились?» - «Ладно, - пожимает Миша плечами, - сейчас высадят на полустанке - налево тайга, направо тайга, там нас всех снегом и заметет!» Подумал Гия, подумал: куда деваться, солнечная Грузия далеко, а тут сраная Сибирь кругом, сейчас на улице среди леса остаться - конец, могила, сразу окочуришься. «Хорошо, - вздыхает, - вэди свой проводница, я того сына маму еб...л, который с вами поехал...» Подходит проводница. Миша ей: «Слушай, красавица, у нас денег нет, хочешь, свитер продадим, а ты нам взамен билеты организуешь?» - «А что ж так?» Опять сказка про мусоров прозвучала, про бодун и про обчищенные карманы. Кстати, метод, опробованный многими людьми, как скажешь, что в мусориловку попал, так все тебя сразу жалеть начинают. Стася, так та себе похмеляж только так и устраивала. Едва заикнется, что только что из клоповника, тут же все мужики со стаканами бегут: «Ты что, это же тебе херово, на, бухни, Стася, а то без опохмелки и загнуться можно! А за что тебя забрали?» - «Да один майор пристал, хотел, чтобы я ему за бесплатно ноги расставила, а я сказала, если у него член будет такой, как его дубинка, тогда, может, и дам еб...ть. Я же знаю, что у вас там, говорю, все майоры - импотенты, разве что лейтенанты еле-еле кое-что могут, я там вас всех перепробовала! Так он взбесился и меня в клетку посадил!» Хохот, крики: «Да ты что, вот сволочь!» И уж тут водяры не жалели, чтобы утешить бедную Стасю - в обед она была уже веселая, а к вечеру, что называется, полная синька.
Итак, проводница вопрошает: «За сколько?» - «За билеты и водку!» - «Ладно, - засмеялась она, - всяких зайцев возила, и за водку, и за отработку, а вот за свитер еще никого не возила! Сейчас по вагонам пройдусь, деньги одолжу, а то у меня с собой таких нету…» Вскоре у детей солнца и винограда, кроме билетов в руках, еще оказалось четыре бутылки водки, ну а закуска - какие проблемы? Полный вагон! Я хочу сказать, полный вагон пассажиров едет, долго ли умеючи наш народ на хавку раскрутить? У того - сало, у того - грибочки или там огурцы, так до Тюмени под общий гудеж и дотянули. Но не настолько перепились, чтобы перед сном не посовещаться: а как же из Тюмени в долбаный Карачаг добираться? Но ничего умного не придумали. Наконец-то, сошли в Тюмени. Тюмень как Тюмень - та же самая Сибирь, бомжи да морозилище несусветный. Что делать? Что ж, само собой, Гие, как всегда, больше всех досталось... Едут они уже в Москву, а у них и бутылка «Распутина» с собой имеется, только Гия уже не в белой дубленке, которую перед этим у Вепхо на что-то выменял, а в болоньевой курточке и поношенном свитере. А на ногах - не сапоги чешские, а ботинки рабочие кирзовые, которые предусмотрительный Миша перед поездкой прихватил на всякий случай. Ботинки, правда, красного цвета были. Гия долго кричал: «Я что, пэтух, красный обувь носить буду?» Но под напором чутких друзей пришлось сдаться. Едут, веселятся, заначку, которую от продажи Гииных шмоток оставили, по дороге тоже пропили. И вот - Москва. Большой город, да тесно в нем. Какие копейки были, Гия в лохотрон проиграл, все не верил, что не выиграет. «Нэ может быть, - твердит, - я у самых кручэных в карты выигрывал, я сэйчас этот шарик увижу!» Да где там! Что ж. Ходят грузины по вокзалу, земляков выцепляют, да только напрасно, никакая сволочь и рублем поделиться не желает. Куска хлеба - и то дружбаны-земляки не презентовали. Вепхо где-то стибрил двести рублей, купили буханку хлеба и сигарет. Ходят третьи сутки по вокзалу, горем убитые. Вдруг смотрят, идут навстречу двое армян, по виду и речи - из Грузии, и сумки огромные тащат. Миша и тут промаху не дал. «Вот они помогут», - заявил и сразу - к этим грузинским армянам. И не ошибся. Армяне Сергей и Славик, постарше и помоложе, тут же земляков в бар потащили, взяли каждому по копченой курице, каждому по двести рублей дали на карманные расходы, и, само собой, без спиртного ну никак не обойтись, а то мир остановится, и небо в трубочку свернется. Гудят вовсю, уже в Карачаг не едут, уже в Грузию собрались. Какая Грузия, Вепхо и Гию там менты пасут, ну такие они не законопослушные ребята, так Вепхо только магнитофоны с машин во время футбола снимал и еще всякими темными делами занимался, а Гия - тот машины угонял, серьезный мужчина, а теща у него еще серьезнее - наводчицей была. Вепхо, однако, осмотрительней оказался, нет, чувствует, в Тбилиси лучше не ехать, там все равно война будет, а на войну ох как не хочется. А в Грузии тогда действительно - голодуха смертная, Шеварднадзе с Горбатым для народа постарались. А чего им, Горби по заграницам перед империалистами расшаркивается, а Шеварднадзе, как престарелая кокотка, по телику красуется, им до фени, что котлеты люди из хлеба делают, если такой можно купить, а то, бывает, хлеба нет, электричество на двое-трое суток отключают, вместо хлеба в пекарнях тесто продают. В очередь за ним нужно часа в три утра становиться, а если испечешь, больше двух часов держать нельзя, он каменеет и на тырсу становится похож. Работы нет, а скоро мужичков начнут цеплять - на войну гнать... Конечно, у кого деньги есть, жить везде можно, только таких людей все меньше становится... Войну шикарный Шеварднадзе продует в прах, а бобла у людей не прибавится. «Нет, - глаголит умница Вепхо, - в Карачаг поеду, к Аленке, она все равно примет». А у Гии любви в Карачаге нет, у Гии любовь - в Тбилиси, жена молодая и сынишка маленький, повидать хочется - сил нет! Короче, едут на тбилисском поезде вместе с грузинскими армянами, водка - рекой, закуска - чемоданами, те и вправду богатые оказались, челноками были. В Харькове встали, Вепхо на другой поезд пересаживать, вдруг из ихнего вагона же еще один знакомый грузин выглядывает и орет: «Привет, Вепхо, это я, Тариэл, я тут вагон в арэнда взял, иди ка мнэ, Новый год гулять будэм!» Отбрыкался Вепхо от Нового года, в Карачаг поехал. А Миша с компанией завалили в купе «арендатора» и обомлели: стоит елка, вся «бабками» увешанная - купоны, рубли, доллары, на нитки наколотые и гирляндами эту елку увивающие. Хохочет толпа, песни поет, теперь уже коньяк пьет, сколько той жизни? Кому - война, кому - мать родна. Доехали до Тбилиси, сошли с поезда, вдохнули родной воздух, тонко пахнет, нежно, горы сияют, не то, что в этой долбаной Сибири, небо каменное над головой висит, на мозги давит, сопки да алкаши. «Пошли, - говорит Миша Гие, - ко мне домой, пересидишь, деньги найдем, обратно поедем, тебе здесь опасно оставаться». Нет, не согласился Гия, сам деньги пошел искать, да так и не вернулся. Когда Миша в Карачаг уже приехал, весточку из Грузии получил: не выдержал Гия, пошел все-таки молодую, любимую жену проведать, а та уже и не ждала его, кавалера завела, ну и не выдержал Гия, строптивый был, разборку с дракой завел. Соседи ментов вызвали и закрыли Гию, теперь надолго... Веселый народ грузины, но и грустный в то же время...
А с Вепхо еще не закончилась история, дорогой, я тебе ее в следующий раз доскажу. Уже рассвело, скоро мой народ на работу начнет собираться. Я почему все про Вепхо да Вепхо, слишком уж тут, в этой истории узлы завязаны, без него, этого разгильдяя, жулика и оторвиста, никак в моем браке ничего понять нельзя, а я хочу, чтобы ты правильно меня понимал и слишком хорошо не думал, но и слишком плохо тоже, я не замужем была, я десять лет каторги отбыла, не хуже этого Гии, но не Миша здесь виноват... Все эти годы я по тебе тосковала… Я вообще не о вине говорю, а о другом... Когда Миша был молод, он влюблен был в одну девушку, там, у себя на родине. Обещала только его ждать. Он ее не трогал. Раздевал догола, ласкал, а тронуть боялся, берег для себя. Пошел в армию, полгода не прошло, как она за другого замуж вышла. Служил в Сибири. Из армии, из самой Сибири сбежал, и под поезд бросался, его люди почти что из-под колес вытянули, он руками за рельсы цеплялся, оторвать не могли, так колеса вагонные пальцы и переехали. Поэтому у него на левой руке пальцев нет. Я его как-то уже долго после нашего знакомства попросила что-то на кухне сделать сложное, а он говорит: «Ты, наверное, не заметила, но у меня на руке пальцев нет...» А я действительно не заметила... Мы когда поначалу ссорились сильно, он, как взбесится, ножом себе руки порежет чуть не до кости, причем так быстро, что нож отнять не успеешь, кровь хлещет, а он потом еще соль в раны вотрет, чтобы душевную боль физической заглушить... Однажды меня положил на израненные руки и любил всю ночь. И даже губу не закусил, хотя я представляю, какая это была невыносимая боль...
Сытый Борманчук, конечно, себе соль в раны втирать не будет. Хотя и ему соль в сердце попала, пришлось ему меня однажды собой закрывать... От своих же подчиненных. Но об этом - в другой раз.
Я говорю о том, что мы с тобой - роковые мужчина и женщина, ни тебе, ни мне нельзя было позволять никому к себе прикасаться, потому что мы не только необыкновенную память по себе оставляем, но еще и души сжигаем. А некоторым - дотла. И ничего тут не поделаешь. Но судьба обрекла нас на другое...
Милый Виктор, такая тоска без тебя, и так давит сердце, но, однако же, я могу позволить себе хотя бы написать тебе, я могу позволить себе думать о тебе и мысленно общаться с тобой, высказать все, что за все эти восемнадцать лет на душе накипело... Я знаю, ты меня услышишь. Боже мой, восемнадцать лет! Восемнадцать лет я тебя люблю! Как страшно... Целую тебя.
Всегда твоя Юлюшка

Дорогой Виктор!
Ты позвонил в четверг своей матери и просил ее передать мне, что позвонишь в пятницу в 12.00. В пятницу я ждала звонка до шести вечера, более сил сидеть в этой душегубке, помещении моей фирмы, у меня не оставалось. Крыша накалена, воздух - как стекловата, такое чувство, будто находишься в парилке, которую секунду назад взорвали конкуренты. Неделя была напряженной, и я вообще дико устала. Поэтому я просто смылась домой, поручив своим ребятам сидеть до восьми вечера, и они терпеливо ждали твоего звонка, хотя тоже все устали – и Света, и Роман, и Стас. Звонок не прозвучал. Ночью у меня начался амок. Амок – это такой комплекс морального бешенства (слово яванского происхождения). Очень угнетенный человек, который долго терпел давление обстоятельств и как будто был равнодушен ко всем раздражителям, внезапно взрывается и принимается буйствовать, причем не существует силы, способной его остановить. В европейской практике это называется «склонность к аффектам». Скажем, Отелло убил свою Дездемону в состоянии аффекта. Но слово «аффект» звучит не так выразительно и не содержит того элемента азиатчины, который свойственен украинцам в таком состоянии, и мне, в частности. Той ночью, с пятницы на четверг, и потом, погрузившись в круговорот далее последовавших событий, я еще не сообразила, что у меня начинается амок, хотя не раз в жизни со мной такое случалось. Тогда со мной не могут справиться и сильные мужчины, я тебе об этом рассказывала. Однажды мы со Стаськой гуляли в «Зорях», и с нами за столиком сидел скромный мужичок, который нас неплохо угощал, - просто так, по щедрости души. Стаська ушилась танцевать. Черноволосая, короткостриженная, смуглая Стаська шикарно выглядела в своем белом комбинезончике, плотно облегавшем ее стройную маленькую фигурку. Все джентльмены впадали в кому, завидев, как она застенчиво выдает самые соблазнительные «па», поводя точеными бедрами, - по телевизору такого не увидишь. Все наперегонки заказывали для нее музыку, и пиком ее успеха было, когда кто-то не выдерживал и поднимал ее на руки, в упоении кружась по залу. Но пока она откидывала номера рядом со сценой, где классные музыканты захлебывались, изливая из своих инструментов такой изощренный джаз, что Луи Армстронгу оставалось только идти спать, к нашему мужичку придолбались туземные рэкетиры. Как обычно в кабаке: «Ты козел!» - «Нет, ты козел!» – «Пошли, выйдем?» Компания поперлась на выход, а я, зная, что будет дальше - милиции, конечно, не окажется, мужику дадут в рыло, «бабки» отберут, потом, естественно, появятся менты, загребут простачка в кутузку и добавят сверху, чтоб не вздумал рыпаться с жалобами, - аккуратно поплыла за ними. Выйдя на улицу, я уже застала картину ледового побоища. Мужик – на земле, бандюги – хохочут. И тут на меня напал амок. Я ударила одного ногой ниже пояса, другого крутанула изо всей силы за предмет его мужской гордости, и он завопил не своим гласом, третьему вцепилась маникюром в бессмысленные зенки. Мне, конечно, тоже досталось ногой в грудь, я упала на колени, но быстро опомнилась, и, поднявшись, набросилась на них с невменяемостью вакханки, которую не трахнул Дионис. В конце концов, они, перепугавшись, дернули от меня в сторону вокзала с криком: «Уберите от нас эту сумасшедшую!» Плотный лопатник мужика, набитый тогдашней нашей «валютой» - купонами, был спасен, и мы со Стаськой прилили это дело тремя бутылками молдавского вина «Гратиешты» и местной водкой, которая тогда так не воняла сивухой, как сейчас. Теперь амок начинался медленно. Я все время просыпалась из-за того, что переставала дышать, раз двадцать-тридцать. Дед по матери у меня так умер – заснул и не проснулся. Моя бабушка, пока он воевал на фронте, очень гуляла и родила без него двоих девочек, одна умерла, а вторая, тетя Клава, выжила. Когда дед вернулся с фронта и узнал об этом, он сразу же уехал в Будапешт и в сорок шестом году написал своей жене, а моей бабушке письмо, в котором просил отдать ему старшую дочь, рожденную от него, Раю, мою мать. Бабушка послала телеграмму: «Раю я тебе не отдам!» С этой телеграммой в руках его и нашли наутро мертвым. Я не удивляюсь. Бабуня вообще была веселой женщиной и водила любовников прямо домой, устраивая оргии чуть ли не на глазах у детей - моей матери и тетки. В результате они выросли совершенно фригидными истеричками, и моя мать по сей день убеждена, что, если женщина хочет мужчину, значит, она - развратная. Я всю жизнь панически боялась быть такой, как они, поэтому и считала за честь быть в постели наложницей и дарить ласку страстолюбцам, насколько хватит моих сил и умения. А впрочем, какая вина моей матери в стране, где «секса нет»?
С утра в субботу я с Аленкой пошла на базар и накупила продуктов на консервацию из расчета на Мишу, Алену, тебя, твою мать - и себя, естественно. Перед этим мы тоже занимались этим тяжелым процессом. В один день у Аленки температура упала до 36,1, на второй вечером пошла носом кровь. Она очень слабая, ее любимый покойный муж, оказывается, жестоко избивал по голове, по почкам ногами и, еще раз напомню, отбил почку - она у нее часто болит. В субботу после посещения базара я поехала по делам и случайно зашла в офис. Тут все же прозвучал звонок, и ты вначале сообщил, что ждал меня все утро в Святошино – у тебя не белая горячка часом? Ведь ты же не позвонил и не сказал: «Выезжай!» Потом мягко потребовал, чтобы я приехала в Киев, к этой неожиданно всплывшей, как я поняла, по инициативе твоего друга Витренко, проклятой поликлинике «Красный хутор», всю жизнь ее буду ненавидеть. Я бросила бедную Аленку наедине с консервацией. На Мишу тоже надежды не было, потому что он уже вторую неделю пьет, и никакие уговоры не помогают. Как правило, у Миши запои длятся неделю-две. Потом с неделю продолжается похмельный синдром – припадки немотивированной агрессии, драки, оскорбления… Потом еще неделю-две – тоска смертная от плохого самочувствия. Он почти не поднимается. Требует, чтобы ему все подавали в постель, ухаживали за ним, нянчили как маленького ребенка, кормили с ложечки… Потом - все заново. Меня он боится тронуть: будет веселый концерт с битьем посуды, телевизоров и всего, что попадется под руку, а ее стал бить, ударил кулаком по лицу – ведь она робкая и только тихонько плачет в ответ. Хотя, когда Миша трезвый - золотой человек, бриллиантовый. Умен, проницателен, предан, как хорошая собака. А вот сейчас - возись с капризничающим Мишей, а куда его денешь, он же болен, вдобавок тягайся с консервацией – и еще я срочно уезжаю. Но, зажав в груди упреки совести, я помчалась в Киев, где у этой самой поликлиники «Красный хутор» (ну и названьице!) прождала тебя два с половиной часа. Перед этим по дороге у меня от жары опять чуть не остановилось сердце и там, в тени здания, мне было не легче. Но ты не появился. Я решила, что ты запьянствовал со своим «другом» Витренко, и обо мне просто забыл. Скоро ты будешь таким, как Миша. Пять минут секса спросонья с бодуна раз в неделю, потом - раз в месяц, а потом - все реже и реже, кое-какой оргазм, который уловить трудно, - ни ласки, ни вдохновения, ни той утонченности, которую я так в тебе обожаю, чего со мной церемониться? Не будет божественного слияния двух бешеных в любви натур, а будет физиологическое действие, вульгарный коитус, без опьянения и чуда. Я ведь привыкла, что с женщинами наши мужчины в постели обращаются, как с резиновыми куклами, стерпится! А в последнее время ты почему-то очень жесток со мной в процессе любви, впрочем, - почему-то! Я знаю – я слишком успешно извожу тебя рассказами о своем прошлом, но ты же его хотел знать? Ну вот и знай – все до конца. Чем больше ты будешь узнавать и при этом начнешь понимать, что я каяться все-таки не собираюсь и мою гордыню тебе не унять, тем больше будет боли между нами. И дальше все пойдет по накатанной колее – вниз, вниз, и вниз, в пропасть, ту, куда ты меня столкнул много лет назад и вдруг над которой ты так негаданно засиял, мой обожаемый мучитель! Но все возвращается на круги своя. Никакой радости я не испытала в эту неделю твоего приезда. Ты лгал на каждом шагу, а при малейшей попытке указать тебе на твою ложь ты изображал несоразмерный гнев. Счастье и было-то - когда, после того, как я, всю ночь проискав тебя и, наконец, найдя только под утро, стала дразнить тебя своими похождениями вплоть до сообщения о любовнике-негре (таковой действительно был) с конкретной целью вывести тебя из себя, но не выдержала твоего неизменного насмешливого хладнокровия и расплакалась. И вот тогда, когда мы сели на пол в зале, на зеленом ковре, почему-то располагающем меня к любви, и ты, довольный тем, что я все-таки не сумела вывести тебя из себя, обнял меня и с удивлением тихо сказал: «Боже, какая же ты беззащитная! Как ты нуждаешься в защите, в твердой мужской руке!» - это была единственная минутка счастья, и та - мимолетная. А все остальное – темно и угрюмо. И того нервного трепета, который горел в тебе полгода назад, в первые недели нашей встречи, я не ощущала, и поэзия тускнела. Романтика превращалась в заурядную, пошлую обыденность, все – то же самое, что в первом браке, втором, третьем – пьяный или невеселый с похмелья мужчина, замкнувшийся в себе, тяготящийся моим присутствием, поскольку надо опять выпить, а я буду мешать, и вопрос ко мне один – деньги. Дай денег - на то, на се, на третье-десятое, и в конце концов – просто на водку. Это единственное, зачем я в этой жизни нужна? И ощущение убитости, душевной раздавленности, которое угнетало меня последние годы, упорно возвращается. Я опять теряю ту тоненькую нить полета, которую ты, как мне показалось, бросил мне с вершины своей надменности в мою сумбурную жизнь. А сейчас, после этой бессмысленной поездки, мне казалось, что эта блистающая нить почернела и порвалась навсегда, и любовь умирает. Я более не жажду тебя, я просто хочу переспать с мужчиной и бешусь оттого, что это редко случается. Я поймала себя на этой мысли вчера вечером, когда уезжала из Киева. Моя великая любовь к тебе умирает, думала я, остается только жухлый пепел тоски и привычки к страданию. И старая болезненная зависимость от тебя, ведь без боли я уже не могу жить, как системный наркоман без ширки. Любовь умирает. Теперь уже безвозвратно. Так я думала тогда. А сейчас, как всегда, я невыносимо хочу тебя видеть, и сердце болит от силы этого желания. Но, вдобавок, меня теперь гложет страх.
Твердить тебе: «Витя, не пей!», как я твердила все эти годы Мише, - это смешно. Умолять тебя о чем-то – бесполезно, я знаю это более, чем хорошо!.. Я буду выглядеть в таком случае нелепой дамочкой, которая гоняется за призраком страсти, который ее и в юности обманывал. Это уже не страсть и не любовь, а рефлекс, зацикленность по Фрейду, безнадежный комплекс мазохистки, обреченной на то, чтобы ее использовали и затем с неизменным равнодушием, десятки раз, снова и снова вышвыривали на произвол судьбы. Вот что я такое - искалеченная, падшая душа, неспособная на подлинную радость, или, как ты любишь выражаться, «неописуемое блаженство». Нет во мне блаженства. Есть только невыносимая боль и привычное с детства отвращение к жизни. И тяжкий, как камень на шее утопленника, груз – умирающий Миша, бесконечно дорогой мне мой беспомощный муж, которого я с тупой покорностью верблюдицы волочу на себе по этой жизни из чувства долга и патологической жалости. Он часто теряет сознание, после часа-двух ходьбы у него опухают ноги, иногда пожелтеет весь, как от желтухи, и не может пройти двух шагов из-за приступа слабости. А ведь такой был сильный мужчина! Удар у него был молниеносный – не скрыться, не уклониться! Таких верзил на землю укладывал, они кровью умывались, а ему слова поперек не смели сказать! Как быстро он превратился в доходягу! И обаяния была масса, истинно изящной грузинской шутливости и веселья, где это все? Утоплено на дне бутылки, убито тяжестью безработицы, моей нелюбовью, ненавистью этого государства к полукровкам, к чужим.
Пусто, как пусто в этом мире! И я, как всегда, одинока. Как говорят испанцы, живешь один и умрешь один.
Случилось то, чего я больше всего боялась всю свою жизнь – я осталась одна на старости лет. У Миши есть Аленка, у тебя есть твоя беспримерно «заботливая» жена, мастер по очищению твоих карманов, а я никому не нужна?
Уже на вокзале в Киеве, после того, как договорившись, что меня везет назад в Карачаг микроавтобус, я ощутила, как сильно дрожат у меня руки, как от меня буквально пышет жаром оскорбленности, и этот жар был горячее, чем жгучий воздух нынешней засухи, от которой, как говорят, мрет рыба в Днепре. Я говорила себе: «Ты дорого заплатишь за это, Витенька!» Я клялась: «Ты, прелесть моя, будешь носить рога сегодня же ночью или завтра утром, такие же ветвистые, как все эти деревья на трассе «Киев-Карачаг-Киев»! Ты ведь упрямо, вопреки моим мольбам, собираешься спать со своей «Мадам Акулья пасть»?»
Эта мысль, вернее, это намерение утешило меня, и я перестала трястись, как в лихорадке, ненависть к тебе немного унялась и стала не жгучей, а твердой, металлической. Я с наслаждением примерила эту ненависть на себя, и она пришлась мне как раз по сердцу. Впрочем, так было всегда между нами – не меньше ненависти, чем нежности. Меня чуть-чуть тронул своей рукой ангел покоя, и я уже могла посматривать в окно на темные придорожные заросли и редкие огни деревень вдалеке. И тогда мне начало видеться твое лицо, огорченное и грустное (я всегда на расстоянии вижу в мыслях все, что с тобой происходит), и, вопреки моему настрою, жалость к тебе стала впиваться в мое сердце своими стальными когтями. Добравшись, наконец, до Гвардейской, я вошла в комнату. Аленка поднялась с дивана, а Миша, синий с перепою, раздраженно лежал на животе, уткнувшись носом в подушку. При виде его я еще раз ощутила этот холодный металл ненависти, теперь уже к вам обоим, поскольку вы вдруг мне показались одинаковыми. Я уже раньше несколько раз ловила себя на том, что в последнее время перестаю помнить твое лицо. Это прекрасное, всегда чуть насмешливое лицо, которое я так ярко видела в мечтах и снах, которое было для меня символом веры все эти страшные для меня восемнадцать лет!
Я стала будить своего непутевого мужа, заранее зная, что его это взбесит. Так и вышло: «Что, йоб...рь твой не явился!», - злобно-издевательски спросил он. И тут меня прорвало. И эта ублюдочная неделя, когда, едва не падая от усталости и нервного напряжения, я металась между в стельку пьяным тобой и мертвецки пьяным Мишей, без надежды на то, что хоть один из вас надо мной смилуется и пощадит меня, завертелась у меня перед глазами ядовитой пеленой. Наступил амок. Я схватила Мишу за горло и стала его душить. Пальцы мои мертвой хваткой впились ему в кадык, я повалила его на диван, и, хотя он пытался ударить меня, схватить за волосы и оттянуть от себя, это у него не получалось. Я кусала его за пальцы, откидывала руки и снова и снова цепко впивалась ему в горло, с диким восторгом ощущая, как оно поддается и вот-вот хрустнет, чтобы он замолчал навсегда. «Убью!!! - кричала я. - Удавлю гада!! Сдохни, ублюдок! Выродок!» А он, уже всерьез испугавшись, снова пытался свое горло выпутать со страшной паутины моих рук и никак не мог вывернуться. Оттянула меня Аленка, мне стало жаль ее. «Миша! - стала уговаривать она его, - ты же не прав, ты должен был посочувствовать ей, ведь ей же тяжело сейчас!» Мои глаза остекленели от слез, но я украдкой быстро вытирала их, чтобы никто не увидел. Не привыкла, чтобы меня утешали, когда мне плохо, не выношу внимания в такие минуты, когда у меня камень на душе. А сейчас у меня на душе был целый валун из черной пропасти гнева, и я решила свалить его на Мишину голову. Последовала безобразная сцена. Ты меня такой никогда не видел – мерзкой, со злым некрасивым лицом, добела сжатыми губами и страшными глазами, которых пугаются отпетые бандиты. «Альфонс! - кричала я. - Нахлебник! Ты живешь за мой счет! Витя хоть йоб...рь, а ты – импотент! Все вы конченые твари! Ненавижу! Всех вас ненавижу! Вы не способны дать нам счастье! Подонки! Мрази! Не дам ни копейки! Никому не дам ни копейки! Сдохнешь без меня под забором! Психопат! Синяки проклятые, алкаши! Уроды!»
Миша не выдержал. «А ты шлюха подзаборная!» Тут ему подвернулась под руку Аленка, которая пыталась нас обоих успокоить, и он дважды ударил ее кулаком в живот. Она упала на стул, бессильно опустила голову на руки и тихо, горько заплакала. Я внезапно успокоилась. «Конченый. Любящую женщину в живот кулаками бьет… Хорошо. Шлюха, значит? Хорошо. Оба вы для меня умерли. И ты, и Витя. Вас больше нет в моей жизни. Алена! Ты на всякий случай знай, что Миша – психопат. У него брат родной - эпилептик и шизофреник, а двоюродная сестра – на учете в психдиспансере! Когда я консультировалась однажды с врачом, он сказал – вот вы его не боитесь, а напрасно. Один такой мой пациент зарезал родную мать, разрезал на части тело, останки сбросил в подвал, а потом три дня спал в луже ее крови. Психопатия не лечится, а с годами становится все хуже».
Аленка промолчала. Сердце у меня сжалось, и я еще долго успокаивала Аленку, отпаивала ее чаем и минералкой, а она беспомощно прижималась ко мне и все плакала и плакала. На меня же нашло каменное спокойствие. Миша не выдержал и забрал Аленку на свой диван, робко подергав ее за халат, а я села на стул и три часа просидела без движения. Аленка пыталась меня уговорить лечь, но я не хотела ни двигаться, ни разговаривать. Тогда Аленка встала и ушла к себе домой. Поначалу я думала, что она где-то в коридоре, но, обнаружив, что она действительно ушла, я пошла за ней. Вышла на улицу - темно, хоть глаз выколи, фонари не горят, только вдали ларек светится, а навстречу плетется стройная женщина, явно подвыпившая, босиком по асфальту, в коротком топе и легкой юбке, лет сорока, но еще вполне симпатичная. Она попросила у меня огоньку. В руке у нее был короткий «бычок», и я предложила ей «Честерфилд». Она обрадовалась. Мы закурили. «Иду к жениху», - сообщила она заплетающимся языком. «У меня, знаешь, сын классный, бабки зарабатывает, свою подругу содержит, она с во-от такими ногтями, ни черта в доме не делает… Сейчас поступила на юрфак, семь лет тянуть. Я говорю, сына, ты потянешь? - а он говорит, что ж делать, ма, пускай учится. А ты брось своего-то, он тебя на дно тянет. Мой – пьяница и наркоман, колется, колеса глотает, пьет все, что горит. Мама его так прямо в трусы выпадает, кричит, что ее сыночек – ангелочек, а я поганая. Да я два года сельское хозяйство им поднимала, у них на даче индюков разводила, ха-ха-ха! Вот дура, все – в дом, все в дом. Прихожу как-то домой, а мой мне говорит – Жека (меня Женя зовут), а где твоя одежда? Вещей у меня было много, все дорогие, сын покупал – все пропало. Мамаша его врет – украли, мол! Ха, насмешили, сами они эти шмотки и прох...ярили. Мой вывернется на диване и просит – Же! Дай то, дай это! А я говорю – милый, ваше «дай» заеб...ло наше «на»!»
Тут мне стало смешно, я пожелала подвыпившей с горя Женечке удачи, и она улыбнулась мне в ответ. На том расстались. Еще я ей дала сигаретку, чтобы она «бычки» не курила, и отправилась за Аленкой. Привела ее домой, и все легли спать. Еще ночью Миша просил у меня прощения и утром был тише воды, ниже травы и трезвый. «Что ты творишь?» - спрашивал он почти робко. «Миша, - сказала я, - если ты будешь пить и бить Аленку, я тебя буду п…здить каждый день. Пока не убью! Допился, что уже бабе не способен сдачи дать!» Он засмеялся, и общее напряжение спало. Я, как всегда, сразу же простила ему все: и эти подлые дни, и вчерашние разборки. Только с насмешкой над собой вспомнила, как ты говорил недавно: «Мне кажется, ты не родилась, чтобы причинять людям боль. Я имею в виду – физическую. Морально – да, морально ты можешь человека уничтожить, но именно физически сделать больно – нет, это не для тебя!» Да, это так, но я думаю, что моя бабушка тоже не родилась быть стахановкой и заворачивать курей в вощеную бумагу. Причем с такой бешеной скоростью, что у нее из-под ногтей по вечерам кровь шла. Однако так было предначертано волею владычествующих над нами в этой стране мужчин. Я родилась, чтобы порхать по сцене, стройной и воодушевленной, в бархатных или шифоновых нарядах, вплетя золото в темно-русые волосы и, читая стихи, изумлять рукоплещущую публику… А по вечерам, утомленной и счастливой, падать тебе в объятья и, испытав сполна всю мощь и проникновенность твоей ласки, в изнеможении засыпать у тебя на плече, твердо зная, что никто не посмеет, кроме тебя, ко мне прикоснуться, ведь ты любую подобную попытку срежешь жестоким взглядом своих зеленых глаз и грозным движением жгуче-черной брови. Как я умоляла тебя! Я снова и снова буду напоминать тебе: «А помнишь, Витенька, любимый мой, моя мечта, мое единственное божество в этой жизни, как я валялась у тебя в ногах, как я обнимала тебя и молила, - Витя, не надо, не губи меня, не убивай, я не могу без тебя жить!» Но ты избрал мне другую судьбу. Судьбу «сильной женщины», презирающей, как подзаборную грязь, всех до единого мужчин, которые когда-либо ко мне прикасались. И себе ты избрал иную судьбу, сходную с судьбой одного из монахов из рассказа Проспера Мериме. «Казалось, что, сокрушив свои страсти, он сокрушил самого себя». И глаза у тебя изменились и стали карими в крапинку, в них пропала прозрачность, а взамен навеки отпечаталось отчаяние сломленного человека. Где же та прозрачная изумрудность, в которой я готова была утонуть без оглядки? И в нас обоих исчезла та прелесть, которая заставляла людей изумляться – Боже, какое чудо! - а ведь казалась нетленной! Кто мы теперь? Ты - замученный армейской муштрой и скандалисткой-женой прапорщик, а я - городская сумасшедшая, дожившаяся до того, что меня, моего беспощадного языка люди боятся – что там эта оголтелая поэтесса еще сочинит!.. Это меня-то, которой, бывало, чуть-чуть по-доброму улыбнется любой человек, и я готова весь мир вместе со своей жизнью отдать, просто за одно ласковое слово!
Как говорил Гамлет: «Поместите меня в скорлупу ореха, и я буду мнить себя повелителем бесконечности, только избавьте меня от дурных снов!» Как тебя теперь избавить от дурных снов, милый мой каратель? Ты так часто кричишь и стонешь по ночам, и материшь свою армию самыми непотребными матами, какие я только когда-либо слышала, а я с ужасом глажу тебя по волосам и уговариваю: «Витенька, милый, ну успокойся, нет здесь твоей армии, ты дома, со мной!» А сама думаю: «Боже, милый, что ты с собой и со мной сделал? Зачем это? Ради чего? Чтобы наши ракеты падали на мирных людей в Броварах? Или многотонные самолеты - на детишек во Львове?»
Вскоре я поехала в офис своей фирмы, слабо надеясь – вдруг позвонишь, но, конечно, звонка не услышала. Единственная радость – за эти недели я чуть похудела в талии, хотя почти не могла двигаться во время месячных, очень кружилась голова и сильно тошнило. Опять стало скакать давление, потому что я пью много кофе, а его мне нельзя. Впрочем, с какой радости себя щадить? Все равно никому не нужна, и как доставалась мне всю жизнь ласка кое-когда, изредка, и то - не всегда удачная, так все и осталось неизменным. А завтра – работа, и я буду, как всегда, шутить и улыбаться, добиваться каждую секунду, чтобы фирма работала слаженно и четко, как часы, и никто не почувствует даже малейшей тени бури, которая пронеслась и скрылась, черным пауком затаившись в моих нервах. Будет все болеть от неудовлетворенного желания, но эту боль я вгоню в очередные издевательские строки, направленные против нынешней власти. И, как ты говоришь, повторяя любимую пословицу Кучмы, когда я, плача, умоляю тебя: «Не предавай меня, Витенька! Это ты мне изменяешь с женой, а не ей со мной! Ведь изменить можно только любви!» - «Все будет хорошо!»
Да, без сомнения, все будет хорошо, ты будешь спать с двумя женщинами, с одной - ради похоти, а с другой – из чувства долга и поддаваясь мелкому семейному шантажу, делая обоих безнадежно несчастными, лгать и той, и другой что ни попадя, мы будем, каждая по-своему, в конце концов тебе механически подчиняться, морщась от перегара, и секс будет происходить все реже, оргазм – все тусклее, а перегар будет все чаще, ты угробишь себе сердце водкой и пустишь в распыл свое могучее здоровье, и я буду с бессмысленностью амебы волочить по жизни на себе уже вас обоих – тебя и Мишу, ибо я никогда не умела бросать тех, кто во мне нуждается. А по ночам ты будешь во снах материть свою обожаемую трусливую армию, которая изломала тебе жизнь, все грубее и грубее, потом мы все между собой передеремся, а потом нечаянно упадет какая-нибудь отечественная ракета всем нам на головы, производства она будет нашего, карачагского, ведь наши миллиардеры-нефтешахи под предлогом строительства нефтеперегонного у нас на глазах склепали спецзавод, где есть установка по производству невесть чего огнеопасного. И перед тем, как превратиться в радиоактивную пыль, мы покорно, вслед за тобой и Кучмой, скажем в один голос: «Все будет хорошо!» Утрирую, конечно, но есть предчуствие, что тяжко тебе придется, когда будешь грехи отрабатывать за все то горе, которое ты мне причинил...
А в воскресенье днем я обнаружила, что у меня впервые за всю мою жизнь, через три дня после окончания предыдущих, повторно начались месячные.
До встречи, нежность моя.
Всегда твоя Юлия
P.S. Витенька, мое божество! Цены тебе нет. Сегодня, в понедельник, ты мне звонишь и донельзя огорченно сообщаешь, что ждал меня с пяти до девяти вечера не у поликлиники, а на остановке «Красный хутор»! Вдобавок, с букетом роз, который потом, с отчаяния, подарил какой-то продавщице воды. Кошмар! Ты как-то назвал меня бестолковой, и у всей редакции сделались квадратные глаза от удивления. Так кто же из нас бестолковый, счастье мое? А я чуть не убила Мишу, и у меня все руки в синяках. Я тебя люблю.

Солнце мое, Виктор!
Я знаю, я огорчаю тебя моими письмами. И ты ни разу мне не ответил. Я понимаю, почему. Тогда, лет пятнадцать назад, когда ты еще служил в Чехове, под Москвой, я разгневалась на тебя по обычному поводу: ты в который раз сказал мне свое непреклонное «Нет!» И, по совету одной моей подруги, Антонины Масличенко, коллеги по работе (тогда я преподавала украинский язык в ПТУ), я отправила часть особенно влюбленных писем твоей жене. Я поступила, конечно, подло - не следовало так низко предавать твое доверие. Извинения этому нет. Однако тогда я была совершенно уверена, что делаю правильно. Да и Антонина уверяла меня в этом. Она, как и я, не рассчитывала на тот эффект, о котором ты мне только сейчас сообщил: «Если бы тогда появилась в Чехове, я бы тебе нож в сердце вогнал!»
Антонина – интересная леди. Жена военного летчика, который погиб совсем молодым, она похоронила маленькую дочь, скончавшуюся в муках от рака крови. Вышла замуж она во второй раз уже в зрелом возрасте и вопреки начертанию природы – отрицательному резус-фактору родила сына от своего второго мужа, совершеннейшего ублюдка, начальника цеха некоего завода. Теперь этот завод распался, рабочие сидят без зарплаты и местами бестолково митингуют, а начальники, грызясь между собой, каждый в свою кубышку отмывают «бабки», разъезжая на «мерсах» и напиваясь, как встарь, при Брежневе, до полусмерти.
После рождения ребенка между ними наступил разлад. Жили они в общаге этого завода, вход - с торца на первом этаже, в двух одиннадцатиметровых комнатушечках, где когда-то размещалась служба добровольной народной дружины. Народная дружина – это сугубо партийное изобретение. Под руководством какого-нибудь чуткого «дяди Степы–милиционера» собиралась группа «сознательных» гражданских лиц, которые шлялись по улицам и вылавливали «антиобщественных» особей. К примеру, длинноволосых хиппи или там загулявших мужей, которых жены в результате «отлова» дождутся только наутро. Причем - с пустыми карманами, которые «дядя Степа» старательно обчистит. Но дружина переселилась в другое помещение, поудобнее, а комнатушечки вместе с совсем уж крохотным коридорчиком и туалетом, но без ванны и кухни, приспособили под жилище члену партии с тысяча девятьсот волосатого года Филиппу Масличенко и его семейству. Наверное, отсутствие удобств, в том числе и горячей воды, да жар от электроплитки, на которой не один год готовила пищу Антонина, плохо повлияли на мозговые способности Фили. Он стал бухать и водить в свою комнатушечку подружек, причем таких замызганных рогометок, что Антонину взъело самолюбие. Ведь она была красавица, голубоглазая певунья, блондинка, с двумя высшими образованиями - юридическим и педагогическим. И с апломбом, который возносился выше чугунного памятника Владимиру Ильичу Ленину, до сих пор торчащему у нас на площади, что свидетельствует об убежденной партократичности местной власти. Антонина оформила развод и стала судиться с членом партии Филей за одиннадцать квадратов оккупированной им комнатушечки, в которой шатался пол и тянуло сыростью из подвала. Суд постановил Филе смыться с Антонины глаз. Однако Филя уперся рогами и, имея множество собутыльников в партии, систематически воздвигал перегородку между камерами, в решении суда высокопарно именуемыми «комнаты». Антонина брала топор и рубила перегородку на фиг. Филя вызывал милицию. Довызывался до того, что однажды Антонина в ярости вышвырнула его в одних трусах ночью на улицу и захлопнула за ним дверь. Приехавшие на вызов Фили мусорюги, с похмела не разобравшие, что Филя - друг и собрат партийных пузатиков, заперли его в кутузку, поскольку он был насиняченный под завязку. Наутро выпустили, само собой, после звонка «оттуда». Но теперь уже борьба между училкой и технократом завязалась не на жизнь, а насмерть. Филя писал к нам в бурсу (так в просторечии прозывалось наше ПТУ) на имя директора Тернова: «Моя бывшая жена – наркоманка, алкоголичка и проститутка, воровала стулья в детском садике, неоднократно лежала в ПНД». Все это была чистая ложь. Помнится, и ты писал обо мне нечто подобное, когда я особенно тебе досадила, уведомляя и работников ПНД, и доблестных участковых: «Она сумасшедшая, она меня преследует, она – женщина легкого поведения, между нами никогда ничего не было». Тогда я не понимала, что ты не сам выдумал такую фишку, а использовал с подачи «органов» отработанный за десятилетия существования партийной бетономешалки классический прием: гражданам, хоть чуть-чуть возбухнувшим против системы, присобачить что-нибудь поганое: мужикам – воровство, женщинам – проституцию и тем, и другим – буйную шизу. Растлить, испохабить самое сокровенное, опозорить, унизить, низвести возвышенные чувства и мысли к степени отрицания - это была государственная политика, и ты становился заложником этой савонароловской политики, предавая любовь ко мне, а с ней - самое себя. Ведь вакхической страстностью тебя одарила природа, так же, как и меня, и связь между нами не была игрой плоти, нас соединяли, соединяют и будут соединять (века после нашей смерти!) звездные волны Фатума, проницающие, как нейтрино - камень и вакуум, пространство любой плотности и расстояния. Именно поэтому такой могущественной была наша неодолимая тяга друг к другу. Мы до нашего рождения были предназначены друг другу, мы были созданы друг для друга, мы - две близлежащие частицы мистический мозаики мира, две унисонные струны той гармонии, которая существует изначально, мы всегда были несчастны порознь и счастливы вместе, и наша поразительная гиперсексуальность являлась только выражением единения мировых стихий, извечно нуждающихся в единстве. И только злое, искаженное, искореженное общество разъединило нас еще до нашей встречи, которая все равно должна была случиться, даже если бы вселенная разъялась на части. Какими красивыми, умными и добрыми были бы у нас дети, если бы ты дал мне шанс их зачать! Но ты предавал меня, пытаясь лгать самому себе, уверяя себя, что я не нужна тебе, отказывая мне в возможности быть с тобой и, возможно, дать жизнь ребенку от тебя, чего я тайно жаждала, скрывая от всего мира свою мечту. Это потом, через много лет, ты признался с присущей тебе мягкой лаконичностью: «Знаешь, я всегда хотел, чтобы ты родила мне ребенка, лучше - девочку...!» О, если бы я знала, что наши желания так совпадают... Но ты всегда тщательно скрывал от меня свои чувства и мысли, вышколенный спецслужбами с изощренностью иезуита. Иногда ты признавался: «Мне так хорошо с тобой! Я только с тобой так наслаждаюсь!» Исторгая семя, ты кричал от счастья, а в минуты покоя, ты забавлялся мной, как живой игрушкой, забывая о существовании внешнего мира. Но потом ты оглядывался вокруг - циничные сослуживцы, немилосердная жена, требующая денег, сын, в котором ты души не чаял, патриархальное воспитание и - зоркий глаз бодрых дзержинцев! И ты отвергал меня грубо и низко. Поэтому грозовой тучей меня объяла ненависть к тебе и я ответила: «Витенька, ты слегка ошибся, да, я – женщина, но я женщина не легкого, а тяжелого поведения, очень тяжелого, и ты скоро в этом убедишься». И учинила тебе такую серию издевательств, что ты года два категорически отказывался сказать мне хотя бы два слова. Вот и Антонина оказалась женщиной тяжелого поведения. Она дала мне наводку на эти заявления мужа, зная мой принцип – при любых обстоятельствах защищать женщин от унижений, кем бы они ни были. Разница между подонком и джентльменом заключается в том, что первый будет обращаться и с королевой, как со шлюхой, а второй – и со шлюхой, как с королевой, таково было мое незыблемое кредо. И, соответственно, нарушителям его пощады не было. Я взяла у Тернова Филины письма и отправилась к Филе. Он к тому времени сошелся с некоей Полиной, особой весьма преклонных лет, и последняя купила ему частный домик на Занасыпи. Открыв мне калитку, он отвечал нагло и недружелюбно. Потом пнул ногой облезлую хозяйскую шавку, которая вертелась рядом с нами, и та цапнула меня за ногу.
- Ах, так, - воскликнула я, - значит, ты, партийный остолоп, будешь от бабушек дома в подарок принимать, а мне, моим точеным ножкам, единственный в городе тридцать пятый размер, фамильный, и собачьей будки никто не купит? Да еще собаки их кусать будут? Да я натравлю на тебя всех собак города Карачага, фашист недорезанный! – и удалилась. Стопы свои я направила к Антонине.
- Тоня, - заявила я с порога, - ты его пять лет не можешь выселить? Я тебе его за три месяца выдворю.
- А как? - спросила она.
- Элементарно, Ватсон, - провозгласила я и добавила, - бери ручку, бери бумагу, будем писать стихи!
И поехало: я слово, она – два, я – десять, она – двадцать. Цитировать я их не буду, они крайне неприличные, достаточно сказать то, что над Филей ржал весь город. А город у нас дружный, раз травить кого-то - значит, всей бригадой. Поэтому вскоре у Фили «завелись» в доме крысы, мыши, тараканы и прочие ползучие-кусючие, которых, без бурды, вынуждена была травить санстанция. Дело простое – один звоночек главврачу санстанции, даже анонимный, а органы, хоть анонимки еще Леня Брежнев запретил, все равно реагируют. Потом появились объявления на столбах. Боже, чем только Филя не занимался – борьбе дзю-до обучал, импортной техникой торговал, нижнее белье для ожиревших шил, от импотенции лечил… Вызывали нас с Антониной по этому поводу в милицию и в прокуратуру. Филя бегал по городу и срывал бумажки с объявлениями, а народ продолжал валом валить и тарабанить к нему в облезлые ворота круглые сутки. Потому что тогда, ну где же можно было купить такой замечательный дефицит, как стиральную машину «Малютку», или прибалтийский телевизор с декодером, не говоря уже о турецком кожаном костюме фирмы «Султан»! Демонстрируют нам бездельники в погонах обрывки объявлений, а мы резонно спрашиваем: «А разве мы это писали? Разве это наши почерка? Вы же гляньте, тут разных почерков штук тридцать. Может, уважаемый партократ Масличенко с бандой связан, вот она ему и мстит?» Ответить на эти резоны было нечего, и нас отпускали. Работали-то они по принципу: ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем! А тут еще каким-то Филей занимайся! А мы-то что? Мы просто рассказывали людям историю обиженной женщины, матери, которую бывший муж-начальничек пытался ославить непотребной женщиной ради несчастных одиннадцати отсыревших квадратов жилплощади. А таких судеб в Карачаге знаешь сколько? Каждая первая. И каждая эта самая первая на мужиков, преимущественно, партбоссов, ментов, особистов, вояк и начальников любого ранга, зуб имеет. Большо-о-ой зуб, больше, чем Гималайская горная гряда. Свалил Филя от горной гряды, выписался из проклятых им квадратов, ровно через три месяца, как я и обещала. И еще по выселении и ремонт вынужден был за свой счет оплатить, согласно совдеповских инструкций. Правда, когда выбирался, не только пустые стеклянные банки, деревянную вешалку и прочий хлам, но даже коньки, которые дарил своему малолетнему сыну на день рождения, - и те уволок. И слинял. Урыл, короче. Классический советский мужчина – жлоб, до потрохов. Но еще же не все! Надо отпраздновать победу достойно, увенчать ее окончательным штрихом и довести до уровня шедевра.
И вот сидим мы однажды, разъяренные, но элегантные женщины, у Антонины, на освобожденной от врага территории за бутылочкой крымского портвейна, и рассказываем всю катавасию ее знакомому, вору в законе, авторитету по кличке Марьяж. А Марьяж оттрубил в зоне двадцать пять лет, и ему – море по колено, а говно Филя – до пяток. И говорит мягкий и джентельменистый Марьяж, оттарабанивший полжизни за решеткой: «А я теперь вспомнил. Вместе мы с Филей ходили по бабам, вместе бухали, вместе радиохулиганили в эфире. Потом он меня сдал, и я пошел по зонам, а он, ишь ты, в партейные, значит, прослизнячился? Ну ладно…» И перевел разговор на другие темы. Мы с Антониной переглянулись - и о чем-то маловажном задолдонили. Знали мы характер авторитета. Однажды сильно уел его в отрочестве один райпрокурор. Все за то же запретное тогда радиохулиганство вместе с музыкальной «антисоветчиной». А был прокурор взяточник. И благодаря притоку вольных прибылей негосударственного характера, завел он себе целую стаю гусей. В одну прекрасную ночь все до единого гуси бесследно исчезают из прокурорского кругозора, а в хулиганском эфире раздается следующий пассаж: «Для прокурора такого-то, района такого-то, передаем по просьбе многочисленных слушателей песню «Ой, летіли дикі гуси у неділю дощову». И дальше – залихватская музычка. Прокурор – в обмороке, район – в отпаде. Гогочут, аж челюсти отпадают. Поэтому в чувстве юмора Марьяжа мы не сомневались.
Проходит время. И появляется на Филином заборе черная краска. То есть весь-таки забор сделался в ночь на Ивана Купала абсолютно черным. Филя – в милицию. Ах, ты в милицию? Бьют Филе морду. Опять – в милицию. Ах, так? И опять ему в морду. Филя опять, вот умора, шурует за защитой в мусориловку. Надоело это дело мусорам. Приходит участковый к Марьяжу. Стал на пороге, а тот водку хлобыщет. «Молчи, фуфло, пока я пью», - говорит он менту. Выпил, рукавом, утерся, и спрашивает: «Ну, чего тебе?» - «Слушай, - ответствует мент, - убери этого Масличенка с моей дороги, потому что он мне обрыд до самой мошонки!» «Ха! Нет проблем!», - восклицает авторитет, и на следующий же день попадает Филя в больницу с переломом ребер. Больше Филя по жизни не ходил в ментуру кляузничать, а уж, тем более, - на женщин. Ну, а рыцарь-авторитет через полгода окочурился от туберкулеза легких. Царство ему небесное и да будет земля ему пухом!
Вот тогда-то, в запале, под флагом «защиты женской чести и достоинства», попутал меня черт послушать советы Антонины. Она воспринимала тебя стереотипно, как одного из многих таких вот «Филь», и была убеждена, что моя страсть к тебе, отвергающему меня, - абсурд. Она подсказывала мне половину колкостей, которые я тебе писала, и именно она убедила меня отослать такие драгоценные для меня твои письма твоей женушке – что ж, это была ее точка зрения. Она четче, чем я, видела: ты, милый, похлеще Фили. Тот был понятен, как топор. А ты – изменчив, как вода, Рыба по знаку зодиака, ты всегда стремишься ускользнуть от обстоятельств, но при этом поразить блеском своих обещаний, которые будут ли выполнены – Бог весть. Я теперь полжизни бы отдала за то, чтобы остановить то фатальное мгновение, когда я бросала в почтовый ящик толстый конверт. Но, по правде сказать, я так надеялась, что супруга бросит тебя, и ты будешь мой, безраздельно мой! Бестактная попытка и главное – напрасная! Но мною руководила ревность, которой и ты подвержен. Мне даже в голову не приходило, что главная причина, по которой твоя жена так за тебя держится, – это деньги, и только. Я не могла тогда себе представить, что хоть одна женщина в мире может относиться к тебе иначе, чем я: рабски покорно, подчиняясь единственному движению твоих длиннющих, почти девичьих черных ресниц! Это ведь невозможно, что кто-то может не вздрагивать от твоих прикосновений, не замирать от твоего взгляда, не трепетать от звука твоего бархатного, вкрадчивого, всегда такого тихого голоса. Разве способна хоть одна женщина в мире, полагала я, отказать тебе в любом твоем требовании, даже самом непристойном? Разве мыслимо устоять перед тобой, перед твоими чуткими пальцами, властным взглядом твоих проницательных глаз, перед лаконичностью и совершенством твоих фраз, наконец! Ты всегда очень гармонично выражал свои мысли, с таким безупречным артистизмом, что даже маты в твоих устах звучали блистательно! Как будто ты ронял со своих губ персидские самоцветы, а не солдафонскую нецензурщину, и это возбуждало меня до самозабвения! Ты всегда напоминал мне восточного шейха, властного и таинственного. В такие мгновения бедра мои быстрее стремились тебе навстречу, а лоно сжималось жарче и энергичнее. Для меня, что бы ты ни делал и какую бы чушь не творил, и как бы не терзал меня, ты был моим единственным идеалом, обольстительным зеленоглазым брюнетом, одним из героев романсов Гарсиа Лорки, прочтя которые в четырнадцать лет, я решила стать поэтом!
Антонио Торрес Эредья,
волос вороненый цветок!
Зеленолунная смуглость,
голоса алый виток!
Кто ж обагрил твоей кровью
гвадалквивирский песок?
Четверо братьев Эредья
мне приходились сродни,
то, что другому прощалось,
мне не простили они:
и туфли цвета коринки,
и то, что кольца носил,
а плоть мою на оливках
с жасмином бог замесил!
Наделенный невероятной физической и эротической силой, статный, подтянутый, всегда предельно корректный, как и подобает истинному военному, ты, мой милый старший прапорщик, одним только взглядом, жестом, прикосновением, улыбкой способен заставить женщину ощутить, как бурлит в ней кровь, как вскипает душа. В наши «чеховские» времена один только раз я услышала, как ты поешь, привезя тебе гитару аж из Карачага, и твой голос был голосом самого Диониса.
Ты помнишь наш недавний спор? Как ты удивился, узнав внезапно, через восемнадцать лет после нашего первого знакомства, что я абсолютно не верю в Бога? А зачем мне Бог, Витенька? Ты – мой Бог, ты - моя жизнь. Все, что бы я ни писала, все, без исключения, посвящено тебе, тайно или явно, и твое имя уже вошло в историю вместе с именами возлюбленной Данте – Беатриче и возлюбленной Петрарки – Лауры. И нет в мире такой жертвы, на которую я бы не пошла ради тебя или не пойду, если потребуется. И ты знаешь, что я готова на все ради тебя: на смерть, на позор, на нищету и голод, на любые муки - даже если ты опять и опять говорил мне: «Нет, я не хочу тебя больше видеть! Никогда!» Ты говорил так, потому что всегда был уверен, ни секунды не сомневался, что, когда я вдруг понадоблюсь тебе, даже если с неба на землю Луна упадет и меня придавит, я выберусь из-под обломков и приползу, прилечу, примчусь к тебе, стоит тебе сказать, как обычно, как истинному военному, без всяких предисловий: «Приходи! Я тебя жду». Я приду, даже если мне придется снести для этого ограду из всех тех ракет, которые хранятся в твоей спецчасти.
Какой же жертвы ты потребовал от меня тогда, в тот светлый сентябрь в Чехове, когда жена твоя получила мое послание?
Я прекрасно помню твои ответные действия. Ты придумал интересный торг. Я не скажу в точности, в каких выражениях ты мне это предложил, но смысл был таков: ты облагодетельствуешь меня своей лаской только в том случае, если я отдам тебе оставшиеся письма. А как дошло дело до, ну о-очень серьезного, трагического пари, прямо из которого и родился дальнейший виток нашей «Цусимы»? Как я теперь себе мыслю, ты, как всегда, решил слукавить: и рыбку съесть, и на х…й не сесть. Взять меня – означало для тебя потерпеть поражение. Этого ты не мог для своей офицерской гордости допустить. Надо было отобрать у меня письма и при этом воздержаться любыми путями от проникновения в недра моего тела. И поэтому ты заморочил меня так, что мы поспорили, и ты утверждал, что я никакими силами не смогу разбудить твоего «Валерика». Я была убеждена в противном.
Если хочешь, можешь дополнить картину своими деталями. Однако моя память рисует следующее. Мы находимся в скромном номере чеховской двухэтажной гостинички, где останавливались в основном водилы-дальнобойщики, которые однажды, пригласив меня в свою компанию, от нечего делать научили меня пить пиво, которое я до тридцати лет и в рот не брала. В ту нашу встречу, все же ни пива, ни вина, ни водки, ни закуски не было, ты пришел, в отличие от своих правил, с пустыми руками, взбешенный и неприступный. И вот, все так же бесясь, ты лежишь в постели на спине, обнаженный, я тоже в полном, так сказать, неглиже, стою на коленках рядом с тобой и целую твоего «Валерика». Я играю с ним, как с самостоятельным существом, то заглатывая его почти целиком, так что он касается гланд, то едва-едва дотрагиваюсь языком, быстрыми движениями, как бы живыми выстрелами, рисуя по влажной поверхности невидимую спираль. Комичности всей картины мы не улавливаем, но ее живописность ощущаем. В те минуты я уже не думала о пари, я просто сходила с ума от радости, что касаюсь тебя, что ты в моих руках, что я дышу тонким запахом твоего сильного тела, что неподвластный тебе инстинкт бросил тебя на постель рядом со мной, а под каким предлогом – неважно. Ты говорил, что кусал губы до крови, для того, чтобы твой «мустанг» не встал на дыбы. А я, напротив, изощрялась в своем любимом занятии, добиваясь его стартовой готовности. (Прозвище «мустанг» я придумала на одном из уроков. Мои милые ученички, среди которых было полно охломонов ростом этак с метр девяносто, бездельники и разгильдяи, подошли ко мне на перемене и всучили брелок для ключей, изготовленный в виде гроба. Покрутив его в руках, я, как они и рассчитывали, нечаянно нажала скрытую пружину. В результате крышка гробика отскочила, а внутри бесстыдной безделушки оказался человеческий скелет с резко вставшим в вертикальном положении сине-красным органом производства жизни, чрезвычайно натурально выполненным. Столь талантливо в нашей стране умеют делать такие штучки только зэки. Народ замер в предвкушении моего смущения или взрыва негодования. Ну, естественно, не на ту нарвались. Я засмеялась и спросила: «Почем женское счастье?» Видя, что прикол не удался, кто-то из толпы, чтобы спасти положение, ехидным голосом спросил: «Юлия Михайловна, а как по-научному член называется?» Дразнить учителей, доводя их до истерики, - это традиционный элемент школьной программы, неучтенный, к сожалению, ни в одной методике. Поэтому я на такой финт не повелась, а иронически скривилась и нанесла ответный удар: «Фи, ребята, что вы так неэлегантно выражаетесь? Член… Вульгаризм какой-то…» Великовозрастные буратино растерялись: «А как же иначе?» - «Что с вас, детей рабочих окраин, взять? Вы – элемент малограмотный в сфере секса. Учись, студент, пока я жив! - заявила я и продолжила. - Древние римляне называли этот великолепный предмет, который мы сейчас созерцаем, «пэнис». Древние греки выражались более изысканно - фаллос. Впрочем, каждый может изобрести свое название, к примеру – «мустанг». – «Мустанг! - завопили охломоны. - Класс!» Больше меня они не пытались дразнить ни разу, поскольку, так сказать, «факир был пьян, и фокус не удался».
Итак, ты сопротивлялся, я наступала. Я помню твои закрытые глаза, черные гусарские завитки кудрей на смуглых висках, чуть улыбающиеся, как всегда, губы, руки, упрямо вытянутые вдоль тела, чтобы не сдаться своим желаниям и не схватить меня в объятия… И отлично помню, как твой горн любви самым неуставным образом внезапно вздрогнул и стал резко вскидываться вверх под осторожными прикосновениями моих пальцев, почти прижимаясь к твоему животу, который я осторожно поглаживала, с благоговением вплетая пальцы в непроходимые заросли мелких черных кудряшек на твоем чуть выпуклом, мягком лобке. Ты отрицаешь, что все было именно так, что твоя мужская плоть вскипела тогда, а я отчетливо вижу, как розово-смуглый крепыш, изогнутый в виде турецкой сабли, рвется к моим губам, а я придерживаю его рукой. Я бережно провожу кончиком языка по деликатной кромке крайней плоти, на ней из крохотного отверстия на верхушке - нет, не мустанга, а породистого восточного скакуна - появляется прозрачная капелька слегка солоноватой жидкости, и ты, невероятным усилием сдерживая стон, отталкиваешь меня от себя, резко произнеся: «Это ничего не значит! Я все равно не хотел!»
Тогда я поднимаюсь и, стоя над тобой на коленях, говорю: «Витенька! Ты помнишь, как ты назвал меня проституткой?! А ведь это ты – проститутка в погонах! Причем дешевая! Ты мне продаешься за письма, а я тебя не покупаю!!!» И жестоко рассмеялась. Ты вскочил, схватил меня за горло и чуть не задушил. «Я убью тебя!» - кричал ты, сжимал пальцы, но сделать мне больно не мог – ты вообще не умеешь делать женщине больно. Незадолго до описываемых событий, в пылу очередной ссоры, ты ударил меня по лицу за то, что я пообещала рассказать о наших отношениях твоей жене. Такое случилось единственный раз за все годы нашей любви, и в тот раз ты тоже не сделал мне больно. Это было на улице, и я упала в траву, чтобы тебя разжалобить, а ты, испугавшись, послал своего друга взглянуть, не случилось ли чего страшного, но я слишком рано поднялась. Я не всегда умела дождаться момента твоего смягчения, во мне слишком быстро вспыхивали амбиции. И я опять не выдержала паузу – уж слишком легким был удар, даже синяка не осталось. Но ты вспоминаешь об этом до сих пор огорченно, ты, ангел мой, не сдержался и ударил женщину - и до сих пор об этом грустишь, для тебя это - урон твоей чести.
Что было потом? Этого я уже не могу восстановить в своей взбаламученной голове.
Запечатлелось в мозгу лишь то, как мы стоим на улице у гостиницы, и ты жжешь костер из своих писем, которые я все-таки тебя отдала. Ведь, как я уже сто раз говорила, я совершенно не умею тебе противиться. А вокруг пламенел ностальгический сентябрь. Листы бумаги с милыми завитушками твоего почерка скручивались в огне и жухли, как вскоре той осенью пожухнут рябые листья невысоких кленов, и наступит зима. Долгая зима, когда я буду вздрагивать от каждого звонка и думать: «Он? Не он? Позвонит? Не позвонит?..» Но ты не звонил. Ведь после тех коней, которые я отмочила тебе «в благодарность» за сожжение писем, другой мужик вообще бы меня удавил. Я написала поэму о том, как ты (к тому времени уже прапорщик) отдавался за письма, и раздала ее половине твоих сослуживцев. Я веселилась от всей души, когда они, читая ехидные рифмованные строки, размахивали руками и ржали до упаду. «Это тебе за «проститутку», Витя!» - говорила я себе и упивалась болью своей мести. А затем уехала домой - заходиться от рыданий на своем коренастом ветеране-диване производства городской мебельной фабрики. Сколько я слез по тебе пролила!
Ты позвонил только через много-много месяцев и сказал без предисловий, как обычно: «Приезжай… Я жду тебя!»
Тебе было плохо без меня, и ты не выдерживал казнь разлуки, которую сам себе назначил.
Недавно мы – ты и я, сидя за бутылочкой вина вместе с моим менеджером по рекламе, Леней, который, кстати, решил стать крутым самостоятельным челноком и косить капусту длинной косой, вместо того чтобы вместе с нами противостоять убийственному режиму Кучмы, и поэтому уволился, поспорили.
 - Ненавижу Россию, - твердила я, - ненавижу! Она изломала мне жизнь! Сколько грязи, сколько сплетен и клеветы было вылито там, в Чехове, на мою голову! И ты всему этому верил!
- Да, - отвечал ты, - но с нами останется память! Память о тех днях, о том, как мы стремились друг к другу, как любили друг друга… Мы этого никогда не забудем. Россия – незабываема. И ты это знаешь!..
Да, память останется. Останется навсегда. Волшебство наших встреч, грозность нашей междоусобицы, беспощадной войны, которую мы вели между собой и с самими собой… Однажды, когда я явилась к тебе единственный раз в Макаров, зимой проникнув в секретную ракетную часть без документов, только чтобы доказать тебе свою силу и с презрением уйти от тебя, ты послал вслед за мной солдата и сказал ему: «Сделай с ней что хочешь, изнасилуй ее, но чтобы она больше сюда не приезжала!» (Солдат, конечно, потерпел поражение). Нельзя забыть, как мы мстили друг другу и как жаждали друг друга, а снова встретившись – или после встреч - наносили друг другу почти смертельные удары, от которых иные люди бы давно сломались. Умерли, спились бы или сошли с ума. Как спилась и пропала без вести бесстыжая крошка Стаська, которая в компании гуляк, где-нибудь у захудалой пивнушки, увидев, что ко мне пристают, кричала: «Не смей к ней прикасаться, она - поэт! А ты - рыло немытое! Лучше посмотри, какие у Стаськи ножки!» - и задирала юбку до самых кружевных трусиков, под которыми виднелся пикантный треугольник соблазна. Как сошла с ума моя верная подруга Светка Говорухина, возвышенная и загадочная, всегда так верившая в нашу любовь, узнав, что ее муж - передовой строитель коммунизма, член партбюро с ...надцатого года, ездя по селам с шабашками, находил самых забитых, самых затурканных женщин и, в качестве водилы гоп-конторы, устраивал им групповую насилку.
Ты помнишь один из таких ударов, я его сейчас называю «грузинский дуплет»? Я продолжала жить в гостинице, хотя надежды помириться с тобой не было. Да в тот момент я этого и не хотела. Я только хотела на тебе отыграться, сделать тебе так больно, чтобы ты почувствовал, что я тебе в сердце загнала не нож, а булатный меч мести. Я познакомилась с одним грузином, лет пятидесяти, высоким, крепким, с тронутыми благородной сединой черными волосами. Смуглые брюнеты всегда сводили меня с ума. Я отдалась ему сразу, через пять минут после нашего знакомства, как только мы зашли к нему в номер. Нет, я не совершала сумасбродства, я никогда не ошибалась в мужчинах и всегда знала, чего от них ждать. От этого я хотела денег и секса. Много денег и много секса. Я получила и то, и другое – в течение трех суток. Мы почти не вставали с постели и не спали, он выкладывался полностью, от всей души. Денег он тоже не жалел, такими беспредельно щедрыми с женщиной умеют быть только грузины. Он осыпал меня деньгами каждый день, обнаженную, изнемогающую от сумасшедших, долгих совокуплений и готовую продолжать еще и еще – сколько он захочет. Он покупал все самое лучшее – лучшие вина, лучшие колбасы, и, конечно, зелень, без нее грузины не мыслят своей жизни. Уважаю грузин. За бесшабашность, гордость, отвагу, темперамент и беспримерную манеру шиковать – начхать, что будет завтра, а сегодня живем на полную катушку! Кстати, когда я однажды, отпечатав свои любовные стихи на печатной машинке, вышла на Арбат в период разгула демократии и принялась их продавать (а в карманах у меня в тот момент был чистый вакуум), первым в жизни моим покупателем стал именно грузин. Черноглазый мужчина лет тридцати, он с величавостью князя, пробежав несколько строк, тонко улыбнулся, взглянул мне в глаза и отвалил купюру в десять раз большую, чем я просила. Иногда я выходила в коридор, за какой-нибудь мелочью в свой номер. Я накидывала длинный шелковый черный халат, разрисованный белыми лилиями и с декольте… Этот халат был на мне, когда мы целовались с тобой в первый раз на улице, в жуткий мороз, целовались так, что мне поныне - через столько лет! – зима пахнет твоими поцелуями. Тогда мы были нежны друг с другом… Но сейчас мне доставляло подлое удовольствие помнить, что это именно тот халат. У грузина имелся сын, плюгавенький и мелкоглазый. С какой завистью он пожирал меня глазами, когда я проплывала мимо – истомленная, с тенями сладострастия вокруг тогда синих глаз, крепко затянутая поясом в тонкой талии, гибкая, как змея в период брачных танцев! Но, увы, папаша был жаден до женской плоти, а моя плоть всегда была сладка для мужчин, и папаша не намерен был с кем-то делиться. Поэтому сыну ничего не досталось, и промискуитет (кровосмешение) не свершился. Сладостность моего тела была и для тебя такой же изумительной, как для многих иных, мой первый муж часто спрашивал меня: «Из чего ты сделана?» Через много лет, после того, как мы расстались, при случайной встрече у моего мужа начинали дрожать руки, и давление подскакивало до 200, так сильно он меня любил и так страдал. Не было в моей жизни ни одного мужчины, который бы не воскликнул после соития со мной: «Боже, какая ты прелесть!» Или через много лет: «Знаешь, ты была самым светлым воспоминанием в моей жизни!» Но тебя эта моя притягательность часто вынуждала смотреть на меня сквозь тучи подозрений. Я не понимала в те годы, что твои припадки ненависти ко мне – это еще и приступы ревности беспредельно любящего мужчины. Зачем ты скрывал, как сильно ты меня любишь, Витенька, казнь моя? А догадаться самой у меня не хватало ума и знания жизни. Напрасно я перечитала сотни и сотни «жемчужин мировой литературы», многие тысячи страниц классиков всех времен и народов - они не научили меня понимать человека, который, в конечном счете, оказался самым дорогим и близким мне в этой жизни.
Попрощавшись с грузином, имя которого давным-давно стерлось из моей памяти, со всей беспощадностью молодости я явилась к тебе на КПП. Ты завел меня в маленькую комнатку – ее казенный, голый вид до сих пор стоит у меня перед глазами. Чего ты ждал тогда, думаю я сейчас? Скорее всего, обычной мольбы о прощении. Но я была бестрепетна, как Вельзевул в адском пламени.
- Ты, говоришь, я проститутка? – сказала я. - Проститутке платят. Хорошо платят. Хочешь знать, сколько мне заплатили за хорошую ночь? – и развернула перед тобой веером браконьерскую по тем временам для студентки пачку денег – рублей, кажется, до трехсот. Я запамятовала твой ответ, я не могу восстановить выражение твоего лица в те минуты, однако, что ясно вижу, так это то, как ты молчишь. Да, именно твое молчание я вижу в воздухе этой треклятой комнатушки на КПП, молчание тяжелое, как гильотина, и тогда я еще не понимала, что она зависла не только надо мной – над тобой тоже.
Нужен ли был мне этот грузин и эти деньги? Если бы я очень тебя попросила, ты бы дал мне денег, я знаю. Но я не просила их у тебя, принципиально, никогда. За исключением того единственного раза, когда я сняла комнату в частном доме у каких-то нудных хозяев. Деньги мне были нужны на обратный билет, и ты их принес, но потом напоил меня допьяна, заставив употребить лошадиную дозу чего-то крепкого, кажется, самогону. Ты поставил передо мной стакан, налив его почти до краев и сказал: «Пей!» - а я не посмела тебе возразить. Я понимала, что поят женщину либо для того, чтобы ее проще было обольстить, либо чтобы у нее развязался язык. С первым у тебя проблем не было, а вот второе... Впрочем... Если бы ты поставил передо мной стакан с синильной кислотой, посмотрел на меня так, как ты один во всей вселенной умеешь, и потребовал: «Выпей!», я бы тоже его проглотила на одном дыхании. Хотя я знала уже, что пить мне нельзя – меня перемыкает, жизнь начинает мне представляться в виде полной чернухи, я принимаюсь колотить все, что вокруг меня, и бить всех, кто под руку попадется. Тогда я еще не знала, что мой отец был болен шизофренией, и, возможно, именно таким образом в моих генах отразилась его бурная кровь, - ведь он - загадочная личность, мой отец, отмеченный печатью тяжелого бреда – поиском несуществующих медалей и орденов, которую наложила на него война. Он очень юным пошел на войну, мой красивый, нежный отец, семнадцати лет отроду. И все в части его любили. Как-то они брали какой-то сарай, где засели немцы. Ворвались туда, и один из немцев ударил отца саперной лопаткой по голове. Он потерял сознание. Очнувшись, он услышал, как однополчане говорят: «Смотри, что мы с ним сделали!» - и указывают на останки растерзанного немца. Отец потерял сознание во второй раз. Тогда это началось слегка – поиск орденов и раскрытие вселенского заговора. Но усугубилось потом резко, когда моя мать разлучила нас, не разрешив ему видеться со мной. И мы не виделись двадцать восемь лет! А я не забывала его, хотя за нервы сердца зацепилось всего два эпизода – когда мне было четыре года и семь лет. Тогда, семилетней, он сажал меня на руки и слушал мой наивный лепет. Наговорившись с ним, я выбегала на улицу и кричала всем: «Смотрите, мой папа приехал!» Он привез матери деньги и отрез на платье для меня, но она вернула ему все и прогнала его. Так учила советская власть: женщина должна быть сильной! И изо всей внушенной им «советской» силы женщины топтали любовь: свою, чужую, к детям, к отцам, к мужьям, к возлюбленным… Мать и отец не были в законном браке, я незаконнорожденная, и это послужило главным препятствием для отцовских прав, которые он жаждал осуществить, ведь он никак не мог доказать, что я - его дочь. И он совсем сник, рецидивы бреда появлялись систематически, поэтому его вторая семья была категорически против его попыток еще хоть раз повидаться со мной. Но мы все же увиделись - через двадцать восемь лет после разлуки. Мой сын истребовал у матери адрес, и мы отправились его повидать. Отец, убедившись, что я - это я, давным-давно его потерянная дочь, обнял меня и сказал: «Какая у меня дочка красивая! Ручки маленькие, ножки маленькие, такие волосы красивые!» Он дал мне письмо, написанное моей теткой, всю жизнь учившей детей в детском садике заветам дедушки Ленина. В письме ее округлым правильным почерком было написано: «Если ты захочешь встречаться с Юлей, мы пойдем в милицию и скажем, что это - не твоя дочь!» «Что я мог сделать? - спрашивал меня отец. - Все, что я смог, это отложить для тебя деньги». И на следующий день он снял с книжки пять тысяч рублей и отдал их мне. Мы с Романом потом полгода колесили по стране, и я показывала сыну, как живут люди в других городах. Увидев Москву, он сказал: «Мама, разве это столица? Это же сральня, а не столица!» А Киев он полюбил. Не любить его нельзя, несмотря на буйноцветье дешевых политиков - различных хмар и черноволов. Я с тех пор, пока не прижала жизнь, частенько ездила к отцу, а он, имея в виду меня и моих двух сводных братьев, его сыновей от второго брака, говорил: «У меня - трое детей и все - талантливые!» Я рада, что пошла в него и нравом, и статью. Кроме того, я окончательно удостоверилась в том, кто есть кто - вот «красный» материнский род, где каждый родич удавится за копейку, а вот - щедрый «куркульский» отцовский род. Ты, который так любил своего отца, можешь понять всю трагичность нашей с отцом разлуки.
Но одно ты не мог постичь - и до сих пор вряд ли осознал. Так же, как я не могла понять, что не стоило мне стремиться изображать перед тобой амазонку-куртизанку, неукротимую валькирию, а оставаться такой, как я есть на самом деле – наивной, доверчивой и беспомощной женщиной, твоей любимой игрушкой. И ты, я так думаю во всяком случае, не должен и сейчас стремиться казаться сильным мужиком, как ты выражаешься. Это общество требует от нас, чтобы мы такими выглядели. Но общество лжет, как всегда. Мы живем в империи лицемерия, и мы с тобой – отверженные для нее, как ей не будем стараться подыгрывать. Сознайся мне и самому себе, что ты сейчас – слаб, как никогда, что ты, как ребенок, запутался во взрослой жизни, что ты - большое дитя, которое по-прежнему умеет быть потрясено чем-то необыкновенным – нашей неугасающей любовью, к примеру. Пойми, что мне дорога, как ни странно, твоя слабость, ибо именно за это я любила тебя всегда, за мальчишескую беззащитность и трогательность твоей натуры, которые ты так, как тебе кажется, тщательно - а я вижу, как неумело - маскируешь от мира.
Наша сила - в другом. В судьбе. В той судьбе, которую не раз мне предсказывали цыгане, чья кровь течет в моих жилах: быть нам вместе, так предопределено свыше. Это судьбе проиграло КГБ. Перед судьбой отступил тот особист, которого ты привел все в ту же комнатку на КПП. Я пришла к тебе в очередной раз, наконец-то умолять о примирении. Ты завел меня в комнатку, где были все те же два стула и стол, и закрыл дверь на ключ. Тебе не надо было мне ничего объяснять. Едва взглянув на тебя, твою, в тот момент такую отстраненную улыбку и на твою сильную руку с длинными, ровными пальцами гитариста, спокойно повернувшую большой стальной ключ в замочной скважине, я сразу поняла: ты меня сдал.
Я не испугалась. Ты сказал:
- Сейчас сюда придет один человек… Он будет выяснять, кто ты и зачем ездишь к нам, в спецчасть. Но я прошу об одном – не выдавай меня. Не говори ничего о наших с тобой отношениях. Тут уже недавно поймали одну шпионку…
- Хорошо, - сказала я. Вскоре пришел «человек». Я обратила внимание на его поношенные туфли. Он положил перед собой бумагу и ручку.
- Я студентка Киевского госуниверситета, - сказала я и показала студенческий билет. - Я поступила в этот университет по депутатскому письму секретаря партбюро Союза писателей Украины Бориса Олийныка, а также по приказу первого заместителя министра Министерства ВУЗов Украины Канищенко, который написал резолюцию: «Зачислить в порядке исключения». Такой приказ появился по причине того, что в нашей стране запрещено получать второе высшее образование на стационаре по закону. Я - второй человек за всю историю Советской Украины, которому это разрешили. Первое мое высшее образование я получила в Днепропетровском ДГУ и по специальности я – преподаватель испанского языка и литературы. А приехала сюда к своему знакомому, Виктору, просто пообщаться. (Это было действительно так. Мало того, когда в Минвузе возникли однажды «тормоза», по моему вопросу украинские письменники, забомбившие министров письмами о талантливой поэтессе Юлии, сказали мне так: «Идите и скажите им, пусть лучше подпишут приказ, потому что такие письма и рекомендации вам даются не случайно».)
«Человек» ошалел и мысленно отвесил челюсть, но виду в этом не подал. Я, как на фотопроявке, читала медленно ползущие в его некрупной головенке мысли. «Да она - со связями!.. Не влипнуть бы куда! Милые бранятся – только тешатся. Лучше здесь поосторожней…» (Хотя связей-то как-раз и не было. Просто я заморочила киевских чиновников романтическими рассказами о фламенко, андалузских цыганах и загадочных пробелах в истории Испании, которую с детства безумно любила).
Он для проформы пожурил меня и попросил больше не фигурировать у стен части. Но ты всему этому не поверил. Как не верил, что я – поэт и наступит время, когда меня признают и станут печатать. Ты даже сейчас не поверил в то, что я состою с Мишей в законном браке! Чуть не полчаса ты разглядывал свидетельство о нашем бракосочетании, которое я тебе на днях показала, и не мог придти в себя: еще бы, - я – и замужем?! Разве таких, как я, берут в жены? Ведь я была всегда средоточием соблазна, а значит, бесспорно - путаной! Но Миша, когда женился на мне, выразился коротко: «Что было до меня, мне неинтересно, а будешь гулять при мне – убью!» Не убил, когда я ушла к тебе. Он только горестно опустил голову и сказал: «Ну что ж… Это любовь! Я здесь бессилен!»
После беседы с трусоватым гэбистом ты вывел меня за ворота и посадил в грузовик к своему другу, чтобы он отвез меня в Карачаг. «Не появляйся здесь больше! Мне только КГБ не хватало!» - кричал ты, покраснев от возмущения и от испуга. Я не сердилась на тебя, хотя тогда еще не думала о том, что большой вины твоей в этом испуге нет. Если жена всесоюзного старосты Калинина сидела двадцать лет в Гулаге, и он не мог у Сталина вымолить ей свободы, то что мог сделать против обезличенной политической машины ты, скромный прапорщик?
Конечно же, я не уехала. Об этом и речи быть не могло – тогда я твердо решила с тобой помириться и применить к этому все свои силы и средства. Кроме того, я, в отличие от тебя, никогда не боялась КГБ. Уж если чего хочет КГБ, так я сделаю все наоборот. Нет, не из «идейных побуждений». Я в этом тогда почти не разбиралась, да и что мы знали о КГБ до появления в журнале «Огонек» публикаций генерал-лейтенанта КГБ Калугина? А просто так, даже не из бессознательного протеста, нет – а из-за чувства инстинктивного презрения к этой конторе, из мысли: «А зачем, собственно, оно нужно, это КГБ?» Плевать я на них хотела. Это жило во мне на уровне подкорки. Я всегда делала все вопреки тому, к чему стремились вонючки из спецслужб КГБ, которые до сих пор существуют незыблемо под различными новыми личинами. Но что они там затевают, для меня и по сей день безразлично, так же как безразлична модная идиотски-распутная передача «За стеклом». Пусть они там, за стеклом, лопочут свою низменную ахинею, они не могут мне ни в чем помешать, им это – не дано. Я выполню свое предназначение, посланное мне свыше, а заключается оно в том, чтобы любить тебя и писать стихи, даруя миру волшебство и наслаждение. Такой подспудный мотив двигал мною тогда. Это движет мной и сейчас. И непобедима я для них сейчас так же, как и тогда. Им не взять меня под контроль так же, как невозможно поймать нейтрино. И не потому, что я такая умная. Это они глупее, чем народ думает. Просто их методы – засекреченность, схемы, разработки, слежка, удары в спину из-за угла - аннигилируют при столкновении с беспредельной открытостью, прямотой и вещим святославовским «Иду на вы!» Они прослушивают мои телефоны? Ради бога! Мало узнать информацию, надо еще уметь нею воспользоваться, как сказал Атаманюк. И вообще – как писал Феликс Кривин, Юлий Цезарь был рабом своего властолюбия, Цицерон был рабом своего красноречия… Один в Риме был свободный человек – раб Спартак. Если вы у человека все отняли и он не боится смерти, что с ним можно сделать? Убить? А если смерть не хочет его брать, как не хочет брать меня? Вот тут-то и спотыкаются «искусствоведы в штатском». Как закроешь рот человеку, не боящемуся смерти? Никак. Кто помешает мне напомнить людям: эти серые тени только поменяли вывески, но ведь ни один из них не понес наказание за свои преступления – за пытки, репрессии, расстрелы, преследования инакомыслящих? Они это наказание должны понести и их имена должны быть прокляты навеки, а имена эти нам желательно знать посписочно. И обещанные лживыми руховцами люстрация и публикации архивов КАГЭБЭ и КПСС должны состояться. Впрочем, тогда все это было еще невысказанным, я только смутно предощущала все эти мысли. Возможно, во мне говорила генетическая память моих ограбленных энкавэдешниками дедов и прадедов. Главное же было – я решила с тобой помириться во что бы то ни стало, вопреки завуалированным угрозам «одного человека» в потертых штиблетах со стоптанными каблуками.
Но мириться с тобой было тяжело. Как плохо мы понимали друг друга! Да понимаем ли и сейчас? Ты вот все вспоминаешь тот вечер, когда ты принес мне денег на обратный билет (единственный раз в жизни я у тебя попросила деньги) и напоил до смерти тем вонючим шмурдяком – все-таки это был самогон! О, каким замечательным было наше взаимонепонимание! И сколь изумительно разными были поводы для взаимных обид! Я, чернея изнутри от тяжкого хмеля, рвала деньги, которые ты дал и которые вообще для меня ничего не значат, поскольку я презираю деньги как таковые. Ты, обиженный моей неблагодарностью, – как, я порвала деньги? ДЕНЬГИ?! - вдобавок напористо стремился к своей цели – посмотреть, что я буду болтать, когда окажусь окончательно, вдребезги пьяной, о чем я не подозревала. Ну да, ведь что-то можно было еще сообщить особистам - насколько я близка со Степаном Хмарой, чьи материалы по Хельсинской спилке я прислала тебе прямо в часть, уже зная, что наши письма перлюстрируются. Это, конечно, тоже была подножка с моей стороны, и ты ответил мне взаимностью: «Я буду спать с тобой только в том случае, если ты будешь сообщать мне информацию про Хмару». А мне было нечего сообщать, я в те времена плевать глубоко хотела и на Хмару, и на «нэзалэжнисть», и на все Хельсинки вместе взятые. (Как и сейчас, так как Хмара – мрачный националист, а нынешняя «нэзалежнисть» - профанация высокой идеи. И вообще, Гарсиа Лорка сказал однажды и навсегда: «Мне отвратительны люди, приносящие себя в жертву абстрактной идее национализма!»). Мне нужен был ты, один ты в целом мире. Если перефразировать древних латинян, для меня - «Ubi Victor, ubi Patria». Где Виктор, там и родина. Ты – родина моей души, но чужбина моего ума, счастье мое!
Так или иначе, но ты прав – Россия, против воли ее хозяев в спецкабинетах, стала для нас родиной наших торопливых, безумных ласк, там, теперь в таком далеком Чехове, в самой своей сердцевине. И взрывы наших встреч – все-таки это было счастье! - оставили отпечаток и на ней, великой, но беспощадной к малым сим державе. Так же, как она наложила свою тяжелую печать на наши сердца – навсегда. Тогда ты верил ей и не верил мне. А ныне ты иронически усмехаешься над собой. Где же те деньги, что ты их так ценил? Чтобы не потерять которые, ты, собственно, от меня и отказался… Которые собирал на книжку годами копейка к копейке, тринадцать тысяч рублями, ошеломляющая сумма!? Осели в карманах того самого «человека», который пытался помешать нам любить?
Ты скажешь: нет, это неправда, я берег сына, берег семью, я был женат, я не мог развестись… Деньги здесь ни при чем! О, Виктор!.. Наличие семьи не обуславливало тебя видеть во мне какую-то Мата Хари. Это нужно было господам железным феликсам, которые позволяли тебе урвать толику деревянной валюты от брежневских миллиардов только для того, чтобы потом с невозмутимостью сфинксов эту толику и отобрать! А такие, как я, им были, конечно, враждебны, просто потому, что нас нельзя было заманить в ловушку деньгами, поскольку деньги для нас – ничто.
Впрочем, так же как с тобой, они поступили и с миллионами других: загнать в капкан алчности, а потом отрубать души и мысли, чтобы безраздельно править страной рабов космического века, страной моральных импотентов и духовных извращенцев, страной мертвых душ на кладбищах любви. Затаившиеся гэбисты вкупе с совковой военщиной и мусорюгами по-прежнему - поклонники Томмазо Кампанеллы, и «Город солнца» они нам устроили по высшему разряду, вместе с «обобществлением женщин» а ля «улица красных фонарей» во всем СНГ! А мы, вот что убийственно, согласны на это! Как говорил Эрнст Неизвестный, «мы продались за колоссальный бесценок!» Как поздно ты это понял!
Но, может быть, если это понял даже ты, то указующий перст «добровольца» не разлучит больше других юных влюбленных, которым нравится целоваться полураздетыми на морозе?
Целую тебя, милый, так и не дождавшись твоего звонка, хотя ты обещал позвонить, - с надеждой, что ты позвонишь завтра.
Твоя Юленька


Милый Виктор!
Со времени нашей последней встречи прошло уже двое суток, но мысли о ней не покидают меня ни на минуту. Ты буквально ошеломил меня своим признанием, и я никак не могу опомниться от шока, в котором нахожусь с той минуты, как услышала от тебя полную правду обо всем происшедшем с нами. Я верю и не верю твоим словам. С одной стороны, да, скорее всего, все именно так и было. Но с другой – один момент меня настораживает, так как я не могу себе представить, как это могло произойти.
Ты сказал, что после того, как ты получил материалы «Хельсинской спилки», которые я выслала тебе в часть, тебя вызвали в особый отдел. Без сомнения, так и должно было быть. Ведь по тем временам заявления о преступности коммунистического режима и о возможности для Украины получить независимость были, конечно, криминальными. Вполне понятно и то, что тебя вынуждали - под угрозой схлопотать десять лет за антисоветчину - доносить на меня и вытягивать из меня информацию о Степане Хмаре, от которого я и получила эти материалы. Далее, следуя твоим словам, после того, как ты стал клеить из себя бравого солдата Швейка, тебе популярно объяснили, кто я такая - путем показа фотографий, на которых ты узрел свою милую Юлюшку в полном, так сказать, неглиже, и почти во всех позах «Камасутры». Как ты выразился, лицо мое было искажено сладострастием, мужчин было много и разных, позы тоже какие угодно, а особенно богат был кэгэбистский набор обожаемым мною минетом. («У тебя к этому талант!» - как ты говоришь).
Я пытаюсь себе представить твое лицо в эту минуту, когда перед тобой разворачивают веером эти фото… Наверняка ты стал бледен, как стена, но, бесспорно, ни один нерв не дрогнул на твоем лице. У тебя всегда невозмутимое лицо, когда ты в бешенстве. Только улыбка становится такой… особенной… О, я знаю эту твою улыбку! Лучше не попадаться тебе на глаза, когда ты вот так улыбаешься. «Именно так, значит, - думал, наверное, ты, разглядывая роковые фотографии. Значит, ты, дорогая, не одному мне так отдаешься, до беспамятства, а кому угодно! Я не один тобой владею и никогда единственным не буду. Вот оно, твое лицо – с печатью неистовства – не ко мне обращенное. Вот она, твоя потрясающая грудь – не мои губы терзают эти соски. Что ж, вольному – воля, спасенному – рай!» «И ты хочешь сказать, что все еще ее любишь, Витя?» - насмешливо спрашивают тебя государственные сутенеры в штатском… И ты взмахиваешь рукой. Еще бы! «Нет власти аще не от Бога!..» Все же перед тобой была власть. А я, ты видишь это наглядно, – язычница и антикоммунистка… И ты, так сказать, для обогащения коллекции, добавляешь веселым «фотолюбителям» еще три фотографии, которые ты делал сам, в свое время мягко попросив меня раздеться, когда мы в очередной раз любили друг друга у тебя в санчасти, и наведя на меня объектив. Ты говоришь, что тебе вначале показали ксерокопии материалов Хмары, что тебя поразило, так как ты в те времена даже не подозревал о существовании ксерокса и был уверен, что, порвав на клочки мое послание, ты уничтожил все следы. И на все твои попытки оправдаться сказали: «Но ты же их читал!.. Ты же их читал, Витя!.. Десять лет, как минимум, за это полагается!..» Затем уже появились позорные фото, и ты, не веря глазам своим, пытался обнаружить монтаж, но уверился, что перед тобой – подлинники. Не менее семидесяти штук. И, вычеркнув меня в тот миг из своей души, как тебе казалось, навсегда, дал подписку… Подписку, о Боже!.. О сотрудничестве с КГБ. Несмотря на это, тебя снимают со второго места в очереди на квартиру и «прессуют» по полной программе.
Затем ты написал мне проклятое письмо, из которого я по сей день помню одну-единственную строчку: «Я буду с тобой спать только в том случае, если ты мне будешь сообщать информацию о Степане Хмаре».
Я, прочитав это, прихожу в такое же бешенство, как и ты, когда увидел в кэгэбэшных руках страшные снимки: свою желанную до безумия Юленьку в ее любимой позе, на коленках, в позе наложницы, которую сзади брал не ты, а совершенно посторонний жлоб. И рот ее открыт. В ушах у тебя адским звоном зазвучали крики восторга, которые ты привык слышать в те минуты, когда владел мной, отдавая мне всю пылкость своей нерастраченной молодости…
Не подозревая, что на самом деле с тобой происходит, я отвечаю тебе, что ненавижу стукачей с детства, и еще в школе мы всем классом били таких уродов портфелями по голове. И добавляю громадное количество колкостей и издевок, не помню уже их содержания, измываюсь над тобой до синевы в глазах. И мы в очередной раз расстаемся, чтобы через год, два, три опять сойтись в безумном поединке любви и ненависти.
Знаешь, Виктор, если ты хотел хоть когда-нибудь дождаться момента моего укрощения, то можешь считать, что такой момент настал. Этим своим рассказом ты добился того, чего не мог добиться девятнадцать лет, о чем и мечтать не мог. Будь я проклята, если хоть когда-нибудь тебя в чем-то упрекну хоть раз или пойду против твоей воли.
Отныне я – твоя должница.
Я предполагала, конечно, что какая-то беседа с гэбэшниками у тебя состоялась, но что ты дал подписку! Да еще в состоянии аффекта, преисполненный своего обычного коварства, «приправил» ее моими фотографиями, которые делал в самые интимные минуты наших встреч! У меня до сих пор - через столько лет! – звучит в ушах твой вкрадчивый баритон (я лежу на железной кровати в санчасти обнаженная): «Юлюшка, раздвинь ножки!» Я безропотно выполняю твое желание, а ты приближаешь объектив к сокровенному месту любви и щелкаешь кнопочкой… Какая это была скандальная фотография по тем временам! Лет по пять могли обоим дать за «порнографию»! Ты именно ее отдал «серым кардиналам»? Наверняка, именно ее. Зная твой изощренно жестокий и мстительный нрав, я нисколько в этом не сомневаюсь. Тебя поймали на ревности, меня – на вспыльчивости. Плетя между нами интригу, эти люди проанализировали фабулу наших отношений. И спрогнозировали нужный им вариант… Ты отрекаешься от меня, а я, назло тебе, сплю, с кем попало. Ты, из своей врожденной мстительности, меня закладываешь, я же, готовая ради тебя на все, ношу туда-сюда для них каштаны из огня. Тем более, что с людьми, стоящими за «нэзалэжну соборну Украину», я уже тогда плотно общалась… Хотя примкнуть к ним мне бы не пришло в голову и в самом кошмарном сне. Ведь я слишком люблю восточного вида брюнетов, изысканную речь и южную бесшабашность, чтобы всерьез поверить угрюмым националистическим бредням. Тридцать процентов украинцев – полукровки, если не все пятьдесят! Какая «чистота нации», ребята, очнитесь! Баб почти на четыре миллиона больше, чем мужиков в Украине! Орды голодных «путан» мечутся по стране, а их уже никто не покупает, платят молодчикам по пять тысяч баксов в месяц за хорошую постельную работу бизнес-леди моего возраста. Да нам дайте любых – черных, белых, зеленых в крапинку, хоть на одну ночь, только настоящую! И дети пусть будут хоть треугольные, только пусть они будут!
Голод, невыносимый голод по мужскому началу, которое воплотилось в тебе во всем своем блеске, должен был вынудить меня пойти на сделку с совестью. Они просчитались. Закономерный просчет. С детства ненавижу стукачей. И еще мне стать стукачкой?! Щас! Разбежалась… Результат их попыток поймать меня в капкан был один – на смену инстинкту пришли убеждения.
Витенька, счастье мое! Я твоя должница хотя бы за одно то, что ты признался мне во всем до конца. А для них я – самый беспощадный кредитор до окончания моих дней, и когда-нибудь я спрошу с них по счетам сполна. И товарищам чекистам стоит вспомнить ответ, данный ими на твой вопрос: «Почему вы ее не спросите?» - «А она непредсказуема…»
Единственное, о чем я тебя попрошу – это вспомнить фамилии, имена, внешность, приметы тех, кто с тобой «беседовал» и предъявил тебе эти семь десятков фотографий гэбистской «Камасутры» со мной в главной роли. Конечно, такое количество фотографий сделать они не могли, это нереально, по-видимому, монтажи все-таки были. Ты говоришь, за мной следили и поселяли в тот номер, где был заранее установлен фотообъектив, или «щелкали» через окно… А иногда даже подставных поклонников подсылали. Не знаю их технологии в этом вопросе. Но в одном убеждена: таких порнушек в кэгэбистском исполнении не могло быть так много, потому что, приезжая к тебе, я ничем таким не занималась, пару раз согрешила, и то от отчаяния и безысходности – ведь ты отвергал меня с таким неприступным видом, что казалось – надежды больше нет…
Впрочем, пес их знает, этих подонков, если фотки делались и в Карачаге, то можно было их наскрести, конечно, в приличном объеме… Да и в Киеве можно было накопать достаточно. Араб из Йемена, Назар, сын шейха, прямо на улицах кричал: «Юля - самий красивий женщина, самий умний, самий добрий! Такой, как она, нигде больше нэт, во всем мире!» Поссорившись с тобой, я нередко искала утешения в объятиях других мужчин. Назар был одним из них. Черноглазый, с длиннющими ресницами, белозубый йеменец, встретив меня, плачущую по тебе, на Хрещатике, провел пальцами по пряди моих волос и мягко спросил: «Почему ти, такой красивий девочка, плачешь?» - «С любовником поссорилась!» - пролепетала я. «Вай! Я еб…л такой любовник, что такой милий девушка бросил! Пойдем со мной, я тебя угощать мороженое и шампанский!» «Пачему у вас так женщин не уважают?», - выспрашивал он меня потом под утро, утомленную его тропическим темпераментом. – «У вас такой женщин, лючший в мире, а ваши мужики - говно! Бери еще шампанский. Я еще тебе купить, хоть целий море!» Потом он приходил ко мне в общагу и в своих ухаживаниях за мной поднимал такой тарарам, что я пугалась: «Назар, ты же не забывай, я же студентка, меня из общежития выселят за связь с иностранцем!» - «Вай-вай, зачем виселят? Ти не забивай, что рядом с тобой - мужчина! Я их всех давно купиль!» Назар так и женился на нашей девушке и увез ее в свою золотую пустыню, предоставив в ее распоряжение трехэтажный дом и столько тряпок и украшений, что иначе, чем Шехерезадой, ее потом никто не называл. А я осталась в четырех стенах опять рыдать по тебе, милый Витенька, и наблюдать, как гэбисты «прессуют» девчат, стремящихся выйти замуж за кого угодно - за европейцев, мексиканцев, арабов, пуштунов, иранцев, зулусов, только бы вырваться из подлого «совка», подальше от соглядатаев, лезущих корявыми руками в женские постели и души. Помнится такой случай. Однажды студентка матфака Люся влюбилась в смуглого иорданца Амжада. Начались бурные встречи. В один прекрасный день к изящной Люсе подошел секретный сотрудник и назначил свидание. «И ты думаешь, я приду?» - спросила Люся. «А куда же тебе деваться? Ты же связалась с черножопым!» И вот в назначенное время, в назначенном номере в одной из студенческих общаг раздается стук. Сексот открывает дверь и... На пороге стоит Амжад и улыбается на все свои тридцать два сверкающих африканских зуба. Хрясь в харю! В результате короткой стычки сексот падает и, захлебываясь собственной кровищей и давясь зубами, пытается уползти от бешеного Амжада, наподдающего сексоту мускулистой ногой по жирному заду. Потом Амжад напивается и, в отчаянии бегая по коридорам, спрашивает: «Так что, раз я дитя обезьяны, значит, мне нельзя любить Люсю? А вы, дети белых медведей, вы - не расисты?» Но сексот - на стреме: «Чернозадому дала, а мне - нет? Ага!..» И Амжаду закрывают визу. А Люся уже беременна.
Два года рвался Амжад назад, «в ЮССА». Передавал Люсе и вскоре родившемуся сыну деньги, письма и подарки тайно, через знакомых. Потом, вспылив окончательно, он прорвался на прием к королю Хусейну и сказал: «Хусейн, король мой! Я любил русскую девочку Люсю, - сказал он. - Но проклятое КГБ помешало мне ее любить. Ты - мужчина и я - мужчина. Открой мне визу!» И король Хусейн склонился перед любовью...
Как работают «люди с чистыми руками и холодным разумом» вкупе с ментурой, я видела не раз, хотя бы на том же примере Вепхо. Мадам Фифи все-таки заперла его в тюрягу. Встретившись как-то вечером с ней в буйной компании, Вепхо, по ее приглашению, поплелся на какую-то блат-хату и, естественно, стал к девице по старой памяти клеиться... Мадам Фифи принялась корчить из себя весталку. Вепхо снял с нее золото – цепочку, кольца, золотые часы - и заявил, что вернет их только в том случае, если Мадам Фифи ему отдастся, поскольку он ее поил-кормил не для того, чтобы она его накалывала… Мадам побежала в милицию, и к утру Вепхо повязали. Он вернул ей почти все, тем не менее, в обвинительном заключении сумма ущерба была указана та, которая была подсчитана до возврата украшений. Эта же сумма фигурировала и в суде. Судья поведал нам с Мишей интересные факты. Оказывается, у Мадам Фифи, при ее юном возрасте – всего двадцать два года, это уже четвертый случай, когда ее «насилуют и отбирают золото». Занимался Вепхиным делом сам Сережа Борманчук лично, тогда еще молодой начальник районной уголовки. Мишу тоже задержали вместе с Вепхо, но выпустили после моего требования. Борманчук, правда, упирался, зачем, мол, он тебе нужен, этот чурка? «Он мой законный муж, - говорю, - у меня прописан и гражданин Украины, о чем есть соответствующая отметка в паспорте». Борманчук воззрился на меня своими блистательно голубыми глазами и чистосердечно спросил: «А что, долго паспорт потерять?» - «Не вздумай, Сережа, - сказала я, - организую скандал». Сережа отстал. Но тут же нашел себе другое развлечение. Зацепил девушку, с которой Вепхо в тот момент встречался, Свету, симпатичную казашку, медсестру по профессии. «Не беспокойся, - уговаривал он меня, - мы ее опросим как свидетельницу и выпустим, все будет в порядке, Юленька!» - «Смотри, Сережа, не вздумайте ее обидеть!» - «Да ты что, Юля, ты мне не доверяешь?»
Через три часа, почти ночью, Света постучалась ко мне в дверь комнаты в малосемейке и, войдя, упала на диван с рыданиями: «Они меня изнасиловали!» - «Кто?!» - «Менты!» - «Борманчук, что ли?» - «Нет, его подчиненные! Он привел меня в кабинет, там было два следователя… Потом ушел. А они говорят – или ты сейчас нам дашь прямо здесь, на столе, или мы тебя на «трипдачу» отправим!» - «Ну и что?» - «Ничего… я испугалась… Села на стол… Один меня поимел прямо среди протоколов, а другой сидел, таращился и ухмылялся…»
Свету я потом трое суток прятала от ментов, а они приходили, тарабанили в дверь и спрашивали: «Ну что, где та чурка делась?» - «Какая чурка, - говорю, - та, что за топором пошла?» - «За каким еще топором?» - «А так, она за киллерами поехала». - «За какими еще киллерами?» - «За обыкновенными, с пистолетами. У нее же в Казахстане дядя – замминистра МВД. Вы же ее трахнули, свиньи? Так что ожидайте гостей. Просили вам передать, что сначала вам яйца отрежут, потом члены на капусту посекут, а потом пристрелят» - «Ты что, серьезно, Михайловна?» - «Конечно. Когда я кому-нибудь врала?» Так они потом за мной еще полгода гонялись, все допрашивали, скоро киллеры из Казахстана приедут, или пронесет? Казашка прокляла Украину и уехала к себе на родину, а Сережа Борманчук в ответ на мой упрек скорчил наивную рожу и закричал: «Да ты, что, Юля, не может быть такого, я разберусь, всех уволю!» Никого он не уволил, а мент-насильник вышел на пенсию по выслуге лет и сейчас катает на такси, капусту зарабатывает. Впрочем, что там удивляться? Я не раз была свидетелем, как пэпээсники, завидев в «Зорях» какую-нибудь девчушку, волокли ее толпой в парк через дорогу – всем им по очереди минет делать. Просто потрахать боялись – как бы не подхватить чего… А шантажировали постоянно вендиспансером: или ты нам отсосешь, или на трипперку отправим. Потом, запугав и опозорив такую пацанку, они ее еще и использовали в качестве информатора, подсылая к кабацким посетителям, а сами на собранной информации лычки зарабатывали, двигались «наверх», к звездочкам на погонах и премиальным наградам. Девчушку же крутят-крутят, до тех пор, пока она или из города не смоется, или не сопьется… И защиты можно не искать. Пойдешь жаловаться – запрут в камеру и «ласточку» сделают до утра, руки за спину, вверх, и ногами – по почкам, по почкам, не рада жизни будешь. Меня как-то раз тоже пытались по такой схеме прокрутить. Сергей попросил меня «по дружбе» сходить в «Зори» кое-что об убийстве местной сутенерши узнать, а подстраховку не обеспечил. Я нарисовалась сдуру в «Зорях». И тут подходит братва в погонах и нагло так заявляет: «На вас граждане жалуются, за приставание к мужчинам. Придется пройти» - «Слава Богу, - говорю, - пока не дожила до того, чтобы к мужчинам приставать. Пока они сами ко мне пристают. Вы мне покажите таких мужчин, которые меня не хотят? Может, у них, там, где кой-чему положено быть, вообще ничего не выросло?» (Смех в зале – посетители над ментярюгами животики рвут). Разозлились они, в воронок потащили, вбросили, повезли куда-то, а по дороге душить стали. «Сейчас, говорят, мы тебя за город завезем и пристрелим. Закопаем – никто и не узнает. Или нас всех обслужишь.» - «Да нет, - говорю, - рябята, смерть меня не любит, боится и рядом стоять, а я из могилы выползу и всем вам горло перегрызу!» Довезли до трипперки и заводят в коридор. Я – в крик. «Прокурора сюда, бумагу! Попытка группового изнасилования в извращенной форме должностными лицами!» Сестричка выбегает: «Побои есть?» - «Есть, а как же!» - «Нет, ребята, я ее не возьму!» Шмыг к себе за решетку - и закрылась изнутри. «Как не возьмешь?» - «А так. У нас инструкция Минздрава – конфликт с работниками милиции, значит, на обследование не брать. Мне конфликты с прокуратурой на фиг не нужны!» А тогда все боялись прокуратуры – Горбатый там всех новых насажал, чистку делал. Перед этим у нас как раз художника, резчика по камню, у которого английские лорды его изделия покупали, пацанва ограбила, а менты не стали искать. Пишет-пишет старик заявления – а они их под сукно и с воришек «мзду» берут. Ведь в Карачаге «великий художник» - ноль без палочки, вот жулик-чиновник с нефтезавода, который сотнями тонн нефть ворует и долларами зад подтирает, - это вещь, ему кланяться надо – чего изволите? Правда и эти сейчас на пороховой бочке сидят – так ментура обнаглела, с которой всегда эти жопастые и мардастые чиновнички делились. Тут недавно самого директора нефтезавода, как последнего бомжару, в обезъянник заперли. Уж такой был неприкасаемый! Бывало идет через проходную, работяги его спрашивают: «Слышь, когда зарплату платить будешь?» А он, положив себе на глазах у всего честного народа завод в карман и не дав рабочим ни единой акции, спесивый такой, дефилирует в свой белый «мерс» и сквозь зубы цедит: «Что, чернь кушать захотела?» Ходит теперь неприкасаемый на одну парашу с наркоманами и о правах человека вопиет аки Иона во чреве кита. «У меня, говорит, раковый зоб обнаружили, а меня из-под решетки не выпускают…» Ну, раковый зоб – это тебе твои фенол с бензолом боком выходят, которые ты пятнадцать лет на наши головы шуровал и думал, тебя, как архангела небесного, «минует чаша сия». Теперь вместе с нами сдыхаешь – так гутарит презираемая тобой «чернь». А систему, которую ты вместе с такими же, как ты сам, оголтелыми технократами, захватившими власть в стране, создавал, на своей шкуре почувствуешь. И прокуратура за тебя не вступится, потому что ее всех реальных полномочий лишили с легкой руки Кучмы, которого ты поддерживал. Сиди, расти свои метастазы и с ужасом чувствуй, как они тебя душат, так же как вскормленная тобой власть душит всех нас! Зол у нас народ, хоть и беспомощен, не жалеет своих владык, не зовет, не плачет… Но в те времена, о которых я вспоминаю, прокуратура была грозным зверем. «С человеческим лицом». Является в один прекрасный день к резчику-ювелиру скромный мужичок в немодном пиджачке и говорит: «Я – Генеральный прокурор СССР. Приехал к вам в Карачаг и слышу – вас обворовали… Что же случилось?» - «Так и так, говорит старик-ювелир, иконы унесли, камни, картины, которые я писал…» Шарах-тарарах! Слетает с должности тогдашний начальник милиции, к несчастью которого, в отличие от карачагцев, больших и маленьких, имя мастера Генеральному прокурору было известно… Начальник-то слетает, а система-то остается. Лицо «человеческое», а зад – собачий.
Я как-то спросила Борманчука: «Сережа, скажи правду, ты кэгэбист? Ты же не мент». Он с минуту молчал, растерявшись, а потом спросил: «А как ты меня вычислила?» - «По почерку, - говорю, – слишком грязно работаешь и при этом никогда не материшься». Борманчук - весьма видный мужчина. Качок. Волосы светло-русые, глаза – бездонные, как я уже говорила, ослепительно голубые, магнетические… Кожа на теле – гладкая, упругая. Мощные бицепсы и трицепсы, кошачьи движения, сексапильность еще та… Наведывался он ко мне как-то в малосемейку… Всю ночь меня дразнил, доведя до умопомрачения. Я его хотела, как безумная… Я целовала его всего, от кончиков ресниц до волос на лобке и дальше… И он целовал меня, как запойный пьяница выпивает бутылку – до дна души… Извел меня до состояния Сахары, алчущей дождя… И не взял меня!.. Вот, сволочь! Впрочем, этой «сволочи» я посвятила одно из лучших своих стихотворений:
Мой друг, лукавее, чем ты,
Не приходилось мне еще ласкать мужчину,
Возможно, что ты лжешь - и лжешь не без причины,
Но все же ты в плену моей мечты.

Ты здесь, со мной, хотя и нет тебя
В моей убогой, скушной комнатушке.
Конечно, ведь такой, как я, болтушке
Нельзя довериться, хотя бы и любя.

Да, повод был, не спорю, ангел мой,
Коварна я тогда, когда правдива,
Тобою, нежным, сероглазым дивом,
Сыграла я, что картой козырной.

Любовь моя, не лги себе, не лги,
Обман я рву легко, как паутину.
От страсти и от ненависти стыну.
Гадая, мы друзья или враги?

Мне ясно лишь одно наверняка:
Ты скрытен, я излишне откровенна,
Но тайною есть то, как сокровенно
Меня ласкает твоя чуткая рука.

И правда лишь одна: боготворю
Твое лукавство, хоть непостижимо
Зачем я вновь любовью одержима
И почему всегда тебе я двери отворю.

Что б ты ни делал, взят навеки в плен
Моей мечтой, хотя проходишь мимо:
И потому молю тебя, любимый, -
Приподними подол с моих колен...
Даром, что мент, но строчками, посвященными ему, Сергей дорожил и хранил их бережно. Не мертвая ж душа у человека! А почему так поступил? Обыденный мужской садизм, как обычно... Ушел утром неудовлетворенный и меня оставил истерзанную и в состоянии спортивной злости. Ну, думаю, милый оперочек, настанет день, я тебя уделаю. Как раз сегодня (более чем через десять лет) такой день настал, когда я пишу эти строки.
После этой ночи я надралась в кафе пьяная и поперлась в одиночку «громить ментовку». Закатила дичайший скандал. Разогнала с рыданиями и проклятиями Сереже какое-то ответственное собрание, проклиная «поганых ментов» в частности и всех мужиков в общем. Дежурняк ринулся ко мне и хотел меня в клетку запереть. Но Сережа порывисто закрыл меня собой. «Не трожь ее, я сказал!» Все ж таки не равнодушен был… Нечто живое и тонкое в душе трепетало. Дежурняк лупал глазами, а Борманчук уговаривал меня у своих ментов на глазах: «Ну прости, Юля! Возможно, я был не прав!» И подносил мне водички, вытирая глаза носовым платком. Все-таки не камень же он был. Не постыдился коллег, которые тужились от напряжения в напрасной попытке понять: что происходит? Сам «крутой» нач. угро совершенно пьяную поэтессу защищает?! Позднее я явилась к нему с подарком на день рождения: кабаний клык и оплавленная пуля, которой этот кабан был убит выстрелом в глаз, на плексигласовой подставке в виде лужи крови. Клык сей подарил мне мой другой любовник, прекрасный Евгений Лебедь, мужественный и благородный охотник, настоящий карачагский Чингачгук. У него были черные волосы и раскосые золотые глаза. Женя «Чингачгук» пристрелил этого кабана в упор, на расстоянии шестидесяти шагов, а кабан был подранок. Соблазнительный охотник работал главным технологом в литейном цеху одного из заводов. Я же тогда там «трудилась на благо» ублюдочной «родины» в качестве «земледела». То есть восемь часов подряд тяжелой лопатой, летая, как угорелая, в клубах горячего пара, бросала с металлического пола на резиновый конвеер ссыпавшуюся оттуда черную промасленную землю. Он был одним из лучших моих мужчин, которого я до сих пор вспоминаю с восхищением. Высокий, могучий, с вкрадчивой походкой, золотоглазый технолог, будучи старше меня на семнадцать лет, влюбился в меня до полной потери здравого рассудка и звал замуж, обещая развестись с женой. Все было бы: и квартира, и деньги… Но такая большая разница в возрасте? И я нарушила тончайшую гармонию между нами. Изменила ему с непутевым пацанчиком, работавшим за соседним с моим конвейером станком. Мне тогда было чуть больше двадцати, и я не умела щадить людей, я их даже не замечала… Не заметила я и твою мать, работавшую со мной в одном цехе. А она еще тогда, оказывается, меня приметила. Да не решилась вмешиваться в отношения, о которых тогда гудел весь цех. Встречались ведь мы почти в открытую, невзирая на угрозу «профсоюзных разборок» по постельным делам, таких «актуальных» в совковые времена. Естественно, он не простил мне измены и мы расстались. Я не плакала – я прохохотала в этот день до самого вечера – господи, ха, Лебедь?! Да мы таких птичек настреляем стрелами амура целыми пачками! Я молода и прекрасна, у меня все будущее впереди! Надо же так – восхищаться беспредельно человеком и не любить его.
А тебя, которого я всю жизнь, с самых первых дней презирала за скрытность и лукавство натуры, так безумно жаждать! Помнишь, как однажды с видом гневного ангела ты, в одну из наших встреч в чеховском лесу, выпытал у меня историю с Лебедем и мне до сих пор дурно вспоминать, как ты со мной тогда поступил. Я приехала вся из себя шикарная, в шифоновом, фиолетового цвета с золотистой ниткой свободном платье. Купила отрез за сто рублей у одной киевской спекулянтки. А та приобрела эту потрясающую, немыслимую для совдепа ткань у негра из Замбези. Деньги же мне дал один мой поклонник, чтобы я купила себе сапоги, потому что, примчавшись ради меня из Карачага в Киев на своем «жигуленке», увидел, как я трясусь от холода, потому что сапожки у меня были резиновые, а дело было зимой. Господи боже, какие сапожки? Переморгаем, перетерпим! Вдруг с Витей помирюсь, ехать к нему надо будет, а у меня ничего приличного нет! Платье шили всем курсом, когда ты позвонил мне через полгода, летом. Еще бы, фурор, Юлька к Виктору едет! Студентки переполошились, одна платье кроит, другая на почте, где я подрабатывала уборщицей, дежурит, третья бежит в деканат заявление об отпуске отдавать! Всей толпой на поезд провожали. И что же? Стою я перед тобой в лесу, дрожу, как осиновый лист, а ты, донельзя суровый, допрашиваешь меня: так что же у тебя было с этим Лебедем? Но это же было давно, Витенька, отвечаю, еще до тебя! Лебедь был классный мужик, он меня ничем не обидел. Грина, «Алые паруса», читал ради удовольствия, он его и так напамять знал. Вкус имел превосходный. На стенах в спальне накат – в виде стальных полукруглых зеркал с едва расцветшими розами у подножья, в углу – сейф с охотничьими ружьями и ножами. Каждый вид оружия – по-итальянски тонок. Подставку для клыка сам выпиливал. Когда я потом, через несколько лет передарила Борманчуку лебедевский клык, он ему так понравился, что клык с пулей прочно воцарился на Борманчуковском служебном столе. А коллеги из уголовки позавидовали и клык сперли. «Эх ты, говорю, сыскарь паршивый, горе-пинкертон, что ж ты мой клык проморгал?» Так Борманчук его неделю искал, всю свою рать на уши поставил, но клык нашел и назад на стол водрузил. На чем поймала его система, такого интеллигентного? Власть, деньги, обычная схема? А ведь казалось, был «честный» мент. Четыре образования – техникум, музыкальное училище по классу фортепиано, педагогическое и юридическое. Он никогда не употребляет нецензурных слов, не повышает голоса и всегда предельно вежлив с гражданами. Только его отдел почему-то славится наиболее жестокими методами дознания в городе. Одеванием противогазов и полиэтиленовых мешков на голову, избиением мужчин ниже пояса, а женщин или, хоть и юных девушек – по почкам… Нынешний начальник карачагской мусориловки Анатолий Корниенко, которого некоторые считают «добрым ментом», а некоторые – профессором Мориарти, все меня спрашивает: «Что же у вас все-таки произошло с Борманчуком, Юлия Михайловна? Вы мне когда-нибудь расскажете?» И лукаво улыбается. Точно так же он улыбается, когда журналисты спрашивают его: «Почему так много жалоб поступает от граждан, преимущественно молодежи, на то, что из них ваши подчиненные выбивают самооговоры? Верно ли, что при помощи пыток противогазами и электротоком они принуждают к показаниям против себя невиновных, а подлинные преступники разгуливают на свободе не только по городу, но и в коридорах вашего учреждения, нося при этом милицейские погоны с достоинством генералов бундесвера?» – «Это только слухи и обычная тактика преступников – клеветать на честных следователей, - все с той же милой улыбкой отвечает он. - А доказать наличие пытки противогазом можно, только зафиксировав наличие на противогазе волос с головы потерпевшего!» И улыбка его становиться еще обаятельнее. Как-то я спросила одного сведущего парня: «Чем это менты по вечерам в кабинете у Корниенко занимаются – все заседают, заседают?..» - «Как что, - ответил он. - Разве непонятно? Кассу делят!..»
Но корниенковская, «мориартическая» улыбка мне ничем не напоминала твою, когда ты стоял напротив меня там, в лесу, под Чеховом и допрашивал: «Так что же у тебя было с Лебедем? Рассказывай!» И когда я по наивности тебе открываюсь, ты взрываешься: «Да этот Лебедь даже к моей матери приставал, премии ее лишал за то, что она взаимностью ему не ответила! И ты с ним таскалась?!» Разворачиваешься, чтобы уйти, я падаю тебе в колени и обнимаю ноги, умоляя: «Что ты, Витя, за что, это же было сто лет назад!» А ты продолжаешь идти, я волочусь за тобой по колкой траве, рвется в клочья предназначенное для твоих милых глаз платье из заморского шифона, я рыдаю, а ты наклоняешься, грубо отрываешь меня от себя, швыряешь на траву и уходишь… Уходишь, бросив одну в лесу, где действительно могут изнасиловать и убить. Это не податливая Украина, это злобное и дегенеративное Подмосковье, с перегарной мамалыгой вместо мозгов… Уходишь, чтобы потом, через несколько месяцев, позвонить и, как ни в чем не бывало, нежно шептать в телефонную трубку: «Юлюшка, милая, я по тебе соскучился, приезжай!..» А я уже кручусь, как в сумасшедшем карнавале – «Зори», Стаська, Борманчук, мужчины, мужчины, мужчины… Правда, Светка Говорухина как-то сказала мне: «Юль, ну что ты себя коришь? Да, было у тебя около трехсот мужиков… Но ведь все они практически у тебя были по разу. А ты – десять лет в разводе. Что же, если я, к примеру, из десяти лет один год прожила половой жизнью, так я уже ****ь, что ли?!» Но история с Борманчуком была последней каплей. «Все, - сказала я себе, - хватит. Выхожу замуж». И с легкой руки авторитета в погонах я влетела на десять лет в совершенно ненужный мне брак.
Корниенко и в дурном сне не представляет, как интересно можно охарактеризовать его сексапильного протеже Борманчука. В результате работы подобного очаровашки-мента рэкета в городе нет, есть менты в роли баскаков, собирающие дань с собственного народа. Каждый третий юноша или девушка в городе – наркоманы. Две трети женщин - изнасилованы или подверглись попыткам изнасилований, в том числе – садистских и групповых. А чему тут удивляться? Сережа начинал свою оперскую биографию с расследования еще одного громкого дела - зверского убийства сутенерши Жени Косточки. Она часто зависала в «Зорях» - испитая, прокуренная зэчка, с кирзовым голосом и оловянным взглядом. Она была бездетная и оттого, видимо, совершенно оголтелая особа. Как она однажды сболтнула, в какой-то разборке, когда она была на шестом месяце беременности, один из оперов ударил ее ногой в живот и она через час разрешилась мертвым ребенком - девочкой... Что-то она не поделила со своей бригадой, вместе с которой заманивала к себе на квартиру беспризорных малолеток, где их насиловали и буквально продавали в рабство. Вскоре ее нашли у дверей ее квартиры со спущенными джинсами и отбитыми внутренностями. Умирала она в реанимации, в полном сознании, двое суток подряд страшно крича... А ведь была королевой зала, чем-то вроде рэкетирского «политбюро» в знаменитых «Зорях», ни один мент ее пальцем не трогал, хотя деньги избитых кабацких клиентов шуршали в ее карманах. Ну понятно, «если наше у нас, то ваше нам без дела»… Нашел ретивый опер Сережа убийц Косточки? Не нашел... А может, не дали? И ни один мент так и не объяснил, почему Стаську, никогда не платившую рэкету из принципа, постоянно избивали, а с Косточки до этого ее смертного прокола ни один волосок не упал… Сергей – сильный сыскник, грамотный… Тоже, «с нашим в кармане нам уже не до вас»? А в Карачаге – насилие, насилие, насилие… Духовное, моральное, физическое, экономическое, политическое… Нефтебарон – в клоповнике, зато остались другие пауки, они суетятся, как в американском фильме ужасов и вырастают день ото дня все пучеглазее и голоднее - на человеческой крови, могилах раковых больных, на недоношенных детях или женских выкидышах, на отчаянии бездетных женщин, отравленных безнадежностью и химикатами, сотнями тонн плывущими под серым небом Карачага и проникающими к нам в душу, в тело, в мозг…
Но правда должна быть полной – нельзя истребить в человеке до конца человеческое – даже поставив его на пост начальника городской милиции – Корниенко всегда оберегал меня «от наездов» своих подчиненных. Этот кареглазый ментовский чиновник говорил им: «Что, опять по Юлии Михайловне вопросы? Не занимайтесь х...рней! Вам ее не одолеть! Отставить на нее все протоколы! Займитесь лучше бандитами! Больше толку будет. И нам полезнее». О нем самом никто не мог сказать: «Корниенко меня ударил!» Слишком для этого умен карачагский Пинкертон. Ну а разрушить систему насилия – это уж не в его власти. Даже если ему и взбредет в голову взбунтоваться в силу этого «человеческого», одно движение пальца сверху – зароют в таком месте, где мама родная не узнает. Впрочем, я могу сказать, почему с ментами, при всем их сволочизме, все же можно придти к какой-то общей платформе. Они никогда не ставили перед собой идеологических сверхцелей. А вот внуки ВЧК имеют четкую задачу – отравить до самых недр душу народа. Поэтому и эрудированный, осторожный Корниенко пойдет на компромисс там, где от иного чекиста следует ждать единственного – «укола зонтиком».
А что такое насилие, я знаю не понаслышке. Однажды меня попытались изнасиловать, когда мне было восемнадцать лет. Особа я была с детства решительная. Бунтовщица по призванию, инстинктивная мятежница, с тринадцати лет я организовывала по собственному почину общешкольные забастовки в порядке протеста против грубых или несправедливых учителей, срывала уроки или просто игнорировала нудных песталоцци, запоем читая во время уроков толстенные тома из серии «Жемчужины мировой литературы», двухсоттомника, которые по большому блату выписывала моя мать. Однажды даже подралась с директрисой школы по кличке «Кобра», которая на уроке украинской литературы пыталась вырвать у меня из рук «Декамерон» Джованни Бокаччо. Зная мой независимый нрав, многие подружки искали у меня защиты и всегда просили меня провести их домой, если мы задерживались на гульках допоздна. Меня, естественно, уже никто не провожал, потому что девушка я была дикая, застенчивая и поклонников не имела. В четырнадцать лет я влюбилась в испанского певца Рафаэля и часто бродила по ночам, в мечтах представляя целую цепь приключений, в результате которых рано или поздно мы оказывались в постели, и я млела от воображаемых южных ласк. Однажды, поздней весной, возвращаясь по темной тополиной аллее вот так заполночь домой с танцев, вся в упоении от воображаемых картин, я услышала, как меня окликает мужской голос. «Девушка, - взывал какой-то невысокий коренастый тип с освещенной стороны улицы, - можно вас?» Я оглянулась, голос и тон типа мне не понравились, и я ускорила шаг. Тогда тип направился в мою сторону. Очень быстро он догнал меня и схватил сзади за плечи. Я вырвалась и побежала от него со всех ног. Забежав во дворы, я переждала некоторое время, потом выглянула из-за кустов и, никого не заметив, направилась в сторону своего дома. Тут тип выскочил из-за близлежащих кустов, опять схватил меня и начал волочить в эти самые кусты. «Слушай, - сказала я, - что ты так некультурно ко мне пристаешь? В пыли у дороги, что ли, будем валяться? Идем ко мне домой, отдохнем, как люди, в чистой постели, я тебе сто грамм налью». - «Правда, нальешь?» - «Конечно!» Тип поплелся за мной. Вскоре мы поднялись на третий этаж дома, в котором я тогда жила вместе с матерью. Я позвонила в дверь. Увидев, что я звоню, тип испугался и стал пятиться от двери. Открыла моя мать, грузная, грозная женщина, которая вообще мужчин как таковых на дух не переносит. Всю работу по дому делала сама, и когда ее спрашивали, почему она не попросит мужчин о помощи, отвечала: «Без сопливых обойдемся!»
«Мам, - сказала я, - этот ублюдок всю дорогу ко мне приставал!» - «Кто? Вот этот шибздик? Да я ему сейчас!» И схватив его за руки, в пять секунд спустила с лестницы. Впрочем, это был не первый случай. Впервые это случилось, когда мне было двенадцать лет. Мы с моей любимой подружкой Ирой сидели во дворе строящегося дома. Вдруг из подъезда вышел какой-то мужчина, краснолицый, некрасивый, худой и длинный. «Девочки, - позвал он нас, - тут мне трубу надо подержать, вы не могли бы мне помочь?» - «Сиди!» - дернула меня за юбку подружка. Но я, как дитя отзывчивое и всегда готовое всем помочь, поднялась и пошла за нуждающимся в помощи дядей в подъезд, «подержать трубу». Вначале мы поднялись на третий этаж, вышли на балкон, о чем-то незначительном с «сантехником» поболтали (но не о трубах), а потом он повел меня на второй этаж. Я уже заподозрила, о какой «трубе» идет речь, но молчала, а длинный, взяв меня за руку, попытался завести меня в квартиру, где я увидела валяющиеся на полу какие-то тряпки. Я стала вырываться. Дядя схватил меня на руки, поднял, крепко прижал к груди и поволок в приоткрытую дверь. Постыдный, но полезный опыт с педофилом в погонах Веней Зернуховым, как ни странно, сослужил мне отличную службу в жизни в том смысле, что я была абсолютно лишена страха перед мужчинами, в отличие от многих других женщин. Я совсем, то есть абсолютно не пугаюсь, когда на меня нападает насильник. Впрочем, есть такая редкая категория женщин, которых проще убить, чем изнасиловать. К примеру, у нас в Карачаге, на одном из старых кладбищ на окраине города майор милиции пытался изнасиловать шестнадцатилетнюю школьницу, бил ее камнем по голове, но так и потерпел поражение. Школьница умерла у него в руках, но не сдалась. А он потом несколько месяцев «сам себя искал», пока полтавские менты его не раскололи и не посадили. Вообще, насильники – оригинальные существа. Я заметила, что к проституткам ходят преимущественно именно мужики, склонные к насилию и похабному отношению к женщинам. Если проститутка по каким-то причинам отказывает такому клиенту, при удобном случае он обязательно попытается взять ее силой и еще унизить при этом. Ну, а уж деньги сбить с проститутки – святое дело для каждой падлы. Я помню эпизод, который однажды случился в ресторане «Днепровские зори», когда нас со Стаськой угощал один москвич-командировочный. Стаську там считали именно проституткой. Хотя она, по существу дела, была, скорее, кидалой, так как спала только с теми, кто ей глянулся. А у остальных просто опустошала карманы такими забавными способами, что обманутые ею приставалы от ошеломления часто даже мстить ей не пытались, а только с хохоту давились, смеясь над собственной глупостью, восхищаясь ее дерзостью. Итак, подходит к нашему столику кент, завсегдатай «Зорь» из серии «сутенеры-наездники», Серега по кличке «Лысый», напарник Жени Косточки, по омерзительности чем-то напоминающий летучую мышь в период течки, и на весь зал вопит: «Братан! С кем ты сидишь? – и указывает на Стаську, которая как раз в эту минуту подносила ко рту вилку с маринованными грибочками, - С кем ты из одной рюмки пьешь, кого целовать будешь? Она же х…есоска!» Конечно, Лысому были абсолютно по шарабану способы секса, применяемые Стаськой в своей дионисийской биографии. Просто, это был такой способ шантажа – или ты дашь нам бабки, или мы тебя будем «парить» на каждом шагу. А в те времена, если ты помнишь, для женщины поцеловать мужской орган любви – это было позорище из позорищ, таких женщин отвергало общество, их вышвыривали на самую грязную обочину жизни, на них тыкали пальцами, им прохожие на улицах плевали вслед и громогласно заявляли: «Вон, смотри, пошла! Соска!..» (Хотя, скажем, та же «Камасутра» насчитывает несколько десятков способов приласкать мужчину таким желанным для любого из них способом, и я, в принципе, не встречала в своей жизни мужчины, ни близкого, ни чужого, который бы от этого заманчиваго дела отказался.)
Стаська - сексуальный «Северин Наливайко» в юбке. Черной ненавистью ненавидела она весь так называемый «сильный пол», в том числе и своего бывшего мужа, руховца, «борца за незалэжну Украину», депутата облсовета и одновременно самогоноварителя, который бил свою женушку еще во время беременности сковородкой по голове. Да и потом колотил ее, как говорится, от всей души, из-за чего, собственно, она и загуляла. В тот момент, элегантно отведя ото рта вилку с грибочками, она, сверкнув черными глазами, произнесла: «А твое какое дело до меня, Лысый? Хоть десять х…ев в рот натолкаю, тебя что, зависть берет? Жалко мой рот, так подставь свой зад!» Лысый на минуту замер, обалдев от такой наглости, а публика в зале засмеялась, скептически поглядывая на обсмеянного вымогателя. Интеллигентный москвич, не будь дурак, не спеша взял стоявшую тут же тарелку с салатом «оливье», точно так же степенно поднялся и со всего размаху (а под скромным пиджачком бугрились недюжинные мышцы) вмазал тарелкой вместе с «оливье» прямо в мышиную мордуленцию Лысого. «Я сам выбираю, с кем мне сидеть, пить и спать!» - объявляет он залу. Лысый с окровавленной харей валится под стол, Стася быстро ложит вилку, хватает меня за руку, а москвича за отворот пиджачка и аккуратно шепчет: «Смываемся!» Мы быстренько выметаемся с помощью добрых душ официанток через черный ход. Изобретательная была она особа, даже когда бывала в дупель пьяная. Как-то, во хмелю, завидела она своего бывшего мужа, депутата, в «Зорях». Собирался там банкет с важными переговорами. «Как, - возопила она, - мой крокодил залез на мою территорию! Еще чего! Какой из него депутат! Милый! Ты теперь честный стал? А ты забыл, как в Монголии со склада мебель п…здил! Мужики! И он теперь - избранник народа? Да я х…й в руках держу лучше, чем он - микрофон!» И - лап первого попавшегося «туза» за ширинку: «Товаришу депутат! Дайте перший мікрохвон, хай я побалакаю!» Народ попадал от ржачки, а крокодил смылся бесследно и больше в «Зорях» сроду не рисовался. Я понимала Стаську - она мстила бывшему руховцу не просто за побои, нет. За насилие над душой, за ложные надежды, за разбитую жизнь. Она так и говорила: «За те, шо ти - козьол безрогий, будеш ти, мій депутате, лазить по городу з такими рогами, що й усієї тундри не хватить їх заховать! І стома бензопилами не спиляєш!»
Насилие по существу своему – насилие над скромными женщинами, нескромными, над путанами, вокзальными шлюхами, над одинокими и замужними – естественный образ жизни для почти всех наших мужчин. Насилие духовное и физическое, моральное и интеллектуальное. А знаешь, сколько мужей систематически насилуют своих жен? Вот ты никогда в жизни не возьмешь женщину без спросу. По ночам, когда ты будишь меня, какой бы сонной я не была, ты всегда, прежде чем проникнуть в меня, хотя и твердо знаешь, что это твое действие мгновенно вызовет у меня удары крови в висках и невыносимо острое желание отдаться тебе, тем не менее, соблюдаешь незыблемый ритуал. «Можно, я войду?» - бережно спрашиваешь ты. И это звучит так трогательно, что я готова умереть под тобой, но не сдаться под неистовыми ударами твоего по-мужски сильного тела и удовлетворить все твои желания до последней капельки той волшебной жидкости, которая у тебя одного пахнет не просто тонко, но обладает неуловимым ароматом белой акации, чуть-чуть грустным и в то же время обольстительным. Но ты хочешь моего сознательного согласия на близость, моей доброй на то воли. Мой же первый муж, к примеру, просто начинал, извини за выражение, лапать меня и делал это до тех пор, пока само мое тело не уступало чисто механическому воздействию на возбудимые места. Он был хороший человек, но слишком уж обыватель. В результате так ни одного оргазма я с ним ни разу и не получила.
Разве это было не своего рода матримониальное изнасилование? А ведь так выглядит брак во множестве семей и, самое поразительное, женщины даже не осознают, что их изнасилованные души рано или поздно становятся такими же убогими, как рано тускнеет огонь жизни в их глазах. Ты заметил, как много женщин у нас с потухшими глазами?
Но вернемся к нашим баранам, а точнее, к козлам – не вздрогнув душой, я своим детским, но преждевременно опытным умом хладнокровно подумала: «Если закричать, этот болван испугается и отпустит меня!» Тут же я вцепилась своими острыми ноготками ему в красно-буряковую морду и завопила что есть силы: «Помогите! Убивают!» Самозваный «сантехник», испугавшись моего крика, выпустил меня, «труба» у него опустилась, а я, отойдя от него на приличное расстояние, поправила платье, сказала: «Дурак!» - и удалилась.
Вернувшись к Ирке, я услышала от нее встревоженное: «Ну что? Я уже хотела бежать за отцом!» - «Все нормально». Я никогда в те годы не рассказывала никому о своих маленьких тайнах. Только с возрастом научилась я описывать всем встречным-поперечным свои проблемы, поскольку видела – скрывая от мира свои сложности, человек может сойти с ума, как сошла с ума моя подруга Светка Говорухина, о чем я тебе уже говорила. Она была очень возвышенная, одухотворенная женщина, в отличие от Стаськи, которая жила по принципам карнавальной культуры по Бахтину - этакая чисто по-раблезиански непристойная черноглазая сорвиголова в белом комбинезончике, маленькая отчаянная секс-леди, перетрахавшая пол-Карачага, в том числе - и самых высоких чиновников как из исполкома, так и из ментуры. Двери она туда ногами открывала и раз и навсегда научила меня не бояться этого заведения. Одна из легенд о том, как Стаська чудесила, до сих пор ходит по городу. Поехала она однажды с двумя пэпээсниками на природу. Переспала с одним. Стали они ее домой отправлять. А она, не моргнув глазом, заявляет: «Как так, я же еще и водителя хочу!» - «Ради бога, Стася, какие проблемы!» Развлеклась и с водителем. «Ну, спасибо, Стася, что ты нас удовлетворила!» - «Ха, - заявляет подлая Стаська, - пожалуйста! Но я теперь пойду искать того, кто меня бы удовлетворил!» Опозорила мужиков вчистую! Светка была другая. Обладавшая оригинальной внешностью, она могла быть и некрасивой, и очаровательной, по собственному желанию. Ее тяжелые каштановые волосы всегда манили мужчин, как дремучая дубрава – охотников. Поклонников была тьма, но производила она свои интимные мероприятия в столь глубоком секрете, что и знаменитое детективное агентство «Голубая луна» со сногсшибательным Брюсом Уиллисом в главной роли не сумело бы ничего раскопать даже с применением суперсовременной электроники всего мира. Я одна знала о ней все. Я единственная знаю, как отомстила она мужу, когда узнала о нем страшную правду – а ведь он был для нее солнцем небесным! В тот день она раскрутила случайно подвернувшегося под руку молчаливого юнца на поездку к Карачагскому водохранилищу – это было, кстати, накануне Чернобыля. Мы доехали до моря на потрепанном «Жигуленке» юнца и увидели потрясающую картину. Над самими волнами висел огромный облачный, как бы сказочный остров, позолоченный снизу закатным солнцем, а сверху сияющий белоснежной короной, напоминавшей горную гряду. Ну, чем тебе не Атлантида накануне катастрофы! Я вышла из машины, резкий ветер разметал мне волосы, и я в совершеннейшем экстазе воскликнула: «Ты знаешь, Свет! Если бы я была художницей, я бы все это нарисовала!» А подойдя поближе и увидев штормовые волны величиной со стадо слонов, я переметнулась в другой лагерь: «Нет, ты знаешь, я все-таки родилась моряком!» Светка засмеялась: «Юля, ты родилась поэтом! Поэтому – ты и моряк, ты - и художник!..»
По возвращению в Карачаг Светка заявила: «Ты иди домой, а я останусь». Я удивилась: у нее не было в обычае изменять мужу. Но без слов удалилась. Через довольно долгое время в моей малосемейке появилась изрядно хмельная и зацелованная Светка и, смеясь, заявила: «Юля, у этого мальчика завтра свадьба, а сегодня он изменил своей невесте со мной, которая старше их обоих на десять лет!» Я изумленно молчала. Но это оказалось не все. Достав из сумочки начатую бутылку шампанского, она отхлебнула прямо из горла и спросила: «А с шариками ты пробовала?» - «С какими шариками?» - не поняла я. «С такими, которые в член вставляют!» - «Нет…» - «А я попробовала!» - «Свет! Ты успокойся!» - «Не-ет! Ну, какие же замечательные наши мужчины! Сначала мой Юрочка, мой обожаемый муж практически насильно заставляет меня забеременеть, не разрешая предохраняться, зная, что у меня уже есть ребенок от первого брака и что я не решусь оставить второго ребенка без отца и от него не уйду. Как он клялся мне в верности! Он говорил – Свет, я тебе никогда в жизни не изменю! Я научу тебя летать! - Он выбрасывал все противозачаточные таблетки, а после полового акта силой держал меня в постели, чтобы я не подмылась чем-нибудь ему ненужным. Я родила ему замечательного сына. А ведь я выходила замуж без любви. Я просто боялась остаться одна. Однажды я просидела четыре ночи с одним придурком и играла с ним в шахматы, но не дала. Он разозлился и сказал – мне не дала, значит, толпе дашь. На следующий день он явился ко мне с этой толпой, но я успела убежать к соседке. Они от злости, что меня не успели вы...бать хором, переколотили в доме всю мебель, перервали все платья, а самое главное, перервали в клочки все мои книги, которые я собирала годами, на свою нищую учительскую зарплату! Вскоре подвернулся Юрка, и я выскочила за него. Как получилось, что я влюбилась в собственного мужа? Уж очень ему нужна была бесплатная рабыня. Я ему купила сначала мотоцикл, потом – «Жигуль». Я хотела, чтобы у мужчины была игрушка и он не шлялся, где попало. Он и не шлялся. Юля! Он выискивал по селам самых тупых баб, самых недалеких! Я, со своими двумя университетскими образованиями, ему – только для приличия, для ширмы! Он же – партийный, у него должна быть семья! Знаешь, как он изнасиловал одну дуру, от которой подцепил триппер? Он пришел к ней вместе со своими рылами – а их около десятка и сказал, что сейчас ее округлит в присутствии их всех, за то что она его заразила. Округлить женщину – это, значит поиметь ее во все три отверстия. (Далее следовал мат. Светка, так же, как и Стаська, дико материлась). И он это сделал. А маленький трехлетний сын бегал вокруг стола, на котором он это делал, и спрашивал – дядя, а сьо там? Дядя, а сьо там? - Вот так они хотят округлить нас всех – до нуля, до бесконечности!..» Светка была чрезвычайно умна. Я выбила себе второе высшее образование через Киевское министерство, а она сумела прорваться через Московское – без денег, без связей, без блата. Она ездила в универ, оставляя дома семилетнюю девочку. А под мышкой волочила младшенького – туда и обратно, на сессии. Впридачу еще - куль пеленок и стопа учебников, тоже все в собственных хрупких руках. Все экзамены – на отлично, два красных диплома, это не фунт изюму. Не нужен был ее светлый ум ее мужу. После того, как она узнала о его изменах, он приперся домой пьяный и долго бил ее ногами – чтобы не шпионила. Ударил ногой по сердцу и сбил сердце с ритма. В аспирантуру он ее учиться не пустил – еще бы! Ведь она займет более высокий статус в обществе, чем он! Меня он на дух не переносил. «Света, - говорила ей я, - зачем ты с ним живешь? Он же выродок, ты погубишь себя!» - «Юля, а что искать в этой жизни? Все они одинаковы, они стремятся округлить нас до уровня асфальта и использовать вместо мусорных урн, чтобы сливать туда избыток гормонов. Мне уже все безразлично. Всюду – предательство, всюду – ложь!.. Это ты стремишься к чему-то высокому. И правильно делаешь. Твой Виктор не такой, он – романтик. Он – не от мира сего. Он тебя любит. Но даже если я и ошибаюсь, все равно – ты его любишь. А любовь – всегда прекрасна, даже неразделенная!» Лет пять назад она появилась у меня в малосемейке, странная, заторможенная. После истории с «округлением» она уговорила мужа переехать в город, в котором, по странному совпадению, жили и ее мать и мой отец, в Армейск, чтобы оторвать мужа от его темных компаний и делишек. Так вот, она примчалась из Армейска на попутках, чтобы сообщить мне и в местную прокуратуру, что ее, якобы, преследуют и хотят убить: «Я сказала одному крутому, что мои дети без денег и не поступят никуда, а его дети - с деньгами и поступят, куда угодно. В любой вуз. Вот он и решил меня грохнуть». Она потащила меня звонить на почту и при этом везде оглядывалась и шептала: «Вот, посмотри, желтый «Жигуль» стоит. Он ехал за мной из самого Армейска. А вон, видишь, мужик в темной рубашке? То выглянет, то заховается… Почему он там околачивается? Он тоже за мной следит…» При этом ее аквамариновые глаза были отстраненными и как бы задумчивыми. Я попыталась уговорить ее пойти к психиатру, но это ничего не дало. Она, обиженная, уехала и долго не давала о себе знать. А незадолго до твоего появления позвонила мне и спросила: «Юля, Виктор тебе не звонил?» - «Что ты, какой Виктор! Десять лет прошло! Все давно умерло и для него, и для меня. Мне скоро пятьдесят и я уже ничего в этой жизни не хочу и никогда не захочу!» - «А я всегда так верила в вашу любовь!» И вдруг ты звонишь и своим тихим музыкальным голосом говоришь: «Ты узнаешь, кто тебе звонит?» И у меня все внутри переворачивается, внезапно начинает кружиться голова, болезненный удар в виски – ну конечно, кто мог мне позвонить, кроме тебя! – таким голосом! И далее, как обычно, без преамбул: «Скажи дома, что ты ушла на ночь к подруге!..» И потом мы встречаемся в кафе и ты сидишь рядом, Боже мой, самый настоящий, живой, незабываемый Виктор, и я, как в долгих-долгих больных снах, могу, сама себе не веря, взять твою руку и поцеловать твою ладонь. И ты осыпаешь меня поцелуями у всех на глазах, и плевать тебе на мои годы, а потом смотришь в мое лицо, сжав его ладонями, и я вижу, как слезы текут из твоих глаз… Ты плачешь, ты, мой гордый, непреклонный Виктор! Ты плачешь…
И я понимаю, что ты простил меня, простил безоглядно и навсегда, и что я нужна тебе, нужна больше жизни, так же, как и ты мне… И потом, ночью, после неистовых ласк, от которых я отвыкла, говоря себе: «Вот, значит, как, и я стала, как многие, фригидной женщиной, я уже ничего и никого не хочу, у меня нет никаких желаний, кроме как отомстить этой власти за мою разбитую жизнь… Как рано я сгорела! А казалось, пылала, как Кракатау, и не было предела моей способности любить и моей решимости страдать!», я тоже плачу и беспрестанно умоляю: «Прости меня, Виктор, ради Бога, прости меня, я люблю тебя, не гони меня больше, я не могу без тебя жить!» И ты в первую же ночь доказал мне, что я жива и способна пламенеть горячей, чем в те чеховские смутные зимние дни наших свиданий, едва касаясь пальцами моих волос, впиваясь до крови зубами мне в грудь, врываясь в меня с жадностью пещерного человека, доводя до безумия едва слышным шепотом: «Любимая! Желанная! Наконец-то ты снова моя!» И верным, вопреки всему на свете, оказался мой рефрен, который я пронесла через все эти два десятка лет: «Ты - смысл моей жизни, моя мечта, мой идеал мужчины, ты – самое нетленное, что у меня есть!» И ты, о Господи, ты соглашаешься: «Да, теперь будем вместе. Шаг вправо, шаг влево - расстрел на месте. Изменишь – убью. Я забираю тебя навсегда». Это так странно и удивительно! И я возвращаюсь домой только через трое суток, похудевшая, счастливая, а муж сидит грустный на диване и спрашивает: «Ну что? Что теперь?» И я отвечаю: «Прости меня! Я ухожу. Ухожу навсегда. Это сильнее меня». И он опускает голову, а меня охватывает неисцелимая жалость к нему, и я, пожалуй, впервые в жизни начинаю понимать тебя, Виктор.
Проходит время, и ты выдвигаешь условие – рассказать тебе все, абсолютно все, что было. И я сознаюсь тебе во всем. Как Стаську имели на моем тридцатилетней «свежести» диване с потрепанной темно-зеленой обивкой залетные шоферюги и армяне. Как я выставляла цену и брала с них деньги – крупные купюры, отсчитанные с бухгалтерской точностью… А что было делать? Была безработица и голодуха, не умирать же с голоду? Кавалеров мы оригинально находили. Если кто начинал ко мне клеиться, я сразу переводила стрелки: «Слушай, у меня есть такая подружка, если побудешь с ней - во сне кончать будешь!» - «Да ты что, правда? А где она!» - «А денежки стоит, милый, - отвечала я. - Сколько башляешь?» Впрочем, в большинстве случаев таких обалдуев Стаська стремилась раздеть-разуть и по ветру пустить, а сама улепетывала к какому-нибудь безденежному, но соблазнительному кадру. Потому что, как правило, именно безденежные оказывались сладкими мальчиками… А денежные пузатики - мерзкими и прокисшими. Но с другой стороны – страшно это весело было и любопытно, посмотреть на изнанку жизни. Я ведь честная училка, просидела всю жизнь в библиотечной пыли, осталась нищей, и теперь Стаська мне глаза открывала. «Юлька, - говорила она, - як я тобі покажу, як оці начальнички наші гроші пропивають!.. То оці твої сині очі не те шо на лоба, а на задницю повискакують! Оце ж вони в нас накрали, нагребли, а самі жеруть-жеруть, як їх тільки не розіпре, вже й через вуха лізе, хочуть бабу гарну в...бать, а самі їй і колготки купить задавляться! Аби все на шару, та шоб і не писнула! Треба з них викручувать усе, шо тільки можна, і без штанів за вітром пускати!»
Рассказала я тебе и про то, как я попала в ростовскую банду, когда ехала от тебя без денег по трассе…
Этот потрясающий эпизод моей жизни мне особенно трудно дается...
Приснился мне сон. Я загадала: ехать к тебе в Чехов, или не ехать. Я часто загадываю сны, и они всегда сбываются. Однажды одна бабушка мне сказала: «Это тебя небо любит, вот и посылает тебе сны пророческие, предупреждает тебя, как тебе жить надо...» Снится мне карта Советского Союза, а на ней стрелочка. И стрелочка эта, помню, на юг указывала. Пошла я по глупости (какой черт меня туда понес?) в церковь. Церковь была неподалеку от твоего дома, в ней твоя мать работала после того, как на пенсию ушла. Церковь эта (теперь понятно) была кэгэбистской, и попы тамошние о заповедях господних, скорее всего, и не думали. И спрашиваю одного священника о смысле своего сна. Ехать мне или не ехать? И вкратце (надо же до такой ереси додуматься?) нашу историю рассказываю. Тогда я еще не предвидела, что тебя потом в этой церкви мать с твоей женой-сквалыгой повенчает, хотя всеми фибрами души ее ненавидела. Гэбэшники, в отличие от ментов, аккуратнее работают: незаметнее, без нужды особо не светятся. Я уж к тому времени и подзабыла, как меня, после выхода из декрета, во время работы на одном из позднее «прихватизированных» красным директоратом заводе комитетчики «на ковры» вызывали. Обчиталась я Ленина с Марксом и давай за десять лет до Горбачева всеобщую избирательность проповедовать – от мастеров до министров. «Смотрите, - говорю, - ведь в «Государстве и революции» так и написано – всех выбирать, а не назначать, и тогда настанет коммунизм!» Вызывают меня в «первый отдел». Захожу в кабинет – сидит там дедушка со шнобелем, как протухший шницель, и вещает: «Это кто ж вас уполномочил труды Ленина трактовать? Вы какое имеете право?.. Мда-а-а… Читал я письма ваши в Испанию, читал… Ну это все молодость, романтика!.. А теперь уже серьезнее надо быть, осмотрительнее!» А я, как в испанского певца Рафаэля влюбилась, действительно ему письма в Испанию писала в четырнадцать лет, да и забыла об этом! И сидел эдакий дедушка со своим нестоячим «прадедушкой» в матне и мою детскую душу рассортировывал по тайным графам и схемам… Рассердилась я, ушла из «первого отдела» и устроила немую забастовку – ни с кем не разговаривала. Так меня из цеха выжили. Но и об этом я не очень помнила. Хоть стукачей с детства ненавидела, а нюх на них не всегда срабатывал. И вот стоит передо мной такой стукач в рясе, а я ему душу изливаю. «Люблю, - говорю, - Витеньку, сил нет!» А попик мне так барственно: „Поезжайте, поезжайте!”. Я и не думаю о том, что стрелочка-то на юг, а не на север указывает! Пошла бы к любой цыганке, та бы мне, может, правильно и растолковала! А комитетчику в рясе все оно до феньки – любовь, судьба! Он когда вас с супругой твоей бесценной венчал, обо мне, может, и вспомнил, меня, раз увидев, мало кто забывает, да видно не с руки ему было каноны перечитывать – если венчающийся другой женщине кое-что обещал, в церковный брак вступать не имеет права. И попик, сволота, должен был на оглашении предстоящего брака, происходящем заблаговременно, о сиим препятствии сообщение сделать. А с тобой духовную беседу провести… Бессмертная книга – «Овод» Этель Войнич. О Господи, которого нет! Разве страшны менты всех времен и народов? «Все, что он может выдумать, - это затянуть потуже ремни, а когда больше затягивать уже некуда, то все его средства исчерпаны. Всякий дурак может это сделать! А вы! “Будьте добры подписать свой собственный смертный приговор. Мое нежное сердце не позволяет мне сделать это». До такой гадости может додуматься только христианин, кроткий, сострадательный христианин, который бледнеет при виде слишком туго затянутого ремня». И далее по тексту.
Истолковал он мой сон наоборот, этот долгополый пакостник, который, как я потом узнала, был алкашом.
Послушалась я долгополого и махнула в Чехов, к тебе, в котором галилеянин был сильнее любовника, к тебе, который, чтобы не хотеть меня, совал своего разыгравшегося от тоски по мне «Валерика» под холодную воду, губя свою роскошную силу, дарованную природой. Как обычно, на попутках, денег-то, как всегда, - ку-ку! Приезжаю, а ты, точь-в-точь в этот день в Карачаг отбыл, в законный отпуск. Что же делать? Денег, как всегда – ни копья, ни полушки… И поехала я по студенческой привычке по трассе в Карачаг, автостопом. Села я в «Камаз», а там – два чеченца, высокие, обаятельные… Всю дорогу мне чеченские романсы крутили. Музыка – восточная, а слова русские. Про Шамиля, которого Потемкин поймать не может. «Без толку ищут его там и тут, пора реляцию на Петербург, но в Петербурге это не поймут…» Про стариков и детей, которых в вагонах в Сибирь, проклятую навеки, от родных гор увозили… Про расстрелянных в одночасье мужчин… Про Сталина с трубкой… Неортодоксальные романсы, тоскующие… Я сейчас, после всего, что случилось в Чечне, иногда думаю: жив ли тот поэт, что эти романсы сочинял, брат мой по духу?
Тогда еще до чеченской войны было далеко, но про Афган я уже все поняла – не наша война, на не нашей земле, неправедная… Только сейчас ты мне признался, что бывал и в Чернобыле, и в Афгане. Не это страшно. Страшно то, что ты там делал. Гробы сопровождал, «груз двести». Понимаю, почему именно ты. Ты, со своей вкрадчивостью талантливого медика, обезумевших от горя родителей утешал: Бог дал, Бог и взял, веруйте в советскую власть, возникать не надо… Не ропщите да не судимы будете, приемлите двойную мораль, как я ее приемлю… Нет, этого, конечно, ты не говорил, но суть была именно такова. Впрочем, мои кабаки – это тоже своего рода Афган. Нас обоих, как и миллионы других, пытались растлить усатые, бровастые, лысые и рыжие правители вместе со своими ценными псами – сексотами. Это называется у них «вести втемную». Ловко они использовали твою религиозность в задаче беспроблемного погребения погибших афганцев, задаче сложной. «Бывает, распаяется какая-нибудь щелка на свинцовом гробу, и тогда пьем не то что водку – все что горит…» - говорил ты. И глаза твои при этих словах, стали похожи на глаза больной собаки… Но утешать родителей тебе, конечно, удавалось… «Я христианин…» Сколько ж таких христиан, интересно, у них на службе? А впрочем, тебе верить – себе дороже обойдется…
Чеченцы были ребята что надо – отчаянные, веселые… Один стал ко мне приставать, так другой сразу ему врезал – словами говори что хочешь, но рукам воли не давай! Ехали мы, ехали - дальней дорогой, им в Ростов было надо, а мне-то в Харьков! Да ладно, думаю, в объезд оно иногда ближе, дай мир посмотрю! Цыганская душа, как дорогу почувствую, готова, куда глаза глядят, нестись под тихий шум колес, лишь бы горизонт был пошире! Денег нет, жрать нечего? Даст Бог день, даст и пищу, а там, за краем земли, всегда что-то новое!.. Стемнело. Остановились мы переночевать. Признаюсь, уговорил меня чеченец. Вышли мы поужинать под кустиком, бутылочку вина кавказского распили, я и не заметила, как ему отдалась. Приятный мужчина был и джентльмен, о воде позаботился, чтоб я себя в порядок привела, утром кассету с романсами подарил, понял, что понравились они мне очень… Но хорошо чудить, да домой пора. Довезли они меня культурно до поворота на Донецк Ростовской области, маленький городишко, меньше нашего Карачага, распрощались с улыбками, руками помахали, посоветовали поосторожнее быть, не доверять, кому попало. Все сокрушались, извини, мол, нам совсем в другую сторону. Мы бы тебя до самого дома довезли, ты уж по сторонам оглядывайся, здесь опасно, это тебе не Украина, где народ добрее… Как чувствовали ребята беду.
Доехала я попуткой до Донецка, в другую машину пересела. Уставшая была, вторую ночь не спала. Не глянула в глаза ни водителю, ни пассажиру. «Довезите, - говорю, - ребята, до трассы на Донецк украинский, там дальше я сама доберусь!» Ничего, добры молодцы потеснились, вежливо так, но сдержанно. Едем. О чем-то незначительном болтаем. Смотрю – дорога больно кривая… «А что это мы так криво едем?» - «Да вот, заедем на Донец, искупаемся. Жарко сегодня», - это тот, что за рулем, покрепче. Тот, что на заднем сидении, помельче, затаился, как мышь. Отвлеклась я от своих мыслей о тебе, желанном, взглянула на хозяев машины – и все поняла. Ну, думаю, доездилась. Но молчу. И они молчат. Доезжаем до Донца, дачки какие-то однокомнатные, берег пустой, песчаный, дремучий лес по берегу, и что вправо, что влево – ни души. Вышли мы из машины, я в купальник переоделась – как раз с собой был, окунулись мы в прохладную воду. Действительно, жарко было. У меня волосы заколоты в высокую прическу, подходит ко мне крупный, Славка, «Славян» по прозвищу, близко-близко, и волосы распускать начинает. В глаза заглядывает, улыбается загадочно… «Так красивее будет», - говорит. И сам - обалденно красивый, как витязь с картины Васнецова. Глаза синие, волосы белокурые, вьющиеся. Плечи крутые, кожа упругая, гладкая… Мышцы выпирают буграми, Бог мой, что за стать! Талия тонкая, бедра узкие, но мощные и ноги длинные, сильные - боец… Ну князь Тьмутараканский, да и только! Захотела я его. Так сильно, невмоготу прямо. Аж внутри все сводит судорогой. Пожалуй, в жизни я одного тебя только так хотела, но к тебе меня влекла душа, а тут – магия молодой плоти, горячей крови. Сели мы за деревянный столик во дворике – перекусить. Ну, русские как русские, это вам не кавказцы с арабами – прежде, чем до женщины дотронуться, ее хотя бы накормить надо, причем, желательно – повкуснее. Бутылка вонючей самогонки, не очень свежий серый хлеб и колбаса дешевенькая. Хлопнули мы по сто грамм, а второй, Вова (как в анекдоте прямо, мальчиш-плохиш, мордочка маленькая, нос кульком, тараканьи глазки туда-сюда бегают), мне удочку закидывает: «А как ты насчет этого дела?» - «А никак, - отвечаю, - у меня другие планы» - «А по насилке?» - «Дохлый номер» - говорю. А Славка еще по сто грамм наливает. Хряпнули мы и эти сто грамм. «Это почему же?» - Плохиш спрашивает. «Попробуй, узнаешь!» - улыбаюсь и мерзкое пойло – градусов пятьдесят, не меньше - кусочком колбасы закусываю. В другое время я бы свалилась от такой дозы, а тут – ни в одном глазу, трезвость и спокойствие. Поднимаются они и ведут меня в дачный домик. Заходим, я разворачиваюсь, беру Плохиша за плечо и из домика выкидываю. И дверь за ним на замок закрываю. Славка говорит: «Напрасно» - «Ничего, - говорю, - подождет!» И молча купальник сбрасываю. Швырнула его на пол, на Славку смотрю. Славка тоже сбрасывает с себя плавки, остаемся мы друг перед другом в библейской первозданной наготе. Оглядываем друг друга снизу доверху без смущения – каждому есть на что посмотреть, есть чем покрасоваться. У него «объект номер один» уже на взводе. Тоже не ущербный, и размер, и форма – все в тему. И цвет нежный, ненасыщенный. Славка подходит ко мне, снимает с моей шеи старинный бронзовый крестик, подаренный мне недавно случайным приставалой, и кладет его на стол. Ложимся на пружинную кровать: я – на спину, он сверху. Тяжел, силен – выдержать надо. Входит в меня Славка легко, молча, без стона, без звука и в глаза мне смотрит. Я на его движения отвечаю – он сильный мужчина, но и я сильная женщина, поражения в таких битвах я не знала. Сражаемся около часа. Он стонать начинает и глаза мне закрывает: «Не смотри на меня!» - «Славка, - шепчу, - не отдавай меня никому! Тебе же хорошо со мной! Я для тебя все сделаю, ты такого в жизни не знал! И помнить всю жизнь будешь!» Я-то себя знаю, неосмотрительно мужчины поступали, когда в постель со мной ложились. Искали удовольствия, может быть, даже одноразового, а получали ожог сердца. Годами потом искали повторения, а иногда – десятилетиями, только редко кому везло, кроме тебя, милый. Впрочем, и ты – страшен в любви, однажды позволь тебе в себя войти, и ты уже навсегда внутри остаешься, даже если навсегда исчезнешь. И сейчас, на этой арене похоти ты во мне, глубоко затаился, жжешь неутолимым голодом, выжигая клетки сердца, и я готова вокруг все живое спалить. Но Славка, наивная бандитская душа, этого-то не знал, не ведал, он бедняга, только изнасиловать хотел… А попал в царство Таната, бога любви и смерти, сына первородного Хаоса, гераклитовского первоогня, куда ему даже приближаться не полагалось… Вижу – золотой приход начинается. Кричать начал, мы форсируем и так совершенно бешеный темп, бьется лоно об перст Диониса, он губы мои ловит, а взгляда моего не выдерживает. «Нет, не смотри, не смотри на меня так!» - и сдался, приплыл, извергнул золотую струю жизни во влажный неф моего тела, которое ответило ему тем же. Я тоже закричала. И бессильной сразу стала, как дитя, а он все запястья мои сжимает, опустив мне кудрявую голову на плечо. Локоны по плечу рассыпались, спутались с моими, каштановыми.
Успокоились мы ненадолго, лежим, молчим, а дурак Плохиш за дверью своей очереди ожидает, облизывается, как голодная псина, ожидающая обглоданной кости от хозяина. Ага. Щас! Я еще не всю душу из Славки вынула. Завелись мы по второму кругу – крики, шепот, сладострастие, бесстыдное, греховное и роскошное. Плохиш под дверью скулит: «Славян, ты долго? Я тоже хочу!» Но Славке не до него. И в третий раз вселенная вокруг нас вертелась, а не мы вокруг нее. Устал, наконец, мой боец, сел, курит. Встал, плавки натянул, к двери идет. А я как лежала, так и лежу, обнаженная, заласканная, но, неподвижная – что дверь в этом домике. Ты недавно мне мои фотографии показывал, те, непристойные, пятнадцать лет их хранил в тайнике. Посмотрела я на себя ту, прежнюю, и поразилась. Действительно, было во мне то, что испанские инквизиторы на кострах из женщин изгоняли, оставляя от них лишь пепел. Цыганская гордыня, дерзость в глазах и в посадке головы... Хищно-нежные, как лепестки тигровой лилии, цветущие губы, влекущие мужчин… Лебединая, точеная шея. Покатые, узкие, покорные плечи. Тяжелая, плотоядная грудь кормившей женщины, светло-бежевые огромные околососковые дужки, а сосочки крохотные, светлые, как у девочки. Тоненькая талия, изощренно-плавно текущая линия всегда готовых принять мужчину пышных бедер, округлый живот, внизу которого - жгуче-черный треугольник буйных, кудрявых волос, сладостность плоти, и над всем этим - зовущий и недоуменно тоскующий взгляд пристальных глаз… Ах, как сильно вы всегда меня хотели и как мало меня любили, господа! Тяжело это было – меня любить, казалось, весь пепел тех костров запекся в моем взгляде и рвался превратить в золу вас всех, иезуитски желавших меня, которых я так ненавидела!.. Недаром ты, Виктор, нож в моем сердце, меня так ревновал, не хотел любить меня, опасаясь – тропу меж этих стройных ножек проложат многие… Впрочем, я тоже до спазма в висках ревновала тебя. И мы оба скрывали друг от друга эту бешенную ревность, мстя друг другу за боль тайными подвохами и неожиданными необузданными выходками…
Но Славка влюбился. И все же он шел к двери, сцепив зубы, чтобы открыть ее Плохишу. В нем требовал крови Торквемада, так же как в тебе шипел Макиавелли. «Напрасно ты это делаешь, Славян», - негромко сказала я. – Ничего не будет» - «Почему?» - обернулся он ко мне. «Потому. Увидишь сам». Он иронически ухмыльнулся и открыл дверь. Вошел Плохиш. Взглянул на меня. Я лежала без движения, не пытаясь ничем прикрыться. Он подошел ко мне. Наклонился, собираясь лечь. Я резко ударила его двумя ногами в живот, и он отлетел к стене. «Ах, ты бл...дь!» - закричал он и рванулся ко мне опять. «Я не бл…дь, я поэт!» - сказала я и повторила маневр. И опять он совершенно глупо отлетел к стене, не успев упредить удар, которого уже ожидал. Еще рывок – я сброшена с кровати, но сделать со мной ничего нельзя. Славка не держит линию. Он прогоняет идиота Плохиша и опять ложиться со мной. Я не сопротивляюсь, раздвигаю ноги покорно и молчаливо. Плохиш пускает у окна похотливые слюни, а Славка долго наслаждается мной, прикрыв веки, врываясь в меня каждый раз заново с остервенением гладиатора. Наверное, многие женщины под ним сдавались и молили: «Хватит, Славка, я больше не могу, я устала, сил нет!» И уступали его напору, приходя к итогу раньше, чем следует, затем застывали без движения, потеряв контроль над этим королем постельных войн. Горька, наверно, потом была их судьба. Я не уступаю, не перестаю двигаться в ответ, точно в такт рвясь навстречу тяжелому биению его тренированного тела – я никогда не уступала ни одному настоящему мужчине в силе страсти и не сдалась ни разу в жизни. Это вопрос чести. Я всегда отдавалась мужчине до тех пор, пока у него хватало силы меня брать, и Славка получит меня столько, сколько захочет. Я наслаждаюсь не меньше его, биясь об его бедра, конвульсивно сжимая мышцы внутри своего потайного маленького Везувия, меня влечет к бандиту неодолимое вожделение, я хочу его и чувствую себя свободно, как чайка в полете над морской волной. А присутствие и жадные взгляды Плохиша меня только подхлестывают и возбуждают. Опять мы вместе со Славкой, синхронно погружаемся в экстатическое извержение духа Таната, упругой струей вливающегося в лисью нору моего лона, и моей тоненькой брызжущей струйки, крохотными капельками оседающей на густых кудряшках его белокурого лобка, – и мы сладко устаем, одновременно. Но Славка стоит на своем, он поднимается и вновь уступает место Вовочке. Однако тот, невзирая на развитую мускулатуру, порхает по комнате, от моих, только что, под Славкой, бывших такими бессильными и вдруг ставших каменными рук и ног, как бессмысленный мотылек. И тогда… Славка решительно приближается к кровати. Мужчины упорны в своих заблуждениях, как упорен был ты, восемнадцать лет подряд пытаясь меня забыть, но так и не справившись со своей безнадежной, сгубившей нас обоих затеей.
Я поднимаюсь, предвидя муку, и склоняю голову перед Славкой. «Ложись с ним!» Я молчу. Тогда Славка принимается меня бить, бить тяжело, надсадно, сцепив кулаки в одно целое, с циничной ухмылкой и холодным огнем в глазах. Ростовский Торквемада жаждет крови, а мой изумрудный Макиавелли где-то там, далеко, в яблочной Украине, спокойно удит лящей, не ведая, что происходит. Я ощущаю на теле очередной удар Славкиного зэковского кулака, и осознание действительности покидает меня. Реальность – в плотном сером тумане. Как сквозь сон, я слышу Славкин голос: «Ты будешь делать то, что я сказал, бл...дь!» – «Я не бл…дь, я поэт!» - отвечаю опять с несокрушимым упрямством. В ответ – удар. Не отстает и Вовочка Плохиш. Его кулаки, так же как и Славкины, оставляют на мне багровые кровоподтеки. Но я сопротивляюсь, и бросить меня на кровать нельзя. Я не пытаюсь отвечать на удары, я ни о чем не думаю, я просто так же мрачно сопротивляюсь, как мрачно они меня бьют – по вискам, по почкам, в живот… Бьют уже ногами, но я не падаю, я стою, глухо вскрикивая и все не позволяя бросить себя на кровать. Милый Макиавелли меня не слышит. Он далеко. Далеко. Он обо мне не помнит. Я стою, пошатываясь под ударами, способными оборвать мою жизнь. Нелепую погоню за счастьем - среди черных развалин мечты. Я стою насмерть. А они все бьют и бьют меня. Изо рта хлынула кровь. Наконец Славка не выдерживает, отворачивается от меня и садится на противостоящую кровать, прихватив со стола крестик. Вовочка продолжает со мной сражаться, это длится долго, но я не чувствую боли, я только ощущаю в себе свое классическое стальное бешенство, как «белое солнце пустыни», которое застилает глаза, и бешеный порыв - не упасть. И железное неприятие попытки сломить мою волю. И все же я начинаю чувствовать, что силы почти на исходе. Я сейчас просто потеряю сознание. Яркий день окончательно темнеет. Кровь, идущая потоком изо рта, заливает по-прежнему обнаженную грудь, обнаженное тело. И тогда я, пошатываясь, разворачиваюсь и снова смотрю Славке в глаза. Он продолжает играть крестиком. «Неужели ты не понимаешь, что это тупик, тупик, из которого выхода нет! – кричу я во всю силу своего от природы поставленного голоса. - Неужели меня Бог не спасет!» Я в эту минуту, наверно, выгляжу страшнее, чем Медея, у которой отнимают детей. Что-то вздрагивает в его глазах, таких же синих, как и мои. Он встает и отшвыривает Вовочку вон. «Ты что, Славян, я еб…ться хочу!» - вопит не своим голосом Плохиш, похожий на шавку, у которой отняли кость, но рассерженный непослушанием друга Славян берет его за шкирку и выкидывает за дверь, захлопнув ее затем изо всей шири своего плеча. Берет полотенце, смачивает его в стоящем у окна ведре с водой и начинает вытирать кровь, говоря: «Ну, успокойся… Тише, тише… Ничего больше не будет… Прости меня… Какая ты женщина! Прости!.. Я таких никогда не встречал!» И умывает меня, ласково вытирая полотенцем, посадив на руки, как маленькую девочку. Вот теперь я начинаю плакать, спрятав лицо у него на груди и обняв за крепкую шею. Потом он позволяет мне одеться. Крестик же надел себе на грудь. «Если сохранишь крестик, мы с тобой будем вместе, а если потеряешь – расстанемся, и ты не увидишь меня никогда…» - заметила я. Он промолчал.
«Сейчас поедем дальше, на берег Донца, - сказал он. - Что бы ни случилось, ни во что не вмешивайся. Я отвечаю».
В тот день мы больше не любили друг друга. Вовочка где-то затерялся в темени леса, потеряв надежду меня поиметь. Чтобы от него отделаться, Славян подсунул ему какую-то бабенку, подобрав ее в одном из пионерских лагерей, куда мы заглянули, прежде чем отправиться дальше, вглубь истинно русского бора, чтобы там встретиться с теми, которые тоже, оказывается, ждали своей очереди.
Славка жесток, скажешь ты? Нет. Не скажи. Он просто был обижен кем-то когда-то, как и я. А ты, изуверски нежный христианин… Помнишь, как однажды, в одну из пор наших недоразумений, ты завез меня в лес на машине своего друга и предложил мне: «Если хочешь, что бы я с тобой встречался, переспи с моим другом. Он мне как брат» - «Нет! - пришла я в ужас, - Ты же мне этого потом не простишь, Витенька!» Тогда ты начал задирать на мне кофточку и хвастаться: «Смотри, какая у нее грудь, во всем Союзе такой груди больше нет!» Ты всегда восхищался моей грудью, даже сейчас шепчешь в восторге: «Клондайк!» - и в самозабвении кусаешь своими крепкими зубами до крови нежные соски, заставляя меня между тихими вскриками: «Больно, Витенька, больно!» вдруг испытать пронизывающий от подошвы до самого горла острый спазм утоления. Твой «друг» таращился на меня изо всей силы своих моргал. А я смотрела на него в упор, напрасно пытаясь вырваться от тебя, и угрюмо говорила ему: «Смотри, будь осторожен! Я не та женщина, на которую можно смотреть просто так. Умрешь раньше срока и - не своей смертью!» В недобрый час сказала. Так и случилось. Я же цыганка, а значит – пророчица. Твоего друга потом действительно убили - малолетки. Спьяну к нему прицепившись на безлюдном берегу Днепра, нанесли несколько ножевых ударов и истекающего кровью бросили в ледяную воду – умирать. Поживы-то всего было – кожаная курточка. Но это все случилось позже. А в тот вечер на берегу Донца продолжалось действо, уходящее корнями в сумрачное прошлое ветхих веков. Был такой обычай у некоторых древних племен – ритуальное групповое изнасилование невесты. Причем невеста обязана была покоряться всем пожелавшим ее в первую брачную ночь, отдаваясь им на пороге своего дома. Какие первобытные инстинкты движут вами, джентльмены, когда вы, очарованные нашей мукой, стремитесь разжечь ее до степени душевной язвы? И мы, уже приемля пытку, осуществляемую со значением ритуала, сами стремимся под ваши удары, как флагелланты под удары священных бичей.
Но в тот день философская печаль не одолевала меня. Мне было не до медитаций и психоанализа. Мы сидели в диком лесу, дневная жара спала, я – одна, в легком платьице, но дрожащая не от ночной прохлады, а от нервного перенапряжения, среди шестерых маньяков, одного из которых я чудом покорила, и он должен отбить меня у толпы. Он это мне обещал. Обещал сам, я не просила. После шумной словесной стычки и употребления все той же пятидесятиградусной отравы, смахивающей на синильную кислоту, завязалась драка. Пьяная русская драка среди дремучего васнецовского леса. Драка длилась почти до утра, с перерывами на орошение рычащих гортаней все той же совершенно гнусной самогонкой – Славка дрался за меня отчаянно, он отбивал меня у своих подельников, которым он, как оказалось, раньше, не дрогнув, отдавал завезенных обманом женщин. Он должен был в драке доказать свое право владеть мной единолично. За него стоял один из шестерых присутствующих мужчин, четверо были против нас. И он доказал это, сломав кому-то руку, кому-то ногу, а кому-то вывихнув челюсть. Мне велено было не вмешиваться: «Молчи, женщина!» В жуткой ростовской ночи я дрожала, как осиновый лист, с ужасом ожидая, кто же выстоит: эти двое, которые за меня, или эти четверо, которые против? В процессе драки у Славки случайно сорвали с шеи мой крестик, и он зарычал: «Где крестик?! Ищите! Убью!!!» Все растерялись и, забыв о разногласиях, бросились шарить в мокрой от ночной росы траве: «Какой крестик? Золотой, что ли?» - «Нет, бронзовый!» Крестик так и не нашли и принялись вновь за свою плебейскую дуэль без правил. Я по-прежнему дрожала и о том, что будет дальше, не думала. А дальше – подельники стали валяться у Славки в ногах, причитая: «Ну ладно, Славян, ты что, озверел? Забирай ее к й…баной матери, эту шалаву, е…и ее, как хочешь, давай мировую!» Славка не матерился. Он вообще не матерился. Выпили мировую. Удовлетворенный Славка посадил меня в машину и увез километров за десять, уже в другой, полуразваленный домик, где на рассвете мы вновь предались любви со всем отчаянным безрассудством молодости. Он все трогательно спрашивал: «Ну почему ты доверилась мне? Именно мне?» - «Не знаю, - отвечала я в перерывах между поцелуями, - я видела, что тебе можно верить…Ты красивый…» – «Как ты попала сюда? Почему ехала по трассе? Ведь ты – не из таких?» - «Ради любви!» - отвечала я и вспоминала о зеленоглазом прапорщике, предательски бросавшем меня на произвол судьбы каждые три-четыре месяца, полгода, год… Славян ласкал меня уже не как грубый властелин, он нежил и лелеял меня, как лелеял бы Али-баба украденный из пещеры султана разбойников самоцвет. Но мой султан Витенька был далеко. Он никогда не стремился осуществить свое суверенное право на единоличное обладание мной, и от этого было так одиноко и горько… И я отдавалась ласкам белокурого зэка так же исчерпывающе, до дна своей продрогшей души, как накануне исчерпывающе терпела его избиения – не храня на него обиды, не взыскуя его милосердия. И выполняла свое обещание – ласкала своим изощренным язычком, сменяя «поцелуй мотылька» «поцелуем змеи», его благородных очертаний фаллос, который он вонзал меж моих нежных и жадных полудетских губ глубоко в гортань с могучей силой Соловья-разбойника, удивляясь урагану своих чувств. Изнеможенные, мы, наконец, заснули, когда солнце поднялось уже высоко, а проснулась я раньше моего случайного владыки, в самый зенит, часа через два. Набросив на себя крепдешиновое платье, я вышла на улицу. Кругом лес, рядом – длинный барак, а в бараке и вокруг него – рыл семнадцать. И все с соборами без крестов на спинах, прямо, как у Шитова. Впору детектив сочинять. Кто-то из них сразу подрулил ко мне. «Да что, да как, мы слышали какие-то крики… Что это был за скандал?» Вышел Славка, вытираясь на ходу полотенцем, и это избавило меня от необходимости отвечать на назойливые расспросы. «Отпусти, Славка, - попросила я, - мне надо домой!» - «Нет, - возразил он жестко, - побудешь немного у меня». Он так и сказал – не «со мной», а «у меня». Это значило – в его власти. Что ж… Зашли в барак. Народ – кто пьет, кто курит, кто так дурака валяет. Здесь, оказывается, кооператив «Солнышко». Милое названьице. Рецидивисты-«солнышковцы», якобы, давили там семечки и продавали подсолнечное масло. А на самом деле они успешно накапливали первичный дикий капитал. Вы читайте, читайте, господин Ельцин, именно такую Россию вы взрастили потом аж до высот Кремля. Если вы еще в состоянии что-то читать. Именно за это вы просили у народа прощения, уходя в отставку. Вы и ваши подельники – Шушкевич и Кравчук, сознавали, что вы делаете. Под видом «освобождения суверенных республик» вы укрепляли наихудшие традиции советской империи дьявола, и я знаю, что именно эти «соборы без крестов» правят сейчас одной шестой частью мира.
Но тогда я не думала об этом. Все так же я действовала с наитием сомнамбулы. Я взяла карты в руки и принялась гадать. От остроты момента на меня снизошло вдохновение, я видела все – тайны каждого. И каждому сообщала то, о чем никто не знал, и предсказывала то, что ему хотелось, угадывая желания. Бандиты столпились вокруг меня. Они чуть не передрались, перепутав очередь. Когда я устала гадать, принялась читать стихи Гарсиа Лорки, и как всегда в роковые минуты, они защитили меня.
«Верде ке те кьеро верде.
Верде вьенте. Вердес рамас…
Эль кабажьо эн ла монтанья.
И эль барко собре ла мар!»
И повторяла по-русски слова «Сомнабулического романса» об изнасилованной цыганке, покончившей с собой в волнах водоема:
Любовь моя, цвет зеленый…
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море.
Далекий конь в перелеске…»
Они слушали, как и должно слушать стихи – с детским удивлением в глазах, отрешенно…
Я посматривала на Славку, а он на меня, и нас неукротимо влекло друг к другу. Мы ждали ночи, надеясь, что все разойдутся. Но вскоре мой дикий синеглазый князь исчез.
И тут оказалось не без стукачей! Кто-то донес Славкиному тестю, что у того завелась женщина, и тесть быстренько забрал его по каким-то «срочным» делам.
Я осталась одна в цепи незнакомых мне одеревенелых лиц. Но теперь было проще. Это уже была не стихия. Это были обыватели, по глупости попавшие на крючок государства, которому важно посадить всех, чтобы некоторых потом амнистировать. Сломить славянский мятежный дух – вот основная задача еврейского марксизма, так же, как искусственно насаждаемого американцами на нашей земле протестантского национализма с его дубоватыми самодельными псалмами. Эти – попались до меня, они управляемы, главное – найти рычаг. Вскоре я нашла этот рычаг. Я вычислила главаря банды (как он потом поведал, отсидел два срока за фальшивомонетничество), о чем я ему и сказала: «Ты же здесь главный?» Он удивился. «Ты как узнала?» - «Это очень просто. Ты – самый спокойный».
Он-то и помог мне уйти восвояси, защитив от попыток некоторых своих недоделков со мной все же поразвлечься. Он вывел меня на трассу, посадил на автобус и предупредил водителя, чтобы довезли до Украины в целости и сохранности. Позаигрывал, конечно, немного, но настаивать не стал, не видя встречного желания. Только удивился (тоже был обаятельный мужчина): «Почему ты со Славкой согласилась, а со мной не хочешь? Я ведь не насилую, я – по-человечески». Я не стала ему ничего объяснять ни про Фрейда, ни про орфическое учение, ни про вакхианство, ни про архаические инстинкты и родовые проклятия. Я мило поулыбалась, аккуратно простилась и умолчала о том, что оставила в бараке на самом видном месте письмо, которое начиналось так: «Веселый кооператив, дурдом «Солнышко»!..» И далее следовали жуткие предсказания тем, кто слишком алчно на меня глядел или пытался протянуть руки. «Я имела, кого хотела, лучшего из вас, и вам этого не постичь. Славка – дитя Хаоса, а для всех остальных, господа плоскостопы и недоумки, я – недостижима. Здесь осуществилась моя воля, а не ваша, хотя вас – полтора десятка ублюдков, а я одна, простая веселая учительница. Но вам не дано победить женщин, таких, как я, хоть вывернитесь вы все наизнанку!» Потом я видела во сне, что они опять передрались между собой. Наверно, так и было. Предсказания я составила самые убийственные. Кому – смерть, кому – дети в тюрьме, кому в дурдом ранняя дорога.
Вскоре я добралась до Армейска, удачно застав дома Светку Говорухину. «Ну, ты - Анжелика, маркиза ангелов!» - ужаснулась она. – «Я бы сдалась!» - «Если бы я сдалась, Свет, я бы оттуда не вышла. Там бы меня и закопали». Она оставила меня отдохнуть, и я свалилась спать, поскольку выдержала трое суток почти без сна.
О Славке я потом, вернувшись домой, в Карачаг, вспоминала с восторгом, неимоверно гордясь своей женской победой. Я знала, что оставила в его сердце сквозную рану. Рану, которую не излечит никакая другая женщина… И даже перед смертью он будет вспоминать меня, тот домик на берегу Донца, ритмический скрип пружинной кровати, мое податливое тело, чутко отвечавшее на каждое его движение, и мои глаза мечтательницы, такие же, как глаза моей бабушки, родившей вне закона двоих дочерей. Потемневшие синие глаза, глядевшие на него в упор, без улыбки, когда, заломив мне руки, он раздвигал мне ноги крепкими коленями. Будет помнить мой шепот: «Славка, не отдавай меня! Не отдавай!», острую пульсацию своей крови и свое погружение в меня, как в трясину, в трясину безнадежной влюбленности…
А когда мы с тобой вскоре все-таки встретились, зеленоглазый мой прапорщик, в очередной раз помирившись после какой-то глупой ссоры, рассказала тебе об этом, умолчав, что я отдалась Славке. Я солгала тебе, не желая в очередной раз нарываться на твой гнев. Мне просто хотелось объяснить тебе, на что я иду ради тебя, а ведь для меня позор – хуже смерти, я смерти не боюсь, я часто жалею, что до сих пор жива. Но стремиться к тебе - это ниспослано мне свыше, и это сильнее меня, сильнее моей воли, это как поток ветра в степи, под которым низко клонится разнотравье... Ты иронически улыбнулся и отрезал: «Так ты говоришь, ты ни с кем там не была? Не верю. Или это была не ты».
Ты слишком хорошо меня знал, ты всегда видел меня насквозь, впрочем, как и я тебя. Но теперь, когда я, сидя на твоей крохотной кухоньке за деревянным столом, покрытым клеенкой, снова описывала эти события во всех подробностях прерывающимся голосом, опустив глаза, ты сжимал кулаки, ударял ими по крышке стола. Ты был вне себя от боли, то переживая вместе со мной минуты моего бешенства и бесстыдного сладострастия, то впадая в гнев – на меня, на себя, на этот мир, и снова на меня… Ты то краснел, то бледнел. И разрывался между желанием избить меня до посинения (но не бить женщин для тебя - вопрос чести) или, напротив, обнять и баюкать, утешая своей бесконечной жалостью ко мне…
Знаешь, Виктор, я часто думаю: почему именно тебя я так обожаю? Почему именно ты стал моим камнем преткновения, таинственным и опасным сезамом любви? Ведь были в моей жизни мужчины, гораздо более достойные, чем ты… И не нахожу ответа… Единственным ответом может быть то, что сказали мне много лет назад цыганки, к которым я ходила гадать и с которыми всегда ощущала родовую близость. А ответ их был единодушен: «Казенный человек, пиковый король – это твоя судьба. Держись за него, ибо счастлива не будешь никогда и ни с кем, только с ним, единственным. Вы все равно рано или поздно будете вместе… Так суждено!..»
Поэтому я и говорю – это не мы с тобой выстояли и сохранили способность любить. Нет, мы с тобой слабы и порочны. Мы сдались, каждый по-своему, обстоятельствам, казавшимся нам неодолимыми… Это неумолимая судьба победила насекомых из КГБ и разрушила одним своим дуновением все планы их проклятого гнездилища… Это судьба – быть нам вместе до скончания наших дней. Мы с тобой – бессмертные Ромэо и Джульетта, и ни кэгэбистское СНГ, ни даже смерть не разлучит нас, ибо наши души от самого нашего рождения – единое прекрасное целое, гармония нездешних миров.
К Степану Хмаре, я, кстати, обращалась, рассказав, как из-за его материалов было разбито счастье двух любящих сердец. Он сделал деревянную физиономию артиста в образе Степана Бендеры, а затем, пробормотав что-то высокомерное, отделался от меня, исчезнув в широких коридорах оппозиции, в которой он теперь обитает... А оппозиция теперь дружна с коммуняками. Как у братьев Стругацких: «Пауки встретились. Пауки договорились». Чтобы свить в моей Украине паутину красно-коричневой чумы взамен нынешней чумы, «жовто-блакытной» или прежней, «краснознаменной»? А мы с тобой, я и ты, Витенька, двое влюбленных с разбитыми сердцами, оказались вне системы их координат. Отработанный для них материал, подлежащий к списанию. И вопреки их планам, выживший по траками их социальной бухгалтерии. Ты прав, чудо уже то, что мы с тобой живы остались. И встретились. Но пока мы выясняем, кто из нас двоих виновнее, пока терзаем друг друга упреками, пока сожалеем о безвозвратно ушедшей молодости, пауки шепчутся. И плетут очередную паутину – прежняя обветшала…
Нет, я не о Юле говорю. Не о Тимошенко, лидере «Батькивщины». Она, будь она сто раз газовой королевой, сейчас в кругу своих прилипал переживает то, что я пережила в «кооперативе» «Солнышко», - попытку сломить или извратить ее волю. Ибо такова доля наших женщин. Но иные…
Лукавые мужчины, избранники наши – Виктор Терен, Григорий Омельченко, Степан Хмара… Хмара, вместе с его любимым идеологом украинского национализма Дмитрием Донцовым, между прочим, ха!.. русским по национальности…
Увы, тебе, Хмара!... Измена, всюду измена, всюду предательство. Снизу доверху - страна предательств и лжи. А ведь, когда Хмару закрыли на Лукьяновке, после того, как он избил мента, я шла туда в первых рядах сорокатысячной толпы и вела с собой своего сына и, встав перед шеренгой спецназовцев в касках, державших щиты и дубинки наперевес, кричала вместе со всеми в их бледные лица: «Волю Хмарі-і-і!!!» И мороз продирал кожу от эха, летевшего над Киевом!.. И он эту волю получил – из наших, в том числе - и моих рук. А кто знает, может, спроси меня тогда какой-нибудь гэбист: «А ты уверена, что этот Хмара встанет за тебя, если ты попадешь в переплет?..» Я, подумав, сама бы сожгла эти бумаги… И исчезло бы то обаяние, которое меня покорило там, на Арбате, во время акции протеста, в 90-х годах. Я, насмотревшись на арбатовские «чудеса демократии», принялась дразнить «протестантов», так, от нечего делать, чтобы поприкалываться… И тут ко мне подошел сухощавый невысокий мужчина – это и был Хмара, националист, двадцать пять лет отсидевший в лагерях за идею «нэзалэжности» и антикоммунизма - и, тонко улыбаясь, сказал: «Ось ви суперечитесь з нами, а очи у вас голубі-голубі й сміються…» Мне бы фигу ему показать и сказать: «А пошел ты вместе со своей этнической чистотой и параноиком Донцовым!..»
И ничего бы страшного с нами не произошло, с тобой и со мной, милый Виктор. Мы просто были бы счастливы. И не было бы между нами ни ненависти, ни всего этого позора…
Я сейчас читаю один фантастический роман. Так вот, там есть рай и ад, черти и ангелы, примерно, как адепты советской власти и националисты. Они ведут между собой сражения, по очереди приходя к власти, иногда торгуются между собой, иногда бросают друг в друга бомбы. Но при этом они соблюдают общие правила игры по отношению к малым мира сего. Имя которым одно – бессердечность.
Дорогой Виктор! Я тебя бесконечно люблю и жду с нетерпением, когда ты приедешь ко мне. Я все время вспоминаю нашу последнюю ночь в Киеве, твою ласку, и думаю, что это была одна из лучших ночей в моей жизни. Ты давно не был со мной так нежен, как в этот раз. Разве что тогда в Чехове, когда мы еще не ссорились… Так непривычно сознавать, что между нами воцарилось взаимопонимание… И не приходится с ужасом ожидать твоего очередного «Нет! Никогда!» Можно дотронуться до тебя, положить тебе голову на колени, наслаждаться твоей близостью, ароматом твоего тела, чуткостью твоих музыкальных пальцев, твоей любовью ко мне… Я всегда знала, что ты меня любил. Любил, любишь и будешь любить до конца своих дней. Но только теперь понимаю, как страшно и тяжело ты меня любил. Как дорого заплатил за роковое влечение к своей беспутной возлюбленной, за свой дар истинно мужской страсти, за вдохновение и трепетность своих чувств! Особенно ясно я поняла это, когда однажды вечером увидела, как ты слушал популярную сейчас песню об Эсмеральде. Ты, как всегда в минуты волнения, побледнел, закрыл глаза, опустил голову и сжал пальцами виски, как от резкой боли, а из радиоприемника раздавалась мелодия:
Распутной девкою я будто одержим!
Цыганка дерзкая мою сгубила жизнь!
И после смерти мне не обрести покой…
Я душу дьяволу продам за ночь с тобой!..
О, эта вечная дилемма: я, соблазнительница, твоя жена – мать твоего ребенка – и ты, пылкий и мужественный защитник опозорившей себя, падшей Родины, разрывающийся между долгом и страстью… Песня затихла, сменившись какой-то скачущей мелодийкой, а ты еще с полчаса молчал, все так же закрыв глаза и все так же сжав виски длинными пальцами. А я боялась даже дотронуться до твоих шелковистых волос, не смея, как обычно, утешить тебя в минуты огорчения…
Это для меня жизнь – философская игра и ничто не свято, кроме тебя. А для тебя все это всерьез: Бог, Дьявол, душа, служба, брак, необходимость принять какое-то решение, сделать выбор между двумя женщинами, одинаково любящими тебя и ненавидящими друг друга, и одинаково дорогими для тебя – каждая по-своему… нет, не решение о разводе. Решение принять меня такой, как я есть. Ты так ничего и не сказал. Но в эту ночь любил меня особенно буйно, с молчаливым неистовством, с силой сжимал мои запястья, пристально смотрел мне в глаза, а я, испуганная твоей необычной серьезностью, билась под тяжестью твоего могучего тела и временами почти теряла сознание, так сильно бросалась мне кровь в виски…
Потом, дав мне чуть задремать, ты снова и снова будил меня, на этот раз, в отличие от своих правил, не спрашивая разрешения, по-мужски жестко швырял меня на спину и твердо входил в меня, врываясь внутрь моего тела так алчно, что меня бросало в пот от накала твоей страстности. Что-то ты все-таки решил, как всегда, втайне от меня, в ту ночь…
 В конце-концов, зачем нам о чем-то спорить? Ты такой сладкий святой грешник с глазами ботичеллиевской мадонны… Даже твоя религиозность придает опасную пикантность нашим отношениям… А жизнь имеет смысл только тогда, когда ею рискуешь. Зачем нужна жизнь, если нет опасностей, если не ходить по краю, если не знать, что она в любую секунду может оборваться? Очень глуп тот, кто боится умереть. Все равно случится то, чему случиться суждено. А если все-таки хочешь хотя бы чуть-чуть приоткрыть таинственную завесу будущего… Возьми колоду карт. И погадай… на КГБ!
Клянусь, я более ничем никогда не огорчу тебя, Витенька, любовь моя. Даже тени грусти не позволю набежать на твое прекрасное лицо. И я принимаю твое предложение, то, которое ты сделал мне, когда мы отдыхали от минут страсти, сплетавшей наши тела в экстазе всю ночь напролет. Сидя напротив меня в кресле, чуть опустив глаза, своим обычным тихим голосом ты сказал: «Я прощу тебе всех твоих мужчин… Но ты прости мне то, что я работал на КГБ. Давай не будем больше обо всем этом вспоминать».
Я согласна. Отныне – не будем. Никогда.
Прости меня за все. И, ради Бога, прощай меня всегда, моя мечта и счастье, что бы ни происходило...
И пусть будет так, как в тех строках, которые я, предощущая твое, может быть, наивное, порой нелепое, но чаще - изящное религиозное чувство и прощая тебе его заранее, как прощала и буду прощать до конца наших дней всегда абсолютно все, посвятила тебе тогда, когда думала, что никогда тебя больше не увижу:
Пусть сбудется со мной во сне
все, что пошлет Мария-дева...
Что вижу милого во сне,
что звезды справа, звезды слева…
Пусть сон клубится, как туман,
рождая смутные виденья,
пусть будет абрис легкий дан
тому, что жду и ночь, и день я:
как я, судьбой не дорожа,
ладонь твою слегка целую.
Треща, над острием ножа
стрекозы синие танцуют…
А время, замедляя бег,
идет по праздничному кругу.
И, как когда-то, дав обет,
вновь отдадимся мы друг другу.
И пусть навстречу, наг и бос,
нимб золотой в ветвях рисуя,
придет и скажет нам Христос:
НЕ ПОМЯНИ ОБИДЫ ВСУЕ...
Всегда твоя, тоскующая по тебе Юлюшка
2002-2003 г.г.


Рецензии