рассказ Крышка

КРЫШКА




 События этой истории не вымышлены, то бишь, правдива канва, и это могут подтвердить как морг, так и органы, чья деятельность иногда спотыкается об сие веселое учреждение. Лучше бы мне было ее не знать, так как нелепейший трагизм ситуации просто выразить дано лишь гениям, а поэтому здесь «физика» заплелась в «лирику», перепутав и неизбежно исказив то, что не уложилось в рациональность сознания, чему объяснения до конца я так и не нашел…
. . .
- Ну, кто первый скажет?
 - Нет, подождите имярек, - ход необязательных для моего посещения и нелюбимых дамских именин, где под занавес неизменны скоропалительные размолвки, рыдания по поводу загубленной молодости, неудачного брака, худых колгот и всякой подобной ерунды, неловко стопорился малой долей знакомства. Ждали начальство, и было начинать невыгодно, боясь, подумают что, и это за глаза скажется потом в коллективной оценке и, непостижимым образом, – возможно – на карьере. Или на стойкой репутации. Значит, вилки лежат в наивысшей готовности, а мой противник (напротив) не слушает бабий шорох, лавируя среди стоящего на столе водкой ко мне.
 
 - Угу? – глаза нового друга широко растворяются, глядя на меня, ища немой поддержки и одобрения против более культурных и выдержанных наших с ним дам. Машу ладонью – куда, мол, денешься. «Угу» подкрепляется штыковым выпадом горлышка в меня, и у укоризненных барышень вновь есть повод его одернуть: «Столичная» одним – двумя глотками поит стол, но, в общем, достается все-таки мне.
 
 - Виктор, ну скажите Вы ему! Говорю: «спасибо». Та, что несет за мое поведение персональную ответственность, приведшая меня сюда, губы поджимает и, молча сообщая, что мне этот оппортунизм позже припомнят, узит глаза и переключается на обсуждение сегодняшних дообеденных событий.

 Приходит начальство. Представьте, что незаметно в летнем лесу пробрались в тихий певческий уголок, и вдруг птиц вспугнули. Общий шум накладывается на частный гомон, треск ломаемых веток так похож на звук верноподданнически отодвигаемого стула, щебет высокого тембра наперебой предлагает улетать подальше, предупреждая об опасности, говоря, что хищник уже здесь. А здесь наоборот: эти остаются. Да! Пожалуйста, не вкладывайте в «эти» пренебрежительного оттенка. Не знают, куда усадить, чем потчевать. Руководство оказалось женского пола, и вполне предсказуемо садится возле нас.

 « - Мальчики, обслужите…», - изволят шутить, и стол облегченно, но как-то делано смеется, понимая двусмысленность как официальный сигнал к водке и еде и как знак благорасположения главноначальственного духа. Властительница беседует с тем, кого я вижу сегодня второй раз, вопросительно рассматривая мой скромнейший пиджак, а потом с чего-то отдает инициативу наливайки мне: - Мне, - рассматривает услужливо повернутые этикетки, мнется, - мм… водочки.

- Само собой, - говорю я, целясь в маленький створ коньячной рюмки, что, надо полагать, поставлена была здесь не зря. Ценю застольный такт и умение пить долго, не теряясь и не давая повода для завтрашнего стыда.

- Да ну-у, что вы! Я – так, чуть-чуть, работы очень много.
Я предлагаю попробовать вина, хотя это скорее извинительный жест; может быть, я своим «само собой» как-то обидел человека и тем самым невольно вызвал в ближайшем будущем нежелательный для моей знакомой вопрос: «А кто привел этого (т.е. меня) нахала?» Пробуем салаты, пьем; гвоздь стола – жареная курица. Глянцево сверкая в собственном изумрудном жирке, она подмигивает нам совершенно дружески, поощряя и раззадоривая есть, призвав ближайшее время потерять всякую веру и поклоняться лишь одной наисущей богине – Гастрономии. Да здравствует водка, колбаса и селедка!

 И мы еще выпили водочки; через какие-то полчаса femme terrible - босс показалась мне милейшим существом, той как раз, кого считают в народе бабой как бы с головой, - до тех пор, пока пьяная бухгалтерская молодежь едва не убедила меня в обратном. И не убедит! Я насторожился, но вовсе не потому что мне так уж не понравилась эта пятидесятилетняя одинокая женщина на вершине собственной карьеры – мужикообразная колода с грубым лицом, с излишними деньгами, так как тратить, видимо, не на кого; дорого, с вопящей безвкусицей одета и украшена, она скрытно нервничает и, по-моему, завидует тем, с кем молодость и мужчины, а потому кадры за столом немного трясет.

 Я давно заподозрил, что дамы, мягко говоря, друг дружку недолюбливают, правда, до сих пор не могу понять – почему? Я спрашивал: одна сказала - из зависти, вторая – что из ревности, а третья и четвертая только подтвердили первых двух. А чему завидовать? – грязь у всех под ногами, кобелей хватает, следи за собой, благо, городские возможности существуют, новый западный «общебыт» - намного ядовитей старого, обезболенный, наркотический, и потому дорогой. А в остальном - живи спокойно, не ленись – работай, уважай людей.

 И не болтай за глаза, черт тебя раздери! Не говори лишнего, ведь аукнется, обязательно пойдет во вред, только себе во вред. Как бывает: мило беседуют три дамочки, подружки, хорошие знакомые. Любо посмотреть: улыбки со щечек не сходят, пылинки друг другу снимают, блузочка у тебя – какая прелесть! доверительность, секретики, мяу-мяу, мур-мур. Одной – время: прощается, чмок-чмок, я побежала, пока, позвоню. Только стоит ей выйти из поля слышимости, как оставшиеся тут же ее обсуждают и находят, что она гораздо хуже их. И что совсем мне странно, так еще и осматривают ее сзади, так, как будто они – мужики. С характерным интересом!

 Позже одна из оставшихся двух все рассказывает третьей, и третья - со слов второй – обижается на первую, так как, выяснилось, что вторая не обсуждала ее, а только слушала стерву-первую. Еще позже третья встречается с ничего не знающей первой и узнает, как много гадостей о ней наговорила вторая. Аплодисменты, занавес!

 Отношения портятся, и ладно бы из-за чего действительно важного, принципиального, где никак в миру жить невозможно, а то все из-за пустой болтовни. Обидно, ведь так просто: уйми язык, и все, ну как же этого не понимать-то, а?… Да, слишком много эмоций, горячки, глупости, и только затем, чтобы переругаться насмерть - из-за дрянных, незначащих пустяков. Нет, все же не пойму этого - слишком слабы мотивы. Чего делить-то?

 А, кроме того, подчиненные вообще редко любят начальство, хотя его любить и не надо - только уважение, и оно либо есть, и тогда в коллективе гармония, либо нет. Так или иначе, нельзя принимать общественное мнение о человеке в целом как конечную истину, тем более, если мнение женское, а обществом руководит она. Ну вот, где-то так.
 
 Наконец, я немного узнал и о своем собеседнике. Он всем знаком, довольно давно работает, и здесь по той же причине, что и я, с той лишь разницей, что именинница сегодня – «его женщина». Пока не закончен поток славословия, коего «его женщина» без сомнения достойна целиком, от киля до клотика, мы с ним опустошаем рюмку за рюмкой. Правда, я через раз жульничаю, не допиваю, тогда как Гена – так его позвали – пил честно, не глотая за раз жгучий раствор, а как бы протягивая его через рот. Я всегда считал такой способ знаком большого опыта, что в совокупности с адекватной манерой поведения Гены и вполне связной речью говорили в его пользу. Выпить, как мне показалось, этот достаточно молодой человек, был не прочь, - настораживали полнота налитых рюмок, инициативность, особенно под финал банкета, когда, после ухода ответственных лиц, пить стало вообще свободно, и несколько навязчивое побуждение к этому других.

 Я слушаю и невольно запоминаю его. Молодой – все же старше меня, лет тридцати пяти-сорока, в темных, пепельного оттенка, волосах - косой редкий пробор с челкой, делающей верхнюю часть головы схожей с аналогичной частью самого, пожалуй, печально известного вегетарианца середины прошлого века. В глубоких ямках черепа - глаза сизые; в водянистые зрачки смотреть в разговоре можно, они не обволакивают и не отталкивают ваш взгляд, делая его внимательным, по крайней мере – спокойнымм. Фигура плотная, средней длины, на ногах стоит твердо, физиономически, то есть по несколько одутловатому лицу, можно говорить о мягкости и обидчивости натуры. В целом – интересный образчик для атласа Чезаре Ломброзо. Говорит средним темпом, голос мужской, качественный, не сбивается на фальцет, мысль по большому счету теряет редко, цепи рассуждений обосновывает и доводит до конца, причем водка, вопреки моей готовности идти на жертвы времени и терпения, выслушивая исповедь, не вызывает в нем ненасытной откровенности.

 Мы пьем еще, и он через стол сухо пожимает мою ладонь, говорит, что ему нравится интерес и молчание. Я уже жду обычных сетований на редкую у людей вообще способность «…просто помолчать, пусть и не слушая, а то ведь каждому публику давай», - это из опыта застолий, но ошибаюсь: он смеется глазами, как будто поддевая меня: «Не дождешься! Правила ухода от банальностей мне известны», и обращает внимание в сторону наших дам, танцующих тем временем с другими мужчинами, кои пришли, здоровались и говорили тосты незаметное время назад.

 Тени в его лице изменились, темно-сиренево скрыв глазные ямы, мягкие абрисы столовой утвари поворачивают в другую сторону, - стемнело. От танцующей пары отделяется хозяйка, вопросительно обводя взглядом всех нас, включает люстры. Тени резко слизывают свет с новых мест, будто стремясь представить правду, высветить присутствующих лишь с двух сторон – белой и серой, показать нас друг другу самым темным и самым видимым, пробуждая интерес и выставляя из-под пудры прыщи, а из-за век – характеры. Тут я опомнился, что в густо уставленном бутылками углу стола сидим только мы двое. Очевидно, женщины не дозвались нас к танцам и не обиделись даже, как не обижаются на тех, к чьей постоянной и беззлобной глупости и недотепистости давно привыкли, но не смирились. Поэтому барышни вовсю демонстрируют некое свое безразличие к посторонним рукам, опускающимся по спине несколько ниже линии приличия, и, кружась в слащавых стихах медленного эфира, часто бросают на нас двоих взгляды – то недоуменные, то презирающие.
 У меня создалось впечатление, что мой собеседник, выпивая со мной и разговаривая о разных важных вещах, просто созревал для слов, не в пример серьезных, кои прячутся в памяти в будни, низводятся и нивелируются простыми заботами и служебными надобностями. Но это естественно, мозг вообще мало приспособлен к неприятностям, - всем известный аналог – КЗ и электрическая цепь.

 - Кстати, а почему ты заговорил, точнее, упомянул слово «неприятности»?
- Предположил, не более того. …Я не думаю, что человек начнет откровенно делиться радостью, носящей к тому же исключительно индивидуальный характер или как-то прямо касающейся его лично.

- Почему?
- Некорректно. Могут обидеться или, как говорил товарищ Хачикян, будут, понимаешь, плохо думать. Если, к примеру, некто достаточно умный купил мечту, ценную вещь, то разговор о ней может быть неверно истолкован, как хвастовство, как желание выказать свое превосходство над тем слушателем, кто сей вещи не имеет, тем самым, по мнению последнего, рождая свое неуважение, желание дистанцироваться, что не вяжется с фактом демократического сидения за одним столом. Хотя у говорящего, скорее всего, и в мыслях нет походя унизить человека, а возможно и слушатель отнесется к рассказу об успехе более чем спокойно, но риск подпортить отношения имеется, и человек вдумчивый не станет рисковать, говоря, замечу, совершенно лишнее, не интересующее других. Это первое. Второе. Кто-то, скажем, достойно вышел из ситуации, требовавшей от него большого напряжения нравственных, интеллектуальных или физических сил. Например, сдал тяжелый экзамен, получил квартиру, закончил трудный ВУЗ, выиграл тяжбу с государственным органом… Тогда в первых трех случаях могут опять же мысленно обвинить в хвастовстве, особенно те, чья жизнь не в ладах с личным жильем и высшим образованием, а насчет пункта последнего… если история поучительна и ценна для общества как прецедент успешной борьбы за правое дело, как способ утирания носа негодным чиновникам – это да! Как пример гражданской смелости – без сомнения! В остальном же – дело совести и такта.
- А в-третьих?

 - Есть и в-третьих. Я знавал одного товарища, который поборол тягчайшее заболевание позвоночника, вот, истинно, история похожа на притчу, но он сейчас ходит! Вместо инвалидной коляски! - и мы летом играли с ним в большой теннис, как умели, разумеется.
 Его заболевание - как бы уважительно, пристойно, что ли, вполне можно и не зазорно об этом если не говорить по собственной инициативе, то хотя бы ответить на вопрос, но если бы мы не жили по соседству, и моя жена не общалась бы с его, то я никогда бы и не знал о боли этого в высшей степени достойного человека. Я совсем его не спрашивал о самочувствии, не проявлял дежурного интереса при встрече, хотя замечал в игре, особенно в самом начале, какой ценой разрабатывались его позвонки… А вот у другого были небольшие затруднения с печенью, и вряд ли бы об этом знал весь дом, да что дом, – я, ненавидящий «светские» новости, - и вряд ли бы болезнь этого человека намертво связали бы с пьянством и обжорством, и вряд ли бы в целом нормальный человек заработал незаслуженную репутацию злостной обузы для жены, пропойцы и зануды-пиявки, если бы меньше трепался о себе. Мы, слава Богу, не американцы с их нездоровой открытостью, лицемерием и больной страстью к саморекламе: меньше говори, будь скромен. Болезнь, как и всякую беду, болтовней не исправить, но только делами и волей. Мораль, надеюсь, ясна?

- Вполне.
 Пока я говорил, что-то изменилось в его лице, появилась еще большая уверенность в том, что он собирался сказать далее. Решение таилось сперва в углах тонких, с синевой, губ, затем, как бы минуя путь последних сомнений за лицом, всплыло в глазах, нахмурило бровь и сжало лоб в мясистые складки. Его стоило послушать дальше, рискованно отмахнувшись от оставивших на моей щеке красную бабочку губ, шептавших, что приглашаем я на танец в последний раз вообще. Кстати, такая альтернатива всегда настораживает и затрудняет, на чей счет ее отнести? – на счет выпитого, или все дело в поверхностности отношений? Чего, начинаю злиться, от меня хотят? Кому я мешаю? Сижу тихо, как мышь, говорю вполголоса, больше слушаю, этикет не нарушаю и даже не смотрю в ловушки вырезов чужих юбок и блуз. Что не так?

 Эгоист, говорите? зачем приходил? А тогда в чем смысл теплой компании? Очевидно, в том, что каждому приятно, если это «приятно» не мешает другим. Да, я не люблю танцы, но и никоим образом не препятствую тебе. Вы, безлично обращаюсь я, учащенно твердите о себе, как о стороне стоически и обреченно страдающей, о независимости, равенстве полов и потолков, соглашаясь при этом – трезво - с рамками общественных приличий и принятых негласно устоев. Ну, так вот и реализуй свое право личности, а истинность чувств и их чистота - да испытаются пьяной свободой. Только свободой, собственным ведением мизансцен, без злоупотреблений, а прочность отношений – равноправием. Я пью вино, не разрушая наш с тобой парный респект. Ты имеешь право на то же самое.
. . .
 Кажется, все уладилось. Компания распалась на клубы по интересам, и мы спокойно можем продолжать. Он протоколен и хронологичен, в ролях от первого лица рассказывая мне о происшедшем с семьей своих недавних знакомых: их дочь, чей возраст еще вполне измерялся месяцами, упала в открытый люк действующей в парке канализации:
 
 - Прошло уже три месяца. Что же, раз так… В двадцать три-то оно, жизнь и не начинается даже, а так, баловство одно. Случается и не такое, хуже бывает. Хотя нет! Когда этого ждешь или все складывается трагически и идет к беде, переживаешь, конечно, тем более - чем меньше лет детям… Знаешь, есть люди унылой профессии, привыкшие к звенящей кладбищенской тишине, так и те говорят, что возле детской могилы нет воздуха, нечем дышать, и глаза раздражаются от пыльных вьюнков, хотя ветер среди гранитных страниц городского некрополя – явление очень редкое.

 …Ты еще способна рожать, - увещевал я, - и посмотри на это глазами смелой матери, сцедившей первое молоко, ну, скажем, в сорок лет. Каково ей было бы на твоем месте? Если впереди – только старость, угасание, если можно не предохраняться, если внуки ровесниц пошли бы с ним или с ней в один класс, если за спиной подленьким шепотком интересуются: и как это она решилась, дура старая? Она клянет себя за каждый день кратких бабьих лет, за злосчастный аборт, отодвинувший новую жизнь на предел женского века, изъяв из дома семью, заменив пеленки антибиотиками. Что делать ей, если – о, проклятое сослагание! - вся надежда, ее существо, ее будущее, высохшая пуповина, что рвется лишь с уходом на тот свет - разом бьется в кожаный мешок, рушится, иногда не успев осознать ужас последних мгновений, и замирает в бархате шести коротких досок навсегда?

 А у тебя - шансы начать сызнова, да, начать! не оглядываясь на строчки эпитафии. Тебе больно, а может и чудовищно слышать, но так, как все случилось – так было предрешено. Явилась, видимо, воля Главного Дирижера. Прими ее и примирись. Помни, но не напоминай, скорби, но не упорствуй в скорби, заменив ее внятной речью и простыми желаниями. Говоришь, не получается? А легкого никто не обещал, и потом: не забывай о своих днях, уже, так сказать, начертанных росным ладаном в Божьем ордонансе. Вы, бабы, называете это судьбой.

 Уясни же себе, наконец, мнение о всякой пустоте, которая временна, так же как и изобилие, чего бы оно ни касалось. Сейчас ты не слушаешь меня и жаждешь все возвратить назад, в то утро до воскресного похода, до ослабевшей ладони, выпустившей ее руку. Сейчас ты не хочешь отлучаться даже на те распроклятые пару минут, оставляя ее мужу, потянувшемуся за сигаретами. Женщина скулит в темноте и не понимает, что привело и остановило всех на истоптанном пыльном краю дорожки, в шаге назад откуда, слизав пыль крошечных туфелек, крепко взяла детский след безносая охотница - смерть? Безумие…

 …- Что-то все-таки предвещало, - сквозь слезы заключила она. Тут я узнал, что огрызнулся добрейший кот, оцарапав ступню, шутейно тормошившую жар уютного серо-белого брюшка. Вова с вечера отнекивался от парка, предложив нам на откуп мороженое, а после, ночью, храпел, захлебываясь, и часто дышал, как если бы задыхался во сне. Я тормошила его липкое плечо. Странно, такое за всю нашу совместную жизнь, ну, наверное, во второй раз. Когда был первый, и к чему я сравнила два ночлега – не помню. Было что-то неприятное, но так, бытовое, где-то на уровне разбитой чашки или пересоленного борща, ничего особенного. …А тут вот защемило, и как-то с самой полуночи, когда стало ясно, что уже не засну. А потом Вовка чаем обжегся и залил штаны, смеялись еще, что я без мужика останусь. Ничего, обошлось. Пошла одеваться – колготы перекрутились, нервничала, крикнула мужу, чтобы сам Аленке волосики собрал…

 Давится рыданием. Ткнулась в мой нагрудный карман, задыхается и мотает буйной рыжиной, все еще не принимая выпотрошивший ее материнскую естественность рок; на рубашке ширится темное место, и горе-горькое уже оросило мою толстую кожу. Я хочу погладить ее, но не могу решиться; пальцы то скрючивает, то раздирает в перепончатые гусиные лапы, - дрожу.

Совершенно ведь чужой человек!
…- Знаешь, я как будто чувствовала. …Да не было никакого праздника! Что, люди только по праздникам в парк ходят? Ну, мы в субботу решили, тем более для… нее аттракционы, для нее – в первый раз…

Оказалось, в последний.
 Да. Так бывает. Длинные и привычные события дня или дней, к коим мы привыкли, вдруг выписывают головоломный вираж, не давая опомниться и осознать, как все произошло, а перспективы, что мы именуем ближайшим и дальним будущим, зависят от секунд сейчас, в переживаемый момент, когда жизнь или смерть решаются чудовищной обыденностью – на мгновение выпущенной из ладони детской рукой, чуть отвлекшимся в сторону взглядом, обрывком словесной цепи, спонтанно, подсознательно принятым мелким решением. Это непостижимо для понимания в целом и вообще, но понять можно другое: ничтожный всплеск вредной мысли иногда таит в себе мировую войну, крохотная лужица – великую реку, а сделай мы тогда три шага в любую сторону – и судьба развернула бы паруса под совсем иной ветер. Люди верующие говорили о предопределенности, за спиной которой всегда живет смирение. Смирение предусматривает бессилие, а последнее - диалектически – покой.

 - Потеря ребенка в молодом возрасте, - подытоживает Гена, - еще питает шанс, но тотчас и безвозвратно старит, отбрасывая родителей назад, в глубокий социальный тыл. Гибель же первенца, рожденного в зрелости, сначала останавливает время, а затем лишает семью ее смысла в дальнейшей наследственной роли – роли продолжения рода. Отсюда вопросы не столько о смысле жить потом, которые очень долго будут мучить обоих, а о том, в чем была скрытая суть жизни предыдущей? Невыполнение устоявшейся личностью или любой достаточно сложной системой заложенных предначертаний, первых и основных функций - не означает ли бессмысленность их существа?
 Тут я сомнительно сначала, а потом и несогласно начинаю гримасничать: осторожнее, мол, это фашизмом пахнет! Хотя вопрос скорее ситуативный:

- А ты знаешь, есть определенный смысл в этом злосчастном люке! – Я, кажется, здорово набрался, это неизбежно следует из широты моих вопросов, и еще более – из моих ответов: водка всегда тянет философствовать. - Судьба? Разберемся. Итак, возникает производственная необходимость, следует команда, и крышка колодца сдвигается. Кому надо производят некоторые движения, работают для недопущения, устранения, установления или ремонта. Далее одно из двух: задание выполнено, люк не закрывается по халатности, или следует перерыв до завтра в связи с невозможностью закончить в один день, и люк не закрыли из лени, полагая, что придется напрасно снова открывать. Выделим основное – небрежение и лень. Уточним: пренебрежение чем? Техникой безопасности, то есть безопасностью! А безопасность бывает только одного вида - всех для всех, другого не дано!!! О корнях халатности надо писать отдельное пухлое расследование. Ну, а лень, как ты сам понимаешь, - это наше хроническое… болезнь!
 … - Угу, - дразнится Генка, - левизны в коммунизме…

 - Вот-вот. Идем дальше. Открытый колодец – это все-таки дыра в земле, и при его размерах туда легко проваливается взрослый мужик. Не понимать этого исполнители не могли. Проникаюсь и согласен с твоим возмущением, и никогда прежде не позволю себе все валить на рабочих – до их сколько-нибудь приличествующего статуса и материального интереса, а не только страха место потерять. А вот с наблюдающим, с водителем рукой - тут разговор другой. У него понятия о ценности жизни и здоровья людей либо дистрофичны - до эгоизма нашей народной конституции, уместившейся в трех словах – «моя хата с краю», либо ему мало платят, нивелируя лицо, что ни говори, ответственное, до уровня подчиненных, вполне справедливо отождествлявших ранее ответственность с благосостоянием, пайками, всезнанием, инфарктами, а ныне – с недоступными деньгами, воровством и неподсудностью. И потому решительно ее отвергающих. Как там говорят: у начальства голова большая, пусть думает?
 Закуривает, согласно кивает. Интересуюсь, не надоел ли своими сентенциями? Тогда продолжу:

 - Очевидно, мы в обществе всё более безразличны друг другу... При этом равнодушие и наплевательство нашло особо отвратительное проявление в слоях так называемых «простых» людей, в абсолютном множестве, хотя я решительно не знаком с людьми сложными, так как, по мнению биогенетиков, такой сорт человеков еще не выведен. Примечательно и другое: человек у нас овечьи сносит напоминания - делами ли, «новоязом» ли, - о своей неполноценности - от властей, денег и управляющих и той, и теми, но выдает достойную прыть и фонтаны сквернословий на любое незначительнейшее замечание равного и подобного себе - по внешнему виду или по признаку пользования общественным транспортом. Боясь поднять глаза от ковра, подтверждает особой дрессировки тип, где главные носители наследственной информации – страхи и начальственный пиетет. Маркс недавно просчитался: солидаризация прошла только у богатых, не затронув нас, но вызвав к жизни свой антипод – разобщенность. И мы – много - прогибаемся перед сплоченностью, топчем и продаем равных, без участия косимся на обстоятельства, где непременно погибнет кто-то из нас, толкаясь к случайной катапульте, что якобы выведет единиц в сытое меньшинство… Иные понимают обратную зависимость числа людей и количества материальных благ, и, грех сказать, но, может, люки не зря не закрывают – чем меньше равных, тем больше избранных, так что ли? Видишь, еще шаг – и мы упадем в метафоры о сливном колодце, о хромой самолюбивой стерве – политике, о вивисекции рыбных голов…
 Тут я, кажется, переигрываю, всуе поминая Всеобщую декларацию сорок восьмого года. Так далеко заводит гибель безвинной души, и просто трагедии частного характера я здесь, убей меня, не нахожу, увязывая смерть крохи с ненормальным общественным устройством. И не с насущною ли надеждой-нуждой в явлении нового героя – спасителя Отечества? - в пику «лицам ответственным», кои все понимают, но руки не куснут, памятуя в подобных случаях, видимо, самого талантливого своего учителя – господина Сперанского.

 Руководство не любит товарища Сталина, зная, что Иосиф Виссарионович - не казнокрад, им не чета. Хотя именно Отец всех наших побед как-то преподнес блестящий урок, где задача о двух традиционных головах, об усекновении какой из них – больной или здоровой? – была виртуозно решена в юмористической статье «Головокружение от успехов»: не ЦК виноват, а некоторые руководители районного масштаба! И только.
 Вот работа гения! Глыбища! Учитесь, хомячки: создайте безупречную систему управления, и виноват останется парковый прораб, то есть один конкретный паршивец, из-за коего я здесь перед тобой распинаюсь, опасно обобщаю, намазывая смолой свой длинный змеиный язык. А критикующих меня за фразерство и выдергивание цитат отсылаю к нетленному сталинскому шедевру, - витийствую я, уже не глядя на собеседника. - Прочитайте ее от начала до конца, и наверняка согласитесь: приведена к месту и ассоциативно приемлема.
 - Ух, куда тебя занесло! А масштаб иной! – ерничает.

 - А тогда напомню Федора Михайловича – о слезе ребенка! Что скажешь?
 - И скажу. Я начал мессой заупокойной, ею же и закончу. Помнишь?…Должен… Вспомнилось почему-то, как в конце шабаша, перестройки сиречь, в калмыцкой Элисте детей заразили СПИДом. Не помню – в доме малютки или в одном из детских приютов, важнее то, что дети не были наркоманами, не занимались, простите, сексом, - им, безгрешным душам, уколы делали уже смертельно больными иглами одноразовых шприцев, бывших в употреблении. Ими лечили других - взрослых дядей и тетей, а потом - в целях экономии и продажи налево дефицитных тогда свежих «одноразовок», - кое-как промыв (пластик не выдерживает стерилизации), прививали детей.
- Ты, папаша, ну-ка представь себе, - злость тут же прибрала сизый дымок мути с его зрачков, взгляд сужается, вспыхивает, украинское «г» твердеет, теряя фрикативное придыхание, голос переходит на барабанный речитатив, - крохотное беззащитное существо, которое доверчиво тянет ручонки к белому халату, не чувствуя, что в руке у того не шприц с лекарством каким-нибудь, а…а эсэсовский штык, и что не халат это вовсе, а саван… И на кого руку подняли?! На бедного сиротку, на божье дитя, и без того убогое…

- Ну, хорошо, там были мужчины, согласен – мы грубы, глупы, бесчувственны… Но неужели ни у одной суки-медсестры, знавшей о вторичном (!) использовании шприцев, не шевельнулся тогда хоть какой-нибудь половой орган - первичный? …Так что, к слову, поголовный женский гуманизм – это миф, такая же глупость, как и утверждение о повальной полигамии у нас.

 Прикуривает без перерыва вторую сигарету. Я молча наливаю ему и себе, как бы давая понять, что я хорошо его понял. Молчу, так как я уже остыл, не распален монологом, как он, и слова надо будет натужно подбирать, поэтому они воспримутся несколько фальшивыми, так как пойдут не свободным, без натуги, потоком, от души, а от ума. Чокаться не стали; тост вышел совсем не подходящим к случаю именин, получилась запоздалая тризна, после коей мы совсем отрезвели и поэтому я налил еще:

…- Элиста – это, конечно, так, ассоциации. И там, и здесь гибли дети. И принцип един: преступное отношение! И ладно бы Элиста, она – далеко, да и давно… А здесь я не представляю, у меня не хватает самой нездоровой фантазии для абстракции себя на месте этих белых бантов, летящих в смерть, совершенно уверенных, должно быть, в те секунды, что это такая вот игра, и мама все знает и разрешает. Но в глазах уже растет маленький инстинкт, а ребенок понял, что хоть и невесомость, но нечем дышать, куда-то уносит, холодно - совсем не так, как недавно в животике… И самой мамы нет… Тихо… И тьма стирает глаза.

 «Э-э, да ты, брат, поэт! – подумал я. - По крайней мере, стилист». Я как можно более осторожным голосом спрашиваю, чем все это закончилось, и тут же одергиваюсь: ни о каком конце для живых – до их собственной смерти – и речи быть не может!
 Когда несколько позднее эти черновики прочла моя жена, я, признаться, опешил и досадовал на себя за то, что дал их читать: наша дочь, уже довольно большая девочка, сидя на жениных коленках, испуганно бормотала ей о растекшейся туши, не понимая, почему вдруг ее так порывисто и крепко прижимают к себе…
 Гена, тщательно подбирая слог, итожил:
 - Тельце нашли потом, за много метров от места падения, – канализация старая, но работает исправно. Вечером было сообщение по телевизору; промолчали мужчины, ужаснулись женщины. А я подумал. Подумал, и на голове рогами выросли два знаменитых русских вопроса – кто виноват, и что дальше делать? Что делать бывшим… нет, Витя, ты вдумайся! – бывшим! родителям, вышибленным вдруг в статус обычных посеревших молодых людей, вынужденным рыдать за просто так, - войны-то нет, и все было не связано с условиями повышенного внимания? Пойми: накал неприятия трагедии, главный ужас – в обыкновенности событий: резал хлеб, а отрезал палец. Ладно. Что мудрствовать, я не знаю, как им быть дальше... Знаешь, я лишь хочу, - выпустил дым, - же-ла-тель-но! чтоб очнулась эта… как бы ее окрестить?.. м-мм… - и забивает в меня напряженным шепотом, - Наша. Ломовая. Кобыла.

- ??
…- А простая, Витенька, гражданская совесть! Я уж не говорю глобально, вот как ты: «…Жизнь! Отечество! Права человека! Декларация!», – о гуманизме, там, о всеобщей любви, - до жиру ли? И потом, если мы хоть сколько-нибудь любим Родину, то дети должны жить, а люки, черт возьми, – закрываться! …А Родина и государство – все-таки суть вещи разные…
Сидим угрюмые, не моргаем.

- И… - и не договаривает.
 Оказалось, за стол вернулись барышни – румяные… и очень красивые, попросили вина и принялись за наши пустые тарелки. Именинница хотела заподозрить нас в игнорировании ее кухни по причине дурного вкуса и обидеться, но мы оба целовали ей руки, приговаривая, что такие божественные ручки готовить плохо не могут уже просто по виду, за что Генке первому были немедленно прощены нескромные взгляды на заходивших поздравить дам, а мне последовал немой вызов со стороны той, которая «моя»: «Ах вот как?! А мне?». Целую и ей, все смеются, индульгенция получена, отлынивание от танцев амнистируется. Постепенно бытие полностью овладело сознанием, а еще через две рюмки жизнь наладилась полностью – до утра.


 18.12. 2003 г.
 Донецк


Рецензии