Часть 1. В заповедных и дремучих...
- Сам ты еблан, - без осуждения и злости ответствовал Данилыч, который был полноценным сельским жителем. В действительности, он мало матерился, а изъяснялся простым, но основательным, как крепкий пятистенок, говором, с округлыми окошками «о» и топорными створами «т». – Как есть еблан. А место то – Елань зовется. То бишь, гиблая такая проплешь посередь болота, будто пролубь во льду, полынья. Кто ступит – обрат уж не вылезет, поминай как звали. Засосет, захватит – умыкнет в саму глубь. Ужо паче – коли в Блудну Елань угораздит. Тут-то никакая сила не вытащит, акромя, быть мож, небесной.
Данилыч перекрестился – без особливой истовости, а так, для порядка.
- А чего она Блудная-то? – снова спросил Ромка. – Утопленнички, что ль, меж собой там блудят, во глубях-то?
- Пустобрех ты, - опять же без сердитости молвил Данилыч. – И умишком – что щеня кобелиной породы. Все об том мыслишки.
Едва ли это откровение смутило Ромку своей категоричностью или хотя бы новизной – и он лишь хмыкнул.
- Блудная она, елань-то, - продолжал Данилыч, - потому – обо все болото гулят. И окрест болота – тож. Ажно где сухо завсегда – и туда суется, сукотка гноева. Рыщет она, что волк по зиме голодный. Бог весть где понову явится. Вона, в июне бабы-то комбинатские у Маховской лесосеки ее почуяли. Слав-те, вовремя. А о прошлой-то неделе Мишка, шурин-то мой, по шоссейке ехал, да вышел за малой нуждою. Глядь – а Еланя-то ужо к самой дороге подступилась. В том и подлячесть ее: и не заметишь, как она прям под ноги подстелется. И тогда – карачун верный, кричи не кричи… – он помолчал и добавил как бы невзначай: - Ежели, конечно, примет не знать.
- И какие приметы? – спросил я. Без ухмылки, с вежливой серьезностью на лице, но в полнейшей уверенности, что Данилыч попросту «грузит» нас, нежась на крылечке своей мастерской, покуда рядом подсыхает на июльском солнышке обтекатель моего скутера, малость увечный после чересчур страстного лобзания с сосной, но ныне – исцеленный эпоксидным бальзамом и врачующими лапами Данилыча.
Когда-то здесь была МТС, и техно-айболит Данилыч пользовал колхозную железную скотинку. Но колхоз зачах, прочие работники-ремонтники подались в город, а Данилыч остался. И даже не спился, потому как имел, по собственным словам, «становую хребтину самости». Еще говорил: "Уж коли супругу проводив не вдарился в это дело, блаженна ей память, - так не мое оно, значит, вином-то себя растворят!"
Он по-прежнему лечил автомобильные хвори, был в почете и у местных, и у дачников, работал толково, брал умеренно, без обмана, а наши «байки» чинил вовсе бесплатно, требуя лишь внимания к своим «сагам». Можно сказать, байки за «байки». Плата не представлялась обременительной: Данилыч был интересным и колоритным рассказчиком. Правда, сидело во мне крепкое подозрение, что этот мужик умышленно старается усугубить свой дремучий-бирючий колорит ради пущего друидского пафоса своих легенд.
- Приметы-то какие? – переспросил Данилыч. – Известно, какие. Как Еланя подползет - пичужки зараз смолкат, точь ихнее радио кто выключил, точь тумблером. Еще вот – листы шум подымат, ропотом этаким, что под корни Еланя забраться норовит. Прытко им это дело не по нраву, да и кому по-нраву-то – хлябю-то болотну сосат? Через то и ропщут. Хушь бы тишь глухая, хушь и без ветру – ан все шелестят, лопочут…
Данилыч умолк, давая осмыслить. Тихое погожее утро неспешно взбиралось к столь же безмятежному солнечному полдню. Безветрие стояло такое, что недвижно висевшие над нами редкие облачка сами собой истаивали в васильковом небе, словно от скуки. Молчали зебростатные березы в рощице. Молчал раскидистый дуб, по осени ронявший спелые желуди прямо на крышу техстанции. Даже щебетливо-суетливые осины – и те молчали, хотя было видно, каких трудов им это стоит. А пичужки, напротив, чирикали. Будучи парнем с асфальта, я не разбирал их голоса на слух, разве лишь соловья да кукушку, но уж точно был в состоянии отличить птичий гомон от воя Собаки Баскервилей. И сейчас пели птицы, однозначно. А потому – нагнать на нас жути у Данилыча как-то не задавалось. Но он старался.
- И вот главна примета, - сказал он особенно многозначительно, почти помпезно. – Крест слезой исходит, Еланю-то почуяв.
«Следовало ожидать чего-то в этом духе», - мысленно проворчал я. А вслух заметил, сколь мог без сарказма:
- Я думал, такое только за иконами водится.
- Про иконы-то не скажу, - отвечал Данилыч, - а вот крест нательный – тот преет. Точь росою. Упреждат, значит, небесная-то сила…
Он снова машинально перекрестился.
***
Ночь царит над миром. И это царство Гекаты. Хотя нет: Геката – в Греции. А Кали – в Индии. А у нас кто главный по ночным кошмарам? Увы, слаб я в родном славянском пантеоне. Перун – вроде, небесный электрик. Ярило – за софит в небе отвечает, вроде как - монтажник-осветитель. Стрибог – флюгерных дел мастер. А ночь-то – чья епархия, чье владычество? Чего-то не припомню.
Хотя возможно, древние славяне ночью попросту спали, как любые нормальные белые люди. И потому не ведали, кто там владычествует в ночных чащобах. А я, наверно, не совсем нормальный белый человек, что шляюсь по ночным чащобам, при том без малейшего понятия, чье же владычество здесь и сейчас да какому божеству молиться.
Наверное, никакому. Глуповато и святотатственно молиться языческим богам, когда на шее бронзовый крестик. Или, может, уже в том святотатство, что я, некрещеный с рождения и нехристь с детсада, нацепил крестик на свою висельную шею? Что ж, да простит меня Понтифик, да не прогневается Дедушка Патриарх – но крестик мне был нужен для дела. Столь же сумасбродного, сколь бывают многие дела и помыслы в пятнадцать лет.
Я споткнулся: нога зацепилась за какую-то ползучую травянистую дрянь. Выругался. Высвободил кроссовок, держась рукой за корявую ветку, усохшую и усопшую. Идти становилось все труднее. Поначалу, когда бесцельный путь мой пролегал по бору, средь высоченных корабельных сосен, стоявших горделиво и редко, – мне шагалось легко и торжественно, как по колонному залу. Но с тех пор я забрал далеко вправо и, по моим прикидкам, уже почти вышел к пересохшей старице Маховки, где начиналось то знаменитое, гиблое болотище.
Собственно говоря, гиблым оно было разве лишь в эпическом живописании от Данилыча; прочие же местные отзывались о нем с куда меньшим благоговением. «Трясина? У Маховки? Да буват, коров по улице прогонят – посля них трясина поглыбже». Я был склонен им верить: торфяников в здешних местах не наблюдалось, а утопнуть в жалкой жиже на месте захудалой речушки, ныне вовсе почвшей, было бы ниже моего достоинства.
Но на всякий случай я прихватил с собой капроновую шнурку с якорем от «казанки». И за ствол закинуть, если вдруг все ж увязну – и от медведей отбиваться. Впрочем, для последнего предназначения у меня была газовая шугалка «Удар». Но и ее носил я больше от незнакомой шпаны: здешние немногочисленные медведи слыли мирными и не более опасными, чем тот, что украшает герб Ярославской области.
Помимо же газовика и веревки с якорем, я был вооружен могучим и сокровенным знанием, как выбираться из трясины при помощи, мильпардон, презервативов. Это знание я перенял от старшего братца, большого специалиста по применению презервативов во всех мыслимых областях. Соответственно, кондомами я тоже вооружился, и основательно: три ленты по десять штук. Молоденькая продавщица в поселковом минимаркете провожала меня взглядом уважительным и, как показалось моим тщеславным гормонам, - немного мечтательным.
Главное же – на моей шее, поверх крестика, болтался мобильник. И на мой нечестивый взгляд, данное переговорное устройство было существенно практичнее бронзового артефакта, взывающего к милости божьей. Ибо Господь далеко и высоко, а Братец Лёша – в трех верстах, почиет своим чутким волчьим сном на втором этаже нашей фамильной резиденции Глухомань-1. Хотя, конечно, если поднять его в два часа ночи и заставить ломиться через черные чащобы на мой пеленг – я испытаю некоторую зависть к библейским гражданам, имевшим содомскую и гоморрскую прописку. Поэтому, решил я, стоит десять раз подумать, прежде чем вляпаться в топь. Ибо робок и боязлив я.
До такой степени боязлив, что даже радовался кромешному мраку кругом. Будь на небе луна – в ее нелояльном сиянии всякая коряга щерилась бы крокодилом-мутантом, а во всяком орешнике мерещился бы Дух Мщения за все съеденные мною сникерсы. Моя шизофрения впечатлительна, мое сердце лениво и только ищет повода, чтобы отлынить от своей ударной работы. Поэтому хорошо, что нынче новолунье, и темнотища – глаз выколи. Что, кстати, было очень даже легко – и чего я тоже опасался, а потому брел через топкие дебри еле-еле, прикрываясь локтем.
Хватаясь за кусты, я спустился в неглубокий овражек с покатыми склонами. Под подошвами жалобно захлюпало. Судя по всему, это и было старое русло Маховки. Да, иная скотопрогонная улица куда опаснее для сухости и чистоты кроссовок, нежели эта «трясина».
Я пошел напролом сквозь высокие шуршащие камыши. Весной, быть может, здесь имелся шанс утонуть по колено – но этот шанс начисто испарился за два месяца небывалой засухи, что полыхала в лесах и предательски тлела в торфе по всему Подмосковью. Той знаменитой суши, что превратила столицу в один большой «газенваген» на два Холокоста, и в конце концов изгнала нас с Лёхой на дальнюю осиенду.
Когда я вскарабкался на другой берег мертвой реки, я порядком взмок, подустал от сражения с камышным воинством и впервые задался вопросом: «На кой черт я, все-таки, шарюсь по этому деревянному лесу и по этому ангидриду болота?»
Ответить было затруднительно. Когда днем, под впечатлением от байки Данилыча, я закупался «понтонными» презервативами и крестиком-детектором, идея побродить ночью по лесу и поискать пресловутую Блудную Елань казалась мне просто прикольной. Привлекала именно своей безбашенностью, сюрреалистичностью, маразматичностью и заведомой обреченностью на провал. В конце концов, никто же не спрашивает, зачем сборная России по футболу стремится попасть на Чемпионат мира?
Но сейчас меня терзали смутные сомнения: перед кем я, собственно говоря, выпендриваюсь? Перед кем самоутверждаюсь? Кто вообще узнает о моем странном подвиге? А кто узнает – покрутит пальцем у виска и будет прав. Кто восхитится моей мелочной и бессмысленной доблестью? Кто оценит мое банальное бесстрашие? Или, может, я перед самим собой выпендриваюсь? Может, это МНЕ надо оценить свое бесстрашие? Спасибо: я знаю ему цену. И, боюсь, презервативы в кармане моей штормовки стоили малость дороже. Даже отдельно взятый бронзовый крестик – и тот стоил дороже.
Вспомнив о нем, я машинально сунул руку под тишортку – и вздрогнул. Крестик был влажный и холодный. Словно был безмерно, космически далек от моей груди, распаленной душевными терзаниями и войной с камышами. Я задрал голову вверх: на фоне безмятежного синебархатного неба ажурной вязью проступали сплетенные ветви. Они тоже были безмятежны. И лишь листья трепетали заполошно и отчаянно, наполняя своим истеричным шелестом встревоженный воздух…
***
Здесь я должен нырнуть в придонные воды моей биографии, раскрыть одну из ракушек моей памяти и выплыть на поверхность с добытым перлом в зубах. И дать читателю возможность вдоволь полюбоваться им – самым дурацким и занудным событием моего раннего детства. Все так делают: доведя повествование до сколько-нибудь интригующего момента – на десяток страниц расписывают перед читателем самые дурацкие и занудные события своего раннего детства. Притом – наводящие на глубокие размышления, еще на десять страниц.
Но я слишком добрый парень, к тому ж – литературно безграмотный и непочтительный к законам жанра. И потому с легкой душой пренебрегу ими. Надеюсь, читателя не очень раздосадует моя поспешность и легкомысленность?
***
Шуршание листьев над моей головой разрослось до сплошного басовитого гула. Я будто оказался в пещере – и аккурат в тот закатный час, когда мириады нетопырей, висящих под сводами вниз головой, пробуждаются и с единым шумом расправляют свои черные крылья, готовые лететь на тепло свежей крови, чтоб оставить по себе… сухой остаток того, кто дерзнул потревожить их зловещую обитель.
Охватившее меня чувство было сродни… чему угодно, но только не страху!
И это было удивительно. Я предположил, что уже окочурился от ужаса – и, соответственно, утратил способность бояться. Было искушение приложить палец к сонной артерии и проверить пульс, но я удержался. «Не стоит. Если окажется, что я все-таки не сдох от страха – точно сдохну от удивления!»
Кое-как пообвыкнувшись с этим немолчным черно-зеленым шумом, я огляделся. Вторым моим ошеломляющим открытием, после выявленного отсутствия страха, было то, что я определенно стал лучше видеть в темноте. На миг мне даже почудилось, будто луна пренебрегла своим месячным циклом и решила, ради меня, упразднить критические дни своей небесной праздности. То бишь, показала личико в неурочный день. Оценив эту немного похабную мысль, я убедился, что если и умер – в афтерлайфе остался самим собой. Это радовало.
Нет, луны в небе не было. Скорее, взор мой просто прояснился, бог весть каким образом – и теперь с легкостью ловил благосклонные улыбки кряжистых, дуплистых дубов, окружавших меня, словно собрание наставников на вручении аттестата зрелости. В ту пору от окончания лицея меня отделял год, но именно так я представлял себе сию церемонию. Помпезно и сентиментально. «Вот тебе долгожданный пропуск во взрослый мир, дорогой Саша. Увы, глупые и жестокие правила тоталитарной Системы Образования не позволяли вручить тебе аттестат классе эдак в восьмом. А лучше – в седьмом. Но по-любому спасибо тебе, что достиг выпускного возраста, милостиво оставив и нам хоть немножко лет жизни. Ты вырастешь, женишься, нарожаешь детишек… И если вздумаешь отдать их в школу, мы с радостью порекомендуем тебе достойное учебное заведение… где-нибудь в Монголии. Но лучше - в Австралии… Так, ты еще здесь?»
На этом месте моих благостных мечтаний я встрепенулся. За моей спиной горел свет. Вернее, не горел: изливался. Нереальный, золотистый с голубоватым отливом, словно кому-то удалось расплавить горсть кулонов с бирюзой и обратить метал и камень в фотоны. Я не столько увидел этот свет, сколько почувствовал.
«Это свет нагого флюидариума, - с уверенностью определил я, сам ей поразившись, своей внезапной уверенности. А особенно – знанию диковинного слова «флюидариум». Столь же уверенно я просек: - И его надлежит встречать нагим. Совершенно».
Со степенной важностью я разоблачился. Догола. Даже мобильник положил на ворох своей одежки. Оставил лишь крестик. И только тогда – обернулся. И пошел на этот свет.
Не то, чтобы он меня манил неудержимо, неодолимо и неисповедимо, или как там еще «не-имо». И не то, чтобы мной двигало заурядное любопытство. Я просто счел естественным и логичным: раз уж разделся – надо идти на свет. Иначе – зачем было раздеваться? Полагаю, на сей последний вопрос и самый умный читатель не сыщет сколько-нибудь вразумительного ответа.
До источника света – не костер, не факел, не лампада, не что-либо иное, поддающееся описанию – было метров сто. Я одолел их с необычайной легкостью, начисто позабыв о колких еловых лапах и коварных острых сучьях, даже не думая прикрываться руками. Не оберегал ни глаза, ни иные детали моего тела, теперь, казалось бы, особенно уязвимые. Я просто шел.
И пришел.
Я понял, что пришел, и замер. Снова обернулся. Вперил свой взор в высокий, раскидистый куст орешника. За ним кто-то прятался. Живой. Более чем живой: просто живые не излучают мерцающего золотисто-голубоватого сияния. И это явно была барышня. Обнаженная. Фигурка симпатичная, хоть и расчлененная на угловатые дольки черными, прямыми, как рапиры, ветвями орешника. Мерцающая.
И тут меня вдруг расперло совершенно неуместной смешливостью. Хихиканье, идиотское и покамест потаенное, вздымалось по горлу, фривольным перышком щекотало носоглотку, настоятельно требуя выхода. Одолевали всякие наинелепейшие мысли. "А что, если сказать сейчас: "Превед!" Или - "Киса, ты с какого городу?" И чем усерднее гнал я прочь эти глупости, досадливо морща нос, - тем щекотнее было в нем, до нестерпимого.
- Приветствую, о... - наконец, выдавил я из себя.
- Хай! - отозвалась сиятельная дева. Я все-таки фыркнул.
Потом было то самое неловкое молчание, которое не имеет никакого смысла, но которое надо непременно отметить в писанине.
….
….
….
Я отметил неловкое молчание и, осмелев, попробовал сострить:
- Ты так и будешь со мной из куста глаголить? Имела место уже такая фигня. Потом целый народ сорок лет по барханам бродил… и до сих пор им как-то грустно!
Она засмеялась, вышла из-за орешника, явившись во всей красе. Действительно, симпатичная. Не знаю, как выглядели обнаженные светящиеся девушки, которых встречали в ночном лесу вы – но моя была очаровательна. Фигурка? Может, не строго 90-60-90 – ну да я сантиметр дома забыл. И лицо приятное, открытое. Выразительные большие глаза, бенгальскими рубинами пламенеющие над чуть приплюснутым, курносым славянским носиком, как у меня самого (в смысле, нос; глаза-то голубые). Волосы, опять же, занятные: шелковистые, багряно-медные, с изумрудным отблеском.
Она подошла ко мне вплотную, потрепала по вихрам:
- А ты развитый для своих лет. Читаешь, наверно, много?
- Ага. Еще стихи пишу, - застенчиво и развязно признался я. – Хочешь, тебе посвящу чего-нибудь?
- Ты подумал, что я богиня? – со смешком спросила она. – Глас из куста, и все такое?
Я пожал плечами. Подмывало ответить: «Я подумал, подруга, что ты курила ту же траву, что и я, а потом разделась и вымазала себя фосфором. И во всей этой истории меня озадачивает только то, что я не курил НИКАКОЙ травы. В чем, впрочем, уже не уверен. Может, я дунул так плотно, что меня пробило на измену, будто я не курил? Тогда все встает на свои места».
- Нет, я не богиня, - поведала барышня. – Рангом пониже.
- Типа, дриада? – уточнил я.
Она снова засмеялась и снова потрепала меня по вихрам:
- Дриады – там же, где Геката, Саш!
Я понял две вещи: она знает мое имя и читает мои мысли. С учетом второго, первое было неудивительно.
- Кикимора я, - открылась она.
- Кикимора? – я нахмурился. – Знаешь, я их как-то по-другому себе представлял.
- Как?
- Ну, типа, прозрачные такие, зыбкие, как большая медуза или… эээ…
- «Хищник» в одноименном фильме? – помогла она мне, снова заглянув мне в голову. – Так то болотные.
- А ты какая?
- Лесная, ессно. Сам же видишь, каково здешнее болото. Позорище одно, а не болото. Но лес – ничаво, пригодный для мово обитания.
…
…
…
Это мы опять неловко помолчали. Прокрутив в уме кое-какие мысли, я спросил:
- А чего крестик при тебе потеет?
Ее красивое лицо страдальчески перекосилось, отобразило крайний испуг. Она отшатнулась.
- ЧТО? Крестик? Где?
Я ткнул себя в грудь. Барышня повалилась на колени, в корчах, ухватилась обеими руками за свою грациозную шейку, будто задыхаясь:
- Ой, я, дура слепая! Саша! Сашенька! Сними! Сними и выбрось! Жжет! Ой, как печет! А я-то все думала: и чегой так жжет-то? Брось!
Возможно, кому-то это покажется странным, поскольку я уже представился некрещеным и нехристем, но мне вдруг сделалось как-то сентиментально-тоскливо при мысли о том, чтобы выкинуть в лесную грязь этот ничего не значащий для меня религиозный предрассудок в бронзе. Такой вот я чудак. Может, просто упрямство: да какого черта буду я тут божественной символикой разбрасываться?
- Знаешь, подруга, - сказал я вежливо, но довольно-таки пофигистично, - боюсь, ни Понтифик, ни… эээ… Святейший Синод не одобрят, если я зашвырну крестик куда-нибудь в папоротники. И мне будет стыдно смотреть в глаза этим достойным мужчинам. Если тебя так уж это напрягает – схожу к своей одеже и суну его в карман. Потом вернусь.
Она вскочила на ноги, легко и весело. Засмеялась беспечно и мелодично.
- Не надо. Прикалываюсь я, - она пригнулась к моей груди, подхватила крестик своими изящными пальчиками с малахитовыми ногтями и почтительно прильнула к нему сапфирными губками. – Видишь? Никаких предубеждений!
Я развел руками, улыбнулся. На мой голый живот плюхнулась смачная капля. Скосив глаза вниз, я увидел, что крестик весь искрится и исходит бриллиантово чистой влагой. «Это он от радости плачет, - догадался я. – А что листья шумели – так это они аплодировали».
- На самом деле, мы вполне дружны с тамошней тусовкой, - сказала Кики (так я окрестил незнакомку… ну не «кикиморой» же звать столь милую барышню?) – Хотя они, честно сказать, не без странностей. Помню, Хорси увещевал того парня: «Хочешь спасти мир – спасай мир. И никаких гвоздей». Не послушался…
…
…
Это мы опять помолчали. На сей раз не от неловкости, а просто почтили память о великом, но не совсем понятном нам подвиге. Потом я сказал:
- Где-то я уже читал чего-то подобное…
Кики элегантно подернула плечиками и сделала вывод:
- Значит, кто-то уже писал чего-то подобное. Не грузись, а? – она вдруг насупилась: - И перестань звать меня «Кики»! Что я тебе, болонка, что ли?
- А как?
Она повела подбородком. Молвила раздумчиво:
- Уж хотя бы – Мори. Лучше – Кими… А твой Данилыч, вот, Блудной Еланью меня кличет, ага? Что ж, и то верно. Так и зовут меня, по правде-то. Только не разумеет Данилыч, какова я, по правде-то. Пустое себе думат.
Кажется, она передразнивала манеру речи Данилыча, но по-доброму, без сарказма.
Я усмехнулся кривовато:
- Блудная, значит?
- Ага. По лесам блуждаю. Ну и вообще… Души людские, короче, гублю.
- Прям-так и губишь?
- Ага. Слушай, - она оживилась, - вот тебе, скажем, крестик этот… ну – «…и не в Красную Армию», как говорится. Не оберег и не святыня ни разу. Но скинуть – заартачился, побрезговал… Во-от… А тут о прошлой весне как-то попа в лесу повстречала. Так он мало рясу на себе в клочья изорвал… то обычное дело от мово флюидария: сексапильная я… но и…
- Что, и крест долой? – усомнился я.
- Не то слово! Я такая, прикалываю: «Печет, батюшка! Сымай давай, покуда не захворала!» Так он крестик свой рывком сдернул, едва шею цепочкой не срезал,– и в сыру землю. Прикопал еще. Буркалами вращает, да знай себе лопочет: «Ради тебя, матушка, ради тебя… истинно превелико… аз есмь…» И все дерн утаптывает, над верой своей. Слюной исходит, бородища торчком, на меня выпятился. Взглядом – что оладью сметаной поливает, перед употреблением. И хрипит: «Допусти до себя, матушка! Окажи милость!» А я, такая, типа, индифферентная: «Извините, мужчина, но я с незнакомыми святотатцами ночью в лесу не знакомлюсь! Воспитание не позволЯт!» Ну и шуганула его.
Слово «шуганула» она произнесла с неким особенным смыслом, давая понять, что это было не просто «брысь!», а какая-то лютая кикиморская «БРРРЫСЬ!»
Я заржал, представив себе эту сцену. Дело в том, что я слыхал байку про Маховского попа, который возвратился из леса голый, без креста и едва вменяемый. От Данилыча и слыхал, днем, как подтверждение молвы про Елань. Де, вот уж и на священнослужителей ополчилась, окаянная. И поп, де, с ошалелыми глазами вещал треморным языком про то, как угораздило его угодить в трясину, и сгинул бы непременно, кабы крест иерейский вдруг сиянием не исполнился да не воспарил над хлябями. Только так, за распятие ухватившись, батюшка и выбрался. Но вот беда: такая уж лётная сила крест обуяла, что не удержать. С тем и взмыл он в небеси.
Что ж, вот я ознакомился и с показания «противной стороны». В них верилось больше. Мы смеялись долго и заливисто, как дети, разместившие домашний телефон завуча на форуме клуба S-and-M.
- А с тобой все в порядке! - отсмеявшись, сказала Кими. – Ты мне нравишься!
- Я и сам себе нравлюсь, - неоригинально, но с достоинством отметил я.
- О да! – Кими хмыкнула. – Бывает, по пять раз на дню, верно?
Я даже не стал изображать смущение: какой смысл смущаться перед кикиморой-телепаткой?
Кими возложила свои мерцающие ладошки мне на плечи – она стояла прямо передо мной, мы почти соприкасались. Она прошептала:
- Тебя точно не смущает, что у меня красные глаза… синяя кожа… и все такое?
- Ничего, я не расист, - заверил я.
По правде, я и не видел, какого цвета ее кожа. А видел только – сиятельный силуэт, жгучие глаза и лучезарную улыбку. Сейчас же – перестал видеть и это…
…
…
На ощупь ее кожа была как лист мать-и-матчехи. Обе стороны одновременно. И теплая, бархатистая. И прохладная, глянцевитая.
Я не знал, что бывает так…
***
Вряд ли я проснулся от сигаретного дыма. Вряд ли я проснулся от солнечных лучей: они едва пробивались сквозь листву. И тем более вряд ли я проснулся от шума. Наверно, я проснулся от того, что пришло время это сделать.
Я поежился, зевнул. Почему-то – первым делом проверил крестик на груди. Он там был. А больше – ничего. Я так и лежал голый средь кущей, как Маугли.
Я приподнялся на локте, поворотил голову. На поваленном стволе метрах в пяти сидел Братец Леха. В камуфляжке, вроде той, в которой два года назад вернулся с Кавказа, только поновее. По ней я и признал его сразу же, раньше, чем прохлопались мои заспанные зенки.
- ****утым – с добрым утром! – Леха, со всем своим радушием, пригласил меня в новый день.
Он сидел и курил. Рядом, приваленный к стволу, покоился его карабин. Я прикусил губу. Обе. Мне ничего не оставалось, кроме как спросить какую-нибудь глупость. Вроде:
- Сейчас утро? – спросил я глупость.
Леха вытащил из кармана мобильник, глянул на дисплей.
- Шесть часов пятьдесят четыре минуты.
Я чуть было не брякнул «А ты-то чего не дрыхнешь, дома?» Но решил, что хватит и одного дурацкого вопроса. Благо, добрый Леша сам принялся озвучивать все мои возможные дурацкие вопросы. И отвечать на них.
- Наверно, Саш, ты спросишь, почему я тебя не накрыл каким-нибудь шмотьем, хотя бы твоим? Которое, кстати, вот, - он кивнул на раздвоенную в метре от корней березу, в чьей развилке он пристроил мою одежку. И продолжил: – Я тебя не стал накрывать, потому что я не собирался вечно сидеть, блин, и смотреть, как ты мирно сопишь носом на лоне натуры. Я собирался тебя разбудить. Когда докурю сигарету. И я подумал: если ты застудил почки или чего еще – значит, застудил. Минутой больше, минутой меньше – не решает!
Нечего было ему возразить – и я не возражал.
- Но в таком случае, возможно, ты спросишь, почему я не разбудил тебя сразу, как нашел? Что ж, видишь ли, Саша, не стану скрывать: сразу, когда я тебя нашел, мне хотелось не разбудить, а убить тебя! Поэтому я подумал: лучше сяду и выкурю сигарету.
Я подал голос:
- Ну… эээ… я, как бы, тебя понимаю…
Леха поморщился:
- Да ладно! Только не надо вот сейчас оправдываться… просить прощения… извиняться за доставленные неудобства… В конце концов, это была моя блажь - озадачиться вопросом: «А где, собсна, Сашка?» Я сам виноват, что проснулся и вышел поссать, и проходя мимо твоей комнаты, своим наметанным глазом подметил такие детали, как распахнутая дверь и отсутствие тебя.
Леха затушил сигарету о мшистый ствол и продолжил свой рассказ:
- Я слышал сквозь сон, как ты ушел, где-то в час, но не придал этому особого значения. Разве лишь – удивился, что не слышу тарахтения твоей «Хонды». «И куда он намылился пешком?» - подумал я тогда. Но когда не застал тебя утром – понял: куда-то охуенно далеко. И меня разобрало любопытство. Я отправил тебе эсэмэску, а потом – глянул температуру на твоем датчике. 22 градуса. «Гхм! – сказал я себе. – Вчера мой брат был, кажется, теплее. Может, Саша заделался вампиром? Или был проклят злой феей и превращен в лягушонка? Или – допустим даже фантастический вариант – Сашенька проебал мобильник, и тот валяется хрен знает где?» И я, уж не обессудь, пробил координаты того хрена, где валялся твой мобайл. По карте – в лесу. «Как интересно!» - подумал я. И еще я подумал, что небольшая прогулка по свежему утреннему воздуху – аккурат самое то, чтобы взбодриться перед тем, как начать тебя убивать! - Леха с милейшей улыбкой раскинул руки. - Вот так я оказался здесь!
«Подразумевается: а теперь колись, как ТЫ оказался здесь?»
Я встал, подошел к своим шмоткам, принялся одеваться.
- Понимаешь, Лёх… - наконец заговорил я, неохотно и осторожно. – Я не могу тебе все рассказать… Это, как бы, не только мое дело…
Я вовсе умолк. Вроде, мы ни о чем больше и не болтали с Кими. Нам стало не до разговоров, когда она обернула меня в свой лист мать-и-мачехи, словно мякиш белого хлебушка, и бросила в ручей, и меня понесло по стремнине… меня мотало, кружило, вертело, захлестывало, топило, возносило, кувыркало, и я размокал и растворялся в клокочущих потоках, пока не истаял совершенно, обратившись всецело в ослепительно белую, блаженно-аморфную пену… Но почему-то засело во мне такое чувство, что говорить о нашем романе – не следует никому. Даже Лехе. И не просто потому, что, по понятным соображениям, не рекомендуется особо распространяться о страстной ночи любви, проведенной с мерцающей лесной кикиморой. Но и потому, что если кто-то из нас проболтается – больше нам не свидеться. Закон такой. Да, Кими ничего не говорила на сей счет – но как-то дала знать. Долго ли ей?
Леха похлопал меня по плечу:
- Да ладно, не парься! Нормальная фигня! Я в твоем возрасте – каждую ночь забурялся в лес поглубже, заголялся, да только так и спал. А иначе – никакого покою не было!
Я усмехнулся. Правда в том, что в моем возрасте Леха откалывал финты куда похлеще. Он не то что по лесу мог прогуляться в естественном виде – по перилам Крымского моста, на спор. А после армии – остепенился. Нет, он и сейчас может, скажем, вскарабкаться по фасаду на балкон девятого этажа, чтобы презентовать «веник» какой-нибудь девчонке, – но проделывает это исключительно в одежде.
Лёха выдернул новую сигарету, будто бы машинально предложил пачку мне – и будто бы спохватился: «А, ты ж не куришь…»
В то лето я только начал курить. Ранее Леха остерегал меня от порока: «Никогда не пробуй эту гадость! Привыкнешь – и твоя жизнь не будет стоить ломанного цента. Не веришь? Посмотри, хотя бы, на меня!».
Агитация была не то чтобы очень убедительной: его жизнь стоила однозначно дороже ломаного цента, а курил он лет с тринадцати. Но проводить более решительную профилактику здорового образа жизни ему мешала деликатность: предполагалось, что он не знает о моем набирающем силу пристрастии. И это становилось уже не смешно. Я усмехнулся, в последний раз по данному поводу:
- Ладно, давай свой «Лакки»!
Мой «Кент» вышел ночью, пока я бродил по лесу, и по правде, курить хотелось. Мы двинули домой.
- Знаешь, - задумчиво сказал Леха. – Если честно, когда я увидел твою штормовку на земле… а рядом джинсы…
- Ты подумал, что меня поймали и поимели медведи-извращенцы? – предположил я, стремясь отвлечь его от мрачных воспоминаний.
- Ну это, конечно, была первая мысль, - Леха кивнул и резко пшикнул дымом сквозь угол рта. – Потом я подумал о барсуках. В здешних лесах уже месяц орудует банда барсуков-антропофилов! Ну а потом… - он остановился, - я увидел на земле вот это.
Мы как раз достигли того места, где впервые вспотел мой крестик и зашуршали в безветрии листья. Я глянул туда, куда показывал Леха. Крупная, неровная стрелка, прочерченная в лесном дерне чем-то вроде каблука моего кроссовка.
- Я пошел в указанном направлении, - поведал Леха, - и нашел тебя. Очень заботливо с твоей стороны. Или не с твоей? Может, это высшие силы знак сей начертали? То-то я смотрю, ты вроде как крестом обзавелся?
Я поморщился:
- Да это… так. Чтоб местные не докапывались на ровняке. Они-то все… богобоязненные.
Я знал своего братца и знал, как уйти от скользкой темы. Тут Леха просто не мог удержаться от понтов. Замер, расставил ноги, горделиво откинул корпус, задрал подбородок:
- Тха! Хотел бы я посмотреть на этих богобоязненных, которые бы МНЕ стали втирать, чего у меня на шее не так!
Он подумал немного и пробормотал:
- А самое удивительное – что глаза не красные…
- ЧЕГО? – в моей не до конца еще проснувшейся голове завихрилась метель мыслей: «Как это не красные? Рубиновые-то очи Кими? А откуда Леха…»
И только потом я сообразил, что имелись в виду мои глаза. В смысле, что не перекурил накануне травы.
Леха осклабился:
- Да чего ты так нервничаешь? Я ведь знаю, что ганжу ты ТОЖЕ не куришь… Ни разу в жизни… А «беломор» на сиденье оставил – заради карты на пачке и с заботою обо мне, чтоб я не заплутал грешным делом.
И он с ухмылкой протянул мне большую квадратную пачку. Я покраснел.
Продолжение - здесь:
http://www.proza.ru/2006/08/29-52
Свидетельство о публикации №206082200031
Сидор Сидорчук 27.01.2009 17:44 Заявить о нарушении
Но должен напомнить, Пушкин в 22 "Евгения Онегина" начал. Хотя у него из образования только Лицей был, а у меня - и Лицей, и даже вуз!
Теперь - верите, что не старше? :)
Всех благ,
Саша Пушистый 29.01.2009 06:59 Заявить о нарушении
У Вас - не просто ум. У Вас - "острый" ум.И хитрость. Может, от природы, гены хорошие. Вот в них можно верить, а не в просиживание в ВУЗах.
И потом...в Вас как будто несколько душ одновременно умещается. Вы могли бы быть хорошим актёром. А если поэтом - то на манер Высоцкого.
"Гарцевание" то самое уйдёт. Только на мелочи можно разменятьСЯ. Да и ленивы часто умные и остроумные...
Короче, согласно лексикону ваших героев "бабка прихуела":)))
Всех ВАМ благ
Извините за настырность
ТТ
Сидор Сидорчук 29.01.2009 08:07 Заявить о нарушении
Гены? Было бы глупостью и даже "обскурантизмом" говорить "я не верю в гены". Дух Менделя вознегодует. Но я против "генетического детерменизма" применительно к личности :)
Нет, скорее - круг общения. Что мой старший братец, что его друзья - впрямь артисты те еще. Отъявленные двуличные (многоликие!) мерзавцы, способные убедительно вешать какую угодно лапшу. Естественно, общение с этим лживым сбродом отпечаталось и на моей невинной душе :)
К тому же, в литературе меня всегда особенно занимали именно персонажи. Нравилось, когда автор не просто их "прорисовывает", как предметы интерьера, а "пережёвывает" и "переживает". Нутром. Что, в общем-то, сродни актерству. Соответственно, и сам стараюсь в чужие "скины" влезать.
Но насчет Высоцкого - это Вы, пожалуй, хватили. Талант я уж не сравниваю, но у меня и темперамента дай бог на одну десятую достанет.
Всех благ,
Саша Пушистый 31.01.2009 12:18 Заявить о нарушении