Когда цветет липа. Дневник девушки

9 июля.

Вот чем кончилась эта история! Сегодня я долго не могла дождаться Соверена в парке. Я исходила все аллеи в волнении и начинавшейся тоске, когда меня окликнул незнакомый мальчик. Он сказал мне, что Соверен послал его ко мне и чтобы я пришла к его дому. Мальчик не мог объяснить мне ничего из того, почему Соверен сам не может придти ко мне, и на мои вопросы рассказал только, что он проходил мимо одного богатого дома, как вдруг его окликнул чей-то голос. Молодой человек, которого мальчик не знал, сказал ему, чтобы он со всех ног бежал в парк, нашел там девушку с пышными золотыми волосами и голубыми глазами и сказал ей, что тот, кого она ждет, просит ее придти к его дому, к зарешеченному окну в пристройке. Мальчик сказал, что молодой человек действительно был за зарешеченным окном, а на мои вопросы о том, как он себя чувствовал, сказал, что он был «очень злой и испуганный» и что говорил так, «как будто я должен его слушаться». Я расспрашивала это, увлекая мальчика за собой, наконец отпустила его и пошла еще быстрей, боясь, что случилось что-нибудь нехорошее. Он стоял у окна в сильном волнении и рассмеялся, увидев меня; я удивилась, но тут же поняла, что это был только нервный смех – он слишком волновался, пока ждал меня и, видимо, это-то волнение мальчик и передал мне как то, что Соверен «был испуганный». Соверен протянул мне руки через решетку, я дотянулась до них, чтобы взять их в свои, и он наскоро рассказал мне о том, что занятия, в которые он был замешан своими друзьями, оказались незаконными или связанными с какой-то преступностью, отец его добился того, чтобы его освободили от ответственности, но однако с тем, что сам пообещался взяться за своего сына. Он обманом («хотя бы не так глупо!» - восклицал Соверен) запер сына в пристройке, и только тогда Соверен смог узнать все это. Он требовал, чтобы отец отдал его властям, но отец непреклонен, тем более что теперь это уже, видимо, невозможно. Увидев меня и убедившись, что я хорошо приняла наше испытание, Соверен стал совсем спокоен и только действительно был «очень злой», как говорил мальчик. Он никак не может примириться с поступком отца и, кроме того, ему, кажется, очень стыдно, что его заперли, как ребенка; но он все смеется. Чтобы успокоить меня, он стал рассказывать мне о своей комнате, которую и сам еще не успел рассмотреть и, так как окно в этой пристройке высоко (если он протягивает мне руки, я только-только могу достать до них) и я не могла видеть обстановку комнаты, Соверен спросил, не смогу ли я забраться на дерево, которое росло метрах в четырех от окна и с которого можно было бы прекрасно разглядеть внутренность пристройки. Дерево это почти лежит на земле, так что забраться на него не стоило совсем никакого труда, и Соверен был очень рад, когда я, напутствуемая его советами, смогла без всякой опасности и без всякого неудобства оказаться на низкой, толстой ветви, склоняющейся над землей, и могла видеть письменный стол и значительную часть комнаты. Мы стали вместе разглядывать пристройку; здесь нам предстояло теперь проводить наши часы, может быть, дни, недели или даже месяцы. Соверен рассказал мне, что эта пристройка когда-то очень давно недолго служила чем-то вроде хранилища и потому в ее окно вделана решетка. Потом в этой пристройке какое-то время жил племянник дедушки Соверена, комната была освобождена и устроена как жилая, но решетка так и осталась. Здесь была кровать, письменный стол, довольно большая библиотека, даже мольберт со всеми принадлежностями. Все это очень меня обрадовало, но, кажется, не так обрадовало Соверена; он смотрел все это как будто поглощенный какой-то затаенной мыслью, тоской, негодованием. Когда я увидела это, моя тоска, которая давно была во мне, вдруг отозвалась в моем сердце такой болью! Я наконец как будто в одно мгновение поняла, что будет значить для Соверена это заключение. Но это заключение и этот позор, за который Соверен почитает его, еще не страшен; он постоянно думает о своих друзьях, которые были замешаны в это дело куда больше, чем он, о том, какая участь их ждет; он думает и о том, что он наделал и какие могут быть последствия этого – не пострадал ли кто, не может ли он как-то исправить это? Все эти мысли, о которых он проговорился мне, по-видимому очень его мучают, и он очень обрадовался, когда я обещала ему постараться узнать все, что можно, по этому делу.
Когда мне нужно было уходить, Соверену, как мне показалось, было очень трудно отпустить меня; я и сама слишком не хотела оставить его одного с его тоской и, если б это было возможно, уснула бы здесь, под этим окном, в тени этого дерева, только бы быть ближе к Соверену. Но Соверен сам уговорил меня скорее его оставить, ссылаясь на то, что я голодна. Я ушла в тоске и еще с полчала бродила вокруг его дома, сама не зная зачем, не решаясь его оставить, и долго смотрела на его окно, в котором он не зажигал света.

10, 11 июля.
Соверен не встретил меня у окна; не отозвался и на мой тихий окрик. Тогда я забралась на дерево и увидела, что он спит, сидя за письменным столом и склонив на него голову. Дорогое лицо его было бледно и измученно; он, наверное, не спал в эту ночь. Я хотела подождать, пока он проснется, но неосторожно оперлась на ветку; она громко хрустнула, и Соверен проснулся. Он бросился к окну и протянул мне руки. Мне удалось много узнать с утра. К счастью, все вести были так утешительны! Соверен был рад и почти успокоился, слушая меня. Я едва не заплакала, когда увидела радость на этом измученном лице. Но теперь, когда он спокоен насчет его друзей и своей совести, ему будет гораздо легче переносить неволю.
Он все еще очень зол, даже, кажется, еще больше, чем вчера. Один раз, когда я что-то неловко сказала об его отце, он вспыхнул, и в его глазах сверкнула такая ненависть, что я испугалась; он заметил это и, протянув мне руку, крепко сжал мои пальцы и стал говорить о том, как мы будем счастливы, когда он освободится. Он очень тоскует в этой скучной комнате, в бездействии. Как жестоко лишить свободы того, кто полон силы, энергии и жизни! Для другого это испытание было бы втрое, впятеро слабейшим. Я уговаривала его заняться чтением, но книга должна была упасть из его рук, когда солнечный луч пробивался в его темницу и свежий ветер врывался неудержимым порывом. С какой досадой и злостью провожает он глазами даже бездельников-мальчишек, резво бегущих мимо его окна! Я иногда боюсь, что он станет болен от своей тоски; что делает его отец!

14 июля.
Он по-прежнему ничего не может делать и только ходит по комнате, мрачный и раздраженный. Если б он не видел меня каждый день, если б не заботился ежеминутно обо мне, о моей матушке, не расспрашивал о каждом моем шаге и не был так счастлив этим, то, мне кажется, он должен был бы сойти с ума. Он совсем не может быть взаперти. Я вижу это, хотя он не говорит об этом и его лицо всегда так презрительно спокойно. Я хотела говорить с его отцом, упросить, умолить его, но я не могла сделать это без ведома Соверена, а он так вспылил, когда я сказала ему об этом, что мне пришлось оставить всякую мысль. Он очень любит вспоминать, как мы бродили по всему городу вдвоем, как пускались в путешествия, как вместе были заняты работой, и мы только то и делаем, что перебираем все это в наших разговорах. Я принесла ему цветы из нашего парка, и, право же, он заплакал бы, если б это было в его характере; эти цветы принесли нам обоим столько счастья! Мы целый день любовались на них. Однажды он во внезапном порыве сильной тоски воскликнул: «Сколько я отдал бы за один глоток воздуха этих аллей!» Тогда я сказала: «Хочешь – я буду жить за тебя?» Я сама не знаю, как мне пришла в голову эта идея и даже что я думала, когда говорила эти слова, но Соверен взял мою руку и, сжимая ее, повторил в восторге, как будто найдя наконец выход: «Да, живи за меня!» С этой минуты он просил меня сходить то в одно, то в другое место, чтобы он, в своей темной комнате, знал, где я теперь, что я делаю, и думал об этом. Это так, как будто действительно он сам находится там, где я, и его любовь ко мне делает невозможное, давая ему чувствовать все это! Приходя, я рассказываю ему, в самых невозможных подробностях, все, что я видела, слышала и чувствовала. «Какой запах нес ветер?» – спросил он меня однажды. «Тепла и цветов липы», - я ответила.

15 июля.
Заглянув сегодня в его комнату, я, к моему удивлению и ужасной радости, застала его за книгами. Соверен сидел за столом, склонившись над пожелтевшими листами огромной, тяжелой книги и казался ангелом серьезности с мягким, светлым завитком локона, спадающим на его лицо. Так жаль было отрывать его от занятий, что я хотела даже прийти позже, но, вообразив, как преобразится его лицо, когда я окликну его, я не выдержала и расхохоталась.
Моя радость выдала меня. Соверен оглянулся и, бросив книгу, побежал к окну; мой внезапный смех был для него очень неожидан, и оттого лицо его, полуудивленное, было еще счастливей и прекрасней. Но я только теперь увидела следы измождения на его лице и поняла, сколько ему должна была стоить его серьезность. Я стала расспрашивать и узнала, что он читал с самого утра, ни на что не отвлекаясь. «Стоит только привыкнуть. Это ничего», - сказал он. И, хотя это вовсе не ничего, он взялся за трудное дело борьбы с самим собой и, значит, можно быть уверенной, что у него получится. Какая радость переполняет мое сердце теперь, когда я пишу об этом! Наконец его тоска будет не так мучительна!

17 июля.
Вчера я случайно встретилась с отцом Соверена, господином Д. Это стоило мне многих переживаний.
Уже попрощавшись с Совереном, я вышла на узкую улочку, по которой обычно возвращаюсь домой. Но, не успев сделать и трех шагов, услышала рядом с собой чей-то голос. «Вы идете со стороны моей пристройки; я не раз замечал вас. Вы навещаете моего сына?» – спросил мужчина, высокий, со строгой физиономией и холодными глазами, в котором я узнала г. Д. Не знаю, почему, но я ужасно испугалась. Страх сделал то, что я остановилась без движения и не могла говорить. «Вы молчите?» – он спросил; он был в раздражении на меня за что-то, и я это чувствовала. «Вы сами все знаете», - наконец прошептала я. «А! – он сказал гневливо. – Кто вы такая? Неужели вы думаете, что станете его женой?» Он говорил так, как будто я не могла и помыслить об этом. Мне стало смешно, но очень досадно; смешно потому, что Соверен смотрит на это совсем по-другому и досадно потому, что он не может сказать этого теперь. «Спросите об этом у вашего сына. Делать предложение – не дело женщин», - я ответила, с внезапной смелостью. «Ба! Чудесное сочетание кротости и нахальства! Что ж, вы правы». Он презрительно усмехнулся и скрылся в своем саду.
Сегодня я рассказала Соверену о моей встрече с его отцом – и мне пришлось горько упрекнуть себя за эту откровенность – но я никогда не смогу побороть стремления рассказывать ему все, что со мной происходит; он сам требует этого. Наверное, он все-таки должен об этом знать. Соверен был взбешен и ходил взад и вперед по комнате молча, бледнея; я видела, каких усилий ему стоило это молчание. Внезапно он остановился и со всей силой ударил ладонью по столу; он стоял с полминуты, опустив голову и не говоря ни слова; я почувствовала, что меня охватила дрожь. Но Соверен наконец совсем опомнился и стал говорить со мной спокойно и о чем-то постороннем; мы разговорились, и он скоро, казалось, успокоился совсем; почти совсем – будет сказать вернее. Но что он чувствует к своему отцу?! И разве возможно носить в своем сердце такое ожесточение против того, кто должен быть самым близким? Как тяжело мне становилось при мысли, что это дурное чувство – бремя для души Соверена, бремя несносное, отравляющее его душу, лишающее его покоя и счастья уже столько лет! И это там, где должно быть место любви! Я набралась смелости сказать об этом Соверену. «Я знаю, - закончила я, примерно так, - что мои слова не могут поменять твоих чувств, но, может быть, могут смягчить твои поступки. Но ведь ты знаешь лучше меня все это… я говорю это просто потому, что мне не дает это покоя». Он слушал меня, опустив голову и смотря в землю своим спокойным, высокомерным взглядом; но, по мере того как он слушал, он становился задумчивее, вдруг пристально всмотрелся в мое лицо и при моих последних словах приблизился к окну. «Ты права, - сказал он. – И ты можешь быть уверена, что я всегда и во всем согласен с твоим добрым и чистым сердцем, - он улыбнулся со всей своей теплотой, протянул мне руки и сжал мои в своих пальцах, увидев мой невольный страх непонимания между нами. – Я сделаю все, что могу». Он сделал это для меня, потому что увидел, какое горе для меня его ненависть. Какое счастье – эта бесценная возможность, какую дает любовь – делать его жизнь светлее и счастливее!

20 июля.
Хотя занятия спасают его от тоски, ничто до сих пор не могло спасти его от скуки и однообразия, но теперь он, кажется, оживлен больше, чем мог быть на свободе! Мы говорили о нашем будущем, когда солнце, уже клонящееся к закату, выглянуло из-за тучи и осветило мое лицо ярким светом; я оглянулась и на минуту засмотрелась на это прекрасное видение, как вдруг, взглянув на Соверена, заметила, что он смотрит на меня неподвижно, как бы в очаровании; я никогда еще не видела у него такого серьезного лица, когда он смотрел на меня, и сначала смутилась чему-то, но потом вдруг не выдержала и рассмеялась. Он весело рассмеялся вслед за мной, но так, как будто его мысль все еще не оставляла его. «Какой прекрасный был бы портрет», - сказал он задумчиво, как бы говоря вслух свои мысли. Внезапно глаза его вспыхнули и он бросился в комнату. В любопытстве и удивлении я забралась на дерево и увидела, что он устанавливает мольберт и ищет краски. «Портрет! Портрет Луизы! Как я мог не подумать об этом раньше! Портрет Луизы!» – он повторял это почти про себя бесконечное число раз. Мне стало очень смешно, и его новое увлечение, его ревностная работа постоянно сопровождалась моим веселым смехом, который я не могла удержать. Я смеялась от счастья, слезы были на моих глазах.

21 июля.
Я застала его за портретом. Казалось, он и не отрывался от него ни на минуту. Испугавшись этого, я хотела спросить, спал ли он, но его счастливые глаза, здоровый румянец на его лице рассеяли все мои опасения. Я надеялась, что нарисовать портрет – это долгая работа, но Соверен в восторге обмолвился, что скоро закончит. Я пеняла ему, смеясь, что он не старается и хочет кое-как закончить мой портрет, но он стал уверять, что не может работать иначе, чем работает сейчас, что только при такой работе выйдет лучше всего, а, судя по тому, как она идет, портрет напишется скоро.

23 июля.
О, несчастная! Что могло теперь случиться хуже, чем моя болезнь?! Пустая простуда, и все по моей неосторожности! Я встала разбитая, с головокружением и тошнотой; у меня был жар, впрочем небольшой. Я с трудом могла ходить. Я не могла и подумать о том, чтобы идти к Соверену: это слишком огорчило бы его. Я решила дать себе полный покой и делать все необходимое, чтобы так как можно скорее поправиться. Я позвала Франсуа, который играл в саду, и попросила его отнести Соверену записку, где написала о своей болезни и своем решении. Я боялась, как бы тоска Соверена без меня не стала слишком тяжелой; мне было грустно и самой. Мысль о том, что он занят моим портретом, очень меня утешала; ему не оставалось места для тоски, кроме того, что он мог быть со мной, даже не видя меня. Франсуа вернулся с запиской Соверена. Вот она:
«Здравствуй, здравствуй, моя дорогая, моя бедная Луиза; ты ничем не могла так обрадовать меня, как своим решением. Только об одном еще я прошу тебя – позови доктора; это никогда не лишнее; его советы сделают болезнь легче. Не отпускай от себя матушку. Будь послушной, как ребенок, ты должна пообещать это мне. Попроси твою матушку присылать мне вести о твоем самочувствии раз часа в два; не утруждай этим себя. Франсуа обещал мне переносить записки; его это радует. Я же ни на минуту не терял тебя; свет моего окна льется на краски твоего портрета – и я счастлив. Скоро, скоро я опять пожму твою руку. Ты грустишь? Ты хочешь сказать мне это? Какая идея! Грустить об одном или двух днях, когда нас ждут годы счастья! Твой Соверен».
Я просила Франсуа рассказывать мне о Соверене, но он говорил каждый раз: «он рисует и очень мне радуется»; наконец Франсуа засмеялся и сказал, что Соверен тоже все расспрашивает обо мне. «Что же ты ему говоришь?» - я спросила. Франсуа пожал плечами и крикнул убегая: «Что Вы лежите, все улыбаетесь и даете мне яблоки». Соверен написал мне вечером: «Доброй ночи, моя дорогая, моя послушная Луиза. Прекрасные сны сделают то, чего не сможет дать отдых, чтобы вернуть тебе силы. Спи спокойно. Мы встретимся во сне».

28 июля.
Когда я подходила, он как-то смог расслышать мои шаги и тут же бросился к окну. «Наконец-то, наконец-то! – повторял он и – Как ты дошла? Почему ты держишь шляпу в руках – какая идея при таком солнце!», - стал спрашивать по своему обыкновению. Он даже посмотрел с укором и взял с меня обещание всегда одевать шляпу, когда такое яркое солнце. Хотя это были самые обычные его беспокойства, но теперь, с его горящими глазами и исступленным лицом, это было мне странно, и я едва выговорила свое обещание, смотря на него с удивлением. Но он, казалось, не заметил его – он как будто был поглощен какой-то идеей, чувством; радость сверкала на его лице. Но я уже знала, в чем дело: он закончил мой портрет. Он тотчас же сказал мне об этом и без всяких промедлений и церемоний показал его мне. Мне кажется, он нарисовал меня гораздо лучше, чем я в самом деле, но я не могу судить об этом. Зато на внешность я казалась себе привлекательнее. Я расхохоталась так, что не могла остановиться, когда увидела, насколько он нарисовал мое лицо похожим на свое; я и раньше замечала, что художники, особенно иные из них, иногда рисуют портреты больше похожими на себя, чем на человека, которого рисуют; особенно похожим на него получился нос, немного поменьше, чем его, но все-таки побольше, чем у меня. Но он не мог нарисовать ничего лучше; ни о чем я не могла бы мечтать так, как только быть больше похожей на него в любых проявлениях. Он нарисовал меня в том красном платье, в котором я была в день начала работы и ходила до того несколько дней, но во все то время, пока он рисовал картину, я по своей недогадливости носила другие платья, так что была очень удивлена, когда увидела, с какой точностью нарисовано мое красное платье. Соверен смеялся вместе со мной, но при этом так странно смотрел на меня, что я наконец смутилась и, закрыв лицо руками, убежала от него. Я пришла уже вечером, немного боясь того, что оставила его так быстро. Забравшись на дерево, я увидела, что он сидит за столом, поставив на него локти и подперев руками голову, о чем-то глубоко задумавшись. Он был прекрасен и немного смешон в эту минуту, потому что глаза его выражали гораздо больше чувств, чем должен был вызывать ковер, на который он смотрел. Когда я окликнула его, он оглянулся, но остался на месте, и даже лицо его почти не изменилось; он смотрел на меня таким же очарованным, задумчиво-спокойным взглядом и, казалось, был совсем счастлив. Слезы выступили на моих глазах, он заметил их и в волнении подошел к окну, протянув мне через решетку обе руки. Я взяла их и зачем-то разрыдалась, хотя счастье теснило мое сердце. Но счастья было так много, что, казалось, сердце разорвется, и от этого было больно. Соверен так взволновался и так нежно, с таким беспокойством стал утешать меня, что я пообещала себе никогда больше не плакать перед ним. Но, подняв голову и встретившись с его глазами, я увидела, что слезы блестят на его светлых ресницах! Как! Я не могла поверить своим глазам – кто видел слезы на этом холодном лице?! Он рассмеялся, посмотрев в мои глаза; я никогда не видела его таким счастливым. «Видишь, - сказал он и повторил: – Ты видишь мои слезы – ты видишь жизнь, которую дала мне ты». Было 28 июля 1794 года.


Рецензии