Автомат защиты сети

АВТОМАТ ЗАЩИТЫ СЕТИ


       21.08.
       Мне показалось, он не умеет скрывать мысли, так сказать, «за лицом». Задумался, часто заморгал, подыскивая, видимо, нужные слова и складывая слова в удобные и понятные для меня предложения. Жалеет, считает, не пойму. Но я не так глупа, как он думает. Несколько минут назад я даже заметила ее: сидит, стерва, курит на лавочке через аллею. Она издалека наблюдает, но видит нас дифференцированно – его как будто языком оглаживает, а меня сверлит насквозь. Женщина, одним словом.
       Мой приз ее пока не видит, он расслабился, хотя с нами этого делать нельзя, и рот выгнул вниз некрасиво, перечеркнул его пальцем – это сомнение, да, да, то самое «молчи - молчи», потер подбородок, недоверчиво наклонил голову, забрал ртом воздух, чтоб на выдохе начать, но только вздохнул, - точно так же, как эта хитрая сучка Анжела, которая наблюдает. Он раньше к ней шлялся, до того момента, как однажды мы у нее встретились. Я не ругалась с подругой, не любительница выяснений, только спросила, какие у них отношения.
       – А… так, постель, не более, - сказала Анжела. Ага, то есть, ничего серьезного. Хорошо. И я решила с ним встретиться. Вскоре все стало предельно ясно - если он ей не очень-то нужен, то, как говорят, не пропадать же добру. Обыкновенная житейская логика, один выбрасывает, другой поднимает, но вот теперь девочка опомнилась и смеет мне звонить! Молчит и вздыхает! Подруга, блин, нашлась! Следит теперь, страдалица…
       А не надо было показывать мужика! Сто раз права Калугина Людмила Прокофьевна в «Служебном романе»: «…- А Вам это и не удастся. У меня их нет. Я их уничтожила».
       Он молчит, я понемногу занервничала. Хотя я его понимаю, так как недавно в запальчивости он при мне заявил, что не любит разговаривать с женщинами на свободные темы. Как, - окрысилась тогда Анжела, - а не ты ли болтаешь со мной вечер напролет? Иногда… И знаете, что он ей ответил? Сказал, так это я, когда выпью, а так просто – не, не люблю. Да и что мне за интерес? Ведь с дамочками как? – как в тех фильмах про поганую Америку: все, сказанное вами сейчас, может быть использовано против вас. Если я, мол, тебе буду все говорить откровенно, или даже не то, что откровенно, а хотя бы часть правды, то придет время, когда либо личное пойдет в народ, то есть дальше тебя и от тебя, либо в каком-нибудь скандале ты будешь презрительно кидаться в меня моим же неудачным прошлым… теми поступками, за которые мне неловко. Так? Так! Тогда простой вопрос: а на фиг надо? А когда я буду крыть тебя на всю губернию за дурной и длинный язык, ты спокойно и так это, на полной стервозности приведешь себе в оправдание убийственный, прямо таки бронебойный аргумент: ну я ведь женщина, мне прощается.
       Нет, девочки, вы видели такого нахала?!

23.08.
       Вообще, тут неизвестно, кому из нас повезло: он человек сложный, тяжелый, как дальше с ним жить, я не знаю, но жить с ним попытаюсь все равно, потому что сейчас мне очень важно, что меня выбрали, именно меня предпочли, а не кого-то другого. Но Анжелке в этом отношении было проще, она сама мне признавалась, что любит не его как целое, а только его… ну, в общем, его качества как самца. Кстати, тогда ей тем более нечего обижаться! – не вечно же он мог быть вот таким резвым, чтоб сразу же, как она говорит, по первому ее запросу…
       Мама не зря твердила мне, что незамужних нельзя спрашивать, почему они не замужем. Наживешь врагов. Они всегда злятся, хотя в большинстве начинают хорохориться, особенно те, которые со стажем, они повторяют почти дословно друг дружку, что зачем, мол, эти мужики нужны, и все такое, а у самих аж слюни текут, как хорошего мужика увидят. Нельзя, говорила мама, таким подругам или знакомым, или коллегам по работе показывать, что ты вполне удовлетворена в браке – было в жизни обстоятельство, сама женщина, но подлую бабью зависть просто ненавижу. Я опыт учту, я не буду его показывать, по крайней мере, сперва, а потом – как потом. Потом дети будут.
       Веду его домой и строю планы, а сама не знаю о нем ничегошеньки. Да, высокий, по лицу и фигуре – тип русского воина из былин, но азиатская кровь в нем все-таки плещется, хотя внешне едва очевидна. Был женат. Я думаю, вынослив, хотя и не жилист, – не зря же Анжела так злится. На слово бывает резок и даже груб – ни малейшего сомнения, что в нем, - как справедливо писал Куприн, - все еще бродит татарин.
       Волосы русые, седеет рано, глаза любимого женского цвета, как в доброй советской песне: «…у любви глаза ля-ля ля-ля». Руки большие, но кисти тонкие, длинные пальцы с правильными ногтями, цепкие. Такие могут сделать больно. А могут сделать женщине хорошо. Стыдно признаться, но мне все быстрее хочется дойти до квартиры.
       Если я планирую его надолго, то интимное любопытство вполне извинительно. Он, конечно, понял, что мне интересно далеко не все, не его бывшее, а его бывшие… Правда, одну я знаю.
       Он, кажется, любит вино? - еще одно противоречие штампам о русской природе. Наливаю. Риска нет, мы одни, чужие глаза на пятый этаж не залезут, дом тихий, старый, стены – едва не в метр, никто не увидит и не услышит. А вот он напьется и обидит тебя, - думаю о себе маминым голосом. Отвечаю: не напьется, потому что прет из него порода, старорежимность, белая кость, но не такая, как чеховская интеллигентность, и не грибоедовская, а скорее печоринская, холодная - кровная, животная, не воспитанная на книгах, но живущая в глубинных слоях вопреки выбитым родовым генам, - старая, чудом уцелевшая выдержанность, реликтовая, в которой мало психологии, но очень много от таежной хищной природы.
 И не обидит, не полезет, если сама не пущу, - та же волчья природа вполне предполагает рвать в куски других, тщательно подбирая моменты атак и места на сахарной гортани, но она же накладывает железное табу на насилие своих самок.
 Я умная, и поэтому провоцирую: - А у тебя женщин много было?
Смеется: - Детский сад… Ну, были да сплыли. Ладно, давай-ка еще.
Потом мы целуемся, но я не отстаю, и все думаю себе: они были лучше меня или не лучше? Будет ли рецидив?
- Ай, дурная киська, - это он так реагирует.
Это я не удержалась и спросила: а я тоже – такая как все? Имею я право знать, или нет, в конце-то концов?!
 – Ну, хватит болтать! Давай!..
- Чего?
- Выпьем и закусим!
- Да вот, пожалуйста. А… а как же высокое? - опять не терпится мне.
       - ?.. А… И правда – все пьем и пьем, нехорошо. Ну, кися, иди ко мне на ручки…
       Что тут скажешь? Приказ есть приказ, возразить нечего.



. . .
- А ты мне о своей жизни расскажешь?
- Нет. Дам почитать. Хоть вспомнишь, что это такое.
- Нахал…

24.08.
 Дал.
 Читаю:
«АВТОМАТ ЗАЩИТЫ СЕТИ»

       Насилия Витек не любил с самого детства, как стал хоть что-то соображать. Драк не признавал и сторонился, если мог, простодушно и всерьез полагая, что любой вопрос вполне можно обговорить и решить без психа, так, чтобы все оно удовлетворяло противную сторону, ничего, если даже в некоторый ущерб себе.
       Из-за миролюбия периодически возникало непонимание Вити одноклассниками, что в прямом мордобое, может, и не выражалось, но шуткам и поддевкам, настолько жестоким и унизительным (ведь не заслужил, по всей правде не заслужил), насколько это принято у мальчиков исключительно нежного возраста в известный период самцеутверждения, паренек подвергался часто; отмалчивался, не обращал внимания, хотя очень даже обращал и досадовал внутри болезненно, до того, что, казалось, тупо парализуются конечности: и рад бы накостылять, да опасно.
       Как-то справедливо коснулся одного лица, а оно, зараза, распухло все и получилось синее. Классная руководительница выгодно дружила с мамой лица, и утром вопрос был поставлен со всей классовой ненавистью: кто тот негодяй, что сломал В. нос?! Кто, я спрашиваю?!
       Витя сказал: я.
 - Ах, ты… Да я тебе сама нос сломаю!!! – в лае зашлась классная, заливаясь праведным гневом.
 - Пожалуйста, ломайте, - так Витя впервые нахамил взрослой женщине - по крайней мере, в интерпретации некоторой (небольшой) части педагогического коллектива.
       За Витю вступились, мол, не виноват, не первый начал, защищался, и что это вообще получается? Его оскорбляют и бьют, а защищаться ему нельзя, да?
       -Так не защищаются! – завопила мама. – Это форменное избиение слабого!
 Ни фига себе! Обещали в милицию свести, но показания всех свидетелей были близки по смыслу, а смысл, как вердикт присяжных, говорил: невиновен.
       Витьке было изнурительно жалеть того мальчика, которого он ударил, - безо всякой милиции. Мальчик заслуженно слыл вредным и драчливым, к учебе не лип, но зато был единственным у красивой, со вкусом накрашенной мамы, ведавшей какими-то дефицитами в исполкоме и имеющей большой вес в школьном родительском комитете. Пролетарский сын Витька – о, глупейший из глупейших - не знал, что таких бить нельзя по экономическим соображениям, и думал лишь, что просто друзей бить нельзя.
       Получив неприятности, Витя в пику им тут же перестал сожалеть о содеянном, но в то же время старательно изживал из себя всплески несправедливости, то изыскивая повод вновь и вновь обвинить себя, то натужно сливая совесть куда-то в немую глубину сознания. Так масло в высоковольтной цепи гасит искры благородной ярости тока - своих не бьют, перегрев, разомкнуть контакты!
       Все-таки врожденный добряк – дело, конечно, хорошее, пока человек не превращается в безусловно рефлектирующего толстовца и не перестает выделять из общего фона положения, где надо бы обязательно дать в морду, власть употребить. Нерешительность в отпоре врагу, по сути, есть предательство, поэтому совестливый человек позже очень переживает, что не решился вовремя отстоять собственную кровную честь и права.
       Он мучается и не подозревает, что был просто бессилен против рефлексов - ведь сколько долбили в сознание, темяшили: не драться, не драться, не драться, не драться, мир, мир, уступать надо! Загорается лампочка – выделяется сок. Тьфу! Хотя, как потом выяснилось в некоторое Витино оправдание, он не знал цифры физиологической силы своих лап, но, видать, как бы побаивался ее, догадывался о ней, потому, жалея одноклассников, в ход ручищи почти не пускал.
       Случай с В. подтвердил догадки, и получалось, что даже левой - вскользь и слегка – нельзя! ибо последствия удара оказались настолько тяжелы, что целый месяц один ходил под страхом санкций Детской комнаты милиции и РайОНО, а второй сидел дома, не смея открыть дверь навещавшим одноклассникам. Значит, правую в ход пускать – это спецшкола или, того хуже, колония - малолетка! И самое смешное то, что тогда Витя ничего не почувствовал. Случись конфликт, кто знает, не вышло бы вот так запросто убить человека. А это, товарищи, конец. Страшно.
       До удара ему, рослому и крепкому симпатяге, смеялись в спину, - а вчера дал списать по физике и сам получил за подсказки с места. Обзывали трусом при девочках, - молчал, из-за боязни навредить обидчикам намного сверх необходимого, не считая таковой конфуз поводом для драки, но тайком первого удара все же ждал: это, как писалось в книжках, оправдывает бой в ответ и снимает все сомнения в правоте нашего дела.
       Учился Витька хорошо, поэтому уличным не был, рано начал читать, обожал Жюля Верна с сухариками и люто ненавидел футбол. На школьных соревнованиях или в летнем лагере коллективно давили на совесть и святое чувство товарищества, понимая, что прием безотказный, и Витя понуро брел стоять на воротах. Дома - по первой шел «Клуб путешественников» с чарующим голосом Сенкевича, а по второй - дурным воплем вопил покойник Озеров, или Махарадзе, а в них досадно плевался строгий и неуступчивый отец.
       Потом Витя влюбился в девочку Аню…

24.08.
- Как интересно! А дальше, дальше что?
- Да ничего.
- Так не бывает!
- Да ничего дальше, отстань.
- Ну, расскажи, интересно. Ты ведь умный, смотришь за женщинами, и должен знать, что женщины любопытны.
- Да наплевать.
- Не хами.
- Причем здесь хамство?.. И потом, что значит, смотрю? Подглядываю, как они прокладки меняют, что ли? Смешно, ей Богу… Я просто наблюдаю за людьми, и не как-то там, через скважину, а в открытых ситуациях, на остановках, в транспорте, на улице. Не запрещено. Что мне, уши заткнуть, в самом деле? Нет, я с умыслом не прислушиваюсь. Но если, к примеру, женщина намурлыкает короб идиотских фраз, то кто виноват, что она свою дурь передает в прямой эфир? Я что ли? Тут я всего лишь витринное стекло, в меня тычутся, я отражаю, фиксирую, на память, вот, хотя бы для записи, - ты же сама читаешь! А почему «наплевать» тебя оскорбило?
- Ну, так женщинам не говорят.
- Я говорю.
- Дурак!
- Сам дурак. Ладно, кошка, чаю давай! А то болтаешь много…

26.08.
       …А комната у него ничего, симпатичная. Совершенно ожидаемо вижу на стене портрет великого вождя, а рядом – написанную маслом в мелкий мазок картину художника-любителя. На картине нарисована черная подводная лодка. В глубине небольшого зала, за занавеской начинается балкон, куда я не пошла, потому что он завален какими-то досками, деревянной стружкой и опилками. Он сказал, что хочет сделать уголок, как в русской бане, поставить туда кресло и балдеть по вечерам. Скорей бы он его достроил, так как он ходит туда, работает, а потом таскает на ковры крошки и всякий мусор. И жаль, нет центральной горячей воды. С колонкой много возни, да и неудобно в самом начале просить: включи мне колонку – уж слишком понятно, для чего это надо. Хотя с другой стороны, не будет зависимости от местной котельной.
       Книг сперва показалось немного. Один пенал и два небольших шкафа. Позже я обратила внимание на то ужасное обстоятельство, что совершенно нет никаких свободных ниш и полок во всех видах стоящей мебели: любые конструктивные объемы и выгородки были набиты битком, книги и пачки листов бумаги теснились едва ли не в бельевых тумбах, лежали на них сверху, втискивались между аппаратурой, висели над дверями и сутулились в глубине письменного стола вперемешку с газетами и старыми истрепанными журналами «Моделист-конструктор».
       Кресло старое, замусоленное, как татарский халат, но весьма уютное. Насиженное. Заметил мое смущение по этому поводу: - Ну-ка встань, - и застелил любимым клетчатым пледом, - а интересно, только ли мне привилегия? Нет, я действительно что-то уж больно переживаю… Он того, конечно, не стоит, но…
- Из этого материала в Шотландии килты шьют…- это мужские юбки такие, - ухмыльнулся и снизошел до объяснения. - Тетка подарила.
 Миленький, это так трогательно…

- Знаешь, у человека предыстория бывает всегда, - сказала я, обмотавшись мятой простыней. – Надо лишь догадаться о том, как ее описать одним словом. С тобой это довольно просто, потому что у тебя много в волосах написано… и первое, что приходит на ум, это прилагательное «бурно». Видишь, какая умная тебе досталась? Было, да? Наверно, за многими таскался? Ну, ну, не возражай, перевернем страничку. К слову о страничке: ты знаешь, а вот читать твои исповеди с бумаги тяжело. Не всем понравится, не обижайся. Чего-то не хватает.
- Чего?
- Сама не пойму: местами растянуто, размазано. А местами – какие-то непонятные скачки… горки, вверх – вниз. Ты как будто хочешь быть похожим на П., но у тебя не получается, и ты как будто злишься. В общем, на мой взгляд, ты рано погнался за мастерами. Вместо улучшения тебя заносит, ты начинаешь умничать, мудрить, выпендриваться. Ну, вот, хотя бы это, смотри: тут у тебя все больше политика – ну, для кого это? Кому это надо? Женщина читать не будет. Ей нужно больше чувства и быта, а ты ударился в какие-то дебри… совесть, мальчишки подрались – тоже мне, сюжет! Не пиши сам для себя.
Пиши для меня.

27.08.
 …На волю Витек вырвался в пятнадцать лет. Аня так и не была поцелована, не писала письма и поэтому из ароматного образа осязаемого тихонько переместилась в область абстрактного, в пыльный и скучный архив.
       Там, в новом городе поступил в закрытое учебное заведение, чтобы стать тем, кем хотел, сколько себя помнил. Учили при Советах крепко. Из его стодесятикоечной роты выпустилось только пятьдесят два. Витя выстоял.
       Однополая семья очень быстро заставила плюнуть в барский тургеневский нигилизм и доказала на годы вперед, что добро может существовать лишь в форме кулачной и ни в какой другой. Кадет урок усвоил, как усваивал все вообще, - по своему, и в среде товарищей утвердился в репутации двоякой: с вывихом в мозгах, но в целом – друга хорошего, а для командиров и преподавателей – так, как однажды, распекая Витька за «самоход», вызверился старый сатир – начальник факультета: «Я тебя, Савченко, хронически не понимаю! Учишься ты – да! Тут молодец, а ведешь себя – дурак-дураком! Что за б…кое поведение?! Выговор за выговором! То самоволка, то на магнитофон в английском матюги записываешь! Ты вообще, соображаешь, где ты? Куда ты пришел?! Ты, орясина, чувал параллельный, визу хочешь получить?!». Недоросль кивал, клялся, писал смешные, с доводившими шефа до гомерического хохота канцеляризмами, объяснения, а через день опять бежал – в ночь, на запах тела, к худенькой институтской любви. Все повторялось. Сучонок, одно слово…

       Много и радостно прочил последний год – трясло. Витя совсем пропал, заточив себя в книжное узилище, в библиотеку, – курс взопрел, честно готовясь к выпускным экзаменам.
 Не ко времени пришелся новый бурный роман. Бастион высокомерия - барышня, единственная папина дочь и наследница основательного советского состояния, - после приличествующих знакомству и ухаживанию процедур, пал. Курсанта привели домой, кормили и рассматривали.
       За столом Витька разошелся и горячо убеждал в новом: «Горбачев – о-о! Вы жили – у-у. Мы будем - ах…» Тьфу еще раз! Посмел не согласиться с ее маманей – какой–то средней начальницей, поэтому после второй стал весьма любезен отцу - пить научился! Витько как-то зачастил туда, а на выходные и вовсе пропадал, благо родители в субботу утром дипломатично смывались за город, на дачу. Экзаменами, однако, не манкировал, умудрился не забросить, и важная морская Госкомиссия позже за все три уверенно вывела ему высший балл.
       Но былые подвиги все же злопомянули: надвигалось жуткое распределение на Дальний Восток. Принцесса, узнав об этом, предъявила батюшке – ответственному работнику горкома партии - краткую, но интенсивную, как история этой самой партии, истерику – ультиматум, нажимая по–женски уже ему – и как отцу, и как мужику - на все чувствительные клавиши. В результате Витькины «самоходы» срочно забыли, и она, благоухая и прикладываясь к глазам платочком, усадила Витю на пахнущий дорогой кожей «Метеор»: Барсик отплывал на два дня – сдавать в Кадры бумаги и оформляться в первый рейс…

28.08.
       «Мм–да, - подумал Виктор Павлович, пересекая некогда уютный сквер между памятником Ленину и руинами «Зеленого театра», - начинаю жить воспоминаниями, плохой признак. У бюста отбили бородку. Сволочи! Кто – то сказал, не помню: если начал радоваться только прошлому – жизни конец. Ишь ты, умник какой, сентенциями пошел! Да, чушь, конечно, но ведь хорошо было, было ведь, этого не отнять! И, наверное, все-таки, лучшее - уже там, хоронится далеко. В прошлом времени, в ушедшей под откос моей стране…»
       Он вставал рано всегда, точнее, уже очень давно, и, умывшись, выходил из дому медленно и тихо, с запасом времени минут в десять – пятнадцать; чужой отдых и сон чтил, да и вообще был смирный такой, для домашних безвредный и почти эталон во мнении народного суда – жен домовых пропойц и менее удачливых соседей - мужиков: работящий, мол, тихий, привечается всегда, но уж гордый больно, грамотей, куда там, все молча, молча, и пива на скамейке не пьет. Деловой! А она - вот уж счастливая, наверно, совсем пьяным его не видывали, чего еще змее надо, а?..
       Шел на остановку через парк и пережевывал думы, обычные для раннего недосыпа; они, будь неладны, зарождались с вечера, от газет, каких–то негодяев из новостей, мешали отдыху, ну а крепкий костыль в гробик Витиного покойного сна заколачивала по обыкновению уже супруга. Ну что за мода?! Какая нужда нести с работы грязь домой? Вас там пять баб всего, пять злющих тигриц, а ладу себе дать не можете! Почему?!
       «Всё хотите, чтоб за вас дядя думал все и делал, а вам только глотать да гавкать, какие плохие все кругом! И мужики тоже, денег, дескать, мало дают. Но вы же самостоятельные, да и по конституции у нас равноправие! А то как все более – менее, так к вам и не подступись, а как хвост прижмут, так - как кошка лезет гладиться и на лапках стоит.
       В гневе лексикон заметно бледнел, как бывает у людей не скандальных, опыта в бытовых дрязгах не имеющих. Витя заикался и употреблял все больше частиц и междометий, пока не замолкал вовсе, с треском проигрывая заранее предрешенный бой.
- А с кем мне еще говорить? – резонно возмущалась жена. – А-а-а, ну да, я же дура, институтов не кончала, куда нам!
Надвигалась лежачая забастовка.
- - Да при чем здесь образование, горе ты луковое?! Я о том, что уже одиннадцать, и после семи серьезных разговоров нельзя заводить.
 - А когда еще мне с тобою говорить? Уходишь рано, приходишь, когда вздумается, неизвестно, где шляешься, неизвестно, где ешь? Ты вообще из дома пропал! …Живет как сам для себя! А я еще жена твоя! Пока!.
       «Блин, убийственный аргумент! – Виктор с шумом, как кит, выдохнул; зубы скрипят от глупости: ты ей о свиньях, она тебе о капусте, - поморщился и отвернулся в телевизор. Шел футбол, родимые, как обычно, дули. Сейчас, сейчас будет высказано все о его «проколах» за последние сколько там она помнит лет. Многие откровения, доверенные ей как самому близкому другу, будут вырваны из контекста, вывернуты наизнанку и с особым садизмом, свойственным лишь тем, кто считает себя слабым и уже поэтому обиженным ото всех, кто знает, что его, как юродивого на Руси, ни за что не побьют, что бы оно ни сделало, ибо оно априори несчастно и беззащитно, - повернуты против него же. (Ага, так вот откуда молчание!)
       Витя принципиально не читал Фрейда с Юнгом – гораздо интереснее слушать тех, кто мутировал на глазах, еще недавно будучи вполне здравомыслящим человеком. Начитался всякого и, как обычно, начинал взахлеб, к месту и не к месту рассуждать о психоанализе как об универсальной методе, объясняющей все и вся. А еще потому, что был период, когда чтение, а особенно публичное цитирование трудов австрийской психиатрической школы считалось обязательным атрибутом истинной интеллигентности. Кто не читал, тот, значит дикарь и ископаемое. Вот прямо так и говорили на кухоньках: вы можете не знать ни строчки из Пушкина, это ничего, но позор вам, если не вставите в разговор какой-нибудь скользкой билиберды из теории бессознательного.
       Бывая в компаниях, на вопрос, что он думает по поводу скрытой сексуальности в причинах тех или иных событий, Витя отвечал, едва скрывая раздражительность, что думает он очень плохо. Во-первых, фрейдизм как всеобъяснялка, говорил он, весьма оскорбителен для человека, так как, например, низводит любовь или титанический процесс зарождения войн или революций едва ли не до позывов кобеля на течную и вонючую суку. А во-вторых, откуда это раболепие перед чужим? Даже если во фрейдизме есть зерна истины, надо все-таки быть справедливым: ведь начисто забыли, что задолго до Фрейда и гораздо лучше Фрейда вопросы такой связи осветил великий русский ученый Владимир Михайлович Бехтерев в замечательной работе «Мозг и деятельность». Причем сделал это на простом языке, доступном для понимания и чистом от витиеватой псевдонаучной лексики. Или что, пусть хуже, но импортное, потому что мода сейчас забывать свое? Неужели для понимания сексуальной подоплеки в тех же военных действиях, да и в чем угодно другом, обязательно падать ниц перед западными учениями и презрительно отфутболивать выдающиеся русские умы только потому, что они – наши, и писали на языке родных осин?

       В быту Витя культивировал свой самодельный психоанализ. Когда супруга заканчивала вечерний скандал, Витя напрягался, ложась спать, прибирал руки и ноги, избегая дотронуться до жены. Долго ворочался и, наконец, шел пить свой горячо любимый чай. Чай расслаблял, грел, давал ароматы и вкусы, большая глиняная чашка восстанавливала уют почти так же, как спящий на ковре кот или домашняя кошка.
       Когда возвращался, она уже спала. Отмечал про себя, зло и в то же время восхищенно, что вот бы и ему такие плавкие вставки от неврастении: на тебе! завела на ночь, как будильник «Севан», и спокойно спит. Он знал: спала, были на то известные признаки, о которых, в общем, чужим не распространяются. А самому теперь вот хоть глаз коли, да и череп рвет, все прячешь в него злость, прячешь, душишь ее, афоризмы бормочешь, а он когда-нибудь да лопнет, и будем мы все в дерьме по уши – и ты, черт тебя дери, и я. Ну да ладно, попробуем уснуть, надо, а то завтра вставать в первую вахту. Он так и называл дежурства в своей конторе - вахтами: словцо не хитрое, но и не битое у этих сухопутных, оно выделяло его среди коллег и, как и употребление - машинальное и хроническое - слова «гальюн» вместо туалета, как-то незаметно повысило курс Витькиных служебных акций.
       А настоящего сна все не было – провалы, из которых он всякий раз вылезал с шуршащей тяжестью в голове; казалось, плывущие от горизонта, из ничтожной точки перспективы, пейзажи и образы растут, давят мозг ртутными серым киселем. От жидких туч почкуются округлые бескостные лапы и колют внутрь иголками, накачивая под макушку гнилую кровь. Сжимал веки, но под ними царапали песчинки бессонницы – частые и неприятные знакомые. Лег на левый бок; сердцу так, видимо, тяжелее, пульс застучал на затылке. Лег на спину: жарко, тают ледники, потепление чувствуется не где–то там, далеко и абстрактно, а вот, дошло и сюда. Но ничего. Еще раз попробовать заснуть? Да. Вот только выгоню дневную память с глаз, все, все, все, что сегодня было, обдумывать нельзя, иначе сон не придет… для этого надо закатить глаза и представить или туман… или море… или шум дождя….
       Отошел.

29.08.
       Сегодня предметом ненависти была выбрана школьная iстория, точнее, ее теперешнее изложение. И раздувалось Витино буйство, как доменная печь, с каждой минутой все жарче и белее. Когда так происходило, от действительности Виктор Палыч отключался и шел правильно лишь потому, что тропка физически разнилась от травы - по цвету и шероховатости. Подобно едет машина, когда и при сильном желании никак не выскочить из глубокой, раскатанной и разбитой тысячей колес колеи.
       Он накалялся, рассуждая и ораторствуя про себя: росло давление. Внешне при этом ни в лице, ни в движениях частей тела изменений не было; редкие в курящейся парковой пыли встречные лишь, может быть, отмечали мельком, что парень определенно крепко не выспался, кувыркался что ли с кем–то всю ночь или еще чего, мало ли, оно - дело молодое…
       Неудовольствие многим, очень многим Витя научился прятать глубоко в себя, в две оболочки. Рвет первую – всегда останется вторая, иначе нельзя, иначе ты – хам и визгливая истеричка. Временами оболочки срастались, увеличивая толщину капустного панциря. Тогда появлялась возможность загонять внутрь все более масштабные мысли и проблемы. Чем это закончится, Виктор знал – кто сейчас не знает?
       Многие говорят и пишут, что нельзя хранить и накапливать без конца отрицательные эмоции; об этом почти каждый нумер глянцевых журналов блеет: дескать, раскройтесь! стравите пар! (Витя хмыкнул: на чью голову?), сердце берегите, избегайте стресса, а то будет срыв, пострадает ваше драгоценное эго. И тут же ссылаются на каких–то жутко авторитетных проходимцев, жуликов или докторов психологии с дипломами мормонских колледжей из Юты.
       Нет, фальшивки, калькуляторы плюгавые, не знаете вы русского сердца. А если и сдохну, так что?! Быстро, да и плевать – не больно–то величина, и пожил я неплохо, перед детьми мне стыда нет. Но харкать в людей нельзя! У них у каждого своего хватает, надо, напротив, уважать и не доставлять частых мелких раздражителей, - только от такого подхода мы можем иметь общество, где большая ценность на самом деле – жизнь и здоровье, только так, - размышлял Витя.
       Пока футляр попискивал, но трещин почти не давал. Было, хотя, да, пару раз в транспорте: огрызнулся, будучи висельно зажат, на замечание какой–то не в меру раздобревшей тетки, а еще потом вышвырнул в двери наглого пьяного липучку. Ну, с бабой понятно, что с нее взять, но самому ей уподобляться не следовало бы, да еще и на людях. Тем более, что в запале не чувствуешь ни силы, ни языка, можно такого наворотить!
       А пьяницу потом стало жаль: ведь я его первым ухватил, ответственность вся – на мне, зачинщик – я, и поди объясни, как оно на самом деле было. Но с мужиком проще, Виктору не в шутку неприятно от первого случая: ибо тут нарождался первый враг покоя – анализ. Ведь вот как: положим, если ссору мужчины и женщины, не состоящих в отношениях – приятельских, телесных или родственных, - показать человеку стороннему на ходу, когда он не видел и не слышал начала или не знает причин, то он, а тем паче она, уж точно подумают: во всем виноват мужик просто, или мужик – сволочь. Во-первых, по–мужски так: если она не права, отступись и не трогай ее вовсе. А во–вторых, считается, женщина уже по определению головой слаба и права просто так, и все тут, нравится вам это или нет.
       Или когда, особенно в этом же транспорте разнесчастном, конфликт зарождается как бы в глубине толпы, совершенно незаметно некоторое время для всех окружающих, в смысле, его начало, вход, завязка, пролог, зачин, увертюра, старт, возгорание, пуск, эпиграф и исток известны тем немногим, кто в нем непосредственно занят.
       На развитие стычки, ее пружинный взлет обращают внимание лишь после того, как тональность голосов перекрывает естественный шум в салоне. Что происходит потом? Потом лица, досадуя, как утром – от знакомой, но неожиданной на этот раз, гонореи, - хмурятся и оборачиваются на шум, любопытные, а главное – чтобы подсознательно и быстро оценить, представляет ли угрозу конфликт лично для смотрящих, и если таковая вероятность есть, то насколько и куда следует отойти от эпицентра? Далее лица отворачиваются, скандал в апогее, делают позы и знаки – это их и вовсе не волнует, пробуют заговорить на нейтральные темы со знакомым попутчиком, если оный (-ая) имеется, но на самом деле слушают напряженно, чтобы среагировать – в случае чего. Именно среагировать, в сторону, не лезть «между собак», ибо кто знает, может тот или та, кого лают или хуже того – бьют, сами не правы и начали первыми, но твердо отстояться, улизнуть, отмерзнуть, пусть другие помогают и разбираются, только бы меня не толкнули, только не задели бы. Ученые уже! Лезли так по молодости, только вот ничего, кроме зла да порванных одежек от трамвайного правосудия не вынесли…
       Есть еще камешек. Каждый из свидетелей уже оценил внутренне общественных чернонёбых и рукосуев, оценил плохо, дурно, единственно с мыслию: «вот мы бы так никогда не поступили бы! Это точно. Вообще, это так отвратительно, да к тому же в общем месте! Какой позор! Психи, истерики (-ички), негодяи» и т.д. – в том же ключе. Но главный секрет боязни разнимать в другом: когда тебя, честного гражданина, миротворца, стороны, уже ошпаренные кипящей борьбой, или хотя бы одна из них, огавкают, помойкой изо ртов обольют или ударят, не приведи, Господи, то ты тут же, на глазах сторонних «праведников» гарантированно превратишься в субъекта с теми именно характеристиками и скорбными наклонностями, каковые ты минуту назад бичевал и клеймил, как Тэтчер за Фолклендские острова. И давал их этим двоим, троим – здесь варианты. Поэтому уж стойте, где стоите, разберутся без вас…
- Тебе что, идиот, жить надоело?! – клаксон, резиновый визг и крик вывели Виктора Палыча из оцепенения, не заметил, что дошел до широкой улицы, делящей микрорайон пополам, за ней была остановка, - и как был в облаках, так и шагнул на проезжую часть. Он что – то пробормотал шоферу и, как после проруби, обрел способность вновь различать детали того, что перед ним, а что по бокам. «Нет, так решительно нельзя, а то крышка. Надо сдаваться. Обещали же подлечить, явный перегруз. Пойду в «желтый дом»… или в отпуск», - Витя усиленно вертел головой и, как примерный пешеход, пропустил даже те машины, расстояние до коих позволяло перейти до тротуара стаду черепах.
       Справедливая нахлобучка от водителя на остановке плотно легла и вписалась в Витину критику общественного устройства. Хорошо, что промолчал, не стал обвинять в ответ наподобие: «а ты, чучело, сам куда летишь?». Это из категории «дурак - сам дурак», - улыбнулся Виктор и уловил вопросительные глаза из–под стоящих слева рыжих витых гроздей. «Нет, девочка, не придурок я. Видишь, как получается, отвыкли мы от проявления простых добрых чувств, впали в попугайские крайности, и вот вам новый обычай: или оскал паршивой гримасы а-ля американские «нет проблем», или монументальное изваяние».
       Между деревьев замелькал и, истошно гудя, подполз к остановке его автобус. Витек догнал переднюю дверь, взади никто не выходил и дверь закрыта; встал сбоку, как положено, и пропускал выходящих – мятых , похожих на деревенские моченые яблоки, красных и мокрых от тесноты. «Вот бы этих умников с экрана да сюда, да покатать так-то весь день. Хотя… им что роса, что… Да, мертвые сраму не имут. Все, не начинай!». Ладно, надо как–то забираться внутрь.
       Справа, у сложенных створок, встали на изготовку две пожилые дамы. Одна, в очках и с палкой, постарше, хотя явно обе переросли в седьмой десяток, похожая на оплывший восковой конус с волосяным узлом – гулькой на вершине, - грех сказать, ну рождественская свечка, и все! Другая – много живее, средней комплекции, вида бывалого и задиристого. А кто из наших бабушек другого вида? – Это после сорока–то лет стажа, с войной и без заслуженного отдыха; суровая школа мужества, назойливо обращаю внимание – мужества! - не на женские же плечи, господа! В самом деле.
       Дама с палкой, естественно, пропускаемая Виктором вперед, уже прицеливалась поднять и поставить ногу, и потому чуть отклонилась назад, как вдруг в образовавшуюся щель вполне изрядной ширины впорхнула дама номер два, не задев при этом ни «конуса», ни Витька…


29.08.
       Я (раздраженно): - Постой, постой, борзописец! А где гламурненькое? Куда тебя понесло? Ты забыл, что я тебе говорила? А природа? Где художественные образы? В каждом рассказе должна быть хоть пара строк о природе, так принято, без этого рассказ – не рассказ. Он становится скучен и похож на статью в «многотиражке», - помнишь, были такие? Исправляйся, а то и так, читаешь и спишь на ходу. Добавляй! Ну, что–ни будь вроде: «…из – за пролеска, из лазурной синевы между вершинами вековых пихт и небом навстречу теплому дыму изб вышел ясный морозный день. Юный, реденький, как первый пушок на пахнущих молоком матери отроческих ланитах, снег клубящейся в ладонях ветра кисеей падал на ноздреватый и тонкий, цвета топленого сала, утренний наст…». – У тебя это может быть день или еще лучше – вечер, или давай о деревьях и кустах, о траве, что там еще есть? Времена года, их черты. Ну, вот так примерно: «...свет утреннего солнышка сияющим клинком прорезал чащу. Сосновый (березовый, дубовый и еще, холера знает, какой) лапник засиял перламутровой зеленью, отбрасывая слепящие рассветные улыбки на ствол, на соседние деревья и кусты. Огненный шар, омытый водами величайшего океана, взбирался все выше и выше, расслаивая радугами серебристую дымку первой своей предвестницы – зари, и собирал в безбрежный синий букет опахала перистых облаков…», и так далее. Понятно? Да? Вперед. А вообще, что я за тебя говорю? Кто автор, ты или я? Вот и пиши, как надо!
       
29.08.
 Странно, но Витька как будто заранее уловил мои мысли. Он как будто отвечает мне с листа: кисочка, сей момент!
       «…Рядовое начало нового дня – отрезка земной юдоли. Утро между асфальтом штопанной магистрали, сухой и серой, как сиротский хлеб, и бетоном стен всегда одинаково. Угарная, подсвеченная воспаленными зрачками окон, мгла не успевает прятать свой тоскливо – фиолетовый звездный плащ за горизонт, как тут же, не остыв и не умывшись хрустальными росами, сдает ключи от неба утренней грязнуле – заре. Край гелиевой тарелки мириадами стрел пробивается сквозь кладбищенские кресты полуголых деревьев, похожих на кисти рук давно усопшего человека. Казалось, эти руки держат на ветвях туманное одеяло, не пропуская лучи к земле. Наконец, свет, будто собравшись с силами, протыкает туберкулезный смог, колет глаза, заставляет щуриться и невольно опускать головы долу, как бы говоря: «Нет ничего сильнее меня! Я здесь самый главный, я самый сильный на свете. Потому что я и есть свет!»
       …Брызнул золотом сентябрь на крылья тополей, выстроенных вдоль остановки, как мачты чайного клипера.
 Они,
в отчаяньи срывая
с зеленых фраков
жёлтушную сыпь,
покачиваются и вот–вот ангажируют на последний танец стоящих рядом подруг – ревматических, с сучьями, давно изломанными суставной хворью, отчаянно молодящихся, но безвозвратно согбенных и морщинистых матрон – акаций.
       Жар затопил город. Воздух тяжел и неприятен, как похмельный сон. Молодая поросль изящно обмахивается вырезанными во вспышках лучей зелеными овалами листиков, поэтому отброшенные в пыльное месиво тени напоминают то ли кошачьи следы, то ли шкуры леопардов. Слоеным пирогом холодок стройных великанов накрывает половину дороги; проезжающие машины словно драпирует пудреница - калейдоскоп, и слепящий блеск эмали сменяется на причудливый рябой камуфляж. Трава на открытых местах стоически готова к испепелению, и без того чудом каким – то добывая в лопнувшей земной коре последние капли влаги. Птиц нет. Лишь из глубины буйной зелени трех сросшихся кленов иногда доносится сдавленный анемичный чирк. На ноги липнет смола, а у пивной уже вырос хвост, пить, пить, пить, пить. Вселенский факел жжет затылок; у стоящих к нему спиной уши видать без рентгена, каждую мельчайшую жилку - синего червячка, залитого в розовый хрящ. Рядовое начало обычного дня. Без свежести. Без ранней тишины. Без души. И, по-моему, без надежды…
…Вслед влетевшей с земли было тотчас адресовано насчет спешки, непочтения к здоровью других и возрасту: - Сама молодая еще, а лезет…,- далее по тексту Витя не расслышал, бабушка стремительно углублялась в салон, а рядом, чуть спереди, заелозило тормозом маршрутное такси. Виктор Павлович сумел разобрать лишь доносившиеся как из бочки, гулко и обрывисто, хвосты ответных фраз, кои явствовали о вреде мешкотности, что нечего задерживать людей - им на работу, а пенсионеры могли бы и дома посидеть: неча в город по утрам шляться. То есть общий смысл сводился к вине самой бабушки.
       Скрежет шестерен свидетельствовал отправление, и мешкать действительно было некогда – Витя ступил и уравновесился на краю подножки, подтянул руки, чем заставил даму с палочкой сделать шаги вверх и вперед. Та сейчас же, по инерции – автобус уже ехал, но замедлялся для переключения передач, - отделила широкую, с вонючим пятном в пояснице, спину от Витькиной груди; неуклюже мялась на пятачке между «молодой» и сгибами модных дорогих брюк. Держаться за поручни особой нужды не было, но только пока душегубка двигалась согласно первому ньютоновскому закону – равномерно и прямолинейно. В передние стекла было отвратно смотреть ползущий на подъем грузовичок. Ощипанный и кособокий, он жался к обочине и явно мешал себя объезжать. Львовское чудо двигалось быстрее и, таким образом, на двух нешироких полосах обгон сделался совершенно необходим, ибо у автобуса существует график. Бабушку с Витей отвело сначала вправо, затем уложило взад, после чего, собственно, все и началось: подавшись из–за ускорения сызнова к остановке, Виктор удержался, а вот пожилой нашей леди сегодня не везло по–крупному. И если бы за ней стоял кто угодно другой, с кем не было до того обмена мнениями, история и закончилась бы простым тычком, ну, может быть, замечанием, на худой конец, а может, и без оного. Но в спину торопыги уткнулось именно то тело, какое от обидных и раздражающих поутру реплик – по старческому брюзжанию ли, по природной ли вредности, - но не удержалось, и детонатор взорвало. Дама более стройных кондиций исполнила буфер, после чего энергично отвела даму с палочкой назад.
 …- Ты смотри, какая! - отбрила та голосом вызывающим и скверным. «Первые три – четыре обоюдных реплики, - когда–то заключил Виктор, - по диалектике развития скандала всегда на «Вы». Дальше – как придется, но больше (если не только), - на «ты», независимо от места, времени, пола и возраста сторон.
       У мужчин затем события часто имеют продолжение вне автобуса, а то и внутри, и носят характер ручной и зуботычинный. У женщин же, после эмоционального зачина, первым признаком следующей станции, то бишь, перехода ко второй фазе взаимного поругания, является вводимое в оборот слово «сука».
       Так и получилось. Витя отвернулся, досадуя, к ветровому стеклу и наблюдал качающегося на суровых нитках чудика с соломенной пуговкой вместо головы. В остальном чудик состоял из сухих и твердых прутьев цвета свежих долларовых купюр. Чудик то и дело хотел руки развести, обиженно кивала пуговка, не имея сил изорвать крепкие веревки. Стыдно было, как если он сам – зачинщик и смутьян. Так бывает: пакостят рядом, а неудобно тебе.
       В уши хлыстом врезал крик, а Витек едва не лег на руль, – это дама более пожилая, с палочкой, раскинув руки, отлетала назад. Очки у нее упали, хруст стекла, значит, раздавлены. Потеря для пенсионера чувствительная – не копейку стоят, что щас бу-у-удет! Топчется народ по бабкиному достоинству, да кислый смрад подмышек, люк-то закрыт, кто б открыл, а то всем недосуг как–то, хотя жара, - все это вкупе придает воительницам дерзкий пыл. Заляпали известные звуки – пошли пощечины и оплеухи, визг задетых, царап лиц и внесение новизны в прически. Полетели кукурузные рыльца и легли пучками на чужие плечи. Это длинные волосы - седые с крашенными хной концами. Лица их бывших владелиц, надувшиеся и мертвенно – пунцовые, являли собой живое подобие дорожного знака «Стоп» и, как красный фонарь светофора, говорили окружающим: суки, не лезть!
       Палыч опустил ладонь на рыхлое, масляно–липкое старушкино плечо. Сказал насчет перестать позориться. Умнее, как и всегда, ничего не придумал – мозг заклинило, а язык уксусно свело: неслабая, в общем, правая Витина рука была сорвана с охвата и, как калмыцкий хлыст, отброшена в сторону поручней, вверх, чуть не разбив по дороге некоего острого носа. «Ничего себе, вот это силища! И откуда столько!». Да, старый закал …
       - А ну–ка немедленно прекратите! Вы что?! Вы же ЖЕНЩИНЫ!!! - не выдерживает сидящая под «молодой» худенькая пожилая гражданка, похожая в своем рябом цветастом платьице на Ненси Рейган. Хотела, видимо, добавить еще, но сверху и со сторон зашумели и добавлять не пришлось: война увядших роз на секунду замерла, но лишь, как пишут в романах, затем, чтобы соперницы одновременно подняли и расправили грудь, набрав воздуха для еще более жестокой баталии. Бабушка, некстати вспоминает о палочке и прикладывает ее верхний, тяжелый конец ко враждебному уху. Хозяйка уха по–щенячьи подвывает, разбрасывает с легкостью необыкновенной, как пух, заслон из двух сдвинутых мужичков и, свернув навыворот, как–то против всякого естества, кулачок, тычет и опрокидывает подслеповатый овал. Прыгнули на вздыбленный бюст «красные поросята», расплылись клюквенной струйкой и каплями по одежде …
Это кровь.
       Кровь действует на толпу, ввергая ее или в панический страх или в буйство. Она же иногда способствует затиханию общественных страстей - как крайняя, последняя ступень в действиях злых, стихийных, недозволенных, в отношении коих уж бессильно законодательное администрирование, но есть лишь внутреннее природное табу.
«…Вы же женщины…» – вопрос это или утверждение? Если вопрос или хотя бы несет в себе оттенок вопроса, то многообразие возможных ответов охватывает, пожалуй, весь животный мир. А если утверждение, то в целом, применительно к обстановке фраза звучит так: вы же пушки! Почему стреляете? Или так: резание есть действие, не присущее ножам.
       Водителя толкнули еще раз, и он наконец–то остановил автобус, предложив обеим убираться на х.. из салона! В душном смраду возникает немое и незримое давление на нарушительниц со стороны всего салона, – чего, мол, ждете? не поедем ведь! Та, что «молодая», понимает: уходить именно ей – возраст обязывает, она продирается сквозь боевую старушку, по пути смачно и утробно плюет ей в лоб. Нет, это апокалипсис какой-то! Медуза Горгона! Пройдя, с кисточкой отвешивает «долгих лет», скатывается вниз со ступенек в месте безлюдном - благо, но для высадки пассажиров приспособленном мало, и разражается еще одним залпом «добрых» пожеланий «здоровья» и много чего еще - в адрес (далее чти навыверт) умной, красивой девушки, не живущей с разными мужчинами за просто так и не стоящей против птиц в огороде.
       Дверь, оборвав сладчайшие дифирамбы, захлопнулась, а справа десяткам глаз открылся пейзаж, знакомый по разве что хрестоматиям да рассказам Максима Горького, пейзаж неестественный и дореволюционный: немытая и нечесаная, полурастерзанная, в срамно вылезшем исподнем, с оборванными ручками торб, она являла собой вид жалкий, удручающий и стыдливый; спешно поправлялась, и всякий раз, обнаружив на себе новое повреждение, выкрикивала чудовищные проклятия, от чего мужчины отводили глаза, а женщины, приоткрыв рты, возмущенно замолкали.
       Тронулись. Внутри пораженные граждане «девушку» усадили, вернули палку, в тряпицу собрали очки, дали еще одну – утереться. Сердобольные утешали, иные советовали, как избавиться рыжеватых пятен на блузе и юбке. Дамы с кондукторшей во главе обсудили бой и нашли, что не виноват никто, так как прямое обвинение только лишь ушедшей стороне было бы несправедливым, а раздражающее злоязычие присутствующей следовало бы списать из соображений такта и учета возраста. Пошумев вполголоса две – три остановки, анализ и приговор были оставлены и в сутолоке преданы забвению навсегда.
. . .
       «Он все-таки странный мужик, - подумала я. – Мне бы обидеться, прочитав, как он здесь всех женщин костит и унижает, сравнивает нас со зверями: как там? а, вот: «…животный мир». Нет, это надо же додуматься!? Мы у него и безголовые, и скандалистки все как одна, и дуры… Но я совершенно не обижаюсь, потому что на мужчин вообще не следует обижаться. И еще потому, что это все они такие, те, о ком он тут пишет, это другие – такие, а не я. Ведь если он со мной, разве я глупая?»

       …В кабинете Виктор Павлович долго не находил карандаша, злясь, перерыл стол и ящики, нашел и уселся в кресло. Размышлений не было, зато стало удобно сидеть, когда руки и ноги не чувствуются, и смотреть без движения на что–то, не возмущающее глаз цветом или многосложностью форм. Идеально подходила беленая стена: картинок и объяснений к ним не требовалось – и человек был пуст. Вздрогнув, встал и поставил чай. Время - полвосьмого, скоро наряд.
       В коридоре вырос стук и привел в кабинет первых рабочих. Предложив им, Виктор напузырил полную бело-синюю щербатую кружку старого фарфора, всю черную внутри от заварки. Ею дорожил весь отдел, все, кто знал Витины привычки, и то сказать: немецкий фарфор, бывшее «Народное предприятие Роберта Лея», Дрезден, выпуск пятьдесят шестого года; раритет нашелся, как часто бывает, на чердаке купленной у перезрелой дамочки дачи; вымыт и приобщен к делу. Кто-то заговорил про футбол, но Витя разговор пресек вопросом о выполнении вчерашних работ. Озадачился и зло отхлебнул, молча выслушал путаные объяснения Бориски – своего штатного алкоголика, человека беспутного и сварщика - дрянь. Эту рухлядь ему навязали, нагло, в приказном порядке, завелась какая-то лапа наверху. Далее выгнал его до среды. Остальных попросил закончить начатое вчера и отпустил.
- Игорь! Ты подожди… Закрой! – Витя кивнул на дверь. – Ты завтракал? Хорошо. Там, в холодильнике, «маленькая» и еда какая-то…
- А чего так? Случилось чего?
- Да ничего не случилось, просто хреново как - то, нехорошо мне, брат. Тошно.
Выпили.
- Останешься сегодня за меня. А я - на «Крытый», вентили куплю и - притих: «говорить? не говорить?», - поеду на дачу, в чувство приду. Ко мне туда гостья сегодня … хороший человек, душевный. Буду ждать.
 
15 – 17. 09. 2002 г.
Донецк
       


 


Рецензии