Урсула Ле Гуин. Отчёт номер один...

УРСУЛА КРЕБЕР ЛЕ ГУИН
(1929-)

РОЗА ВЕТРОВ
(1976)
ВОСТОК

ОТЧЕТ НОМЕР ОДИН
ПОТЕРПЕВШЕГО КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ
ЧУЖЕЗЕМЦА КАДАНГУ ДЕРБСКОМУ

То, о чем вы просите меня, государь мой, заведомо неисполнимо. Способен ли кто-нибудь в одиночку описать целый мир? Огрызком карандаша и вправду можно описать довольно большой круг, но если же круг так обширен, что его нельзя очертить даже с верхушки высокой башни, грифеля недостанет и на самый малый отрезок. Много ли тонов способен передать один голос? В силах ли я изобразить один-единственный валун, а если да, то какой именно? Положим, я начну рассказ с сообщения о том, что Земля - это третья по счету планета внутри системы, насчитывающей девять планет, которые вращаются вокруг средней величины желтого солнца; расстояние от Солнца до этой планеты - приблизительно 93 миллиона миль, период вращения Земли вокруг Солнца составляет 365 суток, а период ее вращения вокруг собственной оси - 24 часа. С тем же успехом я мог бы добавить, что год - это год, месяц - это месяц, а день - это день: разве все это не перестало бы быть для вас новостью?
Я сознаю, однако, что и вам совершенно очевидна неосуществимость той просьбы, с какой вам угодно было ко мне обратиться - обратиться вовсе не по легкомыслию и не из жестокости, и потому мне остается только послушно ее исполнить: у вас, как и у меня, нет ни малейшего сомнения в том, что суть моего ответа, даже самого исчерпывающего, проще всего свести к одному-единственному слову: "увольте".
Оглядывая мельком стоящую передо мной исполинскую задачу, схожую с величественным кряжем, который волей-неволей придется одолевать, я вдруг подумал, что, давая мне подобное поручение, вы, возможно, руководствовались и скрытыми от стороннего взора соображениями. Желая услышать от меня описание моего мира, вы, скорее всего, ничуть о нем не любопытствовали. Не в произносимые мной слова намеревались вы вслушиваться, но в паузы между ними, надеясь извлечь из умолчаний побольше сведений о мире, окружающем вас самих. Если это так - возражений от меня не последует: напротив, данная ситуация кажется мне куда предпочтительней. Я буду свободен от необходимости прибегать к узаконенной терминологии, равно приемлемой для описания любого пласта действительности; мне не понадобится язык астрономии, физики, химии, биологии и иных наук: я сосредоточу внимание на частном и преходящем, на явлениях случайных и единичных. Я обойдусь без общей характеристики цветковых растений, однако не премину указать на особую приторность аромата, источаемого розами сорта "Сесил Брюнер" теплым, туманным сентябрьским вечером на балконе, откуда открывается вид на просторную бухту, окаймленную россыпью городских огней. Я воздержусь от попытки дать сжатый очерк духовной эволюции человечества, зато достаточно подробно смогу рассказать вам о моей двоюродной бабушке Элизабет. В неотвратимости ее явления в мир вас не смог бы убедить даже самый развернутый экскурс в историю - вплоть до скрупулезного рассмотрения процесса миграции представителей белой расы на Запад и долгого, нелегкого прокладывания ими пути через бескрайние прерии и Скалистые Горы к Сьерра-Неваде, к побережью Тихого океана. Даже если бы мне вздумалось тщательно проследить из поколения в поколение судьбы нескольких семейств из числа колонистов, обосновавшихся в штате Вайоминг, не так-то просто было бы отделаться от мысли о случайности того факта, что моя двоюродная бабушка Элизабет некогда существовала на белом свете. Только при условии, что я взялся бы за детальное описание ее самой, ее жизни и смерти, вы сумели бы получить некоторое представление о совершеннейшей неизбежности ее присутствия под солнцем; и только благодаря этому новому представлению для вас, возможно, прояснились бы кое-какие причины вековой тяги на Запад первопроходцев, осевших у необъятного, застланного туманом океанского простора; и только обогатившись этим новым знанием, вы, полагаю, смогли бы строить смутные догадки относительно давних переселений ваших собственных предков; не исключено также, что новой гранью высветилась бы для вас природа неудачи, по-особому вскрылись бы черты характера вашей собственной двоюродной бабушки; я склонен допустить даже, что и собственная ваша душа преподнесла бы вам открытия.
Со всей определенностью, государь мой, я отдаю себе отчет в том, что вместо извинений и непозволительных оттяжек я первым делом должен выразить вам живейшую благодарность за бесценную и совершенно нежданно предоставленную мне возможность поговорить о моей двоюродной бабушке. Приступаю к рассказу безотлагательно, с ясным осознанием того, насколько редко выпадает подобная удача на долю помощника капитана земного космического корабля, приписанного к Межзвездной Флотилии.
Впрочем, начну я не с бабушки. Рассказывать о ней не так-то просто: к тому же, едва только я набрался решимости пристальнее вглядеться в чудовищную горную гряду, через которую мне предстоит перевалить (и что за океан, застланный туманом, распахнется передо мной с вершины?), мне вдруг пришла в голову мысль: начать можно с чего угодно, это совершенно неважно, равным образом несущественно и строгое следование фактам. Если вы вслушиваетесь лишь в паузы между моими словами - о чем бы я ни рассказывал, вы услышите одну только правду. Слушая музыку, достаточно уловить ритм, последовательность чередования звуков и пауз - и тотчас же становится понятной мелодия. Из мелодий мне известна, в сущности, только одна. И потому начну с волшебной сказки.
Был однажды на свете город. Все известные истории города во многом схожи. Этот город отличался от них слишком многим, однако именно он наиболее полно выражал идею города как такового. Населяли его птицы, кошки, люди и крылатые львы - в примерно равных пропорциях. Все львы до единого владели грамотой. Лев, не державший в лапе книгу, попадался крайне редко. Кошки читать не умели, но отличались высокой цивилизованностью. Наблюдая за непринужденным отдыхом многочисленного семейства в тени раскидистого сада, огражденного от посторонних высоким забором, или за воинственными ритуальными сходками отважных молодцов на залитых лунным светом центральных площадях, или же за неспешной прогулкой с крыши на крышу девственной юницы в шелково-серебристой шубке, можно было заключить, что искусство жить в этом городе довел до совершенства именно кошачий род. Однако стоило бросить взгляд на льва - и в душу невольно закрадывались сомнения: несмотря на внешние соответствия, невозмутимо спокойные львы сохраняли благодушно-горделивое выражение осознанного превосходства, испытывая, по всей видимости, состояние, близкое к полному счастью. Под мостом, среди гнилых апельсинов и пустых бутылок от освежающих напитков, плавала иногда дохлая кошка, но стоило оторвать глаза от прискорбного зрелища и обратить их к ступенькам моста, как на вас взирал блаженно-сурово гривастый лев, сложивший за спиной свои каменные крылья: и мог ли он устремлять свой полет к лучшим пределам?
Труднее всего в городе жилось, пожалуй, птицам. Многих держали в клетках. Плен, казалось, не был им в тягость: их прихотливые арии в стиле Вивальди с утра до ночи разносились по узким улочкам, а сами певуньи, поклевывая зернышки, подолгу заглядывались на свои крошечные желтые отражения в рождественских игрушках, подвешенных внутри воздушных темниц. Неволя, однако, оставалась неволей. Голуби жили на свободе, как живут привычные к лишениям нищие. Изо дня в день они по зову колоколов слетались просить милостыню, а в промежутках не давали проходу туристам. Не внутренний ли протест против навязанного им гражданского бесправия, не горькое ли осознание собственного иждивенчества, не смутное ли негодование ввиду недостатка древесных крон и почти полного отсутствия опасных для жизни угроз придали их экскрементам подлинно губительные свойства? Намеренно или нет, но голуби недвусмысленным образом подвергали город непрерывному разрушению, настойчиво устилая пометом наиболее уязвимые части его состава - изготовленные из недолговечного камня карнизы, шпили, резную отделку. Спасения от голубей не было даже львам. В деле разрушения, впрочем, люди преуспели куда заметней: фабрики на близлежащем материке изрыгали пары, вызывавшие коррозию, которая не шла ни в какое сравнение с разъедающим действием помета даже самого передового голубя, обладавшего наибольшим классовым сознанием; моторные лодки с ревом, не зная устали, усердствовали в стремлении потопить город прежде, чем он успеет рассыпаться в прах.
Хрупкость - вот главная черта, отличавшая Венецию от всех других городов мира, но именно эта черта безошибочнее всего указывала на их общность, именно она позволяла уловить в каждом самое существенное.
Город - величественный, старинный, забитый оживленными толпами, неутомимо трудолюбивый город может превратить в развалины голубь или моторная лодка - или, того пуще, струйка какого-то газа? Нелепость!
Но вспомним: чтО обращало города в руины? Отчего низвергалось в прах грозное могущество? Вглядимся попристальней - и обнаружим игрушечную лошадку, медный ключ, двух мирно беседующих выпивох, перемену погоды, высадку на побережье горстки испанцев. Сущие пустяки: голубь, моторная лодка, щелчки в счетчике Гейгера...
Первейший урок, преподнесенный нам Венецией - бренность.
Урок этот превратно истолковали германцы и прочие варварские племена с Севера. Город, издавна осаждавшийся германскими ордами, в сущности, и был основан в отдаленнейшей части лагуны с намерением держаться в стороне от непрошеных визитов лангобардских туристов - попытка, оказавшаяся в конечном итоге совершенно тщетной. Прямой и очевидный смысл преподанного урока, неузнаваемо извращенный тевтонским умом со всем великолепием присущей ему ограниченности, свелся к упорному стремлению видеть в Венеции, ранимой и обреченной, город смерти - город болезни, упадка, умирания, нездорового разложения; город, лишенный полноценной деятельности, паразитирующий, подобно своим голубям, на случайных приезжих; город-фантом, привидевшийся в бреду лихорадки; город, куда едут прощаться с жизнью педерасты в годах. Все это, разумеется, сплошной вздор. Чем ближе к смертной черте - тем неудержимей и бурливей кипит жизнь. Нигде на свете прекрасные, зеленовато-мутные волны жизни не взмывают так высоко; только здесь острее всего ощущается живое присутствие птиц, кошек, львов. Здесь люди гуляют, беседуют, поют, ссорятся, поднимают и опускают металлические шторы на витринах магазинов, готовят обед, завтракают, женятся, назначают похороны, развозят по каналам кока-колу и сладости в специальных лодках, произносят речи, слушают радио, играют на музыкальных инструментах, запускают в сумерках у дверей кафедральных соборов мерцающих, будто светляки, электрических змеев, отлынивают от школы, пинают футбольный мяч, дерутся, удят рыбу, разгоняют демонстрантов слезоточивым газом, устраивают манифестации, сокращают продолжительность жизни выдуванием немыслимо хрупких безделушек из цветного стекла - и так далее, и тому подобное... Короче говоря, здесь живут. Будь я пожилым немцем-педерастом, испытывающим позыв к смерти, в Венеции я чувствовал бы себя несусветным болваном. Болваном до мозга костей.
Однажды на ступенях зеленоватого канала я подслушал разговор двух венецианских домохозяек. Минут двадцать кряду они с невероятным жаром и увлеченностью обсуждали во всех подробностях сравнительные достоинства электровзбивалок различных марок. Речь лилась возбужденно, со страстью: можно было подумать, дело идет о жизни и смерти... И такие беседы, ничуть не меньшего накала, происходили на каждом углу. Жизнь кажется здесь такой полнокровной еще и потому, что доступна слуху. В других городах ее заглушает гул моторов. В Венеции слышишь главным образом шум, производимый людьми. Птицами тоже - и кошками, когда они предаются любви; львы ведут себя куда более сдержанно, хотя книга, которую они держат в лапах, тоже возглашает чуть слышно:
"Pax tibi, Marce, evangelista meus!" *
Вот почему более шумной тишины, нежели тишина Венеции, невозможно себе представить.
Затерянный среди созвездий, в безвоздушном неизмеримом пространстве, я вслушивался в безмолвие космоса - и меня охватывал всепоглощающий ужас, о котором упоминает Паскаль (сам, впрочем, на борту космического корабля никогда не бывавший). Борясь с этим ужасом, я нашел способ ему противостоять и тем самым заново обретать внутреннюю свободу. Я воображал, будто просыпаюсь ранним утром в Венеции, в гостиничном номере. На первых порах ты окружен покоем: всюду стоит полная, ничем не нарушаемая тишина. Невозмутима ровная, голубовато-зеленая лагуна, подернутая легкой дымкой; недвижна поверхность узкого канала за углом, стиснутого каменными стенами домов. Я знаю, что в этой зеркальной недвижности целиком отражается мост у самого входа в гостиницу: арка его вместе со своим отражением образуют замкнутый круг. Сразу же за этим мостом - другой, а там, дальше - еще один; и каждый вместе со своим отражением составляет одно целое - воздух, вода, камень, зеркальная поверхность сливаются нераздельно. На черепичной крыше, у слухового окна, заводит свое "гурр, гурр, гурр" голубь. Вслед за этим первым донесшимся извне звуком слышится хлопок воздуха, разорванного крыльями голубя при взлете. Под окнами начинают раздаваться шаги: кто-то проходит мимо гостиницы, пересекает мост - шаги стихают, затем появляется второй прохожий, и так попеременно шаги чередуются с тишиной. Во внутреннем дворике гостиницы кто-то роняет стакан. Посуду в гостиницах Венеции разбивают каждое утро: возможно, это составная часть предрассветного приветственного ритуала - или же таким способом избавляются от стеклянных безделушек, которые накануне не удалось навязать туристам в сувенирных лавках. Не знаю, сказать с уверенностью не могу. Возможно, именно так в Венеции принято мыть посуду. Звон вдребезги разлетевшегося стакана, не лишенный некоторой музыкальности, заставляет вздрогнуть; кто-то громко чертыхается, потом раздается смех. К этому моменту стерильно безмолвная пустота мне уже почти не страшна. Пока во дворе подметают разбитое стекло, кто-то включает радио. Кто-то перекликается между собой с соседних мостов на венецианском диалекте, который я разбираю с трудом. Громадные колокола Кампанильи и колокола поменьше с колоколен трех соседних церквей, почти одновременно объединив усилия, зовут прихожан к ранней мессе. Все это - настоящая музыка, это мой угол, я у себя дома, я вслушиваюсь в неизмеримую, несравнимую ни с чем тишину до краев переполненного жизнью города.
Нет, родился я не здесь, а если и жил тут, то только как приезжий. Под обозначением "мой угол" следует понимать метафору, заимствованную из игры в бейсбол.
Я навещал Венецию четырежды и всякий раз проводил в ней всего четыре дня. С каждым моим приездом она оказывалась чуточку больше погруженной в воду.
Вы обратились ко мне с просьбой описать Землю, а если спросили бы напрямик, хочу ли я вернуться на эту планету - и если да, то с какой целью. Я, скорее всего, ответил бы: "Конечно, хочу - я хочу увидеть Венецию зимой". Я бывал там только в самом начале лета. Зимой, по рассказам, там ужасно холодно - и музеи закрывают еще чаще, чем летом, и нет надежды отогреть руки у ало-золотых отблесков Тициана и Веронезе. Меж каменных стен сочится белесоватый туман. Во время зимних штормов наводнения достигают даже площади святого Марка - чудеснейшей из всех существовавших когда-либо гостиных, потолком которой служит бледно-опаловое небо. Вода затопляла и сам собор, переливаясь искрами и колебля сетчатые отражения мозаик: пять золотых куполов воздушными шарами устремлялись над волнами ввысь, а четверка бронзовых коней в колеснице Нептуна фыркала и била копытами, почуяв родственную себе стихию. Львы, разумеется, по-прежнему взирали сверху с равнодушно-одобрительным видом, едва озаботившись шевельнуть сложенными крылами. Гондолы, по-видимому, были пришвартованы наглухо к полосатым шестам у причала или же, спрятанные взаперти, стукались о потолки эллингов. А, может быть, они вольготно плавали себе по обширной площади под четверкой скакунов и под золотыми воздушными шарами, мимо процессии Ангела и Трех Королей, мимо башни с колоколом, рухнувшей в 1903-м году и позднее восстановленной, мимо встревоженных голубей, напрасно выискивающих ежедневное подаяние на сером холодном мелководье? А по вечерам над волнами качались ли запущенные на шнурах электрические змеи, приманивая к себе призраки давным-давно ушедших на дно лангобардов?
Гондолы зимой и летом неизменно черные. Когда-то в старину их окрасили в черный цвет в знак траура: то ли после проигранного сражения, то ли после падения Республики, то ли оплакивая смерть младенца - никак не припомню, отчего это гондолы облеклись в траур. Гондолы - самое совершенное из того, что сотворили руки корабельных мастеров: они совершеннее даже корабля, забросившего меня сюда. Предостерегающий возглас гондольера, направлявшего свое утлое судно к залитому солнцем выходу из тесного бокового канала, звучал мягко и отчетливо разносился над водой, среди стен из камня. "Хэй-й-й!" - выкликал он, проплывая под балконами и изогнутыми мостами; и коты, и львы на нагретых полднем столбах, вслушиваясь, хранили молчание; точно так же и от вас, государь мой, я не слышу сейчас ни единого слова.

--------------------------------------------
• "Мир тебе, Марк, мой евангелист" (латин.)

 Перевод Сергея Сухарева


Рецензии