Рождественская встреча

Мужчина не помнил, чтобы Рождество вызывало столько эмоций. До этого оно как-то не замечалось. Все томительное, легковесное ожидание, которое с таким упорством и усердием копилось в течение декабря (сначала лишь на уровне отдельных чувств и мыслей, позже подстегивалось тем, что одна за одной, с неохотой, с ленцой, украшались витрины магазинов, и на окнах, шуршали, шелестели серебристые дождики, а где-то за пару недель до января уже выплескивалось на улицы, и люди в грязных комбинезонах лезли на столбы и возводили на площадях огромные, широкоплечие ели), копилось, и достигало своего максимума за пару часов до грома курантов, неожиданно быстро струилось под потолком серпантином, улетало пробкой от шампанского в потолок, фейрверками в небо, испарялось в первое же утро, вместе с остатками «Оливье», которые жадно съедались на завтрак. И на Рождество сил уже не хватало, даже и предчувствия, и того не было. Только ощущалось какое-то неуловимое воодушевление от матери-старушки, которая шестого вечером готовила пару салатов и долго умоляла всю семью присесть за стол хотя бы на десять минут и, желательно поближе к полночи. Но проделав это с десяток раз, и насытившись непониманием со стороны родственников, завернувшись в шерстяной платок, меряя дорогу мелким, дробленным шагом, уходила на службу в ближайшей церквушке. Чем ближе, тем все отчетливее и ликующе слышались ей церковные песнопения, в Рождестве которых кружил пуховый снег.
А теперь, вроде, Новый Год остался позади, и прошла та пара дней, когда было не отлепить детей от пушистой, домашней елочки. И дети просили чтобы, пока они проваливались в сладость сна, она непременно в темноте комнаты переливалась всеми цветами электрической гирлянды, огни которой находили отражение на заснеженных чем-то шершавым блестящих шарах; а утром, с слегка покалывающей грустью, смотрели туда, где древесный ствол уходил в кадку (старую, всю изрезанную новогодними сюжетами – то заяц ехал на лыжах, и проложенная им лыжня причудливо изгибалась между двух елочек; то Дед Мороз, непременно с посохом, увенчанным, казавшейся рубиновой, звездой, раздавал под елкой игрушки, и вокруг дети, дети толкаются, хотят получить подарок). Но вдруг вспомнилось, заворожило мужчину давно теплившейся мыслью, которая оборачивала чудной оберткой особо тягостные рабочие дни, когда взгляд разбегался от обилия требующих обработки документов, и расплывались в нечеткое, туманное, фиолетовое, гербовые печати в конце справок, отчетов и договоров. Все началось с того, что мужчине позвонил его одноклассник (последнего, судя по рассказу, одолели воспоминания, когда он в потоке дневных дел, мотавших его по городу, свернул с шумного проспекта на один из кривых переулков, который, кривляясь знакомым изгибом, неожиданно вывел к зданию школы). Позвонил и предложил устроить встречу класса. Необычную, непохожую на те, когда все дружной, краснощекой (странно, но все встречи выпадали на морозное время) кампанией прятались в холодной обстановке кафе.
- Представляешь, Юра, вот если бы у кого-нибудь дома…, - мечтательно высказал свои предложения одноклассник. Потом последовал сложный процесс рождения окончательно оформленной идеи: Света посовещалась с Наташечкой, потом Наташа случайно встретила в магазине Серегу, который предложил устроить капустник, как когда-то в школьной самодеятельности, к этой идее с подачи Светы примкнула Вера, с которой у них всегда были теплые и близкие отношения, потом…. В общем, жуткий, многоступенчатый процесс (как рассказывали на уроке биологии – митоз, за ним – мейоз, а между ними еще и амитоз, и почти все еще порублено на фазы, а если сунутся в подробные справочники с пометкой «для студентов медицинских ВУЗов», то и вовсе черт ногу сломит). Главное, они решили, что встрече одноклассников быть, и при этом ее очень хочется окрасить чудом и завораживающим Рождеством. И чтобы без всяких мужей, детей и прочей суетливой родни…
Собраться договорились на даче у Юры, тем более, что он сам это и предложил: «А после застолья можно с шампанским и бенгальскими огнями пойти кататься на горку. Там такие горки! впрочем, сами увидите», - обещал мужчина.
Он решил, что ему стоит приехать раньше, где-нибудь за день, чтобы привести домик в порядок: натопить кирпичную печь, что уже требует времени, разобрать всякий хлам, ведь почти все кровати завалены матрасами, подушками, теплыми вещами, и заботливо укрыты еловыми лапами (уже позже, когда Юра приехал, то заметил, что в доме и вправду был жуткий кавардак, и, пока в комнату просачивался только свет с веранды, из темных, неосвещенных углов, странными, призрачными фигурами, ломанными линиями бросались в глаза очертания взгромоздившихся друг на друга вещей). Даже необычно глубоко билось сердце на подъезде к станции, и глаз цеплялся за каждую деталь стремительно проносившегося за окном пейзажа: будь то заново, другим цветом перекрашенный домик у переезда, или, непривычно широко разросшийся, ельник у пожарного пруда, с берегов которого летом мальчишки в одних плавках бросали взгляды вдогонку маскированным под лес вагонам электрички. И когда вышел на станции (две бетонных платформы, которые, настигаемые густым лесом, жмутся поближе к рельсам), сделал глубокий вдох и подумал: «как хорошо!». Но особенно чудесно стало, когда последний вагон электрички, блеснув на прощание двумя красными габаритными огнями, исчез за поворотом, утащив с собой жужжание электромотора, стало совсем тихо, и мужчина нырнул в темноту дачного поселка.
Дачный поселок тот на Карельском перешейке – ломаный рельеф: то начнет упорно взбираться вверх холмом с крутыми склонами, и карабкаешься по нему, так что начинают ныть ноги в икрах, то сиганет вниз отчаянным спуском, и не удержаться от его сладкого предложения скатиться на санях, зашумит ветер в ушах. И тут и там, повсюду, примостились на склонах широкие, раскидистые ели, бывает, окружат со всех сторон узкую тропинку, задушат хвойным ароматом, и накроют еще более густой темнотой. А ты дернешь еловую лапу, которая вздулась пышным снежным бисквитом, и она заботливо укроет голову пушистой снежной шапкой, и скажет: «вот теперь иди». И из темноты снова начнет пугать очередной подъем, склон холма, с которым правда научились успешно бороться: то покроют тропинку ржавчиной песка, то попадется под ногу снежная ступенька; электрические столбы, если вдруг выпала им участь оказаться на склоне, и те нашли ровный пятачок, и, дрожа на морозе, держаться за него, не отдают никому. Даже домики идут наперекор геометрии, и растут из холма под всеми мыслимыми углами, только бы поближе к тому идеалу, который так старательно выверяли строители, ожидая, пока пузырек воздуха на уровне застынет между двумя жирными делениями. Мужчина шел к дому, а мимо окнами домов, изгибами улиц, зарослями на обочине тропинки, пробегали рваными отрезками воспоминания: и тетя Люся, у которой в далеком, детском, влажном и прохладном вечерами августе ветки яблонь ломились сочными шарами, а она дарила их всей местной ребятне, и магазин, что знойным летом прикрыт со всех сторон широкими ветвями елей. Обступят они со всех сторон здание, прошепчут на ветру: «выходи, сдавайся», и бабушки неспешно выйдут с авоськами наперевес, но попадут в плен скамейки, купающейся в прохладной тени.
Домик Юры выглядел заброшенным, и если к другим вели вырытые в снегу траншеи, то здесь калитка долго препиралась и капризничала, упиралась, цеплялась за глубокий сугроб. Но все же сдалась. Мужчина на секунду остановился при входе на участок, кинул взгляд на соседний дом, но тот ответил ему темными, угрюмыми окнами, сердце кольнуло воспоминанием. На секунду сжало и отпустило. «Жаль», - пронеслось в голове у Юры. В тот вечер он поужинал, хорошо натопил (поначалу невозможно было уснуть, и мужчина долго ворочался в кровати, горели щеки жаром после умеренного климата городской квартиры), но все же заснул.
А следующий день полностью, до отказа, был забит уборкой. И так увлекло, закрутило, что и не заметил как уже вечерело, на улице потихоньку спускалась темнота, и все гуще и гуще заваривался ее чай. Юра взглянул на часы, и его кликнула сладкая мысль: «уже скоро». Уже скоро уютное спокойствие домика наполнится приятной, радостной суетой. И как это всегда бывает перед встречей с человеком, которого потерял где-то в прошлых годах, начинаешь строить его нынешний облик. Берешь за основу то, что помнишь, и составляешь фоторобот. И следователь спрашивает: «какие у него были глаза?». А ты волнуешься, сбиваешься с четкой мысли, туманными образами пролетают перед глазами черты лица, путаешься в догадках: «карие или голубые? А может, зеленые?». Но время беспощадно стирает мелкие детали, и так же как забыл глаза этого человека, так и вылетело из головы и все остальное. Предстает перед тобой пустым овалом лицо («а может, с более прямыми углами? Нет, все забыл, не помню», - заканчивается мысль и полнится отчаянием). Так и сейчас, то чей-то нос оказался прилеплен не к тому лицу, а улыбкой завладел вообще кто-то чужой, случайно выцепленный памятью из толпы в вагоне метро. Путались, мешались события, незаконно передавалось авторство фраз, в общем, забыл, забыл, и последняя мысль ударила по сердцу тяжкой грустью. «Интересно, а как сейчас Аленка поживает?» И вспомнились прозрачные, безлиственные, ноябрьские дни, в которых нудной, мутной водой со всех сторон хлестал дождь, и селились его капли повсюду: на ветках деревьев, крышах автомобилей, хлюпали жалобно под ногами прозрачными лужами. И как однажды провожал ее после школы, и забежал вроде бы на чай, только вместо трех ложек сахара был награжден поцелуем. Волнительно было смотреть на лицо Аленки совсем вблизи (и дымкой зрения расплывались черты лица, на которых двумя черными точками горели глаза), и коснуться в первый раз ее губ. От воспоминания сердце обернулось сладкой пленкой. «Ах, впрочем, какие глупости. Интересно, она приедет?» А Серега, играет ли до сих пор на гитаре? Слухи доносили что-то про выступления, дипломы… И как приятно было слушать мягкий перебор струн под его ласковыми пальцами.
И только начал погружаться в мысли, поправил на лице маску, проверил давление кислорода в баллонах, последний глубокий вдох, и через секунду всеми мыслимыми и немыслимыми красками, их полутонами, переливами, смешениями откроется сказочная фауна этого дна, как мысль оборвал телефонный звонок. Связь была плохая: «Юра… не сможем приехать… какая-то авария около вокзала… электрички не ходят… все стоим на платформе… тебе, кстати, от Аленки привет (и заиграл высокими нотками где-то рядом со Славкиным, до боли знакомый женский голос, но слова остались неразобранными), все, может, приедем завтра?» - отрывками, обрезками, ломанными кирпичиками слов выдавал динамик телефона. «Может, может», - задумчиво проговорил Юра. «Что? Ничего не слышно? Что ты говоришь?». «Приезжайте, говорю», - уже почти криком. «Хорошо! До завтра». И гул голосов, посторонних шумов, путающихся на пути друг у друга, неожиданно стих. Представил себе Юра, что сегодня не откроется дверь с веранды в комнату, и не ввалиться первым в дом Славка (он единственный знал все изгибы и капризы изломанной по холмам дороги от станции), обязательно краснощекий, дышащий паром, с блестящими по два пятака голубыми глазами, и не скажет: «здорово, дружище!». А дружище выпрыгнет из-под пледа, и долго не будет влезать нога в тапок (но все же влезет), и кинется Славке на шею с объятиями. И за ним гурьбой столпятся знакомые лица, покажется, что только ранцев не хватает и школьной формы. Как Юра представил, что всего этого сегодня не будет, и красочность салата и бутылка шампанского так и останутся нетронутыми (мужчина кое-чего привез и даже успел приготовить, остальное должны были сделать одноклассники), и мягкий свет свечки так и будет потерянно бегать по стенам, не найдя в качестве партнера для танца ни одной тени на холсте старых, выцветших обоев, с повторяющимся на всех рулонах узором с корзинками цветов… Так стало отчаянно грустно, что опять ждать, а Рождество со всей прилагающейся к нему сказочностью стремительно улетало то ли в трубу печки (тяга сейчас была очень хорошая, и казалось, что огонь жадно глотает воздух из комнаты), то ли через щели между дверью и косяком (откуда постоянно, заунывно сквозняк бил струйками холодного воздуха).
Но неожиданно вспомнилась старая, картонная, пушистая ворсом коробка, которая во время уборки была с сожалением и ванильной (читай – «сладкой») мыслью: «потом, потом», убрана в тумбочку. Мужчина достал ее, и только принялся раскрывать, как не выдержала ржавая скрепка наплыва воспоминаний, и дно прорвалось, а на пол, ворохом, с шелестом высыпались фотографии и надорванные конверты. Фотографии старые, черно-белые (тогда еще не пришло умение столь моментально и в такой спешке писать обширной палитрой красок), и время наложило на них свою печать – все выцветшие, с каким-то желтым налетом (и казалось, будто весь мир тогда, в далеком детстве и вправду купался в янтарной светописи), и на одной то загнут уголок, то и вовсе через центр фотокарточки пробежит коварная ломанная линия изгиба. И в память отчаянно ударило лето.

Тогда лето, помниться, порадовало всеми своими капризами: и теплым дождем (по стеклам веранды бежали наперегонки капли дождя), и жарким солнцем (шумели, плескались дети и взрослые на озере неподалеку, а одна женщина, все переступала с ноги на ногу и не решалась зайти в воду, пробовала ее пальцами ноги, обжигалась и отскакивала назад). И все лето не хотелось выбираться, убегать в пыльный и знойный город. Но главное было то, что в домик по соседству (он долго пустовал и зиял черными провалами окон после смерти хозяев) въехала молодая и веселая семья (и память сейчас рисует их лица непременно с улыбками), и Юра с таинством и заговорщическим видом следил из окна за тем, как они пытались отпереть проржавевший навесной замок. А с ними приехала девочка, и ее имя сразу же стало для мальчика самой завораживающей загадкой, узнать которую хотелось примерно так: позвать девочку на прогулку (при этом они непременно сразу же разговорятся), и, устав от зноя июльского дня, присесть под тенью густых еловых лап, и там сказать: «Да, я же совсем забыл спросить твое имя!», и сделать так, будто мысль осенила только что, неожиданно. Но загадка рассыпалась слишком быстро и неинтересно: ее семья зашла к Юриной в гости, чтобы познакомиться, и сразу же раскрыла все карты: «Я Федор Иванович, моя жена Дина Александровна, и наша дочь Олечка». «Значит, дядя Федор, тетя Дина и Олечка», - отметил про себя мальчик, причем последнее пролетело в сознании с особым трепетом, ласково ударив по слуху то ли шипящим, то ли звенящим «Ч». Да и пламенного разговора не получилось, Оля молчала и не сказала ни одного слова, только, когда Юрина семья представлялась, уголки ее губ на секунду скруглились, и изобразили моментальную улыбку, которая, правда, тут же сошла с лица девочки (что не помешало Юре сразу же приписать улыбку себе – ведь его представили последним, и монолог родителей кончился фразой: «а это наш милый сын Юрочка»). И Оля на Юру толком и не смотрела, и его раздражало, что она бегает взглядом где-то по комнате, то ли по циновке, повешенной на стену, то ли по несуразным фигуркам из пластилина на полке (и мальчик хотел сразу же заявить ей: «это я сделал!», но побоялся перебить, вклиниться в разговор взрослых), а потом и вовсе убежала, когда Юрина мама заикнулась об альпийской горке за домом с «чудными фиалками и даже эдельвейсами», убежала вместе со всем восторгом. И чего не заметил Юра, так это то, что Оля была старше его, опередила на несколько годиков.
Однако они все же познакомились ближе, и Юре все чаще и чаще удавалось оторвать ее от романов со страстными, но оттого и непонятными названиями. Сначала она это делала с ленцой, зевая на ходу, а потом все охотнее и охотнее. Но, наверное, самой сладкой было прогулка, когда Юра, воспользовавшись тем, что родители уехали куда-то на целый день, стащил папин фотоаппарат (старый, громоздкий «Зенит, который, болтаясь на шее, противно натирал кожу и устало клонил голову все ниже и ниже). А потом целой фотосессией запечатлел ту прогулку, и чувствовал себя настоящим фотографом, когда настраивал объектив, наводил резкость, расстояние. Или снимал, присев на одно колено (от таких, низких фотографий, казалось мальчику, веяло, пахло искусством, подобным тому, что можно увидеть на выставках), или издалека (чтобы в кадр Оля попала маленькой, беззащитной фигуркой на фоне величественных сосен и изгибов холмов). А Оля все отворачивалась, и не хотела фотографироваться: «неужели ты не видишь, как ветер ужасно растрепал мои волосы, ах, вы мальчишки, впрочем, ничего не понимаете!». Но на паре фотографий все же удалось поймать объективом ее взгляд: вот она стоит на вершине холма на своем велосипеде «Энфилд» (старая, дореволюционная модель, которая осталась от прежних хозяев, вся заржавела, и скрипели колеса, но отец Оли поколдовал пару дней: «вуаля!», и счастья Оли нет предела), и уже готова скатить вниз – одна нога готова толкнуть педаль, другая еще на земле, но это, впрочем, вопрос времени; другая фотография – Оля в своем любимом платье в зеленый, мелкий цветочек, и ветер лепит к ее ногам податливую, легкую ткань, обхватывая каждую деталь ее тела, которое только-только начало обрисовываться маленькой грудью и плавными изгибами в талии (и Юру тогда это нисколько не заволновало, не заворожило, возраст был еще не тот), а теперь, при просмотре фотографий, колыхались уже совсем другие чувства.
И тут мужчине попался в руки конверт, из него выскользнуло письмо. На грубой бумаге, меченной клетками, развернулся бег Олиной руки. Сразу видно, что подчерк детский – еще не выровнялся, так и норовит отклониться от линии строчки, убежать вверх или вниз, а то и вовсе, уперевшись в край листа, загнуться и каскадом слов свалиться по полям. А сами буквы угловатые, еще не выросшие, не окрепшие полновесными заворотами и плавными чертами, и видно как иногда завернется слишком сильно петелька у буквы «у» и залезет на нижнюю строку, или верхний крючок у прописной «в» зацепиться за строку верхнюю. Сама традиция писать друг другу письма из соседних домов долго петляла в памяти, и пропадала в ее тумане. Но, так или иначе, они обменивались письмами, причем не открывали калитку, а как почтальон, кидали конверт в почтовый ящик, и стремительно убегали в дом.
Начнешь читать, а там такая ерунда: «Играю с кошечкой. Она меня всю расцарапала! Мама сказала, что она так играет. Кошечку зовут Мурка», и что она очень «ласковая и пугливая» и многое другое, потом, в другом, – про героев романа: «Нет, ты представляешь, он сказал ей, что не любит ее? Дурак!» А то и вовсе, что «чай вчерашним вечером был особенно душистый, и было хорошо сидеть на веранде, и смотреть, как ветки яблони кидают на стены подвижные тени». Юра вспомнил, с какой досадой он читал тогда эти письма, и все искал среди кошечек, влюбленных девушек, чудесных слив у тети Любы, дураков-одноклассников, хотя бы пару слов о себе. Но, каждый раз разочаровывался, что их нету. Давал слово, что тогда напишет их сам. И вот уже скользило по бумаге: «я о тебе постоянно думаю, и так хочется забежать в гости, но вдруг ты будешь занята?», как представлял себе мальчик, что Оля будет это читать, и может, даже рассмеется, как заранее, авансом, заливался румянцем, рвал в клочья листик, и выводил тоже что-то про то, как они с папой прибивали доски, и как в школе учитель нечестно поставил ему двойку.
Так и летело лето, и вот на дворе уже был влажный, звездный август, и призрачно поливала луна густые туманные заросли. Юра помнит, что в один из вечеров (и солнце тогда было необычайно алое, и светились бирюзой полоски облаков на западе) хотел позвать Олю погулять и во всем с ней объясниться (мальчик как раз получил очередное письмо, которое не хотелось читать, раскрывать, оттого что предыдущее обычно, невыносимо грустно тянулось посторонними впечатлениями, и новое было брошено в коробку ко всем остальным), как в дом вбежала, запыхавшись, мама, которая ходила звонить в город, и прямо с порога выстрелила наповал: «дедушке очень плохо, кажется, инфаркт, его увезли в больницу». И понеслись суматохой быстрые сборы, и папа все кричал на Юрку, оттого, что он все возится. Тут мальчишку будто током дернуло, и он рванул в соседний домик. «Куда?», - выстрелило вслед грозное отцовское, но пролетело рядом с ухом, не задело, просвистело.
-Адрес… Напиши свой адрес в городе и телефон», - выпалил Юрка.
- Зачем? – спросила Оля.
- Мы уезжаем.
- Как? – удивилась девочка.
- Пиши, пиши, - и пока девочка писала, мальчик заметил, что ее руку бьет сильной дрожью, и почерки пуще прежнего сбивается с линии строки.
- Держи, - Оля протянула бумажку.
- Я не знаю, приедем ли мы еще, просто дедушке очень плохо… (тут он сделал глубокий вздох) и нам надо уезжать. Я обязательно тебе напишу, - сбивчивой речью говорил Юрка.
И тут до веранды соседей долетело второе грозное отцовское «ЮРА!», ударило в стекла, что те чуть задребезжали.
- Все, мне пора, - сказал Юрка, и на секунду замер – ее лицо приблизилось очень близко, и хотелось потянуться еще на пару сантиметров, как третье отцовское «ЮРА, черт побери, а ну домой!» попало прямо в цель. Мальчишку отбросило и выкинуло на улицу.
- Пока, Оля! – крикнул он на бегу.
- Пока! – ответила ему Оля полувсхлипом, полушепотом.
Потом Оля и ее семья на дачу не ездили (однако домик чудесным образом каждый год оказывался ухоженным), а Юрка не один раз перерыл весь дом в поисках листочка с адресом и телефоном, но так и не нашел его, «потерял», - выбила слезы мысль. Не случилось чудесной встречи, не случилось долгожданного объяснения, и, казалось, еще долго вечерами висло солнце, и подсвечивала облака таинственно бирюзовым. Но время поистерло чувства ластиком и все забылось.
А теперь в руках дрожит тот, нераспечатанный конверт, и письмо долго было не отлепить от него (присохло клейкими чернилами). Снова плывут перед глазами строчки о всяческой ерунде, и о том, что «вот всего через пару месяцев, в ноябре посыпет первый, белесый снег, и будет падать ласково на ладони, и таять», и «снова скучными долгими днями потянутся занятия в школе». Дальше, дальше царапало строками бумажный листок, пока ближе к концу строчки постепенно не становились смазанными, размытыми. И снова петелька от «щ» или «у» иногда заворачивалась клубком, только в этот раз они еще и купались в каком-то облаке чернильного тумана. Чем ближе к концу, тем больше сбивалась строка, волновалась штормом, и все отчаяннее размазывались чернила. А в конце туманные воспоминания и переживания неожиданно выворачивали в изящное: «Я думаю о тебе все время!». И дальше: «И чтобы тебе не… (здесь совсем размыто) … ты посмотри в окно, представь меня … (здесь смазана почти вся строчка)… и помни (тебе станет от этого тепло), что я… (а вместо последних слов поселилась жирная клякса, только, вроде, проскакивало какое-то знакомое, желанное слово, и вроде начиналось с «л», да и то, оно больше похоже на «а» или «я», или просто пятно)».
Мужчина отпустил листок, и тот, кувыркаясь в воздухе, тихо опустился на ворох писем и фотографий. Часы уже давно били за полночь. Свечка почти догорела, и теперь отчаянное пламя, чувствуя свою скорую погибель, металось из стороны в сторону, но все не получалось у него оторваться от фитиля. И так продолжалось до тех пор, когда пламя спустилось в кратер воска, и так его залило, свечка пшикнула и затухла. Мужчина, не включая света, лег спать. И долго не мог уснуть, а перед глазами мелькали запрятанные где-то в темноте комнаты строчки из писем, мешались с фотографиями, и в память отчаянно било лето.
Вдруг в Рождественской тишине послышалось, почудилось, будто скрипит снег под чьими-то ногами на улице (форточка было открыта), вот скрипит и калитка у соседнего домика, мгновение спустя кто-то будто возился с замком. Мужчина поднялся, посмотрел в сторону дома, где жила Оля, но ни движенья, ни тем более света не увидел. Темные провалы окон холодом молчали в ответ. «Почудилось». И заснул.
А утром Юра, когда проходил мимо соседнего домика за водой, увидел, к калитке и за ней петляет хорошо вытоптанная, расчищенная дорожка (и виднелись на снегу следы от ботинок, которые переплетались множеством узоров). Мужчина бросил ведра, те звякнули друг об друга и завалились на бок в сугроб, рванул на себя калитку, и побежал к веранде, но там, на двери, висел замок. Последним, что он заметил, было то, что в сугробе на крыше, около печной трубы образовалась проплешина, и черный рубероид проглядывал на улицу.
Телефон в кармане пропищал и затих. Это пришла SMS. «Мы уже на станции», - писал Слава.

Январь 2006.


Рецензии