Память сердца

Память сердца.

 Заостренные кверху серые мертвые столбы, проржавевшая колючая проволока, разбегающаяся от столбов в разные стороны. Вросшая в вечную мерзлоту землянка с полуразвалившейся дверью на единственной ржавой петле. Мрачная сторожевая вышка, обцелованная суровыми северными ветрами, промороженная трескучими морозами. Провалившиеся крыши бараков, нары, почерневшие насечки на стене. Что считали? Дни, месяцы, годы?
 Я иду по поросшей клевером и душистым горошком узкоколейке. Вот она - знаменитая 501, горькая 501, щедро политая слезами заключенных…
 Полвека – это много, или мало? Если учесть, что я здесь живу больше 20 лет, то мало. А бараки развалились, только трубы печей сиротливо торчат среди молодого березняка – значит, все-таки много! Огромный котел из лагерной бани лежит под старой лиственницей, расщепленной шальной молнией. А на тропинке растет розовый бессмертник. Раньше, на своей родной земле, я видела только желтые бессмертники, а здесь они все розовые. Может быть от пролитой в этих краях крови безвинных людей? Бессмертник – значит без смерти, значит навеки живой, цветок памяти.
 Меня приводит в эти места память. Память о тех, кто здесь жил, кто строил железную дорогу, кто шагал по этому ягелю, смотрел на эту старую сосну, сидел на берегу этой реки и считал дни до своего освобождения.
 Эти места окутаны шалью печали. Серые свинцовые облака висят низко, готовые каждую секунду расплакаться унылым холодным дождем. Здесь будто бы остановилось время. Только кричат где-то у реки береговые чайки, именуемые в этих местах халеями, да пролетают стаи перелетных птиц, направляясь в теплые края.
 Холодна тундровая земля, неласковая. Зимой одевает леса в теплые белые шубы, нахлобучивает на макушку кедров снежные шапки. На землю ложит мягкую пуховую перину, нежно укутывая ягель от крепких морозов. Заунывно поют холодные ветра, подсвечивает дорогу голубоватый лунный диск, раскрывает радужный купол над головой северное сияние. Север, далекий и таинственный, лежит у моих ног!
 А весной по реке зацветет черемуха, зазеленеют изумрудной зеленью и расцветут яркими шишечками-цветами черные лиственницы, воздух наполнится ароматом цветущего багульника. Да и не весна это вовсе, а начало короткого северного лета. Не успеешь налюбоваться белеющей на болотцах пушицей, фиолетовыми стрелками кипрея, ромашковыми полянами – осени двери открывай. Вплетет осень березам желтые ленты в косы, покрасит в оранжевый цвет рябиновые кисти, высыплет из широкого рукава грибы да ягоды – угощайтесь, гости дорогие, не проходите мимо!
 Я иду вдоль колючей проволоки, столбики ветхие, а проволока крепка. У поваленной березы впились острые ржавые шипы в оранжевую шляпку подосиновика. Он стоит гордо и мужественно, как стояли наверняка лагерные жители, превозмогая острую боль. От колючей проволоки не уйдешь, да и от судьбы, пожалуй, тоже…
 Опустилась на мягкую подушку ягеля у старой березы. Толстый ствол почти у самого основания превращался в три красивые стройные деревца – три белокорые сестры. На белых стволах зияли черные глубокие раны. Кто пил из них березовый сок? Лагерные жители, или наши современники? На ягельных подушках рассыпаны крупные красные ягоды брусники, как капельки крови. Вся земля - в капельках крови. Стало невыносимо жутко. Солнце спряталось за серую тучу, порыв ветра поднял в воздух мириады парашютиков иван-чая, резко вскрикнула на верхушке сосны кедровка.
 И вдруг наступила тишина… Только тихо-тихо перешептывалась листва на березах. И послышался мне колокольный звон. Тягучий, заунывный, будто десятки больших колоколов и сотни маленьких колокольчиков завели грустную песню, тревожную песню, прощальную песню. Сколько было лагерей на этой земле? Да кто же их считал? Наверное, считали тогда, давно, а сейчас об этом никто даже и не вспомнит. Если были лагеря, значит, в них жили люди, жили и умирали. Только не видела я ни одного кладбища возле лагерей, и ни одного креста. Видно, хоронили, где придется, без почестей и без крестов.
 И показалось мне, что стою я на кладбище, где покоятся десятки людей. Ужас ледяной лапой сжал затрепыхавшееся сердце. Вокруг холмики, холмики, холмики… Их можно было принять за большие болотные кочки, усеянные крупными красными ягодами брусники. Только слишком большие были кочки, да слишком красны ягоды. Кровь, кровь, кровь… Кров убиенных, кровь загубленных, кровь невинных… Казалось, шагнешь шаг в сторону и будут ноги твои в крови, и не будет тебе прощения. Я стояла с пустым ведром у старой березы, и боялась пошевелиться. Казалось, что земля плачет от боли, стонет от боли, кричит от боли. Я не знаю даже, сколько простояла на этом месте, и как выбралась на дорогу. В моем ведерке не было ни одной ягодки, да разве можно собирать ягоды на святых местах? Мне бы даже и в голову не пришло собирать бруснику на кладбище. Я уныло брела по дороге, а в моей душе, в моем сердце звенели колокола – колокола моей памяти.
 Много лет прошло с тех пор, много зим пролетело. В тот священный лес за брусникой я не хожу. И никому про него ни разу не рассказывала. А вдруг мне это только показалось? И только иногда ноги сами приводят меня туда, я подолгу сижу у старой березы и слушаю тишину…
Татьяна Зубарева


Рецензии
Хорошо написано ...проникновенно.
И Вам хочу предложить http://www.proza.ru/2005/09/14-114
Удачи!

Роман Юкк   10.10.2006 08:17     Заявить о нарушении