Перл Харбор
Я позавтракал мимоходом, без хозяйки. Обычно по утрам она приносит мне свежий хлеб, намазанный маслом, и чай, бледный, под цвет лица.
Мне снилось, что я рассекаю рукой огромную океанскую волну и вдруг с опозданием замечаю на запястье часы, подарок отца. Я носил их тринадцать лет, теперь они безнадежно испорчены.
В доме тихо. В такие минуты мир как будто жестикулирует. Тень от ножки стула тянется до дальней стены. С острия листа комнатной монстеры повисла капля. Я прокрадываюсь в прихожую, к телефону, комкаю провод, дозваниваюсь до Мэрилин. Ее нет, я стою до устали, тушу сигарету о старую апельсиновую корку, вспыхивает цитрусовое сухое волоконце. От первой сигареты першит в горле.
На горизонте чернеют азиатские корабли, столбы дыма отклоняются от ветра на восток.
Отец подарил мне их в двадцать пятом, когда мы жили на Гудзоне. Telstar, японские. Не прошло и года, как с циферблата слетела цифра 12. С помощью сапожной иглы я вскрыл заднюю крышку корпуса, извлек цифру, завернул в бумажку и положил в портмоне. Следом отвалилась 3, потом 6, потом 9.
Однажды, в огромном волнении разговаривая в доме Мэрилин, я забыл эти часы в ее спальне. Но она вернула мне их вместе с другими вещами. Принесла в целлофановом пакете: мою записную книжку, огрызок карандаша, стартовый пистолет. В ночь с 11 на 12 сентября 1931 года, в Таиланде, я проиграл их в бильярд. Без них жизнь мне представлялась как сплошной сон, и на следующее утро я выкупил их за 90 долларов.
Теперь мне ясно, что в них не угодит японский снаряд.
Мэрилин – француженка. Я – рабочий супермаркета «Патерсон». Она такая маленькая, ей всего шестнадцать, а уже мечтает стать актрисой. Хочет сыграть Грушеньку Достоевского. Зовут ее не Мэрилин - такое имя я для нее придумал. Королевское, считаю, имя. Живет она то у бабушки, то у толстой тети на Каштановой аллее. Исправляет мои ошибки в ударениях, учит съедать с тарелки так, чтоб равномерно растрачивался и гарнир и то что к гарниру. Вслух читает мне рассказы из журналов. В последний раз прочитала о влюбленных японских самоубийцах.
Я стучу к хозяйке.
Нужно быстрее выскочить из дома, но и нужно доискаться ее взгляда. Эта бестия сметает пыль с моих книг веником. Прутики, которые я нахожу в моих книгах, изобличают ее. Я хочу застать ее врасплох, но она неуловима. За всем нужно следить, за всем нужно следить.
Вчера Мэрилин занавесила пледом окна, чтобы нас не увидели с улицы, она делилась со мной плохими предчувствиями. Я пытался спорить, но она затыкала мне рот поцелуями, так она всегда делает. Again и again. Смерть как хочется ее к себе притянуть покрепче.
В это утро я не погримасничал в окно парикмахеру. А ведь обыкновенно я дразнил его.
Уже на лестнице думаю, что хозяйка, вероятно, эвакуировалась. Никогда награда моим чаяниям не присуждалась при таком мизерном моем участии.
На улице я шарю взглядом по асфальту. (Я всегда ожидаю найти что-нибудь под ногами, какое-нибудь золотое украшение, например. Из меня это не выбить. Я каждую минуту жизни мечтаю случайно разбогатеть.) Я спускаюсь к морю через весь город, почти оставленный. На дорогах трупы исхудавших крыс. Японцы еще не высадились. Черные столбы на морском горизонте. Если кто-то и повстречается, то это морской офицер с чемоданом, на котором свинцовые углы. Мы с Мэрилин не успели на 767-ой «Боинг». Слишком крепкий сон сморил нас в тот день. Мы спали на песке, под перевернутой рыбацкой лодкой.
В домах окна настежь, на тротуарах можно встретить бегущих тараканов. Я ткнулся к знакомому оценщику камней, но он уложился за ночь и уехал. Я зашел к нему по привычке: мне никто уже не нужен.
Через парк иду к морю. Вчера, когда мы с Мэрилин купались, хлебнул горькой воды. Мы не очень-то следим за тем, что происходит, и проводим время в плотских играх. Мэрилин учит меня, со стыдливой изобретательностью, всему, что сама придумывает. Недавно она придумала положить в нашу постель тухлую свинью, и я понял, что мы оба обезумели.
От солнца все становится едким, какие-то прозрачные молекулы, одолевают зрение, если закрыть глаза. Я срываю над головой мясистые листья, растираю их пальцами, они издают приторный липкий сок. Ноющие долговязые вязы с усыпляющим воем расправляют суставы. Неизвестные мне цветы, как сбежавшее молоко, оседают в вазах. В высохшем дельфинарии я выкуриваю сигарету.
Вижу набережную и взбираюсь на возвышение, облюбованное ещё с детства, пост регулировщика. Почетный пьедестал моих первых лет жизни. Пеший рыцарь в доспехах. Потесняемые ветрами, расступаются дома, щерится фасад Архива, гнутся тонкие верхушки пирамидальных тополей. Чугунный лев с незыблемой гривой, словно окунутой в гипс, смотрит в море. На земле как косяки рыб раздробленные тени листьев бамбука.
У фонтана возится девочка, уже наверняка отлученная от колыбели. Платье её отстает от тела: в розовой душной прослойке, в которую я мгновенно себя поселяю, узнаю калейдоскопический свет через зажмуренные глаза, солнце через простыню или через промасленную бумагу (такими были во времена Моцарта в Зальцбурге окна). Струя фонтана рассыпается – девочка бросает в нее мяч и срывается за сонной птицей на дорожке. Скребя по дороге вывихнутым крылом, птица и спасается бегством, и сохраняет дремлющий вид.
Уже призывно сверкает море, когда я останавливаюсь у особняка m-me N., бабушки Мэрилин.
Вдалеке идет она, призрачная Мэрилин, Мэрилин, которую я силюсь сморгнуть, но не могу. Раскаленный воздух колеблется вокруг нее.
И я вдруг чувствую, что навлек на себя, и на нее, неминуемую, публичный взгляд. Отовсюду норовят выпрыгнуть напряженные глаза.
Я проваливаюсь сквозь кустарник и забираюсь в дом.
Вот она лежит, на пышных подушках. Затрапезный вид, сбитая набок салфетка мешает ей дышать. На ночном столике тусклые аптекарские пузырьки.
- Ты умерла задолго до того, как смерть твоя потребует огласки, - думаю я, превозмогая тошноту.
Сюда вносили еду: везде тарелки оттиснули изумленные круги. На обоях расплющенные мухи.
Я взбегаю наверх. Комнаты большей частью разграблены и перевернуты, но одна – славная, с балконом, подходит мне. Я сгребаю в угол нескромное белье, вытряхнутое из шкафов, толстые книги, вязанье Пенелопы, клубки, цветочную труху, нахожу старый проигрыватель. Выношу его на балкон.
Мэрилин идет со стороны моря, в тишине, нарушаемой - как сказал один алжирец - лишь шелестом небес. Я верчу в руках пластинку, прогоняю пыль с исцарапанных дорожек. Карнавальный Равель должен поразить ее.
Я ищу, все более горячась, по всему дому пластинки. Останавливаюсь, в упор смотрю на полусжатый кулак m-me N., скрывающий большой палец.
Трогательное лицо Мэрилин наклоняется ко мне. Что-то в ее памяти совершает усилие. Она наливает кофе, бережно, как лекарство или отраву. Мне нравится, что она светленькая, это ценится. Мы устраиваемся на канапе. Маятник, пущенный рукой Мэрилин, ходит взад-вперед. Из разбитого окна тянет морем. Я смотрю на подобранную к подбородку руку m-me N.
Мэрилин подает мне кофе. Секрет ее кофе прост: она добавляет в него немного соли и перца. И всегда смеется, когда видит, что я кофе пью залпами.
Вот она дует поверх чашки, вот в сторону, оглянувшись на меня. Я подсаживаюсь рядом и тереблю ее локоть, чтобы сдвинуть с потолка световое пятно, но пятно бросает не ее браслет, нет; я растерянно оглядываю комнату. Мэрилин указывает мне, что кофе остывает, губы ее трогает мысль, обошедшая глаза.
Я показываю ей билет.
- Ты должна уехать, Мэрилин.
И она начинает смеяться плохим смехом, ниже и ниже опускаются ее плечи. Всё это у нее заканчивается слезами, и она не успокаится, пока я не скажу ей:
- «Дуглас» завтра вылетает в Цюрих.
Такой мир, мир в клубах дыма, опустевший мир, братски подобен мне. Небо прочесывают самолеты береговой охраны. Громовый вопль серафимов. Трубный глас ревущих двигателей.
- Я списался с твоим дядей. Из Цюриха ежедневные рейсы на Нью-Йорк. Здешние аборигены состряпали для тебя паспорт. С твоим именем, Мэрилин.
Свидетельство о публикации №206102300154