Морзе

С помощью азбуки Морзе можно сказать
много такого, чего эта азбука не предвидела.
Умберто Эко

О¬ко¬ло
до­ми¬ки
и¬ди
но­ет
о¬ко¬ло
ча­ша то¬нет
есть
си­не¬е
так
ви­да¬ла
о¬ко¬ло
А [• ;] Ай­да
Ай­да, сказал Денис самому себе и двинулся вслед за тенью в густую, пахнущую водой ночь. Стоять одному на перекрестке, не ожидая ничего, в том числе пресловутого автобуса было нестерпимо. И даже не глупо — безразлично как­то было стоять. И человек двинулся... будто бы и вперед.
За углом, на остановке, два парня и одна девушка футболили пустую банку из¬под какой­то колы — звуки были похожи на удары колокола и метроном одновременно: бим­бом, бим­бом... «Бим» был доброжелательно­кратким, как стук камешка в приятельское окно, а «бом» устало¬протяжным — в подобной тональности отражалось эхо в заброшенном форте.
И все вместе говорило об одном: веселый камешек прошлых дней не попал в родное окно, а улетел дальше и упал куда¬то мимо, в бездонный колодец, ответом которого на все «если бы» было безнадежно¬одинокое: бом, бом, бом...

Денис тонко улыбнулся, бросил взгляд во внутренний колодец и прошел мимо ворот реальности — своего дома. Сегодня, обвешанное потрепанными кусочками вчера, плавно скользило в наступающее завтра, почти не замечая того, что в промежутке между ними еще дышал живой, отчаявшийся, как заваленный шахтер в забое, безвыходной день.
Ноги, словно потерявшие след гончие, несли парня навстречу вибрирующей минором ночи — только куда? Если бы он знал. Еще хорошо, что было известно откуда: из времени, когда он не был один.
В какой­то момент привычная дорога — даже боковое зрение не успело заметить эту скукожившуюся до размеров нейрона переменную точку, — эта избитая двадцатью семью годами дорога к дому внезапно потеряла чайный смысл и словно исчезла.
Ай да дела — возвращение в покрытую хитином прошлого явь оказалось невозможным. И Денис продолжал упруго отбивать отбивную асфальта, стараясь избавиться от всего произошедшего, равно понять.
Кровоточащие раны недавно живых дней почти что зарубцевались и не то чтобы болели, здесь другое... сейчас в них не было главного, того, без чего реальная жизнь была неполна и пуста.
Единственным способом избежать давящей неполноты было хаотичное перемещение: сейчас перейду Каменно¬островский, сверну налево... да и пойду туда, там и до яхт¬клуба недалеко... ай¬да.
Б [ ; • • •] Ба­ки те¬кут
Ба­ки те¬кут... баки текут... Буква «б» саднила, как осколок в сердце, и начинала ту всеобъемлющую, почти универсальную мысль, окончанием которой было великорусское обозначение лесной пустоши — лядь. Вот такая ...лядь, да еще эти ненадежные баки.

Букетом беззаботных цветов — вот чем была прошлая (теперь: будто бы и в самом деле счастливая) жизнь: лучший ученик, лучший студент, лучшая девушка, лучшая карьера... все шло к желанному, но, видимо, невозможному на земле — лучшая судьба.
Сумма многочленного уравнения, словно средневековая чума, отказывалась подчиняться математическим законам: как алогичная болезнь без разбору косила всех, но оставляла в живых нелогичных избранных, так и отдельно взятые позитивные слагаемые никак не складывались в хороший, а ранее казалось — и вполне достижимый, результат. Судьба — это не результат. Может, и не процесс, но уж точно — не результат.
Или причиной подобной справедливости было то, что все подобные оценки были незаслуженными? Люди, как и цветы, вырастали такими¬какие­они­уже­есть, и лишь последнее — участь каждого из них — было в какой­то степени (для оптимистов — в полной, для пессимистов — в ничтожной) заслужено поступками говорящих мыслерастений.
Еще недавно букет жизни Максима был свеж и красив, но отрезанный от корней век короток — социализация с ее гештальтом самореализации в мэйнстриме была лучшим из секаторов: прошло несколько быстрых лет, и дни цветов оказались сочтены.
Теперь оставалось лишь гадать, что сделала с жизненным букетом пропавшая тогда со всех радаров, Лейла. Навсегда выкинула сухие веточки или сохранила мертвую икебану, запрятав ее подальше от всех и в первую очередь своих глаз? Да и какая разница — все и так было ясно, и теперь это как будто бы ничего не меняло.

Когда это было? В какой момент замороженные куски настоящего — знаменитые фотографии, которые он делал, — потускнели и потеряли особый, видимый не только завзятым игрокам в рулетку, равно художникам, притягательный блеск? В какой день Дэн не заметил пробоины и продолжил лететь на ускоренной перемотке ввысь и вперед, как впавший в азотную эйфорию летчик, не желая признавать, что для полета требуются топливо, крылья, воздух и всем этим была она.
Предположим, думал он, точкой отсчета была та фотосессия для XXL, когда отказала вспышка, а начинающая модель Жанна была в образе, как никогда. Пришлось задержаться допоздна и продолжить съемку в монохроме — то портфолио стало знаковым событием, он получил первую премию и понял, пусть и не в тот самый вечер, что такое собственный стиль, а гламурные журналы открыли для себя перспективного художника полутеней.
На деле это означало, что новый стиль — это была линия крупных планов Лени Рифеншталь, дигитальности Наушера и крупнозернистости Стефана Мэя — потребовал изменения всей неожиданно постаревшей жизни. Выяснилось, что тени ненавидят свет. В последнем, по одним им известным, вероятно, гендерным причинам, их поддерживали светские репортеры, критики и молодые модели — нужно было выбирать.
Денис недолго сомневался: получать пригласительные на модные тусовки и не посещать пати было нельзя — несколько подобных отказов и тебя нет ни в списке приглашенных, ни в рейтингах, ни в прессе... нигде! И он смело перешел на сторону Луны.
Дэн терпеть не мог высокопарностей расхожих выражений, от них всегда отдавало мышиным потом и заплесневелым чесноком, но сейчас пришлось согласиться: ЭТО требует жертв. И первой жертвой стали отданные серым теням недавно белые ночи.

Прекрасная, не только в своей татарской искренности (от мамы) полунемка (от папы) Лейла не желала останавливаться на данном природой: чистые, как игра света в бокале с тосканским вином, зеленые глаза, породистые, покрытые флером нежного бархата высокие скулы, упругая, смело смотрящая вперед грудь, словно высеченные в мраморе смуглые ноги — ей было мало признаний, которые беспрестанно трогали красивое¬ее снаружи, она мечтала получить нечто более трогательное — свое — изнутри.
Девушка поступила нестандартно: закончила институт, отклонила толстые предложения и устроилась на работу. Не по специальности, историком, а просто менеджером в компанию по продаже мужских игрушек — Toy¬ota, — обычных автомобилей.
Всамделишная жизнь резко, как немотивированный запой или просто депрессивная волна, изменила живое положение в саду человеческих камней: Денис часто возвращался утром, Лейла всегда приходила вечером. Утром все повторялось, пусть и наоборот. И теперь это была зона действия элементарной арифметики: от перемены мест слагаемых, сумма не меняется, — так началась собственная жизнь. У него своя. У нее — его отражение и ее надежда — и тоже своя.
Лейла стала первой точкой, незафиксированным радиомаяком, после прохождения которой отношения превратились в жидкое стекло, такие же бесформенные и тягучие, и стали незаметно плавиться по всем фронтам, словно это был не стеклодувный мастер¬класс, а настоящая, вовсе не шахматная война, пока не дошли до условно­главного — условного, потому что так считал прошлый, следовательно, условный Денис, — отношения ко всему миру. Так потекли баки.
В [• ; ;] Bи­да¬ла
Bи­да¬ла, не без гордости спросил он, словно окно, распахнув страницу в гламурный мир — пахнущий свежей краской журнал GQ: невозможно фотошопная девушка будто бы струилась в головокружительном потоке строго контролируемого света, тени и цвета, умело пряча лиловую улыбку в складках восточной вуали от миллионов так и не повзрослевших мужчин.
— Видала, — засмеялась Лейла. Ежики смеха симпатично оккупировали носик, выпрыгнув на свободу из ямочек щек — эти холмики всегда были хранителями высокого и все чаще упрямого смеха.
Денис растерянно улыбнулся. «Это же шедевр! Над чем она смеется?» — прошептало его, уже не просто, а вполне зрелое эго.
— Тебе не нравится?
— Да нет же! — двусмысленно продолжала смеяться она.
— Так в чем дело? Тебе неинтересно?
— Да ни в чем! Просто ты так смешно сделал это... словно апостол, который гордится тем, что получил «Букера» за свою редакцию Писания.
Дэн промолчал, как и должен был сделать скромный гений: сравнение с апостолами вкупе с упоминанием престижной премии сделало свое дело — его признали, значит, понимает.
Они чудесно провели тот субботний вечер: симпатичный итальянский ресторанчик «Иль Палаццо», кальян­бар и домашнее кино с эпохальными видами молчаливого индейца Годфри Реджио («Коянискаци») вместо сюжета.
Тогда Дэн не подал виду, но все­таки что­то, какая¬то нить оборвалась в нем. И он в первый раз осознанно со¬врал себе: пустяки, это просто так... не в настроении... на деле ей интересно. Все¬таки она видала.
Г [; ; •] Га­ра¬жи
Дэн шел по набережной, колесико хроноса продолжало крутиться в обратном направлении — спицы прошлого  мелькали и входили в зацепление с настоящим, случайно совпадая с тем, что видел он сейчас. Это были га¬ра¬жи.

Кирпичные шесть на четыре были одними из корней взросления, и не только Дениса. В начале девяностых это были не просто гаражные боксы, это были бары, клубы и тотализатор одновременно. И для этого была одна бензиновая причина — мотоциклы.
Любовь к байкам нагрянула как­то сбоку, он не ждал ее, мотоцикл — дорогая вещь, все равно невозможно... или виной всему был случай, свалившиеся с неба деньги, папин калым? Сейчас нельзя было выяснить это наверняка — но факт оставался фактом: в шестнадцать лет у условно дееспособного по советским законам парня появился собственный мотоцикл.
Радость обладания новенькой «Явой» была недолгой: угнали — вот беда! И нашли — какая радость! Как выяснилось намного позже, причиной и того и другого были одни и те же люди — его будущие друзья.
Макс — атлетически сложенный красавчик, преждевременно постаревший подросток­рокер — был главным из них. Он умел глубокомысленно курить и говорить сквозь тебя так, что все время казалось, будто кто­то другой, настоящий его собеседник, стоит за твоей спиной. Кто мог подумать тогда, что это не настоящее, а прошлое советника немелкого чиновника сейчас.
Болт — идейный хулиган, который, несмотря на множество переломов рук­ног­носа, отказывался играть по общим правилам, всегда ездил исключительно на желтый свет, курил траву, не использовал поворотники, тащился от Door’s и обожал блюз, что, впрочем, никак не помешало ему поступить и успешно закончить медицинский институт. Кто знает, быть может, именно в нонконформизме заключалась блестящая будущность циничного анестезиолога.
Винт — высокий, как Петр Первый, и серьезный, как глава многодетной семьи, глубокий парень: экономический факультет, свое дело — крепкий бизнес, медные глаза, неизданные проникновенные стихи.
Ночь, спящий город и летящая по темным улицам четверка — молчаливые шевалье воображали себя французскими мушкетерами, которые получше никому неизвестному тогда «Ночного дозора» должны были патрулировать замерший город. Ничто, кроме утренней зари не могло застопорить или разогнать их.
Но в ту звездную ночь им пришлось остановиться. Для этого была понятная парням причина — смелая, как молодость, и свежая, как глупость, серьезная авария. Все произошло на их глазах.
Чья¬то молодая шлем¬голова узнала, что такое размозженная секир­башка: она в один миг отсоединилась от тела и практически слилась с бензобаком грузовика так, что горловина по диагонали переместилась в противоположный угол... а это был армейский «Газ¬66», соответ­ственно, тяжелая рама и трехмиллиметровая сталь... агонии не было, совсем... быстрый конец. Можно было проехать мимо и постараться не обращать внимания, но незнакомый дурень тоже был байкером — это был сильный удар.
Никто не струсил, но возвращение в гаражи происходило на каких­то ирреально медленных скоростях.
— Легкая, но глупая смерть, если он не специально... — первым выпустил слова­дым Макс.
— Тогда уж лучше в стену и без шлема — точно и наверняка. Но эффективней всего вены и петля, — сказал Болт.
— Какая разница? Умной смерти не бывает. Сегодня его день. Завтра — мой или твой. Каждый из нас придет к той же точке, все остальное — пурга, — сказал Винт.
— Думаю, парню просто не повезло, — сказал Дэн.
Казалось, что запах сосновых досок и свежевыкопанной земли проник в предутренний воздух. В молодых головах происходила важная, плохо выразимая в словах работа. Что¬то словно разъединило их: они молчали и шли домой, не зная того, что это было началом, и началом нового того, что у каждого свое понимание жизни и смерти — тотальное одиночество, один, одна.

Ко всему прочему, главным в котором несомненно была свобода, байк давал возможность неплохо подзаработать. Закаленные в борьбе с советским сервисом людыны (студенты, коммерсанты, бандиты, проститутки) на ура покупали пиво¬водку­пиццу... которые развозили короли асфальта по ночному городу.
И здесь, как и в школе Станиславского, были свои каноны: бандиты, завидев шлем, «просили» покататься; студенты приглашали выпить, а потом просили расплатиться в кредит (по странному стечению обстоятельств тот, у кого были деньги, всегда куда¬то выходил и должен был очень скоро и преобязательно вернуться, но — «через полчаса!»); скучающие коммерсанты просили оказать допуслуги — съездить в магазин за модными сигаретами или экзотической («непаленой!») водкой; проститутки почти всегда требовали купить чего¬то этакого, чтобы много и еще... — везде нужно было отстаивать свои права, доказывая, что ты не просто так, курьер и тряпка, а байкеррр: у тебя есть мотоцикл, соответственно, принципы и свобода.
Это было веселое время. Зазеркаленная суть кругооборота которого заключалась в одном случае.
…Выдалась горячая ночь. Винт как угорелый носился по городу, заказов было хоть отбавляй.
— ...И вот приезжаю в общагу, ну там, похоже, студенты веселились... естественно, девки — рассчитались, все нормально. Езжу дальше. Часа так через три еду в сауну — опять те же парни букаранят, все заказали... и при мне привозят девок, представляете — тех же самых! Случайно! Ок: show must go on. Утро, еду в гостиницу, и снова они!.. уже совсем никакие, но снова заказывают! И им снова привозят — и опять та же самая фигня! Тех же самых девок! Видели бы вы, как они обрадовались! Словно одна семья! Спрашиваю, а на хрена вы повсюду перемещаетесь? Жили бы все вместе — все равно, видимо, других нет. Смеются, в этом, говорят, и заключается весь смысл... нужно почувствовать... вокруг космос... а это можно сделать, только осознав, как мала наша планета... Думаю, что прочувствовали. Я же трезвый, смотрю и не врубаюсь, что это: морок или день сурка. Если карма существует, то вот она, пожалуйста: каждый получает всего столько, сколько заслуживает. Своим представлением о счастье, поэтому и нельзя разорвать чертов круг... Как бы ты ни поднялся, представления остаются теми же самыми, будто ты консервная банка. И тебе вроде бы лет уже под сраку, а хочешь ты все того же, что и двадцать лет назад.

В то время брошенная, как реверсивный след самолета в горизонт, панорама будущей жизни едва прошла половину первого тире, слегка коснулась середины второго и, словно история ацтеков, была далека от колонизации, неизбежной точки, финиша, которым и заканчивался радионапев буквы «г» — краткого результата великой ли, мелкой ли, революции ль, реакции ль... все одно — жизни.
Никто не заглядывал за горизонт и не видел маячащую за его линией точку. Вместо этого они всецело отдавались рокочущему тире — пути байкера — и законам выдуманного ордена.
И все­таки пицца и связанные с ней деньги задали несколько другой вектор личного ...вития, радикально изменив инвариантный радионапев буквы «г»: «га¬га¬рин» тогда значил ровно столько же, сколько и «га¬ра¬жи». Все одно — маленькое г.
И оставалось лишь забывать великую каких­то сорок лет назад песню: Га­га¬рин — где ты сейчас? Русский метеор и мечта советских мальчишек! Видишь ли ты Волгу? Слышишь ли ты тот плач¬смех, что вширь­вдаль несется¬да¬несется? Светит ли твоя беззвучная улыбка в космической тьме или просто висит на нитях меридианов в канувшей в историю тьме?
Ответа не было, наступала эпоха мобильных телефонов, следовательно, трафик и долой азбуку Морзе. Все заканчивалось. Незаметно, но все­таки они победили, опустевшие от байков — га¬ра¬жи.
Д [; • •] До­ми¬ки
До­ми¬ки появились не сразу и как­то незаметно. Только что друзья были вместе, а тут раз тебе — и нужно звонить, и говорить с секретарями, и спрашивать, если ли минутка и удобно ли сейчас говорить (словно телефон свободен, только когда друг в туалете, где и правда неудобно), и какие планы на послеследующую субботу: извини, занят, корпоративная вечеринка, командировка... блины, пасха, день рожденья тещи... и дежурные, как взрослая жизнь, приветы... и конечно же: всем¬всем¬всем, как ленинские декреты, и дежурное «созвонимся позже»... и вот поздний звонок, ближе к полуночи в пятничный вечер, и снова в пустоту: слушай, у меня нет сейчас времени на философ­ские (и это для Винта¬то — «философские»!) разговоры.
Если бы эпоха великого переселения народов происходила в наше время, она ничем бы не отличалась от обычного переезда из квартала в квартал. Суть оставалась прежней: человеческие связи были похожи на паутинные нити и рвались быстрее, чем заканчивался очередной переезд. Вот и получается: друг только что был рядом, а теперь живет в отдаленном районе: на севере, востоке, западе, юге — словно другого города, пусть и одноименного мегаполиса. Жизни друзей расходились во все стороны света и закрывались. И не было обратного входа в проданные некогда презренным автомобилистам, опустевшие от мотоциклов гаражи.
Юность закончилась вместе с тире, именно бесконечная протяженность последнего и делала ее молодой, пришло время самореализаций и резюме, следовательно, точек. Такими точками и стали радионапевы буквы «д»: до¬ми¬ки. В реальной же жизни точками стали переезды, смысл которых заключался в предлогах: в и от, откуда и куда.

Запад. Решительный Макс, закончив юрфак, переехал поближе к историческому насосу, перекачивающему нефтяные и бюджетные деньги, — в «сердце нашей родины». Таковы законы карьеры: близость к крови, нервам, мозгам, равно информационным потокам определяла движение общественного монстра, одним из гидроголовых винтиков которого и стал Максим. Смысл его «от» заключался в предлоге «в»: пропуск в Конституционный суд и однокомнатная квартира на Кутузовском проспекте.
Север. Болт, теперь врач первой категории Малышев Богдан Ильич, действовал по той же, но немного видоизмененной схеме: «откуда» — из спального района (=провинциального городка) и «куда» — в большой (=коммунальный) центр города. На языке быта: от спокойных родителей к самостоятельности и почти вечно пьяным соседям. Почти — потому что алконавты получали пенсию один раз в месяц, а Болт одалживал деньги мормонам только после возврата предыдущего долга.
Юг. Странно, но непредсказуемый Виктор, неформальный Винт, оказался наиболее прагматичным в своей цели: его «от» было бегством от русской армии, «в» приспособленное буржуазией еще пять веков назад, а для неприхотливых скифов наивно¬новое — сегодня. Такое теплое сегодня: съемная, не засвеченная ни в одной базе данных двухкомнатная сталинка на юге города (одна проблема — здесь непрестанно ломались любые часы), прибыльное дело и прочая машина¬дача.
Дэн остался там, где стоял, но в связи с перемещением друзей вынужден был подкорректировать собственные координаты, слегка сдвинувшись влево, а так можно было сделать только в единственном месте на земле — сколько ни двигайся, а все одно — по¬прежнему оставаясь на востоке. Съемная студия в флигеле исторического дома с бесплатным бонусом в виде утренних голубей на подоконнике, романтичной истории о предыдущем жильце¬самоубийце и безнадежно текущая крыша. Выбрасываясь из окна, парень смалодушничал и обесточил целый квартал, схватившись за наружную проводку; бедняге так и не удалось долететь до спасительной земли — театральный прыжок совершался с окна третьего этажа...  не повезло, трое здоровенных электромонтеров с трудом разжали запеченные огнем и судорогой пальцы. Вечный восход — окна выходили на восток, — и нет места ответам на невзрослеющие вопросы, откуда все катится и куда... прекрасная перспектива и вдохновение для взрослеющего фото¬графа.

Четыре судьбы, словно четыре линии на руке, разбегались и тонули в темных морщинках эволюционировавшей обезьяны. Обратите внимание на ладошки шимпанзе, там такое раздолье для хиромантов. Неприятно, но скорей всего Прейер был прав: эволюции не существует; когда­нибудь люди будут вынуждены признать, поезд дальше не идет, динозавры и все прочее произошло от человека, сверхчеловека не будет никогда. Стоп, приехали — деэволюция.
Дружеские линии ступили на проторенные тропы и расходились в разные стороны: дружба была в начале, вершина — в молодости, пора спускаться вниз, долины одиночества ожидали повзрослевших мужчин — деэволюция.
Так появились до¬ми¬ки, которые поделили времена года, стороны света, вечер и воздух и стали еще одной причиной пробоины в баках.
Е [•] Есть
Есть — да, е, есть Девушки в русских селеньях, есть. Каждый из них запнулся об ту, словно последнюю, непередаваемо единственную, такую необычную... конечно же — женственную точку. Во имя которой, с которой и для которой и ставятся все остальные: успехи, достижения, реализации... все одно производные одного и того же мотивата — своей девушки, своей точки.

Первым запнулся Винт: полтергейст, бесцеремонно ломающий любые часы, последней жертвой которого стали новехонькие «Рэймонд Вэлл» — а эти проделки с вечно куда¬то пропадающими вещами!.. Утерянный таким холостяцким образом годовой абонемент в фитнес¬центр ввергнул его в состояние философского запоя и напрочь отбил охоту стать гармонично развитой личностью, — эта хрень настолько доконала немистического¬его, что однажды Винт внезапно достиг инициации и посмотрел на мир незашоренными глазами.
И тут же — о чудо! — обнаружил рядом с собой прекрасную соседку: вполне красавицу Олю. Странно было не то, как Винт заметил, а как он раньше не замечал милую девушку, прошедшую неслабый фейс¬контроль итальянского бутика, «менеджера по продажам мужской одежды», а по¬русски — продавщицу.
Макс подорвался вполне закономерно и как­то по¬обидному банально для якобы неординарного него: парень слишком часто уходил на охоту в ночь, а ночные клубы — еще те минные поля! Ни для кого не секрет, что современные девушки с какого¬нибудь престижного ...фака могут умело конкурировать с лучшими из топ­моделей плюс нефиолетовое преимущество — высокое айкью. Одна из них, эмансипированная двадцатилетняя блонди Маша, превратила его рот в горящий поцелуй и стала последней точкой. Та охота закончилась полным поражением и победой одновременно: свадьба и все дела. 
В каком­то смысле Дэна остановили лошади. Нет, встреча не произошла на ипподроме, просто в деле была замешана породистость. Парень еще раньше запнулся об образ, собственное представление о породистой красоте, остальное было делом времени. Так и произошло: легкое, помогающее контактировать похмелье, очередная выставка и вот — черный омут! Она, имя которой на арабском обозначает ночь, тогда еще студентка истфака, единственная дочь в трех коленах — прекрасная Лейла.
Получилось так, что только Богдан­Болт остался тем, кто имел дело с плавающей точкой — студентки, медсестры, пациентки... — и никаких знаков препинания, одна физиология: что спать, что есть. Возможно, этому способствовала незаметно приобретенная циничность врача: включить—выключить, вот есть боль, вот есть человек... миг — и никакой боли и никакого сознания, то есть человека.
Он, истинно русский изобретатель (как всегда, во второй после западников раз) и первый промоутер прогрессивного метода — анестезия через позвоночную пункцию напрямую воздействовала на позвоночный нерв и обеспечивала полное обезболивание, — так и говорил: «Ну все четко было, не промахнулся, быстро ее обесточил, пошел покурить, тут еще одного привезли, короче, запар... Прихожу, говорят, очень сложный случай, операция продлится на два часа дольше. Что делать? Понимаешь, я спецпрепарат ей ввел, дорогой­буржуйский, двухкратка не допускается, плохо взаимодействует со всем «нашим», а у нее везде противопоказания. Пришлось помучиться — ну ничего, все равно выключил. Включилась тоже нормально, приятная была тетка. Благодарная».
Женские точки ненадолго объединяли мужчин — до момента той, настоящей встречи, и к черту все обязатель¬ства! — но в итоге и по сухому остатку разъединяли. И были основой олимпийского девиза во всех: выше, быстрее, сильнее. Мотивация, которую включали они, по эффективности могла поспорить с сильнодействующими наркотиками. Поэтому социализация (успех в обществе подобных) и обладание красотой (успех в ее бесподобном обществе) росли из одного и того же корня, древняя акупунктура которого означало многое, но, послушайте рэпперов, по сути одно — е.
Ж [• • •] ;   Жи­ви¬те так
Их жизнь стала похожа на алфавит, проекция буквы «ж» была следствием предыдущей «е» и привела к новой расстановке сил — теперь в компании появились три женские точки. Все остановились, один Болт остался пребывать в одиночестве своего тире. Друзья встречались и делали вид, что не замечают этого — горя ли? Казалось, все устроилось, и можно двигаться дальше, сказано же вам: «жи¬ви¬те так».
Но квартет, особенно если это четверка байкеров, вряд ли может быть септетом. Бесполезно, партий и инструментов не хватит на всех. Да и вообще из слов не выходит музыки. Или, как обычно, — фальшивый звук. К тому же никто из них не любил петь вслух и вместе хором.

Теплый вечер, кафе, уличная терраса, внедренное в ущелья домов и колодцы бокалов солнце. Компания, неспешно продающая слова. В роли денег выступают бартерные ответы: ты —мне, я — тебе, парни обсуждают допинговые гонения на русских спортсменов­олимпийцев, девушки, сложив нога на ногу, хранят в легких воздух.
К столику направляется домашняя, видимо, побывавшая в серьезной переделке белая кошка: гладкая шерстка, выбитый голубой глаз и частично ампутированная задняя (правая) лапка.
— Ой, Макс, убери ее! — воскликнула Маша.
— Бедолажка, что с тобой стряслось? Иди сюда, киска, — сказала Лейла.
— Витя, нужно позвать администратора, что это такое? — Ольга.
— Брысь! — шикнул Максим.
— Держи! — бросил куриную косточку Болт и вдогонку: — Не забудь сходить к семейному врачу.
— Девушка, подойдите, пожалуйста, — вступил в коммуникации с персоналом Винт.
Дэн промолчал, как кошка: животное же остановилось в двух метрах и захрустело косточкой. И сейчас все смотрели в одну точку — исчезающую во рту косточку, мельк на других, и снова — рот кошки.
Брезгливость, сочувствие и порядок — неудачная компания. Точки у всех были разные, они не очень­то умели ладить с собой — не залить бы дежурный разговор, какая уж тут музыка! — пожалуйста, счет, европейское прощание, вежливые улыбки, и по домам.
Друзей не осуждают, как и не выбирают кровь маугли и девушек друзей. Да и вообще у человека нет широкого выбора, кроме как иллюзии одного — связанного с синевой буквы «с». А пока: жи¬ви¬те¬так, какая «ж» — такая и жизнь.
З [; ; • •] За­ка¬ти¬ки
Когда¬то во время о2но человек смотрел на закат. И видел. Падающее в себя небо. Облака, свернувшиеся на горизонте, как пригревшиеся на солнце ящерицы. Тонкие лучи первых звезд. Минутное затишье перед смертью дня и всполохи пахнущего полынью ветра. И плакал (пусть и беззвучно!) — плакал человек.
Наступило время, когда появилось все (вещи, достижения, снова вещи...) и исчезло главное — само время. Его стало катастрофически не хватать, оно скукожилось, измельчало, как стареющее семя, и не желало делиться, словно стремилось исчезнуть насовсем, ни с кем.
Быть может, были правы армянские пророки, возвещавшие о том, что перед концом света придет последнее время и люди станут меньше карликов, и исчезнут горы, и измельчают вещи, и дела человеческие станут не больше мышей. И только мелкий народ ачуч¬пачуч сможет пролезть через ушко спасения. Кто знает...
Так появились — за¬ка¬ти¬ки.

— Поехали завтра на пикник! На залив, в Пески, Винт говорит, что там удивительные закатики, — как­то раз предложил Болт.
— Хорошо, я подумаю, перезвоню, — не чувствуя ничего, кроме того, что «надо» бы отдохнуть и встретиться с друзьями, сказал Денис. И еще: «Не мог так сказать Винт». Но поехал.
Это было усеченное вече: Макс не приехал, видимо, московская перекачка шла полным ходом, во время операции никому нельзя покидать сердце. Винт приехал один, Ольга не смогла, в ней уже билось второе сердце.
Барбекю, хорошее грузинское вино, органичная, ненапрягающая тишина привели к легкой беседе о террористах: идеалисты не боятся смерти, она закрыта идеей, главное в которой будущее... да ничего им не надо!.. Как?.. Да так — просто еще один вид самоутверждения, «мы прожили короткую, но яркую жизнь», и плевать на то, что никакой жизни­то и не было! Как и своей смерти: насильственная не может быть неслучайной и естественной... Думаешь, умереть больным старичком в постели тяжелее, чем взорваться неразочаровавшимся в себе юнцом?.. Конечно, очевидно, что масса тротила на поясе обратно пропорциональна степени свободы и ответственности за себя...
Дэну удалось вырваться в прошлое, он взял штатив и сделал несколько снимков поджигающего залив солнца. Длинная выдержка и пейзажи — были его коньком в начале фотографического пути. Тогда, до репортажа и студийных фотосессий, время было длинным, экспозиция широкой, сюжеты нечеловеческими — светлое было время. Как и музыка: «Пинк Флойд», «Высокие надежды».
Тогда никто из них не занимался классификацией специально, но раньше все они откуда¬то изнутри знали, что закаты различаются между собой, так же как времена года.
Сейчас же закаты застыли в одной точке — осеннего равноденствия. От разговоров шел запах хлеба. Но не того простого, крестьянского, а римского зрелищ¬и­хлеба: «Как вы не ходили на шоу японских барабанщиков? Не ожидал, оказывается, из ударов по обручу с полотном можно извлекать музыку...» И компромисс — снисходительная улыбка, долгое молчание, прикрытые итальянскими очками глаза.
Дружеские за¬ка¬ти¬ки буксовали, отказываясь продвигаться к кричащей венами весне, созерцательной зиме и космическому лету, будто бы навсегда законсервировались в той старческой точке, когда обновление уже невозможно: «А помнишь, как мы... тогда...» Будто бы из молодых них была вынута сама суть звука «з» — зуд заката.
И [• •] И¬ди
Ей, как и любой женщине, было несвойственно оставаться одной. Одинокие вечера тяготили Лейлу, ее работа и фотосессии Дэна стали разводными мостами, что почти каждодневно оставляли их на разных берегах, казалось бы, той же самой реки.
Пришла зима, реальные мосты были сведены, от воды тянуло холодным ветром, но все оставалось по¬прежнему — далеко. Нужно было что­то придумать, навести переправу, установить связь — свести.
И¬ди, сказал в обед Лейле начальник отдела продаж, справимся без тебя. Она вышла на улицу в блюзовом настроении: афроамериканский сплин, словно морской бриз, кружил перышки мыслей, нелегкие¬они стремились к снегу, но ветерок не отпускал их на землю, встряхивал и подбрасывал вверх — в серое покрывало внутреннего неба.
«Когда мы говорили последний раз? Неужели так все и будет? Вроде бы и вместе, а каждый сам... Мне не нужны все эти цветы, но... куда все ушло? Или к кому? Где он сейчас? Лучше пройти по Зеленина, поверну...» — только подумала она, и бумс!
Лейла подлетела в небо и, как плохо сбалансированный бумажный самолетик, вошла в штопор, упала вниз — на мерзлую, совершенно твердую землю. Водитель «форда», умело не вписавшегося в поворот, по¬детски с широко раскрытыми глазами смотрел на полет — голо¬лед.
Сотрясение мозга второй степени, сложный перелом левого плеча и третьего ребра... и больница — вот чем стал незапланированный выходной. Фиксация жизненных координат привела к тому, что точка, обычный знак препинания проросла наружу, и Лейла обнаружила, что у нее появился первый шрам. В области сердца. И он не был связан с аварией. И в этом не было никакого смысла: невидимый рубец молчал и не давал ответа на вопросы, поставленные перед поворотом и теперь, благодаря боли, забытые ею.

За три дня до происшествия Денис проснулся в три часа дня с одной отчетливой мыслью — так быть нельзя. Почти физиологическая жажда изменений наполнила его ядом, спастись от которого можно было лишь избавившись от настоящего¬себя. Для этого нужно было сделать первый шаг — и­ди.
Он сделал этот шаг: ушел из дому, погрузился в дыры¬бары¬ростаманы, поставил еще одну точку, не задумываясь о том, что вторая точка остается лишь второй и бесконечно далека от третьей — недоговоренности, сути многоточия. Об которое не мог запнуться никто. Ведь за третьей точкой не было ничего, что соответствовало бы знакам препинания, — просто тишина.
И вот долгожданная выписка, и белая ночь, и терпкая тишина, и великая встреча... Казалось, повезло. Но для выхода в круг, в вечность, пунктуационным символом которого было многоточие, в вибрациях буквы «и» не хватало третьей точки, главного отличия от буквы «с». Кто — первый обратится к ней и поставит точку?
Й [• ; ; ;] Йес¬на па¬ра
Буквальное описание графики буквы «Й» в азбуке Морзе: замкнутая в своей целостности девушка — это глубокая, как сама вселенная, точка, а три летящих рядом с ней луча — мужчины. Точка держит в руках бокал с мартини и молчит. Камера медленно смещается и фокусируется на волнующей (как себя, так и мужчин) улыбке — все четверо внимают ей. Что выберет она?..
— Все. Снято, — сказал Денис.
— Yes! We did it! — сказал стилист Игорь.
— А я бы добавил пара, — выпустив дым, сказал обычно молчаливый осветитель Ефим.
— Пара? Какого пара? — спросил ассистент Андрей.
— Реального и гламурного. А то очень томно, как­то ипохондрически получается. Нехорошо.
Денис задумался, пар и выбор — это недихотомическая пара, они были рядом, значит, можно было найти такой акцентирующий суть каждой выход, когда выбор рекламирующей дорогие бокалы девушки станет естественным, как вдох¬выдох, а пар трансформируется в выбор — сам бокал.
В эту ночь он плохо спал, ворочался и от нечего делать наблюдал за Лейлой: она не задумывалась над всей этой фигней, вроде выбора между вдохом и выдохом, просто жила в середине обеих стихий, принимая от всего, к чему прикасалась, будь то бокал или корявая огородная лейка, нефотографический смысл.
И вот на рассвете меж смеженных век Дэн увидел выпуклый образ: отрицательная температура (нужно будет арендовать промышленный морозильник), покрытая чувственными мурашками модель, охлажденный пар покрывает четкими контурами загорелую, умащенную матовыми маслами кожу, девушка делает легкий вдох... и вот, азот из бокала (проконсультироваться с медиками) перистыми струйками стремится к алому рту — все это в динамике, в три кадра, бокал — пар — вдох, снято — выбор!
«Йес! На па¬ра!» — воскликнул он про себя, не желая замечать покрывшуюся пятнами обид одинокую спину Лейлы.
Вскоре фотографии с паром­бокалом украсили рекламное пространство глянцевых журналов, и не только страны. И на них не было места первопричине — Лейле.
К [; • ;] Как же так
Она исчезла. Зимой. В среду. В вечер высокого неба. Без мелодраматического заламывания рук, укоряющих записок и дешевых слез, просто собрала вещи — и в путь. Как ее прародители по материнской линии, татарские кочевники. В степь большого города.
Дэн пришел домой — пустой стан. Как же так? Восстановление после аварии прошло нормально, а два месяца назад они переехали в новостройку, казалось, все налаживается... Еще немного потерпеть — и имя¬ассистенты¬репутация сами, словно вечный двигатель Церетели, будут работать на него.
Он позвонил на сотовый — недоступна... потом на городской: грустная женщина из «Сименса» — автоответчик — устало извинилась, попросила оставить сообщение или перезвонить. Денис промолчал — как же так?
Оставшись один, он почувствовал, как новый дом превращается в старый сапог. Строители при помощи дрелей и перфораторов перекраивали, штопали и латали кожу здания. Грубые трели вибраций пушистым и колючим веером щекотали и трясли стены — от этих звуков стекленели нервы. Труды и маты строителей довершали дело — дом матерел и костенел, вот оно, пространство новой жизни. Так должно быть — ремонт.
Стало ясно — теперь сапог, а он был его хозяином, не мог никуда уйти: уходят «от», а он был один в доме, «в» этом сапоге. Единственным путем, последней надеждой на перемещение было время. Значит, можно попробовать плыть по изменяющимся вместе с миром струями. И сапог, слегка прихрамывая, незаметно для муравеков вышел на пепельную дорогу.
Л [• ; • •] Лу­на¬ти¬ки
Так Дэн — тире — погрузился в темноту и оказался в зоне действия заменивших Лейлу теней. В пространство сумеречного выбора, где не было однозначно правильных патриотов или негодяев¬предателей, все смешалось в странный коктейль, стаканом для которого были они — тире тел.
Он бродил из клуба в клуб, от одной закусочной к другой, и вот — неоспоримое преимущество большого города — далеко за полночь повезло, одиночество исчезло, произошла настоящая встреча.
Дэн сидел в одном, известном только настоящим дринкерам баре, как неожиданно увидел Болта. Одетый в какой­то немыслимый малиновый плащ друг как­то отчаянно — даже не удивившись — поприветствовал его и галопом перешел к делу.
— ...Ты сейчас поймешь... вот почему я ни капельки не удивился, встретив тебя. Какие¬то странные вещи стали происходить вокруг меня. Я понимаю, как это звучит, но постарайся понять... Ты же знаешь, я вообще не упо­требляю... и дряни тем более, а тут... короче, это началось. И безо всяких причин. Появились голоса. Да не смотри ты на меня так, я — не сумасшедший и вполне контролирую себя. Это не болезнь, это что­то другое... Вначале был свист, думал, простыл, просто ухо, потом возник шорох... помнишь, такой, как от колес в ночи. Потом что­то треснуло, и вот — начал слышать... Спорят они о чем­то. И я — такой маленький­маленький, в тысячу раз меньше мизинца, а они высокие, до самого неба! И о чем­то говорят — там, в высоте. Неразборчиво так — только гул и интонации доносятся, словно сердятся чего¬то. И я все время боюсь, чтобы меня не заметили. Вроде того, что подслушиваю. А не слышать — не могу.
— И давно у тебя так? И что слышишь?
— Это началось месяца три назад. Спорят они о чем­то. Ну там, — Болт засмущался и испытующе посмотрел на Дэна, — какого цвета мысли... ну там, про Бога... почему вокруг тишина... Я же опытный врач, ты не думай... Меня же не слышат и словно не замечают. Как по радио. Вообще­то я и не особенно пытался — молчу, думаю, само пройдет...
— И так все время?
— Нет. Утром, когда проснусь, и вечером, когда засыпаю. И если — один. Ну и во сне, естественно, но не всегда. И, понимаешь, совсем не страшно. Как¬то непривычно. И даже интересно стало — я записывать стал. А выпью — пройдет, вернее, только шум остается, смысла не понимаешь, как раньше, когда все начиналось.
— Да, ну и дела. Отдохнуть тебе надо.
— Да я и так уже в отпуске. Не проходит.
— И о чем они говорят?
— О сверхвозможностях. Мир совсем другой, чем наше восприятие мира.
— А конкретнее?
— Например, что мыслительное собирание всех возможностей есть подобная глазной сфера привычного опыта. Глаз может выйти за пределы оптического опыта, но для этого следует отказаться от всего предыдущего опыта и выйти за грани сферы, словно усилием разорвав глаз изнутри. Тогда потенция универсума освободится от тяготения мысли и высветится в истинном свете так, что не будет иметь ничего общего с глазами привычного опыта...
— Ну ты даешь! Взорвать глаз изнутри! Не ожидал от тебя.
— Да это не я. Видишь, я и слов¬то таких не знаю — оно это...
Ну, давай по виски, — сказали они два десятка раз и исчезли: размытые светом плоскости, глубокие звуки, пьяная, будто мудрая тишина... и расцеловались... и нет глаз, и нет голосов, и нет звуков... и все одно¬одно¬одно... утреннее ниоткуда, небесное никуда.

И вот одинокое французское утро, с реминисценциями начала двадцатого века, с запахом кофе и реальностью сюрреализма («над реальностью», франц.): «Пригрезилось мне все это, что ли? От кого¬кого, но... от Болта! Он же доктор! Ладно бы еще такое Винт загонял... а тут... ну и дела...» — лу¬на¬ти¬ки.
М [; ;] Ма­ма
Ма­ма, ма¬ма!.. Всем известно, что в последней степени отчаяния у человека всегда остается право на последнее слово, протяженная вибрация которого получше всякого SOS объясняет все — мама!
Магия¬мама, магия¬мама, магия¬мама... Рождение каждого начинается с подобной мантры. И Ольга, жена Винта — уже почти мама, — пересохшими губами повторяла реликтовую мантру.
Наконец¬то методично повторенное в невозможно тысячный раз слово «мама» потеряло всякий смысл. Вместе с ним исчезло все: и боль, и отчаяние... Но от этого Ольге не стало легче: лучше плохо, чем пустота. Испуганно¬счаст­ливые глаза прикоснулись к последнему удивлению и померкли.
Не помогло, вздохнул не ворочающийся от горя язык Виктора — у­м­е­р­л­а.
Она стала мамой, но перестала быть человеком, оставив миру крошку себя — девочку Тоню.
И вот, несмотря на палочку­выручалочку — институт русских бабушек, овдовевший Винт узнает, что памперсы имеют размеры, форма соски определяет прикус, козье молоко не вызывает аллергии... А девочка растет, учится улыбаться, первые звуки, новая судьба: ма¬ма.
Н [; •] Но­ет но¬мер
В пятницу вечером, когда все радуются убийству рабочей недели, еще эта весна, телефон разрывался, как... как всегда. Но Дэн слышал в этих гудках, а это были рабочие или около того звонки, одно — молчание. Они не приносили радости и не избавляли от одиночества. Это было новое нет, буква «н» ¬— но¬ет но¬мер.
Исчезновение Лейлы, мотивационный кризис, голоса Болта плюс овдовевший Винт — это были не цирковые номера. Именно из них складывалась вся мозаика, складывалось прошлое — уже­настоящая жизнь. И это «уже» набирало обороты и куда¬то катилось — только куда?
Дэн не знал ответа, поэтому залег — как сраженный параличом медведь — один в новой берлоге.
«Всего много… всего хватает… всего в избытке… всего не перечесть, всего просто завались… вроде бы нет никаких причин грустить, — застучали колокольными молоточками мысли, — но вот темнота и… может быть, это имел в виду Болт?.. и приходит… оно?..»
Ночь, ветер, низкие облака… маяк, проблески пепельно¬ультрамаринового цвета, гул ветра в трубе… свист тиши в ушах, облезлая пустая бутылка из¬под старого­престарого вина... белый, блестящий фосфором рыбный скелет… запах дыма, спазм сигареты... ужас оконного отражения в мигающих и застывающих, как холодец, глазах… редкие, поэтому страшные звезды... ослепительная — ничего, совсем ничего не видно, как при длинной фотовспышке, — вязко­яростная темнота… чужой, словно из другого мира, соседский (как бы не задохнулся) кашель… развевающееся, полощущееся в темноте белье... испуганный зрачок вороного коня, редкий прохожий… все это заставляло Дэна возвращаться к мыслям о том, который и есть всё, всё это… следовательно, только он и может быть причиной посылаемой такими загадочными сигналами зашифрованной тревоги… вести о себе.
Он бродил по опустевшему, в первую очередь от себя, дому и не находил нужного вопроса. Вопроса в сердцевине которого могла быть запрятана тайна нужного, своего ответа.
Тяжелая магма внутреннего беспокойства ворчала, расширялась и давила на обыденную подкорку. Смутные ворохи — «все это пурга... это не счастье...» — зрели, сжимали грудь и ходили по кругу. Наверное, они должны были созреть, а пока Дэн просто не брал трубку: но¬ет но¬мер.
О [; ; ;] О¬ко¬ло
Расставим акценты. Это не кортасаровская игра в классики, не похлопывание по плечу а­ля Сэлинджер и не заигрывание с читателем в традициях Милана Кундеры, все это — и Лейла, и Макс, и голоса, и другое... — все это рядом, но не совсем то. 
Найти троп и не растоптать смысл — не самая простая задача. И не только для поэтов. Потому что все слова проблематичны и около. Такова условная суть французских заимствований: дискурса, симулякра, все одно — речи. Условная же потому, что аристотелевской сути как сути (того, что «под», «над» и вне «кожи» явления) давно уже не бывает. И в тексте тоже.
Следовательно, все это есть очередная и наивная попытка прорыва в со¬члененность речи через связь по смежности, через метонимику Морзе.
Другими словами, важно не то, о чем идет речь и что говорится, а то, на что указывают и как проговариваются эти¬но¬уже­другие¬слова. Чтобы понять это (как и все другое) по¬настоящему, следует впрыгнуть в словесный шарик в момент его рождения, до выпуска в болтливый космос. Равно помыслить мысль, как она мыслилась другим, когда мыслилась сама.
Возможно, Дэн убьет Макса, Лейла спутается с Винтом, Маша познает жизнь изувеченной белой кошки, а Болт исчезнет в открытом космосе... Что же получим тогда? Как¬всегда — новую инвариантность других, но таки тех же буквоисторий. И жили они долго и счастливо... и жили они, скрючившись от болезней и в нищете... и встретились... и никогда не встретились... — чувствуете?.. «Благодаря усилиям дипломатов эскалацию насилия в Бейруте удалось остановить» = «несмотря на усилия дипломатов, эскалацию насилия в Бейруте удалось остановить». Снова эта петля: «несмотря» имеет тот же смысл, что и «благо­даря».
Ну и что? Пусть так или этак, какая разница? И вообще, какая мне разница? Все равно — все около.
И пусть персонажи очень даже и реальны, и описание фактично, и видно, что такая история была, и скоро мораль... или НЛП... или пособие для живущих своих умом... но все одно — это тихие молитвы немых певцов, и ни одна из них не достигнет того потенциально вечного «уха» самого смысла, пока понимание не пронзит тем самым аутентичным «пока».
И что же делать? Перемешать сюжет? Подперчить, приправить жареным, внести еще одну условность? И незаметно для родственников выйти из условия условности через угольное ушко в реальное окно? То самое, что всегда — около? Да... ну и дела...

Не получилось. Попробуем еще раз. На древнешумерском языке имя обозначалось идеограммой стрелы. Это говорило о том, что для древних (утерянный нами) смысл заключался в ОТСЫЛАНИИ, а не в самом имени. Которое около с­тем­про­что­говорят, далеко от¬того¬что­обозначает и ближе к­тому¬на¬что­указывают те же самые, но уже другие слова.
Если взглянуть на текст с такой перспективы, то любая карусель слов окажется мелкой и незначительной. Важным станет не буквопыль, а другое: буквальная, с точностью до мегапикселя образность «тире» и «точек», которые каким­то странным, почти магическим образом заставляют вибрировать, размыкать и открывать внутренние ворота, освобождая путь полету стрелы. Через который и в котором только и может быть передан — и то если очень повезет — целый космос.
Волшебство недолговечно. У всех своя жизнь, свои дела. Мыслительное сосредоточение не может длиться вечно. Маленькая слабинка, рассредоточение — и «ворота» закрываются. Целое исчезает. И смысл остается в ловушке — отдельно, внутри. Где на него тут же набрасываются артикулированные и никак не стареющие слова, одна из самых протяженных вибраций которых (буква «О») и есть суть самое себя — около. Короче говоря, все слова — ¬около.

Последняя попытка. Слепой пешеход не видит дороги, но представляет образ пути. Глухой не слышит звуков, но через далекие для него знаки­слова понимает прячущуюся в них суть. Читатель выбирает понятое, но подобно первым может пройти дальше — туда, куда указывают слова.
Понимание схоже с морской раковиной. Ловец — слушающий — вскрывает улитку живой речи для того, чтобы схватить искомое — смысл, жемчуг. Если охота удалась, то раковина становится мертвой, жемчуг — украшением.
С людьми то же самое, но с одной оговоркой: ловцу смыслов интересен только непонятый человек. Речь сама проговаривает приговор, когда сталкивается с перепонятым, то есть любого рода тавтологией: с ним все ясно. Или в противоположном смысле, как про очень близких друзей: зачем что­то говорить, когда и так все ясно. Одно и то же выражение и какой разный — противоположный,  — смысл.
Секрет же заключается в том, что отдельному человеку не принадлежит ни одна из жемчужин. Все это — ловец, раковина, жемчуг — появляются вместе в момент говорения. Поэтому каждый акт понимания требует стольких усилий от всех: от улитки, жемчуга и ловца.
Если же смысл таки преодолевает воронку слуховой уздечки и не просто заставляет синапсы мозга скручиваться в спирали, подобные ДНК, а вызывает танец нейронов и проясняет себя — тогда многое становится понятным.
Но понять это можно, только бродя и поглядывая на раковину сбоку — о­ко¬ло.
П [• ; ; •] Пи­ла по¬ет
Пи­ла по¬ет — дела Макса шли удачно как никогда. Он сделал правильный выбор, сел в нужный поезд и стал одним из зубчиков невеселой для олигархов пилы.
Снаружи: социальные выплаты достигли исторических максимумов, рейтинги президента росли быстрее цен на нефть, Первый канал ковровыми бомбардировками — сплошь позитивные новости — возвращал населению утерянную уверенность в завтрашнем дне, а единство партии и народа уничтожало саму суть ностальгии, тоску по прошлому — все возвращалось на круги своя.
Люди с умными лицами и чистыми руками усиливали вертикаль власти и возрождали государство. Ленинский лозунг «экспроприация экспроприаторов» стал девизом бескомпромиссной борьбы. «Государство — это я», — подобно Людовику Четырнадцатому думал каждый из чиновников. «Или мы их, или они нах» — эпоха административного рейдерства была в самом разгаре.
Не забытые, просто временно убранные под сукно в высоких кабинетах способы разрешения проблем позволяли получать все, по¬прежнему ни за что не отвечая. Почти не отвечая равно отвечая перед абстрактным электоратом, массой простых, как числа, и завистливых, как гиены, в сущности, наверное неплохих людей. По­ленински простые решения, обещания скорого щастья и добра, точечно сфокусированная на конкурентах народная зависть стали основными приемами «классовой» борьбы.

Все складывалось хорошо: жена Маша закончила институт и устроилась на работу в аффилированную с газом контору. Ее офис находился в одном здании с «национальным благосостоянием России». Маша помогала — правильно — администрировать денежные потоки. Максим вплотную приблизился к вершине своей карьеры, стал членом, еще членом, еще немного и... самая главная стая, администрация страны, должна была принять его в свое логово. Восьмичасовой рабочий день, трехразовые заграничные отпуска, новая, жутко дешевая, но очень даже элитная трехкомнатная квартира... что и говорить — жизнь прекрасна! Государство заботилось о своих слугах — красота.
Что может быть лучше радости простых решений? Вот бизнес, вот сгенерированная борцами проблема, а вот и выход: нет бизнеса, и нет проблемы. И бывший байкер Максим Васильевич, выигравший в судах высшей инстанции три процесса один за другим, в результате чего одни бенефициары (неправильные) были заменены на других (правильных), а он получил неплохой опцион, научился испытывать эту радость.
— Понимаааешь, — как та пила, по¬московски растягивая слова, сказал он Винту при встрече, — сейчас все изменилось, тебе нужно подумать — кто постоит за тебя? Сам¬то я в Москве, но... для тебя как друга могу кое­что сделать... свести с нужными людьми. Ты подумай.
Вот так... вот и приплыли, отметил про себя не только Дэн: «Для тебя КАК друга». Это было серьезное открытие: теперь друзья делились на друзей и «как друзей». Видимо, в этом выражении и заключался тот юный, не по годам серьезный взгляд Макса: смотреть сквозь человека и не видеть ничего, кроме средства. Для любимого — Себя.
Или это замечание было просто своего рода музыкальным упражнением, для того чтобы научиться радоваться чистоте подвластного только тебе звука «п»? Пи­ла по¬ет.
Р [• ; •] Ре­ша¬ет
Если верить Салману Рушди, то русский образ черной и белой полосы не совсем аутентичен и, возможно, имеет своими корнями куда более древнюю индийскую игру в лестницы и змейки: бросаешь кубик, поднимаешься по лестнице вверх, опять бросаешь, снова поднимаешься... все идет хорошо, но вот еще один бросок — и все меняется: за углом тебя поджидает кусачая змейка... ты катишься вниз, еще вниз... пока удачный бросок не изменит игру (или тебя) и ты снова не пойдешь вверх по той же лестнице... И так всю жизнь, с неразрешимым сомнением внутри, здесь Рушди скромно умолкает... Что же такое сам конец? Лестница или змейка?

Первое время после смерти Ольги Винт был собран, как всегда, и все шло по¬прежнему: он, словно экзальтированный марафонец, бежал вместе со всеми по равнине делодней, стараясь оптимизировать, эмансипировать и замкнуть бизнес — сделать компанию независимой от роли любой личности, и в первую очередь — самого себя.
Основным мотивом был долг — Винт хотел побольше времени уделять дочке, но вот дочка подросла и отправилась в первое одинокое плавание, детские ясли. Бизнес же к тому времени достиг серьезной капитализации и стал устойчивым как никогда, все детали системы были отлажены, как ядерные часы, машина зависела только от астрономически незначимых флуктуаций и наконец­то смогла функционировать сама, без вмешательства босса.
Но в куче времени, которую принесло достижение такой желаемой цели, все оказалась не столь легко и просто, как представлялось ранее. Теперь в любой день недели можно было пить до глубокой ночи, спать до обеда, сутки напролет гулять по городу, заниматься стрельбой из лука или другим фикция¬спортом, но все это не могло скрыть острого лезвия одного и того же вопроса, который, как коса из копны, выпирал из стога времени: для чего все это?
Ничегонеделание, чем стало выпадение из всех слоев социального гумуса, до предела обострило нервы Винта. Бежать в общей толпе трудодней с замазаными общественной пользой глазами в неминуемую пропасть всеобщего ничто было намного легче и веселей, чем делать это одному: шаг за шагом, осознанно, своими ногами.
Схожее с паскалевским толстовское ощущение пропасти (в пятьдесят четыре года классик увидел сон: зависшая в бездне кровать, пустота и никаких точек опоры, кроме обрывков памяти, выси божественного космоса и самого сна) парализовало его волю и опустошило любое намерение: ни одна из перспектив не могла целиком закрыть собой пропасть. Все движения стали бессмысленными и оказались бесполезными. Жить стало тошно настолько, что даже мягкие складочки на ножках ангелочка Тони не могли избавить от дурной, пахнущей сосновыми досками могильной пустоты.
Винт перестал бриться, подолгу спал и все глубже уходил в себя, скрывая свое отчаяние в складках одеяла — кроме смерти, ничего не было ясно. И все остальное не была судьба.

Лейла ушла от Дениса, переехала в Москву, сделала карьерный рывок (руководитель службы страхования и кредитов) и совершенно случайно встретилась с Максом. Это произошло на презентации новой модели лексуса, за которой последовал набоковский ужин: они смотрели друг на друга одолженными друг другу глазами. Расставаться не хотелось, один шаг — и дверца такси закрыла вход в видимый только им да тому шаману корейский кокон — «видели ночь, гуляли всю ночь до...»
Обстановка модного ночного клуба позволяла делать многое из того, что обычно делать нельзя. Наутро Максим почувствовал необычное раздвоение, его словно распилили: обе были очень хороши, но... одна из них была не просто бывшая девушка друга, очевидно, это была Она.
Теперь их встречи стали регулярными, как заседания в суде, и через год никто из них не сомневался в том, что синяя птица счастья попала в нужные руки. Значит, не случайно и не просто так.
Маше не пришлось ничего объяснять, — потенциально готовая остаться с ней мужская получасть Максима была бы всегда виновата и не совсем своя, а она была гордая девушка, участь мусульманской жены не устраивала ее. Поэтому она не стала участвовать в борьбе и ушла. Сама. Но так и не сумела отговорить высокопоставленного папу от глупой мести: скоро Макс с удивлением обнаружил профессионального­себя рядом со стартом, на студенческой точке, словно все последующие реализации были фальстартом и всесильный монтажер просто отмотал назад пленку.
Пришлось начинать заново: резюме, неуверенность в себе и поиски работы — как пять лет назад, после института.
Но все это было преодолимо и пурга, намного сложнее дело обстояло с Дэном... Как объяснить другу, почему ты молчал¬врал, когда вот уже полгода ты знаешь его девушку и она вся твоя? И они молчали, стараясь не думать о будущем — а вдруг как­нибудь само все развяжется? Придет невидимый Цезарь... хрясь!.. и нет гордиева узла.
 
Жизнь превратилась в вялотекущий декаданс, словно это был период индийских змеек: змейки жалили, друзья падали, катились вниз, ожидая, когда же закончится эта лестница.
Богдан был близок к объяснению своей шизофрении — это могли быть только... те, те самые голоса. Пробиться к источнику которых можно было не иначе как враз — через шрам, эврику, прорыв. Например, христианские стиг¬маты.
Период его духовных поисков протекал медленно, как полярная зима. Стать образцовым неофитом оказалось не так­то просто. Для начала нужно было найти самое простое, но и самое главное — ту сказку, которая единственная и своя.
Как известно, духовное подвижничество невозможно без самоистязания, а со¬страдание является вершиной по¬следнего, вот у него и появилась какая¬никакая семья: та белая одноногая и одноглазая кошка, которую встретили они в кафе, нашла приют в квартире холостяка.
Дэн потерял взгляд и, как следствие, рейтинги, но отказался от борьбы с фрустрацией. Его одиночество наполнялось темной смолой, в нем была какая¬то древняя сила, и оно было самым долгим и полным из четверки друзей. Он чувствовал, что теперь на него давят вовсе не те, инициированные уходом Лейлы, вагинострадания.
Это было приближение к пониманию того, что происходит. На самом деле. Может быть, так и не должно быть, но именно это (каждый рождался и умирал одиноким) и есть настоящее состояние, а не какая¬то временная фигня.

Отношение к одиночеству стало главным водоразделом, который диктовал выбор каждого из них.
Если бы мировое одиночество было бездонной кадкой, а личное одиночество предлогом, то Макс и Лейла находились — от, Винт — к, Болт — через, а Дэн — в. Четыре варианта, четыре сюжета: от одиночества, к одиночеству, через одиночество, в одиночество — с одним выходом, одним прологом: все одно один, все одно одна.
Но никто из них не хотел или не готов был узнать, что только в этой кадке и решается все и тогда предлог теряет свою двойственную природу, повод и часть речи, и сворачивается в суть себя: вектор действия, стрелу, лишенную всех поводов и слов. И в этом смысле жизнь была очень близка к такому одиночеству — лингвистическому одиночеству парящего в вакууме предлога.
Человек понимает, что такое космос, предлог, судьба, когда выходит из обыкновенности середины. Жуткое везение и полный крах — вещи одной природы. И там и там — именно ТАМ! — человек осознает, что что­то за него решает. И тут же, подобно улитке, прячется в раковину привычного «обойдется», чтобы только не слышать страшный свист ЭТОГО — что ре¬ша¬ет.
С [• • •] Си­не¬е
Внешне Винт не изменился. Его спина по¬прежнему была пронзена идеально ровной иглой гордости. Высоко поднятая голова примыкала к шее, как бабочка к булавке, и стремилась вверх, словно стараясь вылететь из по¬насекомому грубого тела.
Мысли же не могли до конца избавиться от мужских соков, плотских корней и, как перезревшие каштаны, продолжали падать вниз, чуть ниже пупка — в арабское «место восхищения» и точку жизни. Винту было наплевать на то, что, по мнению «духовных», это была всего лишь нижняя чакра. Для него это было место полного понимания: ее, жизни, себя. Теперь в троице навсегда не хватало главного звена, Ольги, третьей точки. И он решил — дописать свою историю. Поставить точку. Последнюю Хэмингуэй­точку.
Теперь его медные глаза приобрели особое выражение. Они безразлично мерцали, как дисплей в состоянии stand by, когда активное восприятие мировой иллюзии, включая созерцание, стало невозможным.

Пришла весна, с ней цветы, зеленая трава, для травы коса. Грубый день, нежная дверь, добрый забор... Винт стал ранимым, как рука, лишенная кожи. К нему вернулось по¬хорошему инфантильное видение мира. Вместе с ним в одинокую квартиру залетел и вихрь повзрослевшего с точки зрения методов, но свежего с точки зрения тоски, вихрь в сущности того же подросткового суицида: все бесполезно, хватит трусить и грустить, долой все предлоги, пора прыгнуть. В кадку.
И вот — обогащенная бытовым газом бельевая петля.
Как хорошо заметила проекция водонапорной башни копирайтера Пелевина: «Удел слабых — добровольная смерть, удел сильных — недобровольная». Винт плюнул на все оправдания и выбрал свой, пусть и недостойный для крепких, как обожженные кирпичи, оставшихся в живых выход — он избавился от земной тошноты. И его тело приобрело цвет вечернего неба, такое же далекое и многозначное — си¬не¬е.
Т [–] Так
Так — началось... в смысле, закончилось, думал каждый из оставшихся мять земную вату парней. Похороны прошли спокойно, как посещение симфонического концерта: щепотка земли, водка, кутья... и страшное молчание: нет друга и нет другого. Только пронзающее, разворачивающее рулон атеистического сознания понимание: жизнь — это не блюз, байк и хи¬хи ха¬ха... это вызов, удар, ходячая маета.
В тот день многое высветилось — стало ясно, что борьба за существование необратимо изменила внутренние полюса. В каждой слабости есть своя сила. Прежде умение держать себя в руках было несомненной демонстрацией силы. Но сегодня эта сила развернулась новой, доселе незнакомой стороной: никто из них не смог заплакать. Слезные мешочки были пусты, как аравийский песок, и они дали если не все, то очень многое, чтобы вновь обрести каплю из глаз, условную слабость, которая сейчас стоила всей остальной — так уж ли силы.
Ничего не изменишь, нужно идти, такая х@ня... Каждый по¬своему закрыл Винта¬пропасть: Макс ушел в работу, Болт — в долгий, изматывающий нервы сон, Дэн — в бесконечную фотосессию. Все одно: путь воина, фанатично вступившего на тропу войны с несчетными препятствиями — обстоятельствами мирового сна.
Дэн работал как проклятый: ходил по улицам, делал репортажи, терпеливо, на макросъемке фотографировал дождевых червей, забирался на телевизионную вышку и на длинной выдержке замораживал огни города — работал в бешеном ритме, но ничего не показывал и не проявлял. Ни одного кадра.
Никто не догадывался, в чем дело. Думали, готовит что­то новое, сногсшибательное, очередной креатив. Но у него была другая, более важная и более простая причина: в фотоаппарате не было пленки.
Нет, Денис не забыл вставить в камеру кусок ацетата целлюлозы, для опытного профессионала это было по¬просту невозможно. Этот ход было частью как совершенно продуманного, так и совершенно иррационального плана: чтобы преодолеть внутренний траур, он решил честно постареть вместе со своими мыслями о друге. А для этого нужно было немного­немало — просто понять смерть, равно мир. И ничто лучше пустых фотографий прохожих со стариковским приговариванием: так, посмотрим… так­так... — не могло помочь в достижении странной, почти самоубийственной цели.
Через полтора месяца каторжной работы Дэн опустил дымящийся объектив. Кого он только не расстрелял за это время! Лица людей слились в одно целое с мордами лошадей, глазами стрекоз, хвостами крыс, растоптанными шляпами, впавшими в анабиоз пчелами, кровавыми тампонами, обломками новых, разбитых в хлам автомобилей... и превратились в калейдоскопическую фантасмагорическую картину.
Он не помнил деталей каждого кадра, но увидел главный смысл великого кино: движение претендующих на разумность атомов и созданных ими бессмысленных предметов было более чем броуновским. Более алогичным. Более бесполезным. От него шел могильный запах одной и той же суеты — все бесполезно: и любовь, и тоска, и суета... сука, бля — тоже бесполезно.
Один из символов бесконечности, бегущее за пределы смысла тире, лучше всего другого молчало об этой истине — так­так... так же симметрично по отношению к географическим координатам, медиане данного предложения пульсировала кровь в висках Дэна, когда он впустил в себя страшное то и это.
Открытие привело к тому, что внутренние часы Дэна преодолели законы равновесия и зависли. Теперь маятник оставался на одной стороне, близкой к концу времени точке «так», и радикально отказывался возвращаться в начало цикла, в точку «тик». Антонимичную в традиции Морзе, потому что антонимом тире является точка со словом «есть» — «девушки в русских селеньях».
«Тик» и «есть» — раньше они несли за собой разные, но схожие смыслы: тик — и подмигнул, тик — и познакомились, тик — и девушка ответила, тик — и мир свернулся в желанную лакуну, женскую точку... и вот — есть, есть, есть!
Теперь же, когда Дэна посетило смирение, все точки стали одинаковыми, одинаково никчемными и перестали влечь к себе. И только одинокое тире — так — продолжало разматывать клубок замершей в нем, как конденсирующийся яд, жизни.
У [• • ;] У¬нес­ло
Вот семь слепков некогда настоящего, которое было таким же реальным, как сейчас «Рэймонд Вэлл» Макса, Canon Дэна, тайская циновка для медитаций Болта и французский фонарик Petlz, оставшийся от Винта.

Болт — спасибо родителям, они не выбрасывали ничего и никогда — сохранил подарок брата — старенький катушечник «Сатурн». Именно похожие на змей магнитные ленты позволяли отрываться от земли: характерный щелчок — тумблеры магнитофона напоминали пульт управления стратегическими ракетами, — и go!.. в музыкальный космос. Там было хорошо, не было боли, не было живых людей — только излучающие гармонию музыкальные звезды.
Винт гордился железной дорогой производства ГДР: миниатюрные модели локомотивов, грузовых поездов, цистерн с горючим, пассажирских вагонов были частицами мира, в котором был один демиург — он. Будучи диспетчером, стрелочником и главным машинистом, Виктор властно требовал выполнения придуманных для самого себя планов и редко позволял кому¬то еще играть в детские пятилетки.
Это было продуктивное время, за несколько лет он решил проблемы железнодорожных перевозок всех стран Европы и Азии, начиная с СЭВ и заканчивая АСЕАН. Тренинг оказался настолько полезен, что в университете ему оставалось только снисходительно улыбаться, когда пришло время сдавать экзамены по логистике, менеджменту и научной организации труда, — мальчик разрешил подобные задачки, еще будучи ребенком, десять лет тому назад.
У Макса был вороненый, с выдвигающимся барабаном, почти настоящий револьвер. «Смеется тот, кто стреляет первым» — у него были отличная реакция и великолепное чувство боя, он словно видел всю картину сверху и изнутри — это позволяло Максу смеяться всегда, даже играя первый раз в темноте совершенно незнакомого подъезда.
Дэн очень любил машину времени — подаренный родителями фотоаппарат «Смена¬8М». Эта штуковина позволяла замораживать любое вещество: предметы, людей, природу. И в этом было ни с чем не сравнимое волшебство. Но время шло, и вот социализация, суть которой в одном — «круто­некруто», привела к тому, что Дэн стал стесняться дешевой камеры и глупо расстался с ней, променяв «вещь» на китайскую мыльницу непонятной фирмы.
Маша росла в небедной семье, в ее детской комнате вещей было как машин в пробке, но больше всего она полюбила то волшебное, почти совсем взрослое платье, которое ей подарили в восемь лет: синее с пояском, в модный горошек, с бретельками и гипюровой вязью внизу. Это было настоящее счастье.
Ольга сберегла единственное, что напоминало о когда­то живой, сошедшей с ума в день зимнего дождя красавице­прабабке. Это было маленькое зеркальце в оправе из самого настоящего серебра. У него был свой, довольно¬таки капризный характер: вензеля, античные животные и симпатичные ангелочки, что украшали раму, жили отдельной от постиндустриального новодела патриархально­андерсеновской жизнью, как и ртутная амальгама, которая не спешила за здорово живешь раскрывать свои секреты каждому встречному. Отражения проявлялись в зеркальце не сразу, а тягуче, с задержкой, словно зеркальце обдумывало: впустить — не впустить?
У Лейлы была венгерская ходячая кукла с фабричным на этикетке, но тогда вовсе не поточным именем — Анжела. Она умела ходить, хлопать глазами и говорить «мама». Чему только не учила ее и куда не ходила с ней Лейла! Сколько трудов стоило ей научить куклу сидеть, пропускать машины, не шалить и правильно держать ложку. Анжела была словно живой и такой же непослушной — всегда не хотела спать и даже умела хитрить, повторяя за девочкой: не желая спать, притворялась сонной и прикрывала глазки. 
Якоря, которыми были те вещи, погрузились на дно, покрылись историческим илом и утонули в глубине прошлого. Что стало с ними? Где они сейчас? Так ли это важно? У¬нес­ло, вот и все.
Но в утонувших в мареве прошлого эстампах было не меньше смысла, чем во взрослых других. Одиночество, что несли в себе игрушки, субституты людей, по¬прежнему оставалось в глубине каждого из них. И новые вещи никак не могли переделать или изменить, видимо, без­надежное положение человеческих маячков.

Настоящее можно изменить ровно настолько, насколько человек смог изменить прошлое. Или по¬другому: будущее меняет нас не больше, чем прошлое­уже­способно¬было¬изменить. Еще тогда, в детстве, все они раз и навсегда изменили себя.
И Денис, и Макс, и Лейла... Вся компания повторяла судьбу детских игрушек: раньше они теряли их, теперь теряли прошлое, друзей, себя. Дружеская сфера, словно созревшая вселенная, расширялась в разные стороны, разбрасывая в разные стороны планеты когда­то близких ¬людей.
У вещей была та же судьба — со¬быть рядом с человеком, пока центрифуга времени не раскрутит события так, что прилетят облака, свет померкнет, солнечные часы станут невидимыми... и вот — у­нес­ло.
Компания разбежалась, наверное, это произошло еще перед буквой «о», уже тогда они стали другими: рядом, но не вместе — около.
Они были честными и смелыми, но недостаточно опытными для того, чтобы признаться в том, что наступила другая эра — эра одиночества. И в этом существовании вне возможностей быть понятым нет ничего нового, такая она — ветхозаветная судьба.
Всегда около (рядом с людьми) — всегда один, всегда одна. Как колокол от убегающего от него звука... и ветер, и годы, и уже не помнишь, какого цвета были глаза Анжелы... и воющая труба — у­у­у...
Ф [• • ; •] Фи­ли¬мон­чик
Эта была мутная история. С запахом высокооктанового бензина, жареного лука и дорогих духов.
Старый пес стоял на обочине, рядом с придорожной забегаловкой, вдыхал запах шавермы и кашлял, будто был болен плевритом. У собаки сильно слезились глаза, словно он, а не кудлатый азербайджанец резал лук.
От яркого забора, раскрашенного граффити потянуло ветерком — это был нежный аромат женских духов Pour Elle («Для Нее»). Из­за угла серой панелки на дорогу вышла причина французского шлейфа. Это была красивая девушка: тонкая кожа, стройная фигура, хорошенькое лицо, зеленые глаза.
Не обращая никакого внимания на собаку и тем более на улыбки продавца, она подняла холеную руку и запустила сложный механизм причин и следствий: «шестерка», едущая по встречной полосе, резко затормозила, едущий за ней «Маз», стремясь избежать столкновения, иначе бы получились настоящие консервы в роли людей вместо шпрот, выехал на встречную полосу. Дэну не оставалось ничего другого — а проверять, кто сильнее: волк или медведь, «фольксваген» или «Маз», не хотелось, — как круто принять вправо, объехать девушку, ударить пса и правой стороной автомобиля въехать в придорожный киоск.
Запахи жареного мяса, лука, бензина (пробитый бак), собачьей крови и женских духов смешались воедино. Хорошо еще, что к ним не добавились крики продавца — ошарашенный, зажатый в угол азербайджанец держал в руках длинный нож и смотрел на машину, что заняла место рабочего стола. Казалось, он сомневался, следует ли продолжать работу: рубить или не рубить?
Растекающаяся лужа бензина и куча оголенных проводов — отличная компания. Дэн в один миг понял, что вот­вот здесь приготовится отличная, завернутая в одежды вместо лаваша человеческая шаверма. Он бросился вперед и в мгновение ока вытянул ошалевшего продавца из разрушенной палатки.
Они успели отбежать на несколько метров, когда вспыхнуло пламя. Несколько горячих взмахов коснулись человеческих ног — пришлось превратиться в моряков, станцевать яблочко да на тарелочке — повезло, им удалось быстро сбить огонь.
Охваченный пламенем пес оказался не настолько везучим. Он, качаясь из стороны в сторону и ковыляя на сломанных задних ногах, закрутился волчком и завыл так страшно, что всем захотелось заткнуть уши. Движение вокруг своей оси обнажило открытые переломы, обломки собачьих костей впивались в крупнозернистую поверхность бетона? догорающая собака билась и билась о куски камней... это было жуткое зрелище... все вокруг оцепенели и замерли: жестокое жертвоприношение было настолько бессмысленно, что каждый нутром почувствовал какой­то смысл...
Первым в себя пришел продавец: «Фи­ли¬мон­чик!» — к удивлению собравшихся, совсем без акцента прокричал он, резко вскочил, схватил нож и бросился на помощь собаке.
Скоро все было кончено, пес даже не взвизгнул, наверное, боль от перерезанного горла была сущим пустяком по сравнению с теми страданиями, что только что переполняли его тело.
Дэн смотрел как завороженный. Слезы азербайджанца отражались в тускнеющих собачьих глазах, и там тоже были слезы...
Девушка исчезла так же бесследно, как и появилась. Приехала милиция. Очень хотелось позвонить, поделиться с кем­нибудь и разбить заколдованный круг. «Началась белая полоса», — подумал Дэн, когда лейтенант одолжил личный мобильный, свой догорал где­то в глубине покореженной машины. Болт был недоступен, Винт мертв, пришлось набрать номер Макса.
— Здравствуйте. Извините, Максим в командировке и забыл телефон дома. Может быть, что­нибудь передать? Или вы можете перезво... — сказала Лейла.
Дэн не дослушал, ее голос снился ему целый год, он просто повесил трубку. Вот оно что. Все ясно, спокойно, как мертвец, подумал он. Во­первых, нашлась Лейла. Во­вторых, у меня не стало друга. Да и она уже не нужна мне. В третьих... да и что я смог бы сказать, даже если бы не Лейла, а сам Макс взял трубку? Что попал в аварию из¬за девушки с ее запахом духов — «Для Нее»? И видел, как горит живая собака, а хозяин пса избавил несчастное животное от страданий, перерезав горло? И разве он смог бы что­нибудь понять? Ведь на самом деле все было очень по¬другому. Очень — потому что без слов и совсем по¬другому...
Какая быстрая бывает белая полоса, горько усмехнулся он и вернул телефон гаишнику. 

Азербайджанец завернул тело собаки в одеяло, взял металлический прут — где вечером найдешь лопату? — и пошел на пустырь. Филимончик был единственным суще¬ством в незнакомом городе, который привязался к нему, как человек: за обрезки мяса и просто так. И вот ничего не стало: ни работы, ни собаки, ни просто так.
Свежая земля скрыла труп и обнажила нервы. Он был один и не мог спрятаться за вибрации слов, выхода не было — только понять. И азиат вошел в истинное пространство своей жизни, в фиолетовое одиночество — тем, чем был без Филимончика большой город.
Х [• • • •] Хи­ми¬чи¬те
Человек, лишившийся многих иллюзий и почти всех привязанностей, где дружба является чуть ли не основной из них, становится работоспособным, как настоящий робот. И — или, что одно и то же — эффективным как по¬следняя сволочь. Последние напрочь лишены слабостей и слюнтяйских потенций — сантименты, закаты, костры и прочие гитарные чувства, — которые для чувствительных добряков­неудачников и составляют весь мир.
Рецепт достижения карьерного успеха труден и прост: внутреннее одиночество, ясное осознание цели, баночка с метафизическим вазелином, готовность отдать и как следует дать, немного ироничной самоуверенности, близкой к той, что дарит легкое похмелье, и вот... Дэна опять приняли в число топов.
Траурный опыт, уединение и Филимончик вывели фотографа из ступора и обострили чувства — он заново увидел мир и открыл для себя целый Клондайк новых, не используемых никем ранее приемов: смещенные диагонали, эксперименты с эффектом Шварцшильда и плавающим фокусом, смелое сочетание дисбаланса пленки, цветовой температуры с уездом на длинную выдержку в широкой экспозиции, и множество других безумств открыли широчайшие возможности.
Рукописи не горят — бесцельная, как казалось тогда, смена диспозиций, ракурсов и сюжетов не пропала даром, теперь нужно было только вставить пленку и реализовать замыслы — и Дэн переписал рукопись. Выставка произвела большой фурор, за месяц он отыграл все, что чуть было не потерял за депрессивные полтора года.

Как убедительно доказал Федор Михайлович, «великие мысли рождают великое чувство», — таким чувством для Дениса стали смерть Винта и близкое к предательству — но теперь не предательство, ушла да ушла — исчезновение Лейлы, а «мыслью» стали успешные фотографии.
Теперь же, когда энергия сильных чувств была переплавлена, Дэн почувствовал, что его корабль, притормаживая, продолжает затухающее движение вперед и если новое чувство не посетит его, то неминуема остановка. Но как он ни смотрел вокруг и в себя, он не находил ничего. После пережитого тогда там сейчас здесь не было ничего, что можно было назвать стоящим чувством, а было лишь одно: все бесполезно, буржуазная рефлексия и ощетинившаяся, как противотанковый еж, зовущая пустота.
С другой, практической стороны, это была полоса редкого везения. Сейчас фотограф был востребован как никогда — все, что смог бы выпустить Дэн, нашло бы применение в превратившемся в добродушный микроскоп глянцевом мире, где в качестве объекта рассмотрения был он, вроде бы и сам.

Дэн не умел халтурить, но... вот и Шнур самокритично подметил, что «такой, ****ь, шоу­бизнес, ****ый маза¬фака» — пришлось учиться новому ремеслу. Оказалось, что это не так уж сложно: пониже планку, поменьше серьезности, побольше стеба и актуальности nova days.
Теперь продукты вылетали из его студии, как карамельки на конвейере, один за другим, и все были, что надо. А надо было аморфно­бирюзовое (казалось, что ему выбили зубы) небо, кричащие секси в йогических позах (необычно плюс модная восточная тема), политкорректные (как во времена инквизиции, кому хочется попадать под каток?) репортажи с ликами сильных мира сего — с непременным пафосом умело скрытого product placement на зад­нем фоне.
Не признаваться самому себе помогали девушки, те, что молодыми стайками слетались к знаменитому телу. Свежие точки переполнили книжку в сотовом телефоне. Это отвлекало от больших дум, потому что о себе, главным в которых было столкновение с великой, как китайская стена, и такой же загадочной, внутренней правдой: ничего¬то и не воодушевляет меня.
Время превратилось в надежную, словно спроектированную немцами, машину: матерьял — человеки, результат — ликилюди. Аппарат работал исправно: утро, сигарета, встречи... фотосессия, монтаж, переговоры... деловой ужин, лонг¬дринк, разделенное с кем­нибудь одиночество... и снова — arbeiten!
Правда настигла внезапно и в один день.
— Дэн, что с тобой? Тебя что, деньги жмут? Словно ты — это ты и не ты, на поток гонишь? — внимательно рассмотрев последнюю серию готовых фото, сказала утром симпатичная журналистка.
— Хи­ми¬чи¬те, сударь, химичите, — сказал на выставке старопердунистый, но всегда справедливый по отношению к нему редактор журнала «Кекс».
— Не понимаю я твоих рисунков. И неинтересно. Совсем, — отметил встретившийся ночью в подъезде отлично контролирующий все стадии запоя, дымящий уже просто от воды, вонючий сосед.
Дэн не ответил никому — никто не задел его чувства. По одной простой причине — чувства в его работах опять  не было. Ему все стало по коню. И он не знал, где найти другого, улетевшего то ли в Геликон, то ли в Гондурас Пегаса.
Прошлое одиночество переплавило его до состояния угольного кокса, когда человеческий материал был не способен гореть сам по себе, просто так, нужны были сверхвысокие температуры, давление. Он почувствовал, что вплотную приближается к той обломовской грани, когда никому ничего не хочется доказывать. И самое страшное, что первым в списке невидимых никому был он сам.
Ц [; • ; •] Ца­пли хо¬дят
Один мудрый еврей сказал, что «если мир расколется, то трещина пройдет по сердцу поэта». Это так, но Гейне забыл упомянуть о том, что осью великого разлома в сердце человека будет одиночество, что несколько изменяет акцент и реальное положение дел. Потому что в таком случае истинной причиной трещины становится не мир и поэт, а сам раскол, который уже­совершен¬речью, и поэты являются лишь первыми, кто сумели передать это.
Парадокс: через слова нельзя понять все. И ничто тоже нельзя. Но единственное, что есть у людей (не считая крепких палок учителей дзэн) для понимания всего, — это снова те же слова.
Во всех историях, которые случались с каждым, есть что­то общее для инаковых всех — то, что корявые букво­смыслы могут быть каким­то странным образом переданы другому. В абсолюте — через простую комбинацию тире и точек, азбуку Морзе. В трансцендентальном абсолюте — через простую тишину в миг рождения этой тишины, азбуку Бога.

«Язык возникает там, где показывается знак. Знак является там, где вообще что­то становится значимым. Знаком можно обозначить все что угодно, кроме самого себя. Слово не дало бы общности, если б ее не было до слова. Мысль — это чувство чувства: чувство­крик узнает себя в чувстве­звуке» (пел товарищ Бибихин).
Значит, и это не самопиар, в мнемонических образах Морзе заключается универсум и целый космос. Единственное, что требуется, — это направленность и стремление к пониманию. Как при предсмертном разговоре. Когда важно без исключения все, что бы ни сказал умирающий человек.
Речь появляется, когда возникает удвоение смысла, то есть раздвоение на говорящего и слушающего, и неважно, что это может быть один и тот же человек. Главное другое — мысль играет со своим отражением, которое заключено внутрь себя.
Этот феномен, зеркало, отражающее себя зеркало, заключен в простом образе «— •» Буквально: в тире и точке. Которые и есть мост, смысл, соединение, нить струящихся по нему смыслов. Для которых, как и для старых друзей, не так уж и важен конкретный смысл, а значимо лишь одно — кто­то говорит, кто­то слушает, и в этот момент этот кто­то есть одно целое, я.
Так и в этом Морзе: образы радионапевов выражают весь доступный радисту, бесконечно разный по форме, но одинаковый по сути — смысла смысл. И прием­передача, то есть толкование, были попыткой вскрытия¬отражения последнего.

Ца­пли хо¬дят, ца¬пли на¬ши — пела буква «ц»: – • – •
Морфологические цапли, если бы ноги у них выросли до небес, могли бы без проблем ходить по всему свету: Тихому океану, Гималаям, сквозь стены одиночной камеры и даже по Саргассову морю. В этом и суть языка — отпусти слова на свободу! Распростри себя выше небес! До Слова! — и сможешь ходить! Везде!
Если совсем просто, то любая азбука имеет ничем неограниченные возможности для любой, очень инвариантной трактовки артикулированных вибраций воздуха. Вектор и горизонт данной, не претендующей на абсолют Морзе, отличаются от всех других лишь точкой отсчета (свернутое в тишину одиночество) и осознанием беспредельности тире (свободы, убегающей от понимания ¬языка).
В чем же смысл? Хватит парить мозги! Игра затянулась! Что конкретно нужно понять?
Приходится «сдаться» — смысла не существует, пока мышление бродит по кругу внутри загородки модальности, здесь — глагола «нужно». И не только здесь, но и везде, где конкретным ухватом пытаются схватить то, что вообще ничем конкретным ухватить нельзя. Ну не годится сантехнический ключ для понимания ключа метафизического.
Что же тогда? На что опереться? На «около»? Или на тавтологичное и туманное определение слова как чувство чувства?
Да — если вопрос реальных последствий отделения улыбки от ирреального Кота («Алиса в Стране Чудес») бессмыслен (но это не значит, что смысла нет) и неактуален (но это не значит, что, дескать, те вставные челюсти не мои, вот и неважно).
Нет — если кто­то думает, что слово само по себе — это нечто устойчивое, вроде технического термина, вторичное производное от реальности (и как эти фокусники умудряются обозначить пресловутую «реальность», волшебным образом избегая всех слов?) и ясное само по себе безо всяких слов.
В любом случае для физиков­лириков всегда остается мост, соединяющий обе точки зрения. Люди, как поющие птицы, говорят не для того, чтобы ЧТО¬ТО сказать, а для того, чтобы просто ГОВОРИТЬ, как это и делают не рефлексирующие по поводу собственной ходьбы цапли.
Ца­пли хо¬дят, ца¬пли на¬ши...
Ч [; ; ; •] Ча­ша но¬ет
Алкоголизация — довольно¬таки естественная потребность для творческого человека, каким был или мнил себя Денис. Теперь, когда Болт перестал верить в алкогольное просветление, открыв религиозное другое, а Макс превратился в философский камень за пазухой, который, поста­вив множество вопросов и изменив треугольный мир, сам остался прежним — не увеличивался и не уменьшался, словно чего¬то ждал, — оставалась лишь могила Винта, что ждала всегда, но искренне пить водку с ней возможно было только раз в году; вот тогда вопрос, когда, что и с кем, перестал быть пустой фикцией и анекдотом и стал по¬настоящему актуальным.
Так в жизнь Дэна заново ввалилась горланящая, много пьющая, разухабистая мультинациональная орда — приятели, псевдовеселая суета с которыми удлиняла лабиринт и отсрочивала тот момент, когда спрятаться за социалистические углы один за всех, и все за одного, стало бы уже и нельзя.
Что подтверждала расшифровка триптиха буквы «ч». Который в традиции Морзе буквальным образом раскрывался так: вот длинная, как три экватора, тире¬дорога, вот — ты, вот — точка, все. Что остается от тебя, как и дорога, при любом исходе.

Изнурительный вечер, словно копируя образование мезозойской складчатости в условиях российской платформы, плавно перетек в глубокую ночь и застыл на торфяных геолиниях предутреннего болота.
Женя (очень свободолюбивый, потому/поэтому очень неизвестный гитарист), Ефим (уравновешенный, словно соратник Ким Ир Сена, толковый осветитель), журналист Володя (кучерявый и ироничный) и Дэн сидели в оригинальной — четыре совершенно разные по стилю и возрасту люстры освещали ее, — хронологически близкой к монархистам кухне и медленно, как на тягучей дрезине, погружались в себя.
Позади была бурная ночь, впереди — тоска и похмелье. Расставаться не хотелось, поэтому, несмотря на полное отсутствие мотивации, все единогласно решили. Выпить. Еще. Текилы.
— А давайте будем рыцарями, — неожиданно предложил Женя.
— Это как? — настороженно спросил Ефим.
— Сейчас увидишь. У тебя чаши есть?
— Какие чаши? — спросил Володя.
— Настоящие! Чем старее, тем лучше. Неси, сейчас объясню.
Володя повиновался: сходил в суперстильную комнату­музей — в ней не самоутверждался дизайнер, просто покойный дедушка­генерал любил штучные вещи, после его смерти родители решили оставить все как есть, на вечную память — и принес две фарфоровые чаши.
Эти коллекционные штуковины могли внушить уважение и пиетет кому угодно: симпатичные не только для джентльменов девятнадцатого века пастушки резвились на английском, окаймленном серебром и золотом лугу.
Женя принял рыцарскую позу, наполнил треть чаши, заставил всех встать, перейти на гекзаразмеры и поклясться на ордене меча и... здесь он вопросительно запнулся... и орала? — «правильно ли молвил я, о други?» — после чего сделал большой глоток и передал чашу по кругу.
Тон был задан. Говорить на гекзаразмерах оказалось очень просто: нужно было просто изменить порядок слов, привести локоть в третью хореографическую позицию, почаще поднимать глаза вверх и не стесняться через слово употреблять восклицательную частицу «О!». Пить текилу из чаши было еще проще, не нужно заботиться о том, чтобы хватило на глоток или, напротив, осталось еще, — фарфоровая жертва не успела сделать и четырех траурных кругов, как оказалась опорожнена.
— Знаете ли вы, о други, свершиться что сегодня здесь должно?
Володя, который наивно пригласил приятелей домой просто на веселую сигарету, не знал, что будет впереди, да если бы и знал, все равно ничего не смог бы изменить —  поэтому подыграл, геральдически улыбнулся и интеллигентно спросил:
— Молви нам!.. Внимаем мы тебе, о рыцарь странный.
— Итак, внимайте. Жертвоприношенье, как завещал Горацио, друг его несчастный, не искупит Полония вины, пока дух чаши древний и ужасный не обретет покоя...
— Значит, мы должны...
— Разбить!.. Открыть вход теням!.. В тлен виновной глины! И пусть унесет проклятую в сырой Аид, как Клавдия вину, о страшный Гадес! И с этим повеленьем умолкаю — нарушить волю принца не могу! Смотри, о Гамлет! Вот оно! Из небытия в далекий век со¬бытие прорвалось и... свершилось!
Женя демонически выпучил глаза, кивком подбородка переложил ответственность за содеянное на невидимого духа и со всей дури бросил чашу о пол. Раздался глухой стон — наверное, такой стоял в тех самых домах в последний день Помпей, — но чаша не разбилась. Тем более вдребезги — только раскололась на крупные куски и сохраняла все шансы быть реанимированной. Все¬таки английский двухвековой фарфор был довольно качественной штуковиной, но...
— Чувствуете?! Чувствуете ли вы, о други? О, началось!.. Вот настоящее!.. Как сладостен тот миг... — завыл гитарист.
Ничего не почувствовать стало невозможно: и в самом деле всех накрыла какая¬то странная волна. Мысли убежали куда¬то вдаль и боязливо спрятались в норках серой подкорки. И сейчас подкорка захватила все пространство и управляла людьми.
Остановиться было невозможно, в разрушении было что­то непередаваемо настоящее: сосредоточенность и спонтанность дзэн, дионисическое просветление, необычайная легкость, удивительная свобода и полный, как после первой бутылки водки в пятнадцать лет, упругий улет.
Всех охватило вакхическое возбуждение, каждому захотелось побыстрее разбить собственную чашу... и понеслось. Сначала, причем первым был хозяин Володя, были уничтожены обломки первой чаши, потом была выпита и принесена в жертву вторая, затем третья... в конце концов досталось и никак не связанному с Шекспиром советскому ветерану, люстре¬васильку, что скромно висел над кухонным столом, он тоже был уничтожен... а в довершение всего парни превратились то ли в ингушей, то ли в дервишей, схватились за плечи и с воплями станцевали боевой танец на обломках чаш, превратив осколки искусства в исходную субстанцию — искрящийся серебром и золотом кварцевый песок.

Время соединилось и завершило себя: чудом сохранившиеся предметы позапрошлого века были уничтожены чудом настоящего просветления.
Становление, бытие и распад — равноправные боги. Вещи обрели свойственную всему судьбу. Чаш не стало — осталась лишь какая¬то производная, своего рода быстрораспадающийся изотоп, то есть представление о чашах. Давление которого еще ярко пульсировало в голове, то есть не совсем изо­шло. 
Когда все закончилось, чтобы сохранить охвативший его драйв, Дэн молча выскочил на улицу и побежал домой, не обращая никакого внимания ни на преследовавшие гиканья приятелей, ни на тени, что как голодные волки не отставали и продолжали гнать тело вперед, ни на то, что битье чаш не способно снять ношу одиночества... и каждый возвращается домой, закрывает глаза и засыпает — всегда один.
Он бежал и бежал, а звук «ч» продолжал резонировать, пульсируя в ритме ударов ночного сердца: ча¬ша то¬нет, ча¬ша но¬ет... но¬ша во¬ет, но¬ша то¬нет...

Назавтра Дэн лежал на гальке и читал «Дао саксофониста». Рядом была река, высоко в небе реял коршун.
Осознание устало и спокойно, как распущенный на пенсию римский легион, вышло наружу: «Ничего­то мне ровным счетом не надо. Любых людей, самых красивых девушек, — здесь он усмехнулся, будто бы девушки — это не люди, — даже собак, никого! Я — одиночка. И мне не хочется — совсем — никого впечатлять, что­то говорить и быть понятым». Он закурил и додумал мысль до конца: «Именно в такие моменты как никогда близко2 начинаешь понимать себя».
И если бы сейчас он вспомнил все буквы азбуки Морзе, то обязательно бы отметил безупречную точность описания звука «ч»: плавание в протяженности трех тире, чем были прошлое, настоящее, будущее, заканчивалось, а впереди маячила предсказанная Винтом еще в гаражах одинокая точка.
 Ш [; ; ; ;] Ша­ро¬ва¬ры
Веяние времени, одним из которых была мода на создание нано¬ и прочих высокотехнологических зон, привело к тому, что Макс занялся юридическим обеспечением hareware, а по¬русски шароварами.
Работа в юротделе федерального агентства в качестве рядового сотрудника была не столь динамична и прибыльна, как это было ранее в Управлении при кавалерийских атаках на неокопавшийся бизнес. По сути, это было скучное и неблагодарное занятие. Нужно было в поте лица, работая от зари до зари, как всегда срочно, разрабатывать множество сколь занудных, в той же степени и безнадежных предложений по изменению законодательной базы русского поля экспериментов, которые позволили бы имплантировать успех Силиконовой долины на плодородной национальной, но, увы, в этом отношении бесплодной почве. Естественно, с учетом международного опыта.
Последнее сильно облегчало задачу и официально легализовывало юридический плагиат. Самостоятельно креативить модерновые термины и адаптировать английские формулировки не хотел никто (уже сама фраза эксплицировала положение с истинно «русскими» идеями в ретроперспективе последних трехсот лет: где в ней исконно русские корни?) Понятно, что никому в новом миллениуме не хотелось изобретать уже успешно продаваемый западниками по всему миру, велосипед. Поэтому — welcome to Microsoft! — в качестве основы доктрины были взяты юридические эгрименты с сайтов известной фирмы. Те самые, что строго и наивно предваряют инсталляцию любой, давно уже взломанной местными ботаниками компьютерной программы.
Когда рекомендации были выдвинуты, законодательные инициативы сгенерированы (только сорок семь по¬правок в ГК!.. двадцать восемь в НК!.. и две в Конституцию), а проекты изменения законов подготовлены, всем стало ясно, как все безнадежно.
Чтобы что­то продать, нужно что­то сделать, в идеале изобрести. И это «что­то» должно было иметь статус признанной всеми собственности. Но в народных умах соб­ственность по¬прежнему была нелегитимна, исключение составляла разве что социалистическая триада: машина—квартира—дача.
В таких условиях продвижение идей интеллектуальной собственности напоминало соглашение Риббентропа—Молотова, когда стороны попытались «честно» договориться о разделе Европы и даже подписали секретный пакт, ни на йоту доверяя друг другу. А по сути просто отсрочили время. Похожим образом отсрочивал время и Максим, только в роли контрагента выступала не нацистская Германия, а родная, по¬прежнему не покоренная никем страна.
Проблема менталитета вороватых автохтонов по толщине пласта оказалась сопоставима с древним, возможно, вековечным пластом, в архаичном фундаменте которого каменела вера в доброго, хорошего, честного… и сильного, бескорыстного, справедливого… человека, президента, чиновника, разведчика, Толстого, царя…
Действие равно противодействию. Человек изменяется настолько, насколько изменяет мир. В глубине своего варварства русские отказывались меняться, продолжая изо­бретать «единую и всеобъединяющую идею», «железный занавес», «третий путь» — только бы не видеть изменившийся и убегающий вперед внешний мир.
Вот и национальная компенсация: международный, и не только промышленный, шпионаж давно уже стал легитимным на территории недавно одной шестой части по¬прежнему суши. Пиратские видео, дивиди, компакты и компьютерные программы давно уже стали органичным атрибутом летящей хрен знает куда тройки.
Только профессиональные политики и всерьез сума¬сшедшие могли позволить себе нести чушь про копирайт и интеллектуальную собственность. «Трюк выполняется профессионалами. Не пытайтесь повторить самостоятельно» — в шутку предупреждало MTV, показывая ролики про безумцев, выполняющих акробатические трюки, никак не предполагая, что на территории одной шестой найдется немало самонадеянных идиотов, способных реально и всерьез вышибить себе мозги. Схожая ситуация складывалась и с hare ware, с той разницей что в роли идиотов выступало федеральное, к слову сказать, вполне высокооплачиваемое агентство, которое самоуверенно и так же безуспешно пыталось повторить голливудский трюк — право на интеллектуальную собственность.
Изменить одним законом архетипы коллективного мышления, когда поэт должен быть нищим, музыкант бедным, художник голым, а ученый — с всклоченной бородой, в непременном трико с растянутыми коленками и в очках, способен был один человек, да и тот уже умер — Сталин. Как он и сделал в конце сороковых годов при строительстве пятизвездочных высоток для творческой интеллигенции в Москве — так официально были признаны права верхушки советских копирайтеров пусть не на европейскую, но довольно¬таки сносную по сравнению с насекомообразным населением номенклатурную жизнь.
 
Как чиновник со стажем Макс знал, что сейчас бежать впереди паровоза даже не бессмысленно — теперь опасно и бесполезно было двигаться, не то что бежать. 
Перспективная в проекте тема на деле оказалась очередной главкой кафкианского «Замка» — столько же сюрреализма и безумия содержалось в логике убедительной только на передовицах газет идеи. Стало очевидно, что главной задачей, определяющей успех прожекта, являются не общепринятые инвестиции, инновации, etc, а поиск никому не известного «землемера К». Иначе говоря, мощного чиновничьего лобби, способного протаранить крепкие стены великорусского «общее и ничье».
Найти экзальтированных идеями хайтека чиновников оказалось не просто. Совсем не просто. В реальности их попросту не существовало. У них были другие, от сохи и углеродов, ясные всем — сырьевые интересы. По­человечески их можно было понять — вот ясная и понятная труба, вот выхлоп, а тут какие­то непонятные, реально виртуальные «шаровары», единственная ассоциация с которыми напоминала про обострение отношений с Украиной, танцующей еврогопака. 
Макс не был утопистом и быстро сориентировался — Кампанелла писал не про этот город солнца. Здесь каши не сваришь или пресной будет эта каша. Да и Лейла, намекая, все чаще умилялась при виде чужих детей. Словом, надо искать другую работу.
И теперь он даже немного стеснялся при серьезных людях доставать из рюкзачка забавный опыт прошлого: еще неправильно поймут, подумают, что я ботаник или рябчик какой­то... пусть они сами по себе, а я сам... вот чудаки!.. ну и придумали — ша¬ро¬ва¬ры.
Щ [; ; • ;] Ща вам не ша
Болт, несмотря на невидимые голоса, внешне не подавал виду, оставался серьезным человеком и не позволял никому манипулировать собой. Единственное, что он сделал, но не из духовных соображений, а для повышения самооценки и роста внушительности — у него проклевывалась лысина — так это побрился. Как Котовский, наголо.
Теперь оставалось главное: определиться — какой твой путь? И он шагнул на трясинистую, как осеннее поле в сибирской деревне Тазырачево, дорогу.
При внимательном рассмотрении оказалось, что по сути все конфессии похожи на духовный супермаркет. Каждая из них представляла широкий выбор путей спасения, почти не требуя ничего взамен, кроме — времени твоей жизни и куска личной свободы.
Такое положение дел не было случайным. Эта черта вполне соответствовала бреду времени, навязчивой идеей которого было счастье все большего потребления. В свою очередь немыслимое без таких дуальностей, как цена—качество и время—деньги. Со «свободным» выбором как апогеем демократических ценностей и триумфом позитивистов в гиперболе с­цены.
Безусловно, позитивисты со своей верой прогресс победили. Они по¬американски деловито и безо всяких шуток, по¬немецки, разрешили все вопросы инфантильного, они же сократо­зеноновского типа: кто быстрее — Ахилл или черепаха, кто сильнее — кит или слон, что важнее — здоровье или честь? Даже такому магистру схоластики, как Спинозе, не удалось сделать то, что ловко проделали мутации дарвиновских обезьян: умело скрыть смысл контрадикторных противоречий и смешать в одном флаконе такие непересекающиеся категории, как счастье, цена, качество, свобода, выбор, потребление, время, деньги.
Следствием алогично¬цивилизованной смеси и стало множество диких ритуалов, которых придерживалось большинство современных людей. Болт заметил, что мало кто задумывался о том, что обруч быта покрепче большин­ства духовных вериг удушает и без этого тщедушное тельце анемичной свободы, маскируя заклятый круг безобидным названием — привычка, закрывая путь в единственно­настоящее — сам прорыв.
Для начала Богдан объявил тотальную войну всем привычкам: обесточил телевизор, перестал бриться, есть когда хочется, выбрасывать мусор по утрам и стал подолгу спать днем, когда выспался, как последний тыловик, и бодрствовать по ночам после смены, когда валился на усталость с ног, как первый танцор.
После системной расправы с бытовыми условностями он перешел к самому главному — поиску учения, которое бы без остатка поглотило его: веру и неверу. Оказалось, что вековые споры о том, чей бог круче, сделали и без этого расплывчатую, как неудавшийся холодец, почву почти совершенно непроходимой для обычных людей.
Понять, кто есть кто, оказалось совсем не просто. Казалось бы, все говорили об одном, но как по¬разному они говорили. Каждая школа была забита многотомниками ритуалов, а по сути тех же странных — по одной от каждого гуру — привычек, которые назывались обетами, впоследствии объявляясь святыми. Как и по¬священные им дни.
Так, православные попы не отпевали некрещеных новорожденных, отказываясь выписывать несмышленышам билеты в рай, следовательно, хоть и без умысла, посылали младенцев в ад, возлагая вину на непредусмотрительных родителей. Евреи верили в свою богоизбранность и политкорректно избегали афиширования национальной истины о том, что Иисус из Назарета — самозванец и никакой не богочеловек, а евангелие — религиозная ересь. А простой гигиенический вопрос надолго застопорил Болта в продвижении к буддизму. Как вязалось между собой вегетарианство и чистота рук далай­ламы и иже с ним? Мыли ли буддисты руки? Реальным мылом? Если нет, то — какие средства использовали? Если да, то всем известно, из чьих костей и трупов варится глицерин. И как тогда вегетарианец должен мириться с убийством невинных животных? Что меньший грех: съесть труп или вымыть его отваром собственное тело?
Посещения церквей, дацанов, синагог, многочисленные лекции от западных гуру, отечественные курсы по развитию потенциала личности дали Болту многое. Но не дали главного — веры. В абсолют, в мир, в себя.
Казалось, что все они являются продолжением дневникового анекдота, автором которого был вполне одухотворенный Блок: «1 августа. Пил на Гороховой. 2 августа. Пил на Гороховой. 3 августа. Пил на Гороховой под граммофон. Зачем¬то купил пальто».
В каждой из практик был свой стержень и здравое зерно, но суть не менялась: везде нужно было каждый день «пить на Гороховой», зачем­то покупать пальто и верить — всегда под чужой граммофон.

Теперь, после беглого ознакомления с идеями махаяны, каббалы, протестантства, мормонства, индуизма и шаманизма, Богдан твердо стал на свой путь к тому что, по уверению Лао¬Цзы, не может быть увидено, услышано, почувствовано. Он выбрал экуменический средний, но не срединный путь, каковым стал толерантный даосизм. Теперь главным занятием после служения людям в виде погружения больных на работе в медикаментозный сон стало совершенствование с­ебя.
Последняя фонема хорошо эксплицировала весь смысл духовных поисков — первым шагом в любом спиритуальном развитии были инвариантные, желательно беспрерывные медитации, и все они были направлены на оно самое — с­ебя.
Оказалось, что сидеть в хорошо проветриваемом помещении с полным отсутствием мыслей и закрытыми глазами совсем рядом с таинственным дао в позе полулотоса не так уж сложно. И даже легко.
Легкая, будто бы при щелкании семечек, невесомая пустота; точная, как при правильном ходе в шахматах, концентрация; глубокое и стереоскопичное, словно у трехсотглазой стрекозы, видение всей картины; и чувство троекратно исполненного перед всеми людьми, в том числе и перед самим собой — прошлым, настоящим и будущим, — долга. Все они давали ни с чем не сравнимое удовольствие и закрывали увиденную Паскалем (который всегда ставил стул слева позади себя) и не принятую Винтом брешь­пропасть.
А чувство воспарения, которое являлось главным кайфом (и пока незаметной бедой, потому что гордыня, «я», эго — это главное, с чем и предстояло бороться), настолько возвышало над всем остальным, что ради столь сильного ощущения, Болт готов был целовать каждого, кто обидел или толкнул его в автобусе. Теперь прощать мелких, глупых и недалеких людын стало удивительно, до сладострастия приятно.

Целостность прекрасной картины разрушил случай. В темный осенний вечер Болт возвращался домой. На перекрестке у киоска, похожего своими линиями на немецкий дот, завязалась потасовка.
Двое молодых, гопнического вида славянофилов пытались доказать здоровенному украинцу, что у малоросса нет никаких прав на самоопределение. Финансового в первую очередь. Они настойчиво делали акцент на финансовую зависимость «ридной краины» от местной крыши, осознанно игнорируя все статьи Устава ООН, в котором прописанное право было одним из столпов национального суверенитета. Проще говоря — обоснованно вымогали деньги.
И наверное, у них все бы получилось, если бы у хохла не было специальных аргументов — таких тяжелых, увесистых кулаков и колхозной, почти полной нечувствительности к боли.
К своему несчастью, Богдан не знал об этом. Такая диспозиция показалась несправедливой любителю всего человечества — Болт попытался вмешаться в дело. Каково же было его удивление, когда ситуация приняла диалектично противоположный оборот. Превращение произошло в точном соответствии со сценарием маркиза де Сада: «Только что ты мышь, убегающая от кошки, и вот ты кошка, догоняющая мышь». Боец из ближнего зарубежья профессионально оценил ситуацию и, убедившись, что применение бит, ножей и огнестрельного оружия ему не грозит, напористо перешел в атаку. Он с нескольких хлестких ударов лихо раскидал обидчиков и, совершив несколько контрольных ударов ногами в область печени и головы, в свою очередь принялся вымогать деньги.
Славянофилы быстренько превратились в истовых интернационалистов, они и не пытались спорить и уже были готовы вывернуть карманы и выплатить любую контрибуцию, как на сцене появился Болт:
— Слушай, отпусти их, это же нехорошо. Ты же сам только что...
— Шо? Ты бачив? Хлопцы пирвые подвынулис, — хохол прыгнул на руку одному и ударил по коленному суставу другого.
— Прекрати. Милиция приедет... я уже позвонил... сейчас... — попытался остановить избиение и взять на испуг Болт.
— Ща вам не ша! — этот радионапев буквы «щ» был последним, что ясно запомнил Богдан. Оглушительный удар в челюсть, нокаут, мультики, грязная куртка и тихая, как пустота в карманах, медитативная тишина.
В секундном прояснении он увидел, что один из только что битых парней снимает с него часы, а другой роется в кармане и держит руки: «Лежи, зема, лежи...» Он попытался что­то сказать, но успел лишь понять, что это было ошибкой. Последовал сильный, теперь русский, удар ногой в голову и... нет боли, отключка, красота.
Это был классический образчик бытовой, подвинувшей иудейского царя к философии, майи: «Сегодня ты Соломон, завтра — раб». Слабый оказывался сильным, агрессоры превращались в жертву, случайный прохожий — в зему и клиента — явления настолько не соответствовали своей сути, что доверять им могли только сумасшедшие или, что то же, большинство нормальных людей.
Ситуация не прошла бесследно и превратилась в мировоззренческую трещину, которую никак не мог залатать Богдан. Что он должен был делать? Пройти мимо? Струсить? А вдруг у боя был бы другой исход? Или прав был Шопенгауэр: люди стремятся к тому, что желают, и получают то, что заслуживают? Значит, он заслужил выбитый зуб и сотрясение мозга. И это справедливо?
Приходилось признать: в драке те трое намного лучше понимали друг друга, чем путем самых глубоких мыслительных усилий был способен сделать он сам. Одиночество человека — настолько же реальная, как и метафизическая «вещь»; в той ситуации каждый из парней, включая хохла, был намного менее одинок, чем мог бы вообразить себе Болт.
Трещина разрослась до размера рва, если так пойдет дальше, то... — вот он путь мизантропа¬отшельника, схима и пустыня. Неужели все бесполезно?
Он молчал, погружался в медитации и не находил ответа. «Ща вам не ша» — и как после этого служить людям?
Ь [; • • ;] То мяг­кий знак
Странно, но слияние со всем шло одной дорогой — через человеческое одиночество. Чем и было принимающее отторжение (с искренней любовью!) всех людей. Только так можно было получить метко подмеченный Стругацкими шанс — «познать все, ничего не узнавая», то есть веру.

Если бы в наше время появились пророки, ими запросто смогли бы стать популярные диджеи — такой многочисленной аудитории не было никогда и ни у кого. Почти ни у кого, кроме одного — этим исключением был не диджей, а индийский пророк, бхагаван Свами.
Все было правильно и приятно слуху в учении достопочтимого Бабу. Но одна вроде бы реальная история — не притча! — серьезно застопорила Болта.
«На четырехлетнего мальчика напали бандиты и сорвали с шеи золотую цепочку. Они ослепили ребенка, чтобы он не мог их узнать. Ребенок горько плакал из¬за того, что теперь не сможет видеть. Родители также плакали. Они приехали к Бабе. В прошлой жизни этот мальчик был жестоким человеком и сам ослепил нескольких людей. Теперь он останется слепым. Но если, повзрослев, он задумается о своей судьбе и поймет, что ослеп из¬за своих прежних темных дел, а потом искренне раскается в дурных наклонностях и сделает серьезную попытку изменить себя, моля Бога о прощении, то Баба может избавить его от кармы и вернуть ему зрение», — писал Свами в своей книге.
Богдан почувствовал серьезную ломку. Вышесказанное не имело ничего общего с тем, про что молчал Лао¬Цзы, а больше походило на совдеповскую мораль: «ты — мне, я — тебе». Ты мне — раскаяние, молитвы, веру; я тебе — глаза, счастье и вечный кайф. Главные же вопросы — почему и какой во всем этом смысл? — оставались за бортом, словно речь шла не о людях, а о водорослях или ничем не озабоченных, кроме глади воды, жуках­плавунцах.
Бедный мальчик ничего не знал о роке и свободе воли и не помнил о своих предыдущих прегрешениях — прошлой карме. Как же он мог извлечь урок из того, что не было его опытом?
Если свобода воли существовала, то выходило, что каждый мог сколь угодно инвариантно изменять свою судьбу. Тогда вопрос переходил из области теологии в область эпистемологии и более не контролировался ни одним гуру. Свобода воли и отношения доминации, одним из которых и было поклонение Свами, не могли дополнять друг друга в одном мозге. За исключением шизофренических раздвоений, которые не рассматривались Болтом.
Но все бхагаваны в один голос (и плевать на русского гуманиста с его слезинкой ребенка, цена которой целый мир) говорили о том, что на все есть свои причины, пред¬определения и следствия. Выходило, что свободы воли не существует: все происходило так, как должно быть. Но зачем тогда нужно было вытыкать глаза отверткой несмышленому малышу?
Вполне возможно, реинкарнации действительно существуют и парень действительно серьезно подизелил в предыдущей жизни, но — свободы воли¬то нет! — значит, он тоже был орудием рока, мечом кармы, который, исполняя чужую волю, наказывал предыдущих гаденышей за прошлые «заслуги». За что же тогда было мучить его сейчас? И зачем — для остроты страданий? — лишать памяти?
Ведь если все предопределено, значит, он просто не мог поступить по¬другому. Где же справедливость? Соразмерность деяния и воздаяния? Это же игра в одни ворота! Как ни поступай, все одно: ПО¬ДРУГОМУ поступать просто невозможно. И нельзя! Или прав был Шестов: с момента возникновения первого страдания количество боли в мире неуклонно увеличивается? 
Голоса были, ответов не было. Кроме одного: ТАК устроен мир. Тогда вопрос поворачивался другим боком, скорее задницей, точнее всего дуплетом: обдуманно принять такое устройство мира или не морочиться, как это делало большинство, и просто забить? Верить ли в то, что это и есть мир? Ведь даже суровые суды древних — вспомните Геракла, в припадке безумия перебившего собственных детей, — не судили помешанных людей. А чем, как не полным помешательством, была возможная реинкарнация? За что же тогда отвечать?
Здесь Богдан останавливался — это был второй круг. Наилучший из миров был жесток, непонятен и несправедлив. Но это был единственный доступный мир, на который не мог забить он.
Он продолжал медитировать и молиться. Когда везло, то наступала хорошая тишина — полная. Выражением веры в которую и был смягчающий твердый приговор всех без исключения согласных беззвучный мягкий знак. Это было первое и последнее, что мог понять и во что смог поверить Болт: невыразимый в отдельном звуке «ь» — то мяг­кий знак.
Ы [; • ; ;] Ы не на¬до
Мода на экстрим имела непонятные корни. Историки еще изучат свойственный государствам в состоянии транзакции феномен, возможными причинами которого были то ли буржуйский жир, манерность и нежелание шагать в едином реакреацинном строю, то ли скука, которую навевали островные Мальдивы и просто далекие страны, то ли это был а ля постафганский синдром: после сверхриска в бизнесе и войн девяностых пресная дозировка обыденного отдыха не вызывала удовольствия, не включала нужные мозговые доли. Возможно, здесь приложил руку диссидент Чернышевский: так, писатель В. А. Гиляровский после прочтения «Что делать?» сбежал из дома на Волгу — в реальные бурлаки, вот настоящий экстрим! И следовательно, тяга к пределам была историческим выражением вековечного народничества, желания приблизиться к будто бы любимому, но по¬прежнему будто бы недосягаемому народу... кто знает.
Как бы то ни было, но факт остается фактом: элита меняла предпочтения. Пятизвездочные отели теряли рейтинги, экзотикой стала реально далекая, но по деньгам довольно¬таки и пятизвездочная, недоступная для рабочих глубинка: Туруханск, Горный Алтай, Восточные Саяны...
Фрирайды с Эльбруса, вертолетные туры рыбаков и охотников на Кольский, глубоководный дайвинг на Баренцовом море — это были далеко не самые бюджетные поездки для топ­менеджеров, желающих получить полезные знакомства и выделить яркую хобби­строчку в собственном резюме. Альпинизм, рафтинг, спелеология стали занятиями для успешных, непонятно почему, но в духе нелогичного времени, «следовательно», настоящих мужчин. Так Максим получил козырь, который позволял выйти на новый уровень и беспроигрышно побеждать соперников в игре в города — он узнал Ырбан.

...Сплав заканчивался. Группа московских сплавщиков приближалась к географическому центру Азии, столице Тувы — Кызылу. Дальнейшее дикое перемещение было бессмысленно — равнинная река, никаких порогов, перепуганная рыба. По европейским меркам это было довольно¬таки условное приближение — до сердца колонии оставалось более трехсот километров.
Смеркалось. Плоты остановились на песчаной косе. Максим с еще двумя добровольцами отправились в деревню — купить свежего молока, хлеба и прочей этнической горилки. После двух недель сухпайковой диеты простая деревенская пища представлялась деликатесом и была очень желанна.
От плана ГОЭЛРО остались только перекошенные столбы, ориентироваться в темноте в и без этого алогичной деревне было нелегко. Требовался язык, но никто не попадался по пути, а окна деревянных домов были темны, как задраенные люки.
Вдруг раздался удар, дверь с грохотом распахнулась, и на улицу вылетел всколоченный мужик — он бежал под углом в сорок пять градусов так, словно его запустили из катапульты. Где¬то на середине улицы он сумел вернуть себе управление собственным телом, размашисто рубанул левой рукой, по¬лошадиному, словно от овода, на деле стараясь прогнать морок, встряхнул головой, после чего наконец, сфокусировав глаза, спросил:
— Мужики! А сейчас что, день, ночь или утро?
— Вечер. А где здесь магазин и пристань?
— Не знаю. У меня жена два года назад умерла.
— А что, раньше пристани не было?
— Да вроде была, сейчас я не припомню. Говорю же, жена умерла, вот и пью. Подожди немного, в себя приду...
Николай пришел в себя и рассказал: Ырбан — это русская деревня, сейчас в ней проживают триста человек, до развала — две тысячи, в основном такие, как он, да пенсионеры. А что делать? Лесхоз развалился, дети разъехались, работы нет, переехать некуда, натуральное хозяйство — и тебе шестьдесят два года. И вообще, пойду к Лексеечу, напоследок сказал Николай, махнул рукой и скрылся в темноте.
Магазином оказалась домашняя веранда. Молока и хлеба купить не удалось, здесь продавались более необходимые сельчанам базовые продукты: пиво, сигареты, водка. Пришлось идти дальше, к бабе Нюре: она пекла хлеб на продажу, а у дяди Толи, что через дом, можно было попробовать купить сметаны и молока.
Чтобы не блудить и сократить путь, сплавщики обратились к девушке с тяпкой в руках, она шла в том же направлении. Это было слегка пьяное, но кокетливое и очень разговорчивое создание — она перезнакомилась со всеми и ни за что не хотела расставаться на перекрестке. Девушка смеялась, водила ножкой, несла какую¬то веселую чепуху — всячески проявляла расположение, явно намекая на возможное продолжение знакомства, «у меня и подруги есть».
Парни не дрогнули, запах перегара и грязь под ногтями — не лучший афродизиак. Но девушка, используя предлог за предлогом, никак не отпускала москвичей. Казалось, так будет длиться вечно. Ситуацию спасла неожиданно появившаяся, еще более пьяная маман:
— Сука! Я ее ищу­ищу, а она!.. Какого *** ты здесь встала? Ах ты шлюха! Стоишь лясы точишь непонятно с кем… Быстро пошли домой!
— Подождите, я сейчас, быстро, разберусь и дальше... — мягкой пьянью улыбнулась девушка и с тяпкой наперевес бросилась на мать. — Чо мешаешь? Не видишь, нармальные люди приехали? Пазнакомиться не даешь!? Иди, кандуй отсюда, старая карга!
— Ах ты ****ь! ****ься захотелось, да? С незнакомыми мужиками? Свежий *** увидала и голову потеряла? Я тебе щас покажу, сука такая!
— А тебе завидно, да? Да? Тебя никто не ****, так ты и мне не даешь, да? ****а старая! Я тебе!..
Началось фехтование на тяпках, которое, судя по сопровождающим его звукам, быстро перерастало в бой без правил. Стоны, животные мыки и отборные маты сопровождали грязную возню. Москвичи не стали испытывать судьбу, забили на деревенское молоко и поспешили уйти в вязкую темноту.

Конечно, это случайность, но радионапев буквы «Ы» четко соответствовал тому состоянию, которое пережил каждый из них: ы не на¬до. Чего­чего, а Ырбана никому было не надо.
Для Макса, испытавшего карьерные неудачи, это было новое понимание. Само по себе местонахождение вдалеке от брошенного всеми демонами места можно было считать достаточным основанием для большого человеческого счастья. Тем более, если это местонахождение имело своим следствием дружбу с настоящим финансовым крупняком — толстым, но крепким, как зрелый хрен, управляющим госкорпорацией Андреем Гавриловичем — а значит, новая, реально перспективная карьерная струя.
Если бы не одно... все то же... одинаковое для всех мест одиночество, полюса планеты которой не изменяются тысячами лет: нужда и скука. С бесконечной тоской — по золотой середине, по недостижимому экватору человеческой стратосферы. 
Э [• • ; • •] Э¬ле¬ро¬ни¬ки
Желание летать и уйти в дальнее плавание — одной природы. Они растут из одного корня — воспарения, желания увидеть широту мира с непривычной для земных рудокопов точки.
После того как Дэн узнал все (про себя, Винта, Макса, Болта, Лейлу), он открыл новое пространство, в зеркале которого с лихвой умещался весь сухопутный мир — обычное море.
В яхт¬клубах собирается много странных людей — Дэн стал самым последовательным из них. Его странность заключалась в том, что ему было совершенно плевать на конкретные бимсы, шпангоуты, форштевень, шторм, штиль и более того — само море. Но при этом он как никто другой полюбил лодки и просто воду. Успокоение, что давала последняя — а его можно было бы достичь, находясь и в строительном котловане на плоту из поддонов, — стало главной свободой в опустевшей, как дом под снос, жизни. И он, словно одержимый, принялся изучать хитрости морской науки.
Денис быстро продвинулся, узнал, что такое стопора, галсы, мочки, калсовый угол грота, швертовый колодец, выучил коды ИКАО и азбуку Морзе, но при этом вроде он не собирался отправляться в реальное плавание.
Человек (одинокий) ближе к маятнику и синусоиде, чем к системе ординат и вектору, поэтому настроения людей качаются, как времена года, — весной в нем в очередной раз родился человек. Денис неожиданно для самого себя решил попробовать себя в деле и, как моряк спички бряк, легко сдал нужные экзамены и купил лодку. Это был недорогой, но красивый, старого типа шлюп длиной чуть меньше девяти метров.
Весна и лето, словно блики горного солнца, проскользили в зеркале времени — пришла осень. За лето Дэн настолько сроднился с ирландской штуковиной, что теперь часто оставался ночевать на стоянке в яхт¬клубе, предпочитая спартанскую мини¬каюту евроудобствам и технодизайну своей квартиры.
Он не мечтал и не думал об этом, просто знал — пока есть вода и лодка, не все потеряно, он не пропащий человек, ему есть куда вый­ти — возможность одиночного плавания по водной стихии была последним патроном, что держала на плаву ялик фотографа.
Сегодня почти утром — ночь собирала последние нити темноты, скручивая их в плотный клубок, — Дэн почув­ствовал, что пришло время использовать этот патрон. Он спокойно, как погрузившийся в самадхи йог, направился к морю — там его ждала лодка.

Беспородный умняга Румпель выскочил из будки, мгновенно опознал своего, не залаял и приветливо замахал хвостом. Денис ответил, щелкнув языком, и пошел к пристани. Через полчаса шлюп покинул гавань, взяв курс на запад — навстречу тускло серебрящемуся в облаках солнцу.
Стояла удивительная тишина. Море было безмятежным, по¬волшебному спокойным. Только мерный гул двигателя напоминал о том, что звуки еще существуют. Шлюп скользил по чистой странице воды, приближаясь к сердцевине великого парадокса — месту, где язык уступал безмолвию.
Человек, не понимающий своего одиночества, живет в болтливой иллюзии, которая есть стремление к недостижимому пониманию, и не ценит смысл слов. Условно одинокий другой не верит в слова и продолжает пребывать на другом полюсе той же самой иллюзии — молчании. Одиночество же, подобно бесконечному массиву, пребывает посередине и не может быть объято сетью всех, в том числе несказанных слов.
С удалением от гавани яхт¬клуба прошлые события уменьшались и становились похожими на игрушечные силуэты склонившихся к горизонту деревьев. Забыть гул прошлого было невозможно, можно было только не услышать, сделать тише каждый тон древней мелодики. Так приходило забвение.
Лейла, Макс, аватары Богдана, ненужный фотоаппарат, погрузившийся в венецианское созерцание город — все это претерпело странную метаморфозу. Сейчас внутренняя речь особым образом проговаривала странные слова, главным в значении которых для Дэна стали не корни, а уменьшительные суффиксы: домики, лунатики, закатики, э¬ле¬ро¬ни¬ки... Человечек крутил в голове лингвистическую шарманку, одной из дорожек который был он, скоро САМ.
Ю [• • ; ;] Ю¬ли¬а­на
Странно, но вся эта чунга­чанга, чем была вязь слов, была обоюдоострым мечом, который разрезал полотно понимания, в сущности ничего не изменяя.
Выброшенные в звуковые поля слова были излишними, когда человек был одинок («что толку говорить, все равно не поймут»), и в той же самой мере они были не нужны, когда он не был одинок («зачем что­то говорить, когда и так все ясно»). Казалось, меч слов только создает иллюзию, что вспарывает реальность и сообщает коммуникациям какой­то смысл. На деле же последний рождался сам по себе — просто и из намерения.
Загадка заключалась в том, что упрощенная последовательность кратких тире и точек была одновременно (немыслима) близка и чудовищно далека от смысла передаваемых вибраций, главный стержень колебаний которых гнездился в древней тайне — в мегаодиночестве познавших слова людей. Одиночество в абсолюте, как смерть, как рождение, как любовь, как все и как таковое, — порождало и убивало слова.
И тогда слова неожиданно исчезали — буквально, — вывернувшись в свою суть — тонкие, похожие на музыку вибрации, понимать которые были способны все существа: пчелы, кактусы, змеи, котята, голуби, тополя... иногда человек. Для этого нужно было отринуть все артикулированные лингвистами смыслы и увидеть, что весь язык — это мокрое радиосочетание многозначных тире и точек — и есть просто: • ; • • ; ; ; • ; • • ; речь. Бытийная пробоина, звуковая течь.
Контекст — двигатель текста. Опытные радисты знают, что прием сигналов Морзе схож с трансом: именно тогда, когда точки и тире перестают быть набором бессмысленных тонов, минуя артикулированную расшифровку, человек начинает слышать сам смысл. Нечто подобное происходит со всеми, кто, подобно Мандельштаму, почувствовал сам язык (поэт утверждал, что ощущает слова, как физические предметы, и не записывал, запоминал стихи). Иначе говоря, язык нужен для того, чтобы не объяснить, а указать на то место (в голове каждого), где рождается смысл.
Слова подобны лассо, смысл — будто бы пойманному, но парадоксально свободному мустангу. Задача говорящего — поймать коня; задача деятельного — оседлать и использовать, что — ковбои знают — никогда не означало понять; задача понимающего — не затянуть петлю так, чтобы удушить горло смысла. Потому что смысл — это не круп лошади и польза, а древний уже­и­так­понятный при внимательном вслушивании прообраз, который пронизывает все слова и является прародителем артикулированного в лассо слов языка.
Бытовая сиречь литературная ю¬ли¬а­на, подобно схваченной взглядом рыбке, продолжала скользить в глубины воды и отказывалась открывать свои тайны. И человек, связанный по руками и ногам внедренными в мозг словами, ошарашенно взирал на далекие звезды, ползущего паучка, цветущую сирень, редкие мысли... и вдруг понимал полную беспомощность и песчинистость своего «я. И это ощущение было как никогда близко к тому отчаянию, что посетило постмодерниста Барта: «Язык учит нас понимать человека, а не наоборот».

Лодка удалялась от берега все дальше и дальше. Это было лучшее из худших положений. Ничего изменить было нельзя.
Денис, подобно космическому зонду, прошел точку невозврата: можно было нарушить любое обещание, кроме одного — данного самому себе.
Если только... догадка — не изменить ничего равно изменить все? Тогда все проясняется, вот смысл и назначение восточного пассажа — эпос, круг, ю¬ли¬а­на.
Я [• ; • ;] Я¬мал я¬мал
Наступил вечер. Лодка, как божественный плевок, тихо покачивалась на волнах, внутренние круги от которого (в человеке) становились все больше, а внешние (в море) все незаметней и мельче. Суденышко удалялось от берега все дальше и дальше, деления связи на сотовом превратились в детский маяк, «то потухнет, то погаснет» — все, связь не работала.
В каком­то смысле Денис поступил как Федор Конюхов, только тот бежал от себя, а он к себе. И это к себе тоже было плаванием, опасным и одиночным.
Конечно, еще утром у него была исправная рация (выбросил батарейки), и Дэн знал, что каждый час (с 15¬й по ¬18¬ю минуту и с 45¬й по 48¬ю) в эфире наступают три минуты тишины. В это время обрывались на полуслове все сообщения и радисты всего мира настраивались на частоту 500 Гц в ожидании сигналов бедствия. Еще вчера (на суше) он мог подать сигнал бедствия — SOS, сегодня (в море) — нет.
Первый раз они прозвучали в эфире 14 апреля 1912 года с печально знаменитого «Титаника». Радист тогда передавал сигнал SOS, но, увы, на другом корабле, проплывавшем в зоне действия сигнала, радист в тот момент отлучился.
Дэн сам был таким радистом, с двумя отличиями — тот работал на прием, а он не стал работать на передачу. Потому что в глобальном смысле местонахождение не имело никакой разницы, одиночество было повсюду, спастись от давящей отдельности было невозможно и нельзя.
Вибрации, которыми были прошлые истории, отстучали в голове, теперь в них не было никакой разницы: все одно, точки­тире¬точки… Вот и SOS, как тяга к жизни, и радиомолчание Дениса, как безразличие к смерти, были равными комбинациями одних из них. Дэн хорошо помнил мертвое «си¬не¬е», в котором нашел выход Винт, и «о­ко¬ло», что было посередине. Значит, выхода не было, вернее он был, но уж точно не SOS мог оживить и указать на выход: все бесполезно...

Он молчал и проникался своей незначительностью, сутью которой был радионапев буквы «я» в азбуке Морзе: я¬мал, я¬мал. Дэн повторял неизвестно кем придуманную мантру: я¬мал, я¬мал — только так, по уверению буддистов, можно было избавиться от яда содержащейся в ней беды. Повторение враждебного слова было противоядием против любой беды, потому что только через слияние с плохим можно победить (условно) плохое.
И вот торкнуло. Радионапев я¬мал стал самим морем. Циники усмехнутся, романтики вздохнут, реалисты не поверят, но смысл заключался в том, что одиночество стало нестерпимым. Настолько. Что мир не мог оставаться безразличным. Как и поступила вода.
…Ничего не пропадает, равно не превращается в ничто... то, что принято называть материей, переходит в слова... слова в звуки... звуки в вибрации... точка­тире¬точка... вибрации в тишину... в которой разлито ВСЕ... что не меняется никогда... — пело море.

Я сам принял это, — глубоко до мурашек в костях, без вздоха и вдохновения, необычайно ясно подумал он. Первый раз. Окончательно. Сам.
САМ же в мнемонике Морзе состояло из трех буквоисторий: синее, ай¬да, мама. Умирание, поиск, рождение — все это было САМ. Которое упруго и безнадежно балансировало на узком лезвии одиночества — смерти порожденного, заброшенного и найденного себя — и было синонимом сигнала буквы «я» с ее «я¬мал, я¬мал».
Иллюзии остались на берегу и за бортом. Для берега он был слишком одинок, для за бортом — слишком жив. Далеко позади бликовало городское небо, вокруг плавилось померанцевое море, впереди... первый раз в жизни ничего не было. Ни вдоха, ни выдоха. Только впереди.
И где­то там, в месте соприкосновения глаза­горизонта мерцала полнота прежде не¬мыслимого — я¬сам, я¬сам. Я¬мал, я¬мал — вторило море.


Рецензии
Опупеть.
Я и опупел.

Антон Чижов   25.08.2007 15:10     Заявить о нарушении
Пуп - в античном мировосприятии стержень жизни. Надеюсь, что омфалос в вышеозначенном высказывании следует воспринимать как это воспринимали древние, воспринимаю я.
Тогда последнее можно трактовать: я - ожил. Без претензий на глубокомысленную всеохватность, и тем более о-живительность (Озирис),

Дмитрий Томидо   02.09.2007 02:15   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.