Белые ночи

В метро залетел воробей. Он метался под сводами, садился на люстры, а внизу текла от эскалаторов к платформам людская масса, с воем тормозили и набирали скорость поезда. В их ожидании плотно сбитая утренним пиковым часом толпа смотрела на бедного воробья.
    Запрокинув голову, Костров тоже наблюдал за мечущейся птахой, удивляясь, как её занесло в каменное подземелье. На табло мелькали зелёные секунды, народ прибывал и прибывал, но вот с гулом и ветром набежал состав, разъехались двери, тела вдавили Кострова в душный вагон.
    Двое молодых людей в спортивных шапочках, с утра пораньше навеселе, довольно громко врубили портативный магнитофон. Аркадий Райкин распевно повторял: «У — греческом зале...»
    Вагон улыбался.
    Уткнув лицо в сложенную полоской газету, Костров не читал газету и не улыбался. Его последнее время одолевало какое-то сонное, мрачное настроение. Ни на работе, ни дома причин омрачаться не было. Это белые ночи. Он давно подметил, что в белые ночи будто заболевал, даже придумал название болезни — «белоночница». Странная болезнь: плохой сон, вялость, какая-то непонятная тревога...
    С утра его вызвал директор. Костров, в ожидании, когда тот кончит телефонный разговор, сидел, словно спал.
    — Слушай, Андрей Алексеевич, чего у тебя такой сонный вид? Не выспался?
    — Не знаю. План мы выполнили, — зачем-то сказал Костров.
    — А в Австралии прыгают кенгуру. Что с тобой?
    — Не знаю.
    — Дома всё в порядке?
    — В порядке.
    — Ладно. Вызвал я тебя вот зачем. Суслов собирается на пенсию. Сам собирается, мы не гоним. Так вот, хотим тебя рекомендовать на его место.
    — Надо подумать.
    — Подумай. Но не долго думай...
    Костров шёл по ковровой дорожке заводского управления и думал не о повышении, а о воробье под сводами метро. «Выбрался он или всё мечется? Ничего, выберется. Как влетел, так и вылетит...»
    За широкими окнами блестела синяя Нева. В солнечном воздухе плавал тополиный пух.
    — Андрей Алексеевич, видал вчера игру? — остановил его главный технолог.
    — Нет.
    — Ах как наши надрали! Много потерял. Классная игрушка… Тебя, говорят, двигают на место Суслова?
    — Не знаю.
    Его ещё поймал начальник конструкторского отдела. Тоже полюбопытствовал о предстоящем повышении. Костров и ему сказал: «Не знаю».
 
    Перед обедом, когда Костров и его заместитель Чусов вникали в новые чертежи, в кабинет без стука вошла женщина лет сорока — в светлом плаще, в лице что-то татарское.
    — Мне нужен начальник цеха. Товарищ Костров.
    — Слушаю, — сказал Костров.
    — Я, видите ли, по поводу, — она поглядела на Чусова: можно ли при нём. Решила: можно, — по поводу вашего работника Глушкова. Юрия Глушкова.
    — А в чём дело?
    — Я мать девочки, которую этот тип... как бы выразиться послабее… охмуряет.
    — Садитесь, пожалуйста, — предложил Костров.
    — Ничего. Я ненадолго. Не знаю, каким образом он запачкал мозги девочке, но она потеряла голову, пропускает занятия, страдает.
    — Простите, но при чём здесь я?
    — Как — «при чём»? Женатый человек, имеет ребёнка и портит жизнь восемнадцатилетней девчонке. Вы понимаете?
    — Стараюсь понять. И всё же не совсем возьму в толк, что мы можем сделать для вас.
    — Порицать. Возбудить против него общественное мнение. Это же проходимец и мерзавец.
    — Он у нас отличный специалист, передовик производства, — вставил Чусов.
    — Для вас — передовик. А для меня — аморальный тип и мерзавец... Я прошу вас, учтите, пока прошу. Я мать и этого так не оставлю...
    Она достала из сумочки платочек, приложила его к глазам и будто прослезилась. Чусов подал ей стакан воды. Костров пообещал разобраться, записал её домашний и рабочий телефоны. Когда расстроенная мать вышла, в кабинете остался запах духов.
    — Грозная дамочка, — сказал Чусов.
    — Её можно понять.
    В открытую форточку влетело воробьиное чириканье, и Костров опять вспомнил о воробье в метро. Наверно, выбрался на волю. Конечно, выбрался...
    Прозвенел трамвай. Где-то внизу включили вентилятор. Тополиный пух забелил ржавую жесть карниза.
    Костров попытался вспомнить Глушкова. Смутно увидел: лет тридцати, высок ростом, аккуратен в одежде и в работе, на собраниях не молчит.
    — Слушай, что из себя представляет этот Глушков? — спросил Костров Чусова.
    Тот помедлил, потёр пальцем хитрый нос.
    — Как вам сказать… Я в прошлом году в новый дом переехал...
    — При чём здесь новый дом, — перебил Костров.
    — Так вот, одни первым делом врубили в дверь глазок для подглядывания, другие — скворечник поставили. Глушков из первых.
    — У меня тоже нет скворечника. Поговори с ним. Только без свидетелей. Поделикатней...
Как выяснилось из разговора, Глушков потерял интерес к девушке, выходит из завода другой проходной, избегает её. А она караулит, ждёт, звонит домой и, по его выражению, «прилипла, как смола».
    — Да я её видел как-то у завода, — сказал Чусов. — Очень недурна...
    Костров в тот день задержался в отделе комплектации. Выйдя на улицу, направился к киоску купить газету и увидел за телефонной будкой тонкую девичью фигурку. Почему-то определил: она. Подошёл.
    — Вы ждёте Юрия?
    — Да.
    — Он сегодня… ушёл пораньше, — приврал Костров.
    — А вы откуда меня знаете?
    — Пройдёмте остановочку...
    Они двигались молча по набережной вдоль тополиного ряда. Разговор не выходил, да и о чём говорить. Давать советы типа «учитесь властвовать собой» Кострову было несвойственно. Она сама начала:
    — Он избегает меня?
    — Не знаю.
    — А я знаю. Через другую проходную исчезает.
    — Может, бог с ним?
    — Может. Только надо честно, по-хорошему надо расстаться.
    Костров глянул на её профиль: голова повязана яркой вишнёвой косынкой, наплыв волос на виске как чёрное крыло. Смутная ревность охватила его: такая красивая любит невзрачного рыжего Глушкова...
    Костров, если не считать школьной влюблённости в одноклассницу, любви не знал. Со своей женой Тамарой познакомился заочно: он служил тогда на флоте. Там многие писали заочницам. Увидят в газетке или журнале снимок — и за перо. Не она, так подруга ответит.
    Костров ради шутки тоже настрочил одной ленинградской ткачихе. Она шутя ответила, что морячок попал не по адресу: у неё ребёнок. Костров не успокоился. Почему он тогда не успокоился? Обменялись фотокарточками. Вышло серьёзно — поженились. К её сыну прибавился ещё один костровский, потом — другой. Костров работал на заводе, заочно окончил институт, стал мастером, затем начальником цеха.
    Он рано начал седеть — в тридцать два. А теперь, в тридцать семь, совсем побелел. Это выглядело необычно, особенно летом: смуглое моложавое лицо и снежная шапка густых волос.
    — Вас как звать? — спросил он.
    — Равеля. По-русски — Рая.
    — В жизни, Рая, всякое бывает. Не горюйте. У вас впереди длинная жизнь, — взял всё же Костров эдакий умудрённый нравоучительный тон.
    — А зачем жить?
    Тут он не ответил. Только посмотрел на чёрное подбитое крыло и длинные ресницы. И опять заревновал...
    На синей Неве сверкали масляные блики солнца. Буксирик, дымя и плюхая, тащил баржу-земснаряд. Чайки кричали у испачканных мазутом камней.
    — Вы в каком институте?
    — В Первом медицинском. А вы что окончили?
    — Политехнический. Заочно. — Костров подумал: «У меня всё заочно: жена, старший сын, учёба...»
    В воздухе, как летний снегопад, кружился и медленно падал тополиный пух.

    Дома ужинали. Кроме жены и тестя Семёна Лукича, за кухонным столом ещё сидела подруга Тамары, полная и задорная Шура. Она работала парикмахером и могла всё достать.
    Костров помыл руки, сел. Толковали о паркете. Шура обещала прислать знакомого мастера, который сделает хорошо и недорого.
    — А что лучше — дуб или бук? — спросила Тамара, подавая мужу тарелку с пюре и двумя котлетами из домовой кухни.
    — Ясно, дуб. Сто лет простоит, а может, и двести.
    — Двести дом не простоит, — вставил Костров.
    — Лаком крой и горя не знай, — продолжала Шура. — У меня видала?
    — У тебя и пола не видать за коврами и паласами… Андрей, ты чего такой кислый? На работе что?
    — Нет. Всё нормально.
    — Андрей, держи нос бодрей! — воскликнула Шура. — Жениха мне нашёл?
    — Нет.
    — У тебя ж муж, Шурка, — засмеялась Тамара.
    — А, какой это муж. Храп в брюках — и всё.
    — А я скажу — лучше всего избяной байдачный пол, — словно проснувшись, начал тесть. — Помыл его да ещё поскоблил, босиком ступать хочется.
    — Не те времена, чтоб скоблить, — возразила Шура. — Сейчас и в деревнях паркетом кроют. И пианино заводят.
    — Времена, конечно, играют роль. — Тесть хлебной корочкой счистил с тарелки соус. — Раньше было хуже, а лучше. Жили победней, а побогаче...
    — Ну, папа, пошёл заковырками шпарить.
    — Никакой заковырки. У нас в деревне, помню, изба сгорела у Федьки Щапова. Так без подсказа — кто денег несёт, кто картошку или одёжку. А нынче? Всякий сам по-себейному. Сберкнижку не тронет. Погорелец бумагу составляет в сельский совет — подмогите, мол... Нет, в людях людского было больше...
    — Вот вы снимите с книжки и мне дайте. Не откажусь, — засмеялась Шура.
    — Он и так блаженный. С пенсии всех угощает, чужим детям конфет накупит, как дурачок себя ведёт.
    — Вовсе это не худо, дочка.
    — Во-во. Прохиндею на втором этаже червонец дал, до сих пор отдаёт.
    — Вернёт. Значит, не имеет. Я хоть рупь, хоть сто — верну в точное время.
    — По себе, папа, других не меряй.
    — Иной меры нет. Конечно, чужую душу разгадать сразу невозможно. Тогда относись ко всякому как к хорошему человеку. В разный срок он сам себя проявит: кто дрянь, кто — ничего, а кто и чудный человек.
    — Андрей, да что это с тобой? — Жена положила ему руку на плечо.
    — Думаю.
    — И чего надумал? Хужей народ стал? — поинтересовался тесть.
    — Наверно, всё же лучше. Только требуем больше от человека. Нетерпимей стали к недоброму.
    — Ещё понять надо, что такое доброта, — сказала жена.
    — Это просто, — Костров вздохнул.
    — Бросьте-ка мудрить, мудрецы. Живи — и всё. Верно, Мишаня? — обратилась Шура к входящему на кухню двухгодовалому третьему сыну Кострова. Малыш держал в руке лист с нарисованным зелёным человечком. Костров взял рисунок.
    — Вот этот зелёный человечек — добрый. Пойдём, Мишаня, пририсуем ему ещё зелёного друга. Или подругу.
    Они рисовали в толстой тетрадке. Когда-то (странно, но тогда тоже стояли белые ночи) на Кострова нашло желание вести дневник. Была куплена вот эта толстая тетрадь, и поздно вечером он уселся точить карандаш, размышляя: о чём, собственно, писать в дневнике? О сокровенном? О чём ни с кем не поделиться? Но почему сокровенное чаще всего стыдное, так что боязно — не дай бог прочтёт посторонний.
    Костров тогда бросил тетрадь в тумбу, и теперь в ней рисовал Мишаня цветы, самолёты и смешных добрых человечков...
    Вечер прошёл, как проходило много вечеров. Досмотрев телевизор, лёг поздно, когда все уснули. Он лежал на диване напротив Семёна Лукича. Тесть коротко посапывал, а Костров смотрел в сумерки белой ночи, слушал кашель старшего сына, шум пробежавшей машины, стук каблуков...
    Вспоминались воробей в метро, женщина в кабинете, разговор с девушкой-татарочкой. Её вопрос: «Зачем жить?»
    Зачем — он и сам не знал. Жить, чтобы жить — вот и всё. Кто задаётся подобным вопросом? Живут, как дышат: пока не болят лёгкие, о дыхании не думают. Он знал только, что живёт не так.
    Костров бесшумно направился на кухню, достал с полки сигареты и, прочитав на пачке: «Курение вредит вашему здоровью», чиркнул спичкой. Прикурив, смотрел на гаснущее крылышко огня и, пока не обжёг пальцы, успел подумать, что вот прошли миллионы лет, а такой же огонь — живой, горячий, освещавший пещеры древних, — горит и нынче на кухнях и сейчас обжёг ему пальцы...
    Светлая улица совсем затихла, дома; спали с открытыми глазами, но, присмотревшись, Костров различил в одном окне тоже бессонно стоящую фигуру мужчины. Тот тоже курил. И, наверное, испытывал странное влияние белой ночи.
    Сон взял почти под утро, и он проспал время идти за бочковым молоком для Мишани. Всё же взял бидон, пошёл на всякий случай.
    В лифте пахло папиросным дымом. На стене свежо нацарапано: «Юрий — дурак». Костров вспомнил Юрия Глушкова, девочку с чёрным крылом. «Расстаться надо по-человечески» — верно. А как? Сказать правду? Так ли уж это человечно...
    Молоко кончилось перед носом. Последние три литра взяла стоявшая перед ним женщина в белом пыльнике. Очередь разошлась: кто молча, кто ворча разное.
    — Может, нацедите чуть-чуть. Мне для ребёнка, — сделал жалкую попытку Костров.
    Животастая молочница в белой куртке не обернулась, выговорив:
    — Бочка не резиновая.
    — Я понимаю...
    Позвякивая пустым бидоном, Костров возвращался назад ни с чем. Часы показывали без десяти восемь.
    Завернув за угол, он увидел ждущую его женщину в белом пыльнике.
    — Вам очень надо молока? — спросила.
    — Не мне — ребёнку.
    — Давайте половинку отолью. Нам всё равно много. Открывайте.
    Она сняла крышку, и он снял крышку. Бидон склонился к бидону, они коснулись краями.
    Костров протянул мелочь, поблагодарил. На плече у женщины лежала белая тополиная пушинка.
    — Вы в этом доме живете? — зачем-то спросил Костров.
    — Да. На третьем этаже. А вы?
    — А я в том, девятиэтажном.
    И разошлись...
    На кухне жарились макароны с печёнкой. По радио звучала музыка физзарядки.
    Он пил кофе, взвешивал: давать согласие на новую должность или нет? Конечно, давать. Какой дурак по собственной воле откажется от повышения?
    — Чего так мало? — заглянув в бидон, недовольно спросила Тамара.
    — Не хватило больше...
    Тополиная пушинка влетела в форточку, легла на подставку для сковороды. «Вы-ы-ше но-гу, выше, дышите глубже», — энергично, бодро указывал голос ведущего зарядку.
    Костров стал собираться на работу.


Рецензии