Семь встреч Радуги
РОМАН
«СЕМЬ ВСТРЕЧ РАДУГИ»
Встреча первая
КРАСНАЯ
(ГОРДЫНЯ)
Ре — Regina Astris, Царица звёзд. Луна.
Каждый…
;;;;;;;;;;;;;;;;;;1
Так сложилось, что до двадцати двух лет я всё ещё оставался девственником.
Сказать, что я не мечтал о девчонке, — это ничего не сказать. Я грезил этими «инопланетянками» в бурных фантазиях. Собирал вырезки с ногастыми и полногрудыми красотками. Часами просиживал на лавочке где;нибудь в центре, наблюдая и выискивая самую красивую из проходящих мимо девочек, девушек или женщин.
Сколько себя помню, мне всё время хотелось. Я хотел фигуристую сорокалетнюю учительницу — нашу классную, хотел прыщавую соседку, выше меня на голову и старше на год, хотел всех маминых подруг, хотел школьную уборщицу, которая так эффектно демонстрировала свою попу, когда мыла лестничные пролёты. Да, мне хотелось всегда.
Но школьная учительница лепила мне тройки и орала после уроков, соседка носила дурно пахнущие колготки, мамины подруги (что неудивительно) воспринимали меня лишь как странного подростка, а уборщица была так же добра, как и ограничена своей шваброй.
Мои фантазии всегда расходились с реальностью. Разумеется, я мог бы попробовать познакомиться с обыкновенной девочкой из моего или параллельного класса. Между прочим, желающие были. Но все те, кому нравился я, мне не нравились. Меня же всегда прельщала недосягаемость, неприступность, величина.
Красивую девчонку с мозгами курицы я так же не воспринимал, как и страшненькую интеллектуалку.
Вот так я и прожил до двадцати лет с мамой в подмосковном городке Одинцово — как за стеклом, созерцая противоположный пол: сначала в школе, затем на первом и втором курсах факультета журналистики, а после своего неожиданного заточения в армейский «монастырь» ограниченного контингента я до двадцати двух лет увеличил срок моей физиологической девственности.
Впрочем, вернувшись из Афганистана, куда я попал из;за бездарного указа Язова и где семьсот двадцать дней вынужден был просидеть на мизерном плато, защищая перевал с тридцатью такими же бедолагами, я легко восстановился в своём вузе — с оговоркой осенней переэкзаменовки. После чего, словно с корабля на бал, ворвался в летние каникулы и уехал погостить к дяде, маминому брату Евгению Решетникову, в Екатеринбург (тогдашний Свердловск) — с твёрдым намерением найти себе подругу.
У дяди росло два сына. Старший из них, Денис, учился на втором курсе института культуры — а что может быть слаще театральных курсисток?
Разумеется, кроме Решетниковых у меня в этом городе жило ещё как минимум человек девять тех, кому бы я мог с полным правом сказать, как мультяшный Маугли: «Мы с тобой одной крови», — но желания этого у меня не оказалось. Во;первых, мои отношения с родственниками зеркально проецировались из любви или антипатии моей бабушки, а во;вторых, я пессимистично думал, что там меня никто не ждёт.
Хотя имелся у меня в запасе ещё один двоюродный брат — Егор Щука, моя гордость, фанатик охоты и рыбалки, — но он уже как пять лет окончательно перебрался в лесную сторожку и выбирался из своей берлоги крайне редко.
2
Свердловск встретил меня пыльными улицами и липкой зеленью только что народившейся листвы. Начало июня выдалось душным, и я уже почти жалел, что покинул столицу, так как Денис, на которого я так рассчитывал, уехал отрабатывать летнюю практику в Крым. Дядина жена, тётя Соня, видя мытарства племянника и уже не в силах слушать мои упражнения в игре на губной гармошке, отправила меня в детский садик. Мне доверялось починить шкафчик младшего из братьев — пятилетнего Кирюшу. Того уже как неделю вместе с остальными детьми увезли на дачу, а в детсадовских помещениях затеяли косметический ремонт.
На меня сразу же пахнуло амбре свежевыкрашенных стен и детсадовской столовки.
Кирюшина группа находилась на третьем этаже, и я, стараясь не испачкаться о салатовые стены, с оттягивающим руку дядиным инструментарием не без труда преодолел ещё пять пролётов.
Шёл я на стук молотка. Было очевидно, что забивал гвозди не профессионал. Молоток то срывался, ухая по стене, то пару раз падал, со звоном подскакивая о пол.
Наконец я добрался до полуоткрытой двери и толкнул за ручку.
Та бесшумно поддалась, и я увидел сидящую ко мне спиной на корточках женщину в некогда синем, но давно уже застиранном и выцветшем трико.
Незнакомка что;то усердно оттирала в жёлтом тазике. Не знаю, что на меня нашло, но я остолбенел и так незамеченным простоял с минуту, затем, уже не понимая, что делаю, разжал пальцы. Ящик с грохотом рухнул на пол.
Женщина вздрогнула, обернулась и выронила то, что оттирала. Этим «что;то» оказалась пластиковая нога от гигантской куклы.
Затем, инстинктивно подбирая растрепавшиеся волосы, она стала распрямляться и оказалась выше меня на голову.
Капля воды, как будто выжатая из её мокрых рук, покатилась по виску, затем по азиатской скуле и остановилась лишь на тонкой, с синей прожилкой, шее.
Ощущения, охватившие меня в тот самый миг, сравнимы лишь с парашютным прыжком, когда ты в ожидании первого в своей жизни падения морально готовишься, воображаешь, как всё это будет, и, тем не менее, там, в небесах, когда ты решишься на безумный шаг в бездну и тебя швырнёт и закрутит воздушным потоком вниз, то все инструкции, добросовестно вызубренные тобой, окажутся забыты, а сам ты предстанешь один на один с неведомым.
Я влип! Желание завоевания женщины овладело мной.
Выцветшее трико, вернее, то, что оно скрывало, оказалось для меня красной тряпкой матадора, который, увидев неопытного, но нахрапистого бычка, уже обрек его на заклание.
— Здравствуйте, — стараясь не выдать себя как можно безразличнее, обратился я, — у моего брата сломался шкафчик, так вот я пришёл…
— А, вы тот самый кузен из Москвы? — услышал я её детский голосок и дважды удивился. Во;первых, так меня ещё никто не называл, а во;вторых, кто ей уже успел обо мне напеть?
— Вчера к нам заходила ваша тётя и обещала прислать племянника, сказала, что у него золотые руки.
Я молчал и не знал, что ответить. Но развязка наступила неожиданно.
— Так вот вы какой — Рома Радуга! — Я обернулся. Передо мной, оперевшись на дверной косяк, стояла рыжеволосая дурнушка. Пёстрое, в белый горох, платье уже успело испачкаться в извёстке и прилипших к подолу опилках. Девушка была излишне худа, и в её руках как;то нелепо смотрелся увесистый молоток.
— Поможете мне картины развесить?
Озадаченный тем, что меня ждали, я суетливо взялся за дело. Но работа не клеилась, всё валилось из рук, хотя, впрочем, несмотря на покалеченный уже через минуту палец, мне всё;таки удалось закрепить новые петли и нарушить свежевыкрашенную белизну стен десятком вбитых ржавых гвоздей.
Молоденькая воспитательница, которая представилась Томой, оказалась явно мной заинтересована. Она говорила и говорила то о моём брате, то о предстоящем поступлении в педагогический вуз, и ещё о тысяче не интересующих меня подробностях. Я же старался уловить момент прохождения в дверях силуэта той, ради кого я ещё был тут, слушал раздражающую меня трескотню и ждал, что вот;вот сейчас войдёт она. Вот сейчас. Сейчас. Но она не вошла. Лишь крикнула из раздевалки, что уходит на обед, и всё. Чудо исчезло. Остался лишь его шлейф. Как будто миллиарды воздушных пузырьков наполнили мои лёгкие, и я сейчас поднимусь к потолку.
Я ещё не знал тогда, что Любе уже скоро минет тридцать шесть. Много. Безумно много для влюблённого в неё двадцатидвухлетнего парня. Но я не думал об этом. Мне хотелось её. Я жаждал это тело.
Почувствовав, что я сейчас думаю не о ней, Тома стала рассказывать, что её сменщица, хотя и из местных, но почти всю жизнь прожила в Самаре; что она окончила художественное училище; и что после развода с мужем, который, кстати, бросил её беременной, она вынуждена была перебраться к маме, у которой в Свердловске кооперативная квартира; что Любина мама как год умерла, а Люба осталась в двухкомнатных хоромах одна со своей пятилетней дочкой; что как мать она хороша, но мужики около неё не задерживаются, так как она гордая и никто не может ей угодить.
— Между прочим, — добавила напоследок дурнушка, — у Любы завтра день рождения, и по этому случаю у неё дома будет девичник, хотя, как правило, на него приглашаются один;два мужчинки. Надо же кому;то открывать бутылки!
— Какой же это тогда девичник?
— Обыкновенный. Как говорит Люба, какой же девичник без мужского стриптиза!
Вот оно! Подумалось мне, и я, неожиданно для себя, с нахлынувшим чувством, крепко обнял Тому, притянул к себе и предложил ей сегодня же сходить в кино. Тома как;то сразу обмякла, даже для вида не попыталась вырваться и согласилась. Я же думал лишь об одном: завтра я смогу увидеть Любу. В том, что случится именно так, я не сомневался.
Вечер с Томой оказался скучен и тягостен. Пару раз во время просмотра приключенческой картины по Дюма она попыталась ко мне прижаться, а перед расставанием прозрачно намекнула, что её родители на даче. Но перспектива ночи с рыжеволосой трындычихой меня не вдохновила, и я весь обратился в ожидание.
Всю ночь я провёл в беспокойном сне, и всё мне мерещилось, что я — это огромный молоток, который забивает стальной гвоздь;Любу всё глубже и глубже в неподатливую стену.
3
Наконец наступило утро. Чтобы убить время, я встал как можно позднее и с трепетом набрал Томин номер. В трубке я услышал чавканье. Тома только что вернулась из садика:
— Рома, всё в порядке. К Любе мы идём вместе. С тебя цветы.
Никогда ещё в жизни я не покупал с таким упоением розы. Поштучно, выбирая каждую по запаху, кривизне и свежести. Очевидно, я это делал с такой долей безумия, что продавец, пожилой кавказец, снисходительно позволил разворошить мне три ведра. После получасовых усилий в моём букете оказалось тридцать семь сочных отборных лет женщины, которая сегодня должна была стать моей, — почти все мои сбережения.
Мы встретились с Томой в назначенном месте — у ворот детского садика. То, что она увидела, заставило её нервно, даже с какой;то издёвкой, начать разговаривать со мной. Но слова её путались, она перескакивала с темы на тему и, наконец, предложила сама понести букет. Я наотрез отказался. Тогда Тома сделала то, что называется ревностью. Она встала и сказала, что передумала идти к Любе, и что она меня раскусила, что я её использую, и что это глупо с её стороны.
Делать было нечего, и я признался. Я сказал этой дрянной девчонке, что мог бы ещё вчера завладеть ей, что она липла ко мне весь вечер, и что если бы я захотел, то легко бы обманул её, но я не желаю делать этого, так как полюбил Любу.
Тома заплакала, отвернулась и побежала. Я не стал её удерживать. Положение у меня оказалось незавидное. Я не знал, что мне делать. То есть я не мог решить, как смогу отыскать Любу.
Я судорожно стал перебирать все возможные варианты, как вдруг неожиданная мысль пришла мне в голову. Я отыскал ближайший таксофон, вложил в щель аппарата две копейки и набрал тётин номер. Лишь бы она была дома, лишь бы была! Тёти дома не оказалось. Тогда я набрал номер бесплатной справки и узнал её рабочий номер — бухгалтерии центрального универмага. Как я и предположил, тётя знала дом, где жила Люба.
Через пять минут я уже был в нём. Поднимаясь с этажа на этаж и прислушиваясь к шуму возможного веселья, я надеялся определиться по звукам. Но всё было предательски тихо.
Тогда я наудачу позвонил в первую же дверь, чтобы узнать, где же тут живёт воспитательница, и… мне открыла Люба.
Она держалась за ручку двери, и глубокий вырез её бордового вечернего платья распахнул для меня надежду.
— Ой! Какой букет! Это мне? А где же Тома? Заходите, Рома, заходите! Будете у нас пока единственным мужчинкой! — И Люба отступила в глубину комнаты, взяла у меня розы и, покачивая впечатляющими бёдрами, исчезла в глубине комнаты. Но не успел я снять туфли, как ко мне в прихожую выбежала довольно;таки крупная пятилетняя девочка. Она остановилась около бамбуковых занавесей и с детской непосредственностью стала разглядывать меня.
— Вот, Маша, это дядя Рома. Знаешь, какая у него фамилия? Радуга! — проталкивая дочку вперёд и оставляя позади себя спадающий водопад постукивающего бамбука, открыто улыбалась Люба. — Ты видела, какой он маме букетище подарил?
Маша внимательно посмотрела на мои ещё купленные до армии, а потому трещащие по всем швам брюки, новенькие, толком не разношенные щегольские туфли, которые я купил уже тут, в Свердловске, затем, как шарик для пинг;понга, перебросила взгляд на белую, тщательно отутюженную рубашку, которая, и я это прекрасно знал, мне не шла, после чего, вполне наевшись, с неожиданной требовательной ноткой в голосе спросила у Любы:
— Мама, а что он ещё нам принёс?
Как же так! Ведь у меня даже и мысль такая была — купить что;то девочке. И тут я понял, что опростоволосился.
Но вместо извинений моя рука сама собой потянулась в карман, и я, как фокусник, извлёк губную гармошку.
Для пущего эффекта я поднёс её к губам и сымпровизировал простенькую мелодию, затем размашисто, как градусник, стряхнул и протянул девочке. Та от восторга взвизгнула и сразу же, засунув мою армейскую подружку в рот, с комизмом обезьянки постаралась извлечь из неё звуки.
Люба отблагодарила меня тем оценивающим взглядом, который дорого стоит, и пригласила пройти.
«Хоромы» оказались очень скромными, если не сказать спартанскими. Вокруг меня было бедно, чисто и светло. Обстановка более подходила для дачи. К ощущению этого располагала и лоджия, сплошь заставленная цветами и десантом огуречной рассады. Мои розы, на время оставленные в этом островке зелени, растворились среди кустистых плющей, соцветий герани и в пёстрой аляпистости всевозможных оттенков фиалок.
Пока хозяйка, вся в солнечных пятнышках от пробивающихся сквозь зелёный щит лучей, обрабатывала розы (отрывала шипы, подрезала стебли), я осматривался. Маша сидела около неё и с любопытством то и дело посматривала на меня.
Стол, уже накрытый и перегруженный всевозможными салатиками, закусками, терпеливо ждал, когда стоящие на нём семь хрустальных бокалов наполнятся поздравительной пеной шампанского.
И тут случилось невероятное.
Неожиданно Люба оторвалась от своего занятия и стремительно подошла ко мне.
Не успел я опомниться, как она наклонилась и, облокотившись на спинку стула (при этом хрупкий стул напрягся всем своим скелетом и треснул), поцеловала меня…
Мой первый в жизни поцелуй случился обыденно, между делом. До этого меня так лишь целовала мама. Один раз. Как же это было? Душный июньский день. Аэропорт. Мне девять. Я улетаю на два месяца в гости к бабушке. Первый раз в самолёте. Один. Без провожающих. Я ещё не понимаю, что это значит — полёт. Мама понимает и целует. И в этом поцелуе сливается всё: и первая серьёзная разлука, и желание показать, что она очень будет скучать, и тень неизбежного, что рано или поздно сын навсегда покинет материнский дом.
И вот теперь Люба поцеловала меня почти так же.
Но что это? Неужели я был воспринят этой перезревающей, как надтреснутый гранат, женщиной лишь в комичной роли влюблённого в неё желторотика?
Пусть так (я затаил дыхание от пытающегося пробить мою грудь бешеного металлического шарика) — ещё не вечер.
В дверь позвонили.
С путающейся под ногами Машей Люба помчалась открывать.
Это оказалась Тома.
Увидеть меня тут она оказалась явно не готова.
Наградив меня выразительным взглядом, дурнушка обиженно забилась в дальний угол и нахохлилась.
После Томы, с двумя табуретками наперевес, приступила на красных каблучках соседка Надя. Она сразу же напомнила мне недопечённый пирог, которому из;за торопливости кулинара не хватило каких;то семи минут — семи роковых, ломающих всю жизнь минут, из;за которых эту калорийность никто не желал есть, и лишь только надкусывал.
Следом за Надей (они столкнулись в дверях) нарисовались двое: бывшая подруга Вера и её муж. Вера совсем недавно вышла замуж. Вместе с десятью годами младшести её супруга она заполучила в нагрузку его китайскую фамилию. И теперь новоиспечённая Вера Ли встречалась с Любовью изредка и, кажется, лишь для того, чтобы ощутить привкус горечи от минувших сопереживаний их женской невостребованности. Но теперь то, что некогда объединяло подруг, послужило их неминуемому и окончательному разрыву.
Итак, все сели за стол. Хрустальные бокалы «заполучили рты», но застолье оказалось пресным и закомплексованным.
Ли, крупный здоровяк вне возраста и эмоций, то есть такие флегматичные натуры выглядят так же и в двадцать, и в сорок, и в шестьдесят, монотонно перемалывал челюстями то, что ему подкладывала осчастливленная им Вера.
Та же почти ничего не ела и то и дело засматривалась на меня, задавая через стол (мы сидели напротив) несуразные вопросы об армии, моём брате и о Москве, до которой она так и не добралась.
Тома до сих пор дулась и молчала, ковыряясь для приличия в трёх горошинах.
Надя беспричинно всем улыбалась, обнажая дёсны с ровными лошадиными зубами.
Первой наскучило Маше, и она ускользнула в детскую.
После трёх бутылок шампанского и початого графина домашней наливки кислые гости только разомлели, но не повеселели. Алкоголь не спустил ту тайную пружину, от которой развязываются языки и все люди — братья. За столом что;то происходило. Мерзкое и подленькое, оно источало тот характерный запах, который не могли забить ни спиртное, ни одобрительные взгляды хозяйки. Все невольно ждали развязки, эдакой жирной точки, после которой наступит всеобщее облегчение. И эта точка наступила в виде заздравного тоста. Капнула с воображаемого пера последовательности заурядной вечеринки — тридцатисемилетия матери;одиночки в тесном кругу сочувствующих друзей. В таком тесном, что давило на грудь и хотелось воздуха.
После долгих уговоров Веры слово взял Ли. При этом стул, забыв, что он всего лишь предмет о четырёх деревянных ножках, издал испуганный автомобильный визг предстоящей аварии.
— Я очень рад, Люба, что познакомился с вами. Тридцать семь… Ваш возраст — это та грань, после которой уже надобно определиться. И я желаю вам найти того, с кем бы вы могли спокойно стареть.
Все натянуто улыбнулись. Мне же захотелось встать и засунуть руку этой горе;жире в голову — между засаленным бобриком жиденьких волос, туда, откуда исходило это зловоние. Я так явно представил, что опускаю кисть сквозь податливый череп в мягкий губчатый мозг и извлекаю оттуда кишащих и выскальзывающих трупных червей.
Первой, сославшись на занятость, исчезла Тома, и лишь скромный набор для ванной комнаты остался ядовито;розовым воспоминанием о её визите.
Затем, после долгих перечмокиваний, ушла и чета Ли.
Соседка Надя уходить не спешила. Она разобрала со стола, перемыла всю найденную ей и не только грязную посуду, даже умудрилась пропылесосить, но и за ней Люба закрыла дверь.
Мой час наступал.
4
Что может быть слаще желания жить во всех его проявлениях, когда каждый миг своего существования ты всматриваешься в туманный образ «завтра»? Улавливаешь тончайший запах мечты, которая кажется уже осязаемой. Ты прорываешься к ней сквозь внешнюю непреодолимость, используя лишь одно — безотказно действующее оружие своего внутреннего состояния, имя которому — ожидание.
Я жаждал Любу, но не знал, как подступиться к ней. И вот тогда я превратился в ожидание. Меня защекотало чуть выше груди, там, где заканчивается шея, как будто под кадыком находилось невидимое отверстие.
От этого цепенели руки, становились ватными ноги, и сам я, весь охваченный нервной дрожью, ждал, боялся думать об этом, и между тем всё моё существо обратилось в одну длинную, величиной во всю мою жизнь паузу, которая должна была окончиться сегодня.
Но пока я хаотично соображал, за что мне можно зацепиться, чтобы найти повод остаться наедине с этой ускользающей от меня женщиной, Люба, сама, уловив запах моего желания, очень кстати вспомнила о моих мастеровых навыках и попросила меня посмотреть Машину кроватку. У той отлетело одно из десяти колёсиков, а остальные, по её словам, разболтались. Я с воодушевлением взялся за предложенный мне шанс во что бы то ни стало именно сегодня покорить мою первую величину собственного самоутверждения…
В этот вечер я впервые попробовал кисловатое, бьющее в нос шампанское. Мне нравилось украдкой наблюдать за Любой сквозь опрокидывающееся пузатое стекло хрусталя, глотая колючую от салютующих пузырьков игристую жидкость.
Удивительное дело: за всё застолье я осушил четыре бокала, но это никак не сказалось ни на ловкости выверенных движений, ни на глазомере, и лишь только запахи, звуки и цвет — они обострились. С моих чувств, как с дорогого инструмента, сняли чехол, и теперь я, обыденный, превращался в сверхчеловека.
5
Кроватку я починил относительно быстро, причём Маша помогала мне тем, что постоянно пыталась забраться то на шею, то висла на моих руках, но всё это меня скорее радовало, нежели раздражало.
К тому времени, когда девять из десяти колёсиков оказались «реанимированы», Маша уже клевала носом, а моя белая рубашка оказалась испачкана настолько, что Люба попросила её снять. Взамен мне была выдана ярко;оранжевая футболка, в которой я смотрелся как новогодний мандарин. Я не возражал, мне было трепетно ощущать себя цитрусовым подарком предстоящей ночи.
6
Голова кружилась, зажжённая свеча пахла моим детством. Маша спала уже как полчаса. На маленькой кухне сопел и начинал посвистывать закопчённый чайник. Я же уже как полчаса гадал Любе на картах. Старенькая потрёпанная колода сама уже превратилась в нечто большее, чем тридцать шесть засаленных карт. Две масти доверительно ложились веером нечаянных радостей и пустых хлопот. Но гадание не клеилось. В эту ночь я говорил явно не то, что гадал.
7
Я помню огромную, как будто бутафорскую луну. Её белый диск с трудом помещался в раму распахнутого для улицы окна. И вся луна казалась в чёрных витиеватых аппликациях из;за ставших на пути её бархатного света Любиных зелёных выкормышей. Растения спали. Спали люди. Город погрузился в то летаргическое состояние, перед которым ничто, даже самое важное из того дневного измерения.
Металлический шар в моей груди диссонировал с моими желаниями, и всё это создавало одну единую мелодию ночи, того, чего я так ждал, и от чего уже немыслимо было отвернуться.
Люба сидела очень близко. Её распахнутые глаза жаждали меня. Бешеный металлический шар стал невыносим, и я, жадно схватив её за руки, привлёк к себе. Карты рассыпались. Пиковая дама с бубновым валетом упала Любе на волосы, когда мы вместе с разворошенной колодой оказались уже на полу.
Я целовал её тело, срывая мешающее мне целовать. Я отдался этому бешеному ритму и, наконец, сам стал ритмом ночи, ритмом моей мечты, ритмом моей жажды.
А Люба превратилась в Любовь, в большую жаркую трепещущую подо мной бабочку, которая, казалось, только что вылупилась из своего кокона и теперь трепетала ещё не окрепшими крылышками. И я ощущал этот импульс, этот пульс, это дыхание неведомой и такой желанной мне женщины.
8
Но под утро Любовь меня вытолкала.
Я шёл по ещё не проснувшимся улицам сонного города. Влажная, невысохшая за ночь рубашка бодрила, и мне хотелось закричать. Металлический шарик в моей груди на время затих, но я весь был преисполнен послевкусием первой в моей жизни ночи.
— Я не хочу уходить. Мне так хорошо с тобой.
— А как ты себе представляешь, когда утром тебя увидит Маша?
— Очень просто. Я скажу ей: «Доброе утро, детка».
— Вот ещё… Уходи! И не забудь свою рубашку.
9
Тётя Соня кормила меня ленивыми варениками и читала журнал «Новый мир». Она вообще любила читать. Очень умная, она укоряла мужа в том, что он за целый год может не прочитать ни одной книжки, хотя библиотека у тёти была знатная. Я с трепетом проводил рукой по красивым, с тиснением, корешкам редких для Союза книг.
Тётя Соня вообще мало походила на родственницу. На мать своих двоих мальчиков — да, а на родственницу — нет.
Перед ней даже стыдно было переодеваться, да и сама она переодевалась всегда где;то, и передо мной появлялась либо в халате, либо уже в платье на выход, и никогда — растрепанной. Застать её врасплох было невозможно. Она всегда была со вкусом одета, полная, с сигаретой в левой руке и с книгой в правой. Чёрная стружка густых волос в последнее время разбавлялась сединой. Тётя не любила краситься. Что это было? Вызов обществу? Или мужу, которого (мне об этом говорила бабушка) она не любила? Никогда. Даже когда зачинала от него детей. Я этому верил и только думал, как же тётя умна и рассудительна. Для меня она находилась на той высоте, к которой я стремился и до которой, как мне казалось, я доберусь не скоро, если вообще доберусь.
Дядя Женя, которого я боготворил, так не вписывался в тётину жизнь, что подчас я ловил себя на том, что воспринимаю их семейный очаг лишь как неудачную ширму двух одиноких сердец, с той лишь разницей, что у тёти был дядя, а у дяди — никого. Даже дети, их общие дети, вобрали в себя эту противоречивость положения двух агрессивных одиночеств, принуждённых сосуществовать вместе разве только из;за тётиного железного характера или из;за дядиного малодушия, а может быть, из;за взаимного дополнения этих противоречий.
Я доподлинно знал, что у дяди время от времени появлялись женщины на стороне, и он, как человек эмоциональный, искал утешение своей нереализованности в изменах, причём в каждой из новых подруг он видел потенциальную спутницу его призрачного семейного счастья.
Тётя, очевидно, догадывалась об этом, но считала за благо не замечать. Её скрытая ревность спустя четырнадцать лет их непростого семейного марафона вылилась в рождение второго ребёнка. Теперь Кирюше шёл седьмой год, и, кажется, дядя немного смирился с тем, что мать его детей — Софья, как, впрочем, и с тем, что его жена работает главным бухгалтером в коммерческом гастрономе, в том самом, где сам он выполняет непростые обязанности грузчика.
И частенько вечерами, вне зависимости от времени года, он, прихватив бутылочку дешёвого портвейна, уезжал за город, где годами строил и строил нехитрую баньку, сезон от сезона её перекладывая и усовершенствуя. Был я на этой даче раза три, и каждый раз ловил себя на том, что если дядя всё;таки когда;нибудь и закончит свой долгострой, то непременно что;то должно произойти. Так, впрочем, всё и случилось.
10
— Ну что, Ромео, как вареники?.. Кофе будешь? — тётя глазами глотала страницу за страницей, с завидной периодичностью пригубливала ароматнейший напиток и потягивала сигарету.
— Нет, я чай.
— Как знаешь. Если будешь спать, то ложись в детской, там тебе никто мешать не будет. Я сегодня вернусь поздно, у меня ревизия. Да, и если всё;таки твой дядя появится, то передай ему, чтобы пьяным в магазине у меня «не светился».
Я всё это слушал и не слышал. На столе красовалась бело;красная пачка «Marlboro». Я же знал, где в кладовке находился дефицитный блок. Нужно будет захватить пару пачек Любе.
11
Меня разбудил телефонный звонок. Я долго не подходил к трубке. Во;первых, я всегда чувствовал себя неловко, когда снимал трубку в чужом доме, а дом дяди Жени оставался для меня чужим, и, во;вторых, звонить мне сюда никто не мог, разве только мама.
Но телефон настойчиво требовал, чтобы я поднялся.
— Да…
— Алло, это я…
— Алло, кто это?
— Роман?
— Кто это?
— Это я, Люба… Не узнал?
— Люба, это ты? — и металлический шарик в моей груди опять забился как сумасшедший.
— А кто же это может быть? Дурачок?
Пауза.
— Ты что сейчас делаешь?
— Читаю, — отчего;то солгал я.
— И что же ты читаешь?
— «Мартин Иден» Джека Лондона, — напрягся я.
— Ты на него чем;то похож, в тебе есть такая же упёртость.
— Ты можешь сейчас ко мне зайти? Я дома, а Машу я отдала Наде до вечера, они уехали к ней на дачу…
— Я сейчас…
— Только приходи поскорее, пожалуйста.
— Я уже у тебя.
12
Мне открыла сонная растрёпанная женщина в шёлковом полупрозрачном халате.
Халат был сорван через мгновение.
— Су;ма;сшедший, — шептала Люба, — давай хотя бы доберёмся до кровати, су;ма…
Я целовал её полураскрытые губы, шею… И проваливался, проваливался в эту сладкую бездну запаха любимой женщины, когда ты как на качелях и так блаженно.
После часа безумия Люба вырвалась покурить. Сидя на стуле по;птичьи (поджав под себя ноги и слегка раскачиваясь), она смешно втягивала через губы в трубочку дым и то подхихикивала, переводя взгляд на меня, то о чём;то сосредоточенно думала.
— Где ты это взял?
— «Marlboro»?
— Да.
— У тёти.
— Украл?
— У них этого добра много.
— Значит, украл.
— Будем считать, что это моя плата за починку Кирюшиного шкафа.
— А ты, оказывается, расчётливый…
— Я?
— Ты веришь в Бога?
— Да. После Афгана стал верить.
— Но ты же крещёный?
— Нет, но этим летом собирался покреститься.
— Что значит «собирался»? Это же не в магазин сходить. Знаешь, я в своё время окончила художественное училище. Нам много чего там понарассказывали. Есть много версий о сотворении мира. По египетской, например, первый бог Атум появился в пустоте из собственного желания быть. Представляешь! Захотел — и появился. Затем он из себя выплюнул своих детей, сына Шу и дочь Тефнут, и велел им создать небо и землю. Между прочим, те задачу выполнили, но потерялись в темноте. Тогда Атум из своего глаза сделал Солнце, и потерянные дети нашлись. Атум расплакался, и из его слёз получились первые люди. Так что мы с тобой, Рома, божьи слёзы, — Люба мелко, как бы подкашливая, засмеялась и сделала очередную глубокую затяжку.
13
В этот день я с дядей так и не встретился. Мне необходимо было повидаться с моей девяностолетней бабушкой, которая жила отшельницей на окраине мегаполиса в тесной квартирке в одном из домов;муравейников хрущёвской застройки.
Моя бабушка Полина Андреевна — личность легендарная. Скромная труженица, проработавшая всю жизнь посудомойкой, она в годы войны получила почётную награду: «За добросовестный труд».
Поднявшая четверых детей в самое трудное, послевоенное время, она и сейчас, чем могла, помогала своим давно уже выросшим деткам. И хотя возраст брал своё, переезжать к кому;нибудь из них она наотрез отказывалась, чем сыскала у многочисленных родственников нескончаемый ропот, мол, живёт себе старая в отдельной квартире, лучше бы внуков к себе пустила. На что мудрая женщина философски отвечала: «Я же не проживаю вашу жизнь, живу своей. Сколько будет — всё моё, а квартиру я заслужила!». И это было правдой.
Все бабушкины соседи тянулись к пожилой отшельнице. Бабушка же целыми днями просиживала на лавочке около подъезда. Седенькая старушка в нарядном малиновом платочке подкупала всех своим жизнерадостным открытым лицом. И все;то её любили, все;то с ней советовались. Кто ключи от квартиры оставит, кто помощь свою предложит, а кто и ребёнка на время приведёт.
Так и жила эта удивительная женщина. Жила, не доживала.
14
О том, что я прилетел в Свердловск, бабушка ещё не знала, так что мой визит для неё оказался сюрпризом.
На лавочке её не было, так что я помчался на третий этаж, буквально перелетая через ступеньки, и уже через несколько мгновений оказался перед старенькой, обшарпанной дверью.
Звонить пришлось долго. Но вот дверь распахнулась, и я увидел сухенькую родную старушку, которая появилась на пороге вместе с вырвавшимися из квартиры аппетитнейшими запахами жареных ржаных сухариков и только что сваренного картофельного супа.
Какое;то время бабушка смотрела на меня очень внимательно и никак не могла узнать. Ещё бы, ведь мы не виделись долгих три года. Наконец глаза её оживились, и она заплакала.
— Ну что, сынок, здравствуй!
Я, улыбаясь, шагнул бабушке навстречу и от души расцеловал старушку.
Через несколько минут меня уже потчевали сибирской сухарницей, по которой я так истосковался.
— Надолго ли, Рома?
— На недельки две, и нужно будет собираться. Прилечу в Москву — засяду за учебники, совсем я за эти два года отупел.
— Так ты в институте;то своём восстановился?
— Восстановился, бабушка…
— Жениться;то ещё не собрался?
— Пока нет, но влюбился.
— Влюбился. Дело молодое, только ты с этим не спеши, успеешь ещё. Сначала встань на ноги, а потом уже и о женитьбе думать надо. Она;то знает?
— О чём?
— О том, что влюбился?
— Ты шутишь? Нет, конечно…
— Вот и правильно… Как мать;то?
— Работает.
— Не болеет?
— Как обычно. Ты же знаешь, какая она вся разбитая.
— Да, досталось ей. Нынче вообще все хворые пошли. Ты;то, Рома, как после своего Афганистана?
— Нормально, бабушка. Я же тебе писал, что пятьсот двадцать дней как в мышеловке, на одном и том же плато.
— Всё;таки как ты на деда Леонида похож. Тот тоже герой — после войны вся грудь в орденах да медалях явился.
— Бабушка, так почему он в последний раз в шестьдесят лет женился?
— Бог ему судья. Тогда такое время пришло. Нужно было хозяйство поднимать. Мужиков;то всех поубивало, а тут твой дед живой возвернулся, да ещё и не один, с молодой еврейкой. Как сам мне рассказывал, в Варшаве из горящего дома вытащил, так она, даром что молодая, ему на шею: «Люблю, — говорит, — женись на мне», а он: «Да куда же, ведь женат уже я!» Но отбила;таки бесстыжая. Ты уж прости меня, что так о твоей бабке говорю, да только бросил он свою жену законную, променял на молодую еврейку. И отец твой в него такой же бабник… Прости мою душу грешную, Господи… Тебе, может, блинчиков навести?
— Не надо, бабушка. Ты мне расскажи лучше вот о чём. Мама говорила, что ты её в тайне ото всех в детстве окрестила. Это правда?
— Да, сынок, такое время было. Но как же некрещёным ходить? Вот я её дитём ещё и свезла в деревенский храм. А почему ты спрашиваешь?
— Я креститься решил… Ты меня случайно уже не окрестила?
— Нет, не окрестила, твоя мать мне тебя не дала, она же тогда в обкоме работала.
— Правда? А сейчас она такой верующей стала.
— Знаю, как Устинья.
— Кто?
— Про тётку твоей матери знаешь? Про Устинью Васильевну? Разве забыл? Сестра она мне двоюродная, на семь лет старше меня будет, до сих пор жива, вот только не видала я её уже как года четыре.
— Вон какие теперь ракеты да спутники запускают, всё Бога ищут. Только я так тебе скажу, сынок. Бог в каждом из нас. Все мы под Господом ходим…
— Бабушка, ты мне про Устинью расскажи.
— А что Устинья? Знаешь ли ты, что она в своё время партийной была? А как она детям;то своим говаривала? «Я, мол, вас воспитаю в духе коммунизма». Так и говорила. Затем и в партию вступила, а муж у неё каким золотым человеком был — настоящий мужик, столяр. Только когда началась война, он у неё в первые же месяцы погиб. Ушёл на фронт добровольцем и погиб. А она одна с тремя детьми осталась. Дело было в году сорок втором. Дом;то у них на самом отшибе стоял. Место глухое.
Так вот, приходят к ним трое мужиков и говорят: «Давай, баба, хлеб». А куда отдавать;то? Два мешка муки до весны. Трое деток. Каждому в рот положи. Принесла она первый мешок, а у них;то и топоры, и обрезы у бандитов;то этих. Как только не переубивали всех сразу!
Так вот, когда Устинья уже за вторым мешком пошла, то зашла в амбар, упала на колени и молитвы творить — на память. Все, какие только помнила.
Долго ли она те молитвы читала или нет, я не знаю. Только когда Устинья со вторым мешком пришла, этих бандитов и след простыл. Ушли. Может, спугнул кто, может, померещилось им чего? Только они побросали ружья да топоры и ушли. С тех пор Устинья стала верующая. Шибко верующая.
15
Работы мне у бабушки оказалось предостаточно. Хотя старушка и держала дом в чистоте, но возраст… Так что первым делом я разобрал на балконе скопившийся за годы хлам. Затем сделал генеральную уборку, благо бабушка жила в белых стенах однокомнатной квартиры.
В довершение всего до глубокого вечера мне пришлось провозиться с покосившимся обеденным столом.
Наконец всё более;менее, на мой взгляд, оказалось в исправном состоянии, и мы сели пить чай.
Чай у бабушки — тоже знатный. Из разнотравья с обязательным молодым листочком чёрной смородины.
Я и не заметил, как старушка положила передо мной десятирублёвую купюру.
— Это что, бабушка?
— Возьми, Рома, тебе теперь деньги нужны. Что;нибудь от меня купишь.
— Да ты что? Деньги у меня есть, и на тебя хватит.
— А мне;то куда? Я как птичка носиком клюю. Много ли мне надобно? На похороны я уже отложила, там, в нижнем ящике серванта, всё: и платье чистое, и тапочки, и похоронные… Всё там.
Я сделал неосторожное движение и задел вазочку с вишнёвым вареньем. Вазочка опрокинулась, и, хотя я её успел подхватить, часть варенья испачкала скатерть и лежавшую на столе купюру.
— Ничего, сынок, ничего. Деньги и есть деньги. Они никогда чистыми не бывают.
16
Уезжал я от бабушки с тяжёлым сердцем. Ведь я так ей ничего и не смог рассказать о Любе.
Ещё я почувствовал, что она за эти три года сдала и сделалась ещё ближе к неминуемой черте.
В отличие от остальных её внуков я жил в её доме и воспитывался ею в общей сложности до семи лет. Так что кому, как ни мне, было замечать все её метаморфозы.
Последний автобус увозил меня в сторону центра. «Надо было остаться», — кольнула меня тревожная мысль.
Есть все остальные люди, а есть моя бабушка — та, кто одним ухом ещё слышит нас, а другим уже внимает Богу. «Возлюби ближнего своего, как самого себя», — это про неё.
17
Я уже поднимался по лестнице, как вдруг почувствовал непреодолимое желание увидеть Любу. Я остановился. До квартиры родственников оставалось каких;то два шага, но вместо этого я уже через десять минут звонил в Любину дверь.
Люба мне открыла не сразу, а когда открыла, то на меня смотрели сонные щёлки её карих глаз.
— Ты что? С ума, что ли, сошёл? Который сейчас час?
— Вместо ответа я протянул Любе веник белой сирени.
— Ты опять что;то украл! Где ты её наломал? Сумасшедший! В следующий раз я тебя не пущу…
Стоит ли говорить, что произошло после того, как входная дверь оказалась у меня за спиной? И лишь Люба шептала и шептала:
— Тише… Тише… Ты разбудишь Машутку… Ма… а;а;ашшш…
Лампу на кухне не включали. Сидели в свете убывающей луны. Люба курила и опять сидела по;птичьи. Я положил голову ей на колени. Она забралась пятернёй в мои русые, уже достаточно отросшие после армии волосы. Я чувствовал запах её тела, который смешивался с запахом её сигарет, и отчего;то вспомнил из Шекспира: «И тело пахнет, так как пахнет тело»…
— Ты только от бабушки?
— Да. Знаешь, когда мои родители развелись, то до школы я жил с ней. Жили бедно. Очень. На пятнадцать рублей пенсии. Мне отчего;то сегодня вспомнилась одна история из моего детства… Хочешь, я её расскажу?
— Расскажи.
— Это случилось в канун Нового года. Мне было шесть лет. У нас во двор привезли целую машину новогодних сосёнок. Нужно было как можно скорее придать им товарный вид, но топоров не хватало. Вот и пошли по квартирам спрашивать. У нас топор был. Стоял около порога за галошницей. Так что бабушка его одолжила, но с уговором, чтобы и нам перепала какая;нибудь, хоть самая захудалая, сосёночка. «Внучку бы, а?» — упрашивала она огромного, в покрытых изморозью валенках рабочего. Для верности она сунула ему ещё и трёшку. Три рубля! Целое состояние!
Дело в том, что я уже давно выпрашивал у бабушки купить мне за эти деньги «настоящий» броневик. Это я сейчас понимаю, что игрушка на одну пятую часть от пенсии — это безумие, но тогда эти три рубля рабочий взял молча и засунул их в карман запорошенной от морозного дня телогрейки.
— Бабушка! Бабушка! Пусти меня тоже „ёлочки“ разгружать, — стал упрашивать я, и бабушка меня, на удивление, отпустила.
Я бегал между душистых свежесрубленных сосёнок и помогал, как умел. Кому;то я подносил бечёвку, кому;то помогал относить в сторону обрубленные ветки, а для кого;то я бегал домой, чтобы принести стакан кипячёной воды. Я наблюдал, как одна за другой мои «ёлочки» разбирали незнакомые люди, и ждал. Ждал. Ждал, когда же мы будем с тем неразговорчивым дядькой, ловко орудующим нашим топором, выбирать и нам «ёлочку». Надо ли говорить, что сосёнку я так и не заполучил?
Скоро все деревья разобрали, и рабочие стали усаживаться в опустевший кузов.
— Дяденька! Дяденька! А как же мне ёлочку?
Хмурый рабочий лишь отмахнулся от меня:
— Да подожди ты, не до тебя сейчас. Вот, держи свой топор, мы скоро должны ещё приехать.
Я остался стоять один среди множества ободранных, покрытых белым инеем сосновых лап. Я сам весь, как сосёнка, успел пропахнуть смолой.
Но я не заплакал.
Через час за мной вышла бабушка, и мы выбрали из груды запорошенного мусора несколько сосновых веточек. С тех пор я не люблю Новый год.
— Знаешь, по;моему, ты весь состоишь из комплексов своего детства. Вот отчего ты сейчас со мной? Ты, очевидно, ребёнком недополучил материнского тепла, и теперь тебя увлекают женщины моего возраста. Так что, мальчик, подумай хорошенько, нужна ли тебе такая тётка.
От неожиданности того, что я услышал, мне стало нехорошо. Я встал и, отвернувшись от Любы, подошёл к окну. Унылые окна сонных домов смотрели на меня обречённо.
— Ладно, Люба, мне пора. Решетниковы уже, наверно, меня потеряли.
— Куда ты? Разбудишь всех! Оставайся! Я постелю тебе в зале.
— Нет. Я позвоню тебе завтра…
18
На меня напал тот приступ отчаяния, когда ты себя ощущаешь одиноким. И во всём свете нет ни одной души, которая бы приняла и поняла тебя. Я шёл, не зная куда. Уйти от Любы ночью было глупостью. Ведь я знал, что будить никого не буду, а ключей от квартиры у меня не было.
Неожиданно мне пришла в голову счастливая мысль: «А что, если я сейчас пешком прогуляюсь до дядиной дачи?»
19
И действительно, дача находилась всего лишь в трёх километрах от города, дорога шла по асфальту, и, хотя садовое товарищество охранялось, я знал и где в заборе есть брешь, и где спрятаны ключи от дачного домика.
Уже начало светать, когда я, ощутимо продрогнув, наконец миновал всевозможные препятствия и открыл знакомую мне с детства калитку.
Пройдя стройные ряды пионов, я повернул практически на ощупь из;за скопившегося тумана по аккуратно выложенной булыжниками тропинке и буквально уткнулся в полуоткрытую дверь веранды.
— Кто здесь? — услышал я пьяный голос моего дяди.
— Это я, дядя Женя, — ответил я очень уверенно, хотя меньше всего ожидал здесь сейчас кого;либо встретить.
— Рома? Ты что в такую рань пришёл? Что;нибудь дома случилось?
— Да нет, я к бабушке ездил, а потом ещё с подругой встречался, вот и запозднился. Ключей у меня нет, а будить не хотелось.
— То, что ты был у матери, я знаю: заезжал к ней. Мы с тобой разминулись буквально в минутах. Когда ты успел стол ей починить? Я всё собирался, да, видишь, некогда… Короче, ты молодец, племянник. Садись. Выпьешь?
Только сейчас глаза мои остановились на початой бутылке портвейна.
Дядя за эти годы сдал. Осунулся. «Волчок стал волк, обложенный флажками». Я ещё помню, каким он для меня был примером. Как я с нескрываемой завистью слушал его стихи, как мне просто нравилось его тело: молодое, атлетическое. Но что;то в нём было не то. Какая;то червоточинка мешала ему жить. И это была не его вина, это была его боль — человека, живущего с камнем за пазухой.
На антресолях у бабушки он хранил потёртый временем армейский (дембельский) чемодан. Я как;то без спроса залез в него и обнаружил тетрадь со стихами. Судя по датам, последнюю запись дядя сделал пять лет назад. Стихотворение называлось «Волчок»:
Через час за мной вышла бабушка, и мы выбрали из груды запорошенного мусора несколько сосновых веточек. С тех пор я не люблю Новый год.
— Знаешь, по;моему, ты весь состоишь из комплексов своего детства. Вот отчего ты сейчас со мной? Ты, очевидно, ребёнком недополучил материнского тепла, и теперь тебя увлекают женщины моего возраста. Так что, мальчик, подумай хорошенько, нужна ли тебе такая тётка.
От неожиданности того, что я услышал, мне стало нехорошо. Я встал и, отвернувшись от Любы, подошёл к окну. Унылые окна сонных домов смотрели на меня обречённо.
— Ладно, Люба, мне пора. Решетниковы уже, наверно, меня потеряли.
— Куда ты? Разбудишь всех! Оставайся! Я постелю тебе в зале.
— Нет. Я позвоню тебе завтра…
18
На меня напал тот приступ отчаяния, когда ты себя ощущаешь одиноким. И во всём свете нет ни одной души, которая бы приняла и поняла тебя. Я шёл, не зная куда. Уйти от Любы ночью было глупостью. Ведь я знал, что будить никого не буду, а ключей от квартиры у меня не было.
Неожиданно мне пришла в голову счастливая мысль: «А что, если я сейчас пешком прогуляюсь до дядиной дачи?»
19
И действительно, дача находилась всего лишь в трёх километрах от города, дорога шла по асфальту, и, хотя садовое товарищество охранялось, я знал и где в заборе есть брешь, и где спрятаны ключи от дачного домика.
Уже начало светать, когда я, ощутимо продрогнув, наконец миновал всевозможные препятствия и открыл знакомую мне с детства калитку.
Пройдя стройные ряды пионов, я повернул практически на ощупь из;за скопившегося тумана по аккуратно выложенной булыжниками тропинке и буквально уткнулся в полуоткрытую дверь веранды.
— Кто здесь? — услышал я пьяный голос моего дяди.
— Это я, дядя Женя, — ответил я очень уверенно, хотя меньше всего ожидал здесь сейчас кого;либо встретить.
— Рома? Ты что в такую рань пришёл? Что;нибудь дома случилось?
— Да нет, я к бабушке ездил, а потом ещё с подругой встречался, вот и запозднился. Ключей у меня нет, а будить не хотелось.
— То, что ты был у матери, я знаю: заезжал к ней. Мы с тобой разминулись буквально в минутах. Когда ты успел стол ей починить? Я всё собирался, да, видишь, некогда… Короче, ты молодец, племянник. Садись. Выпьешь?
Только сейчас глаза мои остановились на початой бутылке портвейна.
Дядя за эти годы сдал. Осунулся. «Волчок стал волк, обложенный флажками». Я ещё помню, каким он для меня был примером. Как я с нескрываемой завистью слушал его стихи, как мне просто нравилось его тело: молодое, атлетическое. Но что;то в нём было не то. Какая;то червоточинка мешала ему жить. И это была не его вина, это была его боль — человека, живущего с камнем за пазухой.
На антресолях у бабушки он хранил потёртый временем армейский (дембельский) чемодан. Я как;то без спроса залез в него и обнаружил тетрадь со стихами. Судя по датам, последнюю запись дядя сделал пять лет назад. Стихотворение называлось «Волчок»:
Вращаюсь по окружности нуля,
И каждый день — виток внутри пространства.
Вращаюсь лишь во имя, а не для —
Вращение без пошлости и хамства…
Вращаюсь, с каждым кругом я другой,
И новое во мне, как растерзанье…
Вокруг нуля вращаюсь я юлой…
И, как юла, в экстаз до завыванья
Вхожу и ощущаю жизни риск —
Сорваться и коснуться пачкой пола…
Моей души мой скрежетащий визг,
В окружности нуля стальное соло!!!
Я вырвался. Слегка качнулся я,
Плевать, что упаду, паденье сладко!
Вращаюсь по окружности нуля,
Вращение — моя с душою схватка!
Я вырвался, меня не удержать,
Волчок стал Волк, обложенный флажками,
Я задыхаюсь, но хочу звучать,
Я затухаю, но ещё я пламя!
………………………………………………
Уйду в надрыв, на пике бытия,
Меня не остановит торможенье!
Я был собой. Дышал тобою я,
До самого последнего вращенья…
Стихотворение так меня впечатлило, что я, пятнадцатилетний подросток, выучил его наизусть.
Спустя годы, только сейчас я до конца стал понимать, до какой степени этот противоречивый человек был несчастен.
Но отчего же я по жизни тянулся к нему? Что хотел узнать я — Роман Радуга от Евгения Решетникова? Может быть, как в зеркале увидеть в нём себя будущего, того, кем бы я стал, если вдруг решил пойти по пути дяди? Но начиналось всё, разумеется, не с этого.
Мне, как, впрочем, и любому безотцовщине, всегда хотелось иметь отца — и не биологического, а реального, близкого человека, с кем, без скидки на противоположный пол, можно было бы запросто обсудить всё, что угодно, и то, что женщине ты вряд ли смог бы доверить.
Я уважал дядю и тянулся к нему, мне было радостно ощущать то, что мы с ним одной крови, но когда в семье Решетниковых появился первенец, мой дядя оказался по ту сторону его любви. Как будто меня остеклили, вычеркнули из реестра его обожаний. Дядя Женя полностью переключился на Дениса, и, хотя это было логично, мой шестилетний ум никак не мог понять, чем я хуже?
Нет;нет, дядя также был со мной дружелюбен, так же по привычке о чём;то меня спрашивал, но всё это было уже не то, как раньше. Как не было и того, что я так любил и постоянно ждал — этих «тисканий», когда дядя поднимал меня над собой, и я отчаянно брыкался руками и ногами, пытаясь вырваться. Теперь отчаянно я лишь наблюдал, как это делает мой двоюродный братик.
Но, отойдя на второй план, я всё;таки оставался для Евгения Решетникова любимым племянником и единственным сыном его непутёвой сестры.
20
Хотя, если уже и говорить о непутёвости, то ей скорее обладал мой дядя. Любой нормальный человек, узнав обо всех его злоключениях, мог бы подумать, что этот мужчина имеет дар притягивать их в таком неограниченном количестве, что другому смертному просто не под силу была бы и десятая часть оных.
Есть такая теория о саморазрушении, когда предполагается, что человек творческий сам выбирает себе путь более тернистый и менее лёгкий лишь по природе своей. Ему неинтересно жить размеренно и предсказуемо, а значит — пресно. Он сам пускается во все тяжкие с одной единственной надеждой на то, что вот именно за этим крутым поворотом будет его нечаянная радость, где он непременно найдёт свои копи царя Соломона. Но выбор сделан, жребий брошен, и всё лишь для того, чтобы в очередной раз, больно стукнувшись лбом о неприятности, заново искать их на свою дурную голову.
— Эх, племянничек! Я всегда любил обладать жадно, ненасытно. И чтобы кровать тронулась и качнулась, как вагон уходящего поезда. И чтобы этот поезд, постепенно ускоряя свой ход, летел, и его уже ничто не могло остановить, кроме стрелок ускользающего времени…
А потом, после этого путешествия в мир грёз и самых дерзких фантазий, моя бы женщина ещё бы долго, представляешь, все последующие сутки ощущала у себя между ног несущийся локомотив. — Дядя мечтательно задумался. Его огромные натруженные руки беспомощно повисли ненужными плетьми, надулись синими выпуклыми венами. — Знаешь, Рома, я, как и ты, служил в Средней Азии, только чуть ближе тебя — в Таджикистане. Наша часть находилась в пустынной местности, на самой границе с «твоим» Афганом.
Я не знаю, как у вас? Наверно, всё;таки не до того было, а у нас на дембель любили делать сувениры. Как правило, это были пепельницы из панциря черепахи. Существовало два способа изготовления: гуманный и негуманный. Гуманным способом черепаху сначала варили часа три, а потом распиливали. Но от этого портился рисунок панциря, он становился бледным, поэтому негуманный способ заключался в том, что выловленную черепаху сначала зажимали в тисках и затем на живую распиливали. Зрелище, надо сказать, не для слабонервных. Кровь. Кишки… — Дядя схватился за почти уже опорожнённую бутыль, резко вылил всё её содержимое в гранёный стакан и залпом выпил. — Знаешь… Я будто как тот панцирь из живой черепахи. Софья меня пилила;пилила на живую пятнадцать лет, и теперь я труп. И не поверишь, ощущаю себя пепельницей, в которую она гасит свои окурки. И болит у меня всё. Душа разрывается, потому как не могу более так жить и живу. Всё уже давно кажется в ней профессионально выскребенным, вычищенным и залакированным…
Дядя смотрел на меня в упор, и я почувствовал себя шестилетним мальчиком там, в мутном моём детстве, когда подвыпивший дядя приезжал к бабушке, закрывался на кухне, включал с помощью огромного бобинного магнитофона записи Владимира Семёновича Высоцкого, ставил меня напротив себя и вычитывал, вычитывал, вычитывал мне только ведомые ему прописные истины. И мне было нестерпимо трудно ожидать конца этого нудного и тягостного для маленького мальчика разговора.
— Ты скажешь, у меня есть дети… А что дети? Да, я души в них не чаял, но кто я, а кто она? Честно говоря, я сдался. Больше не могу вот так жить, когда в глазах моих пацанов я лишь горе;неудачник. Вот и отсиживаюсь на даче целыми днями, как будто это может помочь. Ничего я уже не хочу, и ни к чему меня уже не тянет. Знаешь, как;то попробовал взять в руки книжку, но начинал читать с начала раз пять. Буквы вижу, строчки летят, а смысл того, что уже прочитал, — не понимаю…
Пытался и писать начать, да только пока писал, думал, что вот ОНО! Мол, сейчас я вам всем покажу! Но утром посмотрел на трезвую голову, что я там нацарапал, — курам на смех, — дядя запнулся и тоскливо посмотрел на свои ладони. — Сжёг я всё и больше уже к этому никогда не возвращался. Знаешь почему? Страшно.
— Ладно, дядя, я пойду спать. Где мне лучше лечь?
Дядя Женя ещё с минуту молчал, уставившись, как заворожённый, в одну точку, наконец очнулся и сказал, как отмахнулся:
— Иди в баньку, там тепло и лавка широкая в предбаннике, — дядя попытался подняться, но не смог и лишь со звоном опрокинул пустой стакан. Стакан покатился и чуть не упал со стола, на одну треть зависнув над полом. — Завтра разбуди меня в восемь. Мне на работе надо будет показаться, а то эта ведьма меня со света сживёт… И вот ещё… — Дядя запустил руку в карман брюк и вытащил скомканную десятирублёвую купюру.
— Возьми. Ты завтра купи мне бутылочку портвейна, отдашь вечером. Всё, а теперь спать…
Я взял деньги. Один край червонца оказался испачкан бордовым — вишнёвое бабушкино варенье. Мне стало гадко, и я вышел.
21
Сначала я вообще хотел уйти. В моей голове вырисовывался план: как я приеду к бабушке, кину ей скомканную десятку и скажу, что она спаивает сына… Нет, скажу, что она не имеет права отдавать свои деньги… Нет, тоже не то… Но по мере того как сон одолевал меня, мысли начали путаться, и я заснул. Мне снился сон, что я — шестилетний мальчик, и что дядя читает мне сказку Пушкина о царе Салтане. Затем в этом сне я опять заснул и уже видел себя Гвидоном. И вот я, Гвидон, живу на острове и всё жду и не могу дождаться, когда же ко мне приедет отец.
22
В восемь утра я разбудил дядю и не стал дожидаться, когда он окончательно проснётся. Мне отчего;то поскорее хотелось уйти.
Я не видел, но знал, что сейчас он наберёт два ведра колодезной воды и обольёт себя с головой. Затем обязательно сделает десятка два отжиманий на турнике и только после этого (дядя никогда не опохмелялся) сядет на старенький «Урал», чтобы на шальной скорости прореветь до ненавистного ему магазина.
Я не стал дожидаться и ушёл лишь по одной причине: после вчерашнего нашего разговора у меня на душе остался неприятный осадок.
В голове моей вертелся ночной сон. Сколько же я не видел своего отца? Жив ли он? Ведь достаточно зайти в справочную…
Далеко уйти мне не удалось. Рёв мотора нагнал меня уже через пятнадцать минут. Я был вынужден взобраться на высокое заднее сиденье раритетного мотоцикла;зверя и уже через мгновения ощущать животный страх и весь ужас, кажется, неминуемого падения, когда мимо, как на карусели, проносились деревья, столбы и встречные машины. Но внутри страха неожиданно возникла жажда этой скорости — точно так же, как когда прикусываешь себе губу, то в какой;то момент неожиданно желаешь сделать это ещё больнее. Так и я, нагнувшись к самому уху дяди, прокричал, мол, почему он сегодня не так резов и еле плетётся. Реакция последовала немедленно, да так, что спидометр зашкалило, а в моей голове, как взрыв, пульсировали врезавшиеся в мою память строчки:
Уйду в надрыв, на пике бытия,
Меня не остановит торможенье!
Я был собой. Дышал тобою я,
До самого последнего вращенья…
23
«Должен ли джентльмен, если джентльмен должен?» Смешно? Мне же было не до смеха.
Расставшись с дядей на остановке около его работы, я сел в автобус в сторону центра с одним лишь намерением — поскорее увидеть Любу.
Всё это утро меня мучил непростой вопрос о моём отце.
Так сложилось, что родители мои развелись не по;хорошему, и отец так и не смог преодолеть то, что я — сын своей матери.
Относился он ко мне как к головной боли.
Не знаю, стоит ли рассказывать все те события, предшествующие разрыву родителей. Скажу лишь, что моя мать не смогла простить отцу физической измены, он же ей не смог простить того, что она его не простила, а собрала чемодан и одна, без ребёнка, сбежала в Москву.
Пару раз после развода мы с отцом всё;таки виделись, но вскоре старший Радуга окончательно охладел ко мне, ведь я был для него не просто сыном, а сыном женщины, которая его бросила.
Через три года осевшая на новом месте мать забрала меня в Москву. К бабушке я стал приезжать почти каждое лето, но отец за одиннадцать лет виделся со мной часов семь, не более. Счастливые исключения случались благодаря дяде. Тот через справочное бюро узнавал очередное новое место жительства моего отца (так как тот менял свои адреса как перчатки) и каждый раз под лозунгом «Не ждали» без приглашения отвозил меня к отцу.
Дядя, дядя… Зачем он это делал? Я до сих пор не понимаю. Отец меня не любил. Я чувствовал это даже в его взгляде. Ложь и недоверие — вот то, что навсегда оттолкнуло меня от родителя. Наши общения сводились к банальным формальностям, и мне было ужасно стыдно и за себя, и за отца, и за то, что этот маленький, похожий на свежевыкопанный картофель, коренастый мужчина приходится мне отцом.
Отец платил мне той же монетой, очевидно, испытывая ко мне те же противоречивые чувства.
От этой гадливости я не мог избавиться, даже когда наши встречи заканчивались, и дядя забирал меня обратно в иную жизнь — жизнь без отца.
В армии, где мне столько передумалось, я многое переосмыслил.
Там мне отчего;то так подчас хотелось увидеть отца, что пару раз я даже начинал писать ему письма.
Сейчас же это моё желание обострилось с новой силой, и подавлять его мне уже не хотелось.
24
Узнать адрес в справочной оказалось проще простого.
Вездесущий дядя разузнал, что отец мой, Радуга Яков Леонидович, трудился на военном заводе в должности начальника цеха. Работа его была посменная, так что застать Радугу;старшего дома шансы у меня были. По иронии судьбы его новая квартира находилась всего лишь в квартале от Любиной жилплощади, так что я, недолго думая, понадеялся на удачу и отправился в непрошеные гости.
25
Мне открыла невысокая смуглая женщина с земляным лицом. Но отца дома не оказалось.
— Должен быть в пять, — лишь гаркнула она и хлопнула передо мной бронированной дверью. Я даже и не успел ничего сказать.
Интересно, кто она? Неужели жена?
26
Несмотря на редкость наших встреч, всех жён отца я знал в лицо. Отчего;то каждый раз отец считал необходимым знакомить меня с очередной своей пассией.
Теперь, спустя столько лет, когда я и сам давно уже пережил его тогдашний возраст, я понимаю, отчего он всё;таки это делал. Расчёт был до банальности прост: если ему в очередной раз всё;таки навязывали родительскую встречу с ребёнком, рождённым от предавшей его женщины, то пусть этот мальчишка сначала посмотрит, а потом и передаст, с кем он сейчас живёт, и чтоб ОНА знала, что всё у её бывшего мужа замечательно и он счастлив.
Хотя на поверку даже мне, ребёнку, виделось совсем иное: боль и метания человека, закрывшего себя в позолоченную клетку с очередным призраком его мечты.
27
Отец женился спустя всего лишь полгода после развода с моей мамой.
Они пришли ко мне как;то летним днём.
Я помню, что балкон был открыт.
Со двора доносились крики детворы и звуки проезжающих машин.
Бабушка впустила пришедших, но ушла на кухню, оставив меня наедине с отцом и его спутницей.
— Здравствуй, Рома, а я тебе солдатиков купил, — чувствовалось, что отец волнуется.
Солдатикам я очень обрадовался: ещё бы, целыми днями я только и делал, что выстраивал колонны моих легионеров.
Наступила мучительная пауза.
Около меня на двух скрипучих стульях сидели двое: отец, внимательно наблюдавший за моей игрой, и очень похожая на мою маму блондинка. Она сидела, отвернувшись, нога на ногу, и я глаз не мог оторвать от ярких рыжих туфлей на огромной пробковой платформе.
Наконец отец глубоко вздохнул и спросил, хочу ли я прогуляться с ними на аттракционы.
Детский парк нам с бабушкой был не по карману, но я ответил, что никуда не пойду.
Уговаривать меня не стали.
Я хорошо запомнил, как, оступившись, пробковая платформа разрушила мой строй. Солдатики разлетелись по всей комнате. Отец было принялся помогать мне, но я сам смешал всё, что ещё случайно уцелело.
28
Через пять лет мы встретились снова.
Жена отца отвратительно располнела, и уже ничто, даже отдалённо, не могло напомнить мне в ней мою маму.
Вообще, сейчас, спустя столько лет, я понял одно: мой отец любил всю жизнь только одну — мою мать. Гнал и всячески давил это чувство. Причём эта его раздавленная, но так и не умерщвлённая любовь принимала самые извращённые формы — поиском женщин, так похожих на мою мать.
Но подделка и есть подделка, и разве стоит говорить о том, что, когда ты ищешь в женщине иные, не свойственные её натуре качества, ты невольно обрекаешь совместный союз с ней на саморазрушение, так как рано или поздно эта самая женщина становится собой? Рано или поздно ненатуральная блондинка перестаёт краситься и превращается в естественную брюнетку, возвращаясь на круги своя, к своей сущности.
Далее она начинает забывать о диетах, потому что на неё просто;напросто перестаёт обращать внимание муж, а она за это перестаёт обращать внимание на то, во что и как она одета, — и это самое малое из того, как начинается оно — саморазрушение семьи. Да мало ли ещё чего может случиться из;за первоначальной фальши?
Что накапливается, накапливается и, в конечном счёте, заставляет бросить этого самого мужа её — женщину, изначально пошедшую на жертвы и ради создания семьи обманувшую его, её будущего спутника жизни, а в конечном счёте — себя. И вот, спустя всего каких;то пять лет, её теперь уже бывший муж пускается во все тяжкие уже для новых поисков очередного клона той женщины, которая уже существует, но с которой у него нет и никогда не будет согласия.
29
Итак, до отца я так и не добрался.
Но меня ждала Люба.
Боже мой, какое меня охватило желание увидеть её!
Я уже жалел, что сначала решил зайти к отцу.
И хотя я потерял времени немного, но весь путь до дома возлюбленной я бежал.
Именно она всецело завладела всем моим миром, который оказался направленным лишь на одно: добиться от этой женщины большего, чем просто быть гостем. Но что для этого сделать, я не знал. Вернее, знал, но знал способом, который никак не подходил, не мог подойти. Ведь, по;хорошему, мне нужно было закончить вуз, получить специальность, устроиться на работу, а уже потом начинать думать о создании семьи. Но для этого понадобились бы годы, время, которого у меня не было.
Глупец, я не мог даже и представить себе, что женщины умеют ждать, тем более такие, как Люба. Мне казалось, что всё должно свалиться на меня в одночасье. Меня мучило то, что я беден, молод и недостаточно рослый для этой перезревающей красавицы.
Меня мучило и то, что Люба стесняется меня. И хотя она мне об этом не говорила, но каждый раз, когда я хотел выйти с ней на улицу или пригласить её в гости, она отказывалась, ссылаясь на что угодно. Меня также мучила ревность. Я подозревал, что у Любы кто;то есть, и она искусно скрывает это.
Сейчас, сорокалетнему, мне многое стало понятно. И то, что какое может быть доверие к желторотым, неоперившимся юнцам, у которых каждый божий день — по новой любви; что женщине, одной с ребёнком в чужом городе, очень важно найти тот стержень, вокруг которого она и будет строить свою новую жизнь. Ведь дурман красоты, как и любой скоропортящийся продукт, имеет срок годности, после которого, какой бы у тебя ни был внутренний мир, его оценят разве дети, да и то вряд ли, потому что старые и немощные мы никому не нужны.
30
На моё удивление, Люба ещё спала.
Мне пришлось долго звонить, и, когда я уже решил, что никого нет, мне всё;таки открыли.
Неужели я снова мог поцеловать её губы? Ощутить запах её тела?
Как только я переступил заветный порог, чувство нереальности происходящего снова охватывало меня.
Я вновь ощутил этот запах, эту мягкость любимой мне женщины. И вот я уже целовал её, а Люба сонно улыбалась и говорила, что Машенька с Верой уехали на дачу и что до пяти вечера она свободна.
Стоит ли говорить о том, что я опять превратился в ненасытного дикаря?
Каждый раз всё было как будто заново. Мне было больно оттого, что эта женщина старше меня и что время безвозвратно работает против нас. И от этого ощущения маленькой смерти мои чувства к Любе становились более обострёнными. Для меня, двадцатилетнего, тридцать семь лет (плюс два года — возраст моей мамы), разумеется, было слишком много, но при этом моя Люба стояла как бы в стороне от неминуемого. Это её ровесницы старели, это со всеми остальными мне было бы неудобно идти вместе по улице, но с Любой — совсем иное.
Эта женщина так завладела мной, так покорила моё сердце, что, скажи мне тогда: «Отдай за неё жизнь», — и я бы отдал. Ни секунды бы не колебался, и в этом крылся весь смысл того большого чувства, которое открылось мне как озарение.
31
Через три часа наших кувырканий измочаленная, счастливая, скинувшая с плеч все свои неразрешимые проблемы, Люба схватила подушку и стала ей от меня отбиваться.
— Радуга! Хватит! — Люба отчего;то любила называть меня по фамилии. — Подожди! Давай передохнём! Пошли, я покурю!
Люба вырвалась и встала. Как она была хороша в этом своём тридцатисемилетнем костюме Евы!
— Люба! Почему он с тобой развёлся? Ты такая красивая! А он, очевидно, большой дурак! Я, будь твоим мужем, только и делал бы то, что носил тебя на руках!
Люба замедлила шаг, улыбка с её лица сползла, как обычно стекает под каплями дождя краска гуаши.
32
Мы ещё не дошли до кухни, а я уже почувствовал, что сейчас что;то должно произойти.
Люба запахнулась в шёлковый халат и, положив ногу на ногу, вдруг сделалась неприступной, чужой, вся в своих мыслях.
Не зная, что и подумать и как себя вести, я не нашёл ничего лучшего, как плюхнуться подле неё на холодный кафель.
— Радуга, подожди. Да не тронь ты пока меня! Дай же мне покурить! — и Люба бесцеремонно отпихнула меня, поправляя полы задравшегося халата.
Я надулся и пересел на табурет таким образом, что Люба оказалась между мной и оконным проёмом. Как раз в это время тучи на какие;то секунды расступились, и солнечный свет ещё больше оттенял её длинную прядь густых каштановых волос. Люба жадно затянулась.
— Ты говоришь, что любишь меня? А какая она, эта твоя любовь? Ты можешь мне сейчас сказать в двух словах?
— Какая? — Я попытался подобрать слова к тому, что творилось у меня на сердце. — Моя любовь, наверно, печальная, прекрасная, тревожная… Не знаю… Только я хочу тебя постоянно видеть, слышать, ощущать…
— Ну, хватит, хватит! А то ты сейчас заведёшься, и я не смогу опять с тобой поговорить. Ты же совсем не знаешь меня. Даже никогда не спрашивал.
Я уже понял, что у тебя и сложный характер, и непредсказуемое поведение, и больное восприятие. Я отлично понимаю, что рискую нашим общением, которым я, кстати, очень дорожу! Но у меня создалось такое ощущение, что ты живёшь в своём, придуманном тобой мире, и тебе совсем не интересны люди, которые находятся подле тебя, и ты их любишь или ненавидишь не за их настоящее, а за то, что ты придумал за них… Поэтому;то я и думаю, что вот эти мои откровения нужны мне больше, чем тебе. Но раз я уже решила так с тобой поговорить, то да будет так. И заруби себе на носу, что всё, что я скажу тебе сегодня, касается только меня, моих мыслей, моей жизни, моего отношения к тому, что происходит вокруг Любы Жизневской, и никак не есть моё отношение к тебе. Ты ещё слишком мало был со мной, тебя ещё мне нужно проверять и проверять.
— Люба, ты не права!
— Помолчи, пока я начала говорить, пока у меня есть желание высказаться.
Жизнь человека слишком коротка, чтобы строить планы. А когда тебе перевалило за… и ты женщина, по;моему, вообще не стоит строить ни планов, ни иллюзий. Надо действовать. Может, это звучит ужасно, может, порочно…
(Не хочу затрагивать критерии морали, тем более мораль — она тоже придумана обществом… а оно у нас тоже не совсем здоровое.) Так что, пожалуй, лучше сделать и пожалеть, нежели всю жизнь жалеть о том, что не сумела пойти на поступок, который реально мог изменить всё.
Ты знаешь, я, когда совершаю нелицеприятные вещи, а я их иногда совершаю (от себя не уйдёшь), я говорю себе: «Ну и пусть…» Возможно, будет не лучше, не хуже — будет иначе!
Ты даже не представляешь, какие меня мучают мысли. Я вот думаю, как много я бы дала, чтобы залезть к тебе в голову и хоть одним глазком подсмотреть, что там у тебя творится?
Ты знаешь, Радуга, я абсолютно не могу на тебя сердиться. За этот месяц нашего общения ты стал для меня очень близким и родным человеком. Но я не позволю себе говорить о каких;либо чувствах — я поняла, что это не надо делать. Хотя мне до слёз хочется говорить тебе что;нибудь хорошее. Странно: вот такая лавина чувств к человеку, которого я ещё зимой не знала и которого, мне иногда кажется, я выдумала сама.
Но ты знаешь, наверное, как невозможно позволить обижать своего ребёнка, так же для меня невозможно отказаться от нашего общения. Я реально понимаю, что в этом я полностью завишу от тебя, но я хочу вот что тебе сказать, Рома: что бы ни случилось в наших с тобой жизнях, я всегда буду рада быть рядом, помочь, просто помолчать. Я не буду никак это называть.
Я тысячу раз задавала себе вопрос: «Что это?» Может, это моё наказание? Может, я должна жить с этой тоской и болью в сердце? Меня ведь есть за что наказывать.
Люба откинулась на спинку стула. Она смотрела даже не на меня, а как будто сквозь меня… И от этого мне сделалось жутковато.
— Я, наверно, напугала тебя своими откровениями? Подожди, это всего лишь начало, но я должна тебе это всё высказать, должна. Знаешь, как немцы говорят: «С проблемой надо прожить хотя бы сутки. Через сутки она будет выглядеть реально настолько, насколько она проблема».
Так вот, ты не бойся мне сказать, что я мешаю или создаю тебе сложности. Мне плохо было, я плакала навзрыд. Боже, я дожила до того, что возле меня вообще нет людей, которые могли бы меня поддержать. Я, как дура, хватаюсь за соломинку, за вчерашнего мальчишку, живущего в Москве, на другом конце света. Я на грани. Прости за слабость. Мне реально надо что;то менять, иначе я загоню себя в угол, а потом… а потом я сама боюсь об этом думать.
Я в жутком состоянии. Через две недели ты приедешь, и я вновь окажусь в вакууме. У меня всё не ладится, я практически не ем, не хочу. Мне кажется, я могу собраться и уехать, например, в Москву к тебе и начать всё сначала, сама, ни от кого не завися, ни перед кем не отчитываясь и не подчиняясь.
Ты же ничего, Радуга, не знаешь. У меня есть… был человек, мужчина. Знаешь, я такая смешная. Вот Надежда мне удивляется: вроде сижу дома, а мужики меня находят. Представляешь, мне прошлой весной никак не могли заменить унитаз, так я написала жалобу, и ко мне пришёл главный инженер — солидный мужчина, Иван Павлович. Обходительный такой. Унитаз сразу же заменили, а он с тех пор как прописался у меня. Столько по дому переделал! Не поверишь, у нас с ним дошло до того, что он из семьи собрался уходить. Я даже думать о нём начала серьёзно.
А неделю перед моим днём рождения у меня заявилась его жена. Да не одна — привела с собой дочку, чуть меньше моей Машеньки. Говорили мы долго, часа четыре. Только после этого у меня вся охота продолжать общаться с этим Иваном отпала. Не могу я так — быть хищницей, гордость не позволяет.
Он потом как сумасшедший рвался ко мне, чуть дверь не выбил. А закончилось тем, что напился в стельку и уснул у меня под дверью на коврике. Представляешь, это главный;то инженер! Так мне пришлось звонить его жене, и мы такого бугая вместе тащили до их квартиры. Она мне ещё потом руку поцеловала, сказала, что я святая. А какая я святая… Сука я. Понятно? Сука. Люба встала и подошла к окну.
Её шёлковый халатик выгодно подчёркивал её округлую большую попу и потрясающий прогиб спины, но мне было не до того — я жаждал продолжения. Меня мучила и ревность, и то, что трудно передать, но что притягивает нас к падшим женщинам, а Люба, я был уверен в этом, была падшая. Хотя что я мог тогда смыслить в этом? Я не видел и не слышал того, что мне пыталась объяснить моя любимая, та, ради которой я сидел сейчас в душной прокуренной кухне и слушал раздражающие моё самолюбие шокирующие откровения…
— Представляешь… Решилась с тобой поговорить, а в голове каша. Подожди, дай мне сосредоточиться… — Люба закрыла глаза и высоко задрала подбородок, её шея напряглась, и маленькая синенькая венка около кадыка запульсировала. В таком странном положении она и продолжила свой удивляющий меня монолог, при этом голос её становился всё сдавленнее и напряжённее:
— У меня есть определённые принципы в этой жизни, например, я стараюсь никогда не вспоминать прошлых обид и не упрекать тем, что уже пережито. Поэтому;то я ещё раз говорю тебе: не вздумай мои слова принять как какой;то упрёк. И поверь, это очень нелегко — забывать причинённые тебе обиды, тем более от человека, которому ты доверяешь.
Ты спрашивал, почему меня оставил муж? Он меня не оставлял. Это я его бросила. Рассказать как? Хотя как можно понять тебе, постороннему человеку, о наших с Ильёй отношениях и о его месте в моей жизни?
Люба явно колебалась, раскрываться ли ей дальше, и это было похоже на то, как человек, уже вошедший в воду по колено, всё ещё не решается нырнуть и начать плыть. Люба как бы взвешивала что;то внутри себя, решаясь выдать только ведомые ей воспоминания.
— Хорошо, я расскажу тебе, как это случилось.
Моя подруга как;то пригласила меня за компанию съездить с ней в Ленинград на три дня — присмотреть себе породистую собачку с приличной родословной. Машеньке уже было тогда четыре года, она как год ходила в детский садик, и я решила устроить себе маленькие каникулы. Какая же я оказалась дура!
В Питере сложилось так, что я вынуждена была остаться ночевать с подругой у её любовника (ты уж прости, называю вещи своими именами). Это было нечто! Но всё по порядку. Нас встретил писаный красавчик — тридцатилетний парень. Знаешь, такой стопроцентный Казанова: косая сажень в плечах, майор;десантник, да ещё на служебной «Волге». Подруга представила его как старинного друга, в данный момент обучающегося в академии.
Майор снимал в центре города, на Невском проспекте, роскошную трёхкомнатную квартиру. Знаешь, когда едешь больше суток, да ещё с пересадкой, то первое, что хочется, — так это принять ванну, но время шло к вечеру, и майор потащил нас на ужин — потных, уставших, в том же, в чём и ехали в поезде. И в таком;то виде мы заехали в ресторан «Ленинград».
Правда, к счастью, он оказался рядом с Московским вокзалом.
Но у меня, очевидно, была такая физиономия (под стать коронному блюду этого заведения — супу с сухофруктами), что, даже толком не посидев, мы упросили нашего кавалера всё;таки заехать домой.
Там, наконец, нам удалось принять с дороги долгожданный душ, и, переодевшись, мы рванули на удачу в «Универсаль».
Был и есть в Питере такой удивительный ресторан на Невском проспекте, кстати, тоже недалеко от Московского вокзала. Представляешь, Рома, обстановочку? Милое старое и даже архаичное заведение — такие, как правило, показывают в кино: ресторан начала века. Фикусы в кадках, белоснежные скатерти, старинная деревянная мебель, большой рояль в центре зала и до дыр протёртые ковры, которые, как нам рассказал метрдотель, сохранили ещё ногу Шаляпина.
Всё было великолепно: и музыка, и заведение, и коронное блюдо — котлеты по;киевски, — пока мне не предложили бокал вина. Не знаю как, но я оказалась практически сразу же очень пьяна и после уже ничего не соображала — ни что говорю, ни что делаю.
Помню лишь, что мне отчего;то было очень смешно, особенно когда после ужина в машине этот старинный друг стал нас обеих тискать.
А про ночёвку даже гадко и вспоминать. Я так набралась, что не смогла даже самостоятельно раздеться. Майор отчего;то разместил нас в разных комнатах, да так всю ночь и пробегал от меня к моей подруге.
В конце концов я понемногу протрезвела и всё;таки смогла запереться в своей комнате, провернув опрометчиво оставленный майором в замочной скважине ключ. Но заснуть так и не смогла. Сначала ко мне ломился этот конь, потом я просидела до рассвета на кровати, слушая из;за стенки звуки затянувшейся оргии. Знаешь, Рома, такое ощущение, что этот подлец всё;таки что;то там подсыпал мне.
Но стоит ли говорить, что утром я подхватила свои вещи и уехала на первом же поезде домой?
Поскольку я абсолютно не умею выкручиваться и врать, у меня бы не получилось объяснить моему мужу, почему я приехала раньше времени и какую я ночь провела в Ленинграде.
Более того, я твёрдо решила рассказать ему правду.
Всю дорогу до дома я переживала и думала, как же я всё это ему расскажу, но рассказывать ничего не пришлось.
Приехала я неожиданно, днём, и застала моего благоверного в нашей постели с какой;то шалавой.
Нет, я не устроила скандал. Даже пока они кувыркались, сварила для них кофе. А вечером забрала Машу из детского сада, купила два билета до Свердловска и уехала. После смерти мамы мне досталась её корпоративная квартира. Начинать пришлось с нуля: чужой город, чужие нравы. Не нашла ничего лучшего, как пойти работать в детский садик. Сначала было всё равно, а потом как;то я привыкла. Я же неплохо рисую, но в душе такое опустошение, что искать работу по специальности… Знаешь… Что;то оборвалось внутри меня, — Люба заново прикурила погасшую сигарету. — Вот тебе маленький эпизод из моей жизни.
Представляешь, уже как год живу в этом городе, и мной по;настоящему практически никто не интересуется, и никому до моей души нет дела — что там со мной происходит, что вынашивается… И тебе, Радуга, тоже. Ты в этом, мальчик, не исключение. Да, это и понятно. У тебя ведь, как и у них, только одно на уме… Свалилась «перезрелая красотка» на твою голову. Тела много, а толку мало. Не обижайся… Мне сейчас нелегко это тебе говорить.
Так вот, из всего того, что со мной происходит сейчас и что я уже успела пережить за предыдущий год, я сделала, Рома, вывод: как бы люди ни «тужились» что;либо изменить, или запланировать, или реализовать — ничего не получится. Произойдёт только то, что должно произойти. Так что я больше ничего не планирую в своей жизни. Если суждено чему;то случиться, значит, это непременно случится!
А вот отношение моё к тебе с первой нашей встречи как составилось, так и не поменялось. Более того, даже стало ещё теплее и нежнее. Ведь не может быть мечта злой, плохой, нежеланной.
— А ты, Радуга, моя мечта, такая же разноцветная, как твоя фамилия, такая же странная, призрачная, и вместе с тем мне отчего;то всё;таки хочется тебе верить, — Люба протянула свою руку и нежно провела ладошкой по моей щеке. — А ещё я могу рассказать тебе, Рома, какая бывает любовь…
Вот ты так красиво сказал мне сегодня, что любовь твоя печальная, прекрасная, тревожная… А я, знаешь, когда спрашивала человека, с которым прожила рядом десять лет: «Жизневский, ты меня любишь?» — он либо отмахивался, либо отвечал вопросом на вопрос: «Ты чего опять про эту хрень спрашиваешь?» Так что есть ещё категория: любовь — хрень.
— Извини, но, как говорится, из песни слов не выбросить, — Люба решительно встала и подошла ко мне вплотную. Я обнял любимую за талию и прижался к её груди.
— Ну, я думаю, что достаточно рассказала тебе о жизни, о любви, о предательстве. Кстати, знаешь, когда я поняла, что меня никто не любит? Когда я перестала бояться смерти. Я вдруг перестала её бояться. Когда человека никто не любит, он начинает умирать…
— Отчего ты не спросишь, почему я так живу? Хотя моя теперешняя жизнь — уже совсем другая история. И она посерьёзней будет. Поэтому давай;ка в другой раз…
И, как бы в знак того, что она завершила этот тягостный для неё разговор, Люба без труда высвободилась из моих объятий и, уйдя с кухни, начала заправлять постель. Я это понял как намёк на то, что мне пора, и уже начал было собираться, но Люба, как бы невзначай, спросила, есть ли у меня, кроме Решетниковых и бабушки, ещё родственники. Я ответил, что, разумеется, есть, хотя из всей родни отношения я поддерживаю лишь с Егором Щукой.
— Это мой ещё один двоюродный брат, старший сын маминой сестры.
— У тебя есть ещё один брат, и ты до сих пор про него молчал? — Люба неожиданно оживилась и, бросив заправлять постель, буквально завалила меня вопросами: — Кто он? Чем занимается? Хорош ли собой? Женат ли? И вообще, что я о нём думаю как о человеке?
— Мой брат — профессиональный охотник. Он женат и не женат. И застать его в Свердловске практически невозможно.
— Серьёзно? Так он настоящий мачо? — И Люба состроила воинственную мордочку.
— Да, сколько себя помню, он всё время пропадал в лесу. Знаешь, свою первую утку он подстрелил из обыкновенной рогатки.
— Класс! Ты сможешь его пригласить ко мне в гости? У меня к нему будет одно пикантное дельце. Сможешь? Обещай, что можешь! — И Люба умоляюще посмотрела на меня. — Тем более будет повод устроить вечеринку.
— Хорошо. Я постараюсь. Только вряд ли он будет в городе.
— Вот ты и узнай обо всём, а в одиннадцать часов позвони, но не мне, а Надежде. У нас с ней по вечерам что;то вроде дамского салона: мы пьём кофе и сплетничаем.
— Разве ты меня сегодня к себе не приглашаешь?
— Радуга, имей совесть, я и так весь день занималась только тобой. Тебя слишком много. Дай отдохнуть! Не напрягай меня хотя бы сегодня!
После Любиных откровений я был в замешательстве. С одной стороны, её взаимоотношения с бывшим мужем (или не бывшим?) оставались для меня тайной, но, с другой стороны, меня не могла не притягивать её открытость. То, как она могла со мной говорить с детской непосредственностью, — это и подкупало меня, и заставляло отчего;то верить этой видавшей виды бестии, которая, и я в этом был абсолютно уверен, что;то от меня скрывала.
Деваться мне было некуда, и я отправился на дачу к дяде.
По дороге я не без труда нашёл исправный таксофон и позвонил Егору домой, но, как я и предположил, дома его не оказалось. Трубку сняла его жена. Разговор вышел сухой и краткий:
— Щуки нет, и до сентября не будет, — отрезала она и бросила трубку.
Зато Решетникова я на даче застал.
Перед дядей стояла огромная, уже наполовину опорожнённая бутыль с мутной белой жидкостью.
— Знаешь, кого я сегодня видел? — с ходу озадачил меня он. — Егора. Представляешь, приезжал занимать у меня денег. Решил покупать машину. Так я его перенаправил к Софье, она же у нас казначей… Вот, смотри, что он мне подарил, — и дядя небрежно прикоснулся к пузатой бутыли, отчего та, немного сдвинувшись, звякнула о стакан. — А ещё вот что, — и, нагнувшись, он извлёк из;под стола чучело головы рыси и, приложив к лицу, зарычал.
Искусно выделанная морда, кажется, должна была меня устрашить, но, смотря на убитого зверя, на эту маску смерти с хищной пастью и жёлтым оскалом клыков, мне стало отвратительно мерзко за пьяненького дядю, и у меня возникли совсем другие чувства. Я лишь видел перед собой живого мертвеца, который мало чем отличался от этой умерщвлённой моим братом лесной кошки. «Когда человека никто не любит, он начинает умирать». Или деградировать, так как иные из нас умирают намного раньше, чем отдают Богу душу.
Перезванивать Любе в тот вечер я не стал. И хотя возможность такая была: телефон находился всего лишь в пяти домах от дядиной дачи, в сторожке у смотрителя, но, во;первых, мне ещё не было известно, пересекусь ли я с братом, а во;вторых, захочет ли он вообще пойти со мной к моей женщине. Но вот что удивительно: стоило нам с Любой заговорить о Егоре, как он тут же появился.
Хотя, честно говоря, я этому обстоятельству не очень;то и удивился.
Егор Щука являл собой ту непредсказуемую натуру людей, о которых принято говорить так: он не от мира сего. И вся его жизнь — это нескончаемый поток приключений, для него же самого — обыденная действительность, без которой он и не мыслил своего существования.
Для будущего охотника и рыболова его предзнаменование началось с рождения, так как появился Егор на свет с необычным родимым пятном на запястье левой руки в виде плывущей рыбки.
Как мне рассказывала бабушка (ведь Егор старше меня на шесть лет), было до слёз смешно наблюдать за тем, как младенец, ещё и толком не научившийся ходить, пытается целенаправленно поймать назойливую муху.
Первый свой трофей Егор принёс уже в возрасте трёх лет.
Во время загородной прогулки на лесное озеро из обыкновенной рогатки он умудрился подстрелить дикую утку.
Откуда у младшего Щуки проявилась такая охотничья страсть, никто не знал. Его отец был сварщиком. Мать — стоматологической сестрой. Никто из его родственников даже и близко не стоял около охотничьего ружья. Но Егор! В одиннадцать лет он смастерил свой первый арбалет и все летние каникулы пропадал у бабушки, мамы его отца, в посёлке городского типа, который окончанием своим упирался в сосновый бор. Младший Щука так искусно ставил силки и ловушки, что пойманная им дичь перепадала даже соседям. Но высшим пилотажем маленького следопыта стал подстреленный им матёрый волк, которого Егор убил, угодив стрелой в глаз.
Кстати, сначала ему никто и не поверил. Но после многочисленных слёзных уговоров проверить, действительно ли мальчуган умудрился завалить такого зверя, отправились друзья постарше, а перетащить тушу смогли лишь взрослые. Кажется, весь посёлок сбежался посмотреть на пятидесятикилограммового хищника, а уже на следующий день за Егором приехала перепуганная мать и забрала ребёнка в город. К тому времени Егор уже успел выбить из пасти хищника клык, который, будь стрелок менее удачлив, порвал бы его как промокашку.
С тех пор, несмотря на голодное застойное время, в холодильнике у Щук свежее мясо не переводилось круглый год. Всеми правдами и неправдами Егор постоянно улизывал в лес. Учился он плохо, перебивался с тройки на двойку, но уже в тринадцать лет Егор записался в юные десантники, а к восемнадцати годам на его счету было уже более ста прыжков с парашютом. В армии Щука попал, разумеется, в десантные войска — в Группу Советских войск в Германии, — но и там очень скоро он занялся любимым делом — охотой.
В окрестностях, где базировалась его часть, водились кабаны, так вот Егор из рядового срочной службы очень скоро превратился в заправского егеря. Отцы;командиры использовали его талант на все сто, и уже меньше чем через два года почти у каждого из них имелась шкура лесного вепря.
На следующее утро я уже завтракал ленивыми пельменями, приготовленными на скорую руку специально для меня тётей Соней. Правда, для этого мне пришлось встать ни свет ни заря и пешком преодолеть девять километров. Именно столько разделяло меня с квартирой Решетниковых.
Тётя сидела в некогда розовом, а теперь выцветшем махровом халате с сигаретой в зубах и чашкой крепкого, только что сваренного ей кофе. После очередной затяжки она делала несколько коротких глотков кофе, затем отставляла маленькую английскую чашечку на такое же миниатюрное блюдце и перелистывала очередную страницу журнала «Новый Мир».
— Вчера приезжал Егор, просил у меня тысячу рублей, — не поднимая головы и как бы продолжая читать, начала первой тётя Соня. — У меня сейчас денег свободных нет и в ближайшее время не будет. Я сама уже устала своё золото из ломбарда перезакупать.
И она красноречиво провела рукой по шее, где действительно ещё недавно красовалась изящная плетёная цепочка с подвеской в виде католического крестика.
— Так он уехал?
— Нет, сказал, что переночует у отца, может, у него перехватит. Странный он парень. Охотник. Такие шкуры сквозь его руки проходят: и лисьи, и беличьи, рысь тут убил, а сам без копейки в кармане. Куда он всё девает? Если хочешь с ним встретиться, то позвони. Телефон в записной книжке на тумбочке, а я полетела. И доедай ленивники, специально для тебя сварила.
Она встала — очень крупная женщина, похожая на загнанную лошадь, которая тянула на своих плечах весь семейный бюджет. И мне стало её жалко. Я вдруг представил всё то разочарование, которое она испытывала по отношению к своему мужу — человеку, абсолютно не приспособленному к её жизни. Ведь Софья только и делала то, что крутилась: сводила концы с концами, а её муж жил, пропадал на даче, строчил стишки, отсиживал от звонка до звонка в подсобном подвале грузчиком, где она, всего лишь на этаж выше, как каторжная, по двенадцать часов, не сходя с места, сводила дебет с кредитом!
И всё;таки что;то её удерживало от развода, что;то заставляло заботиться о её безалаберном Евгении, относиться к нему снисходительно, и более того, когда несколько лет назад он попытался от неё уйти к другой женщине, то Софья сделала всё зависящее от неё, чтобы вернуть мужика в дом. Зачем? Она и сама толком не понимала. Да и разве можно объяснить всё то, что мы делаем?
На этот раз застать по телефону брата я успел, и уже в двенадцать мы с ним договорились встретиться у входа в центральный городской парк.
Люба в этот день работала, и я решил зайти к ней в группу.
Ремонт в детском садике практически был завершён: стены и рамы окон выкрашены, обновлённая мебель приятно пахла свежим слоем бесцветного лака.
Оставалось лишь немногое. Вернуть на прежнее место горшки с цветами и отреставрированные игрушки, которые по давно установившейся практике на летнее время раздавались по домам воспитанников.
Я застал Любу за мытьём окон. Мне отчего;то вспомнился мой первый визит — день, когда я впервые увидел эту женщину. Изменилось ли что;то во мне по отношению к ней с того времени? Я был уверен, что нет. Более того, я хотел её с ещё большей силой, и эта страсть кружила мне голову и не отпускала меня ни на секунду.
— Так ты говоришь, ему нужны деньги? И много?
— Тысяча рублей.
— Будут ему деньги. У меня нет, но у Надежды есть. Приводи своего Щуку сегодня ко мне, а Надежду я подготовлю.
— К чему? Люба, я же тебе сказал, что Егор женат.
— Ну, жена не стенка, можно и отодвинуть, а потом от хорошей бабы на полгода в лес не уходят. Шучу я.
— Какая ты… Ты же ничего не знаешь.
— Правда? — И Люба, сделав вид, что потеряла интерес к нашему разговору, начала насухо, до противного скрипа, вытирать стёкла куском смятой газеты. Но я догадывался, что ей то, что я сейчас буду рассказывать, зачем;то очень нужно. Я же не видел ничего такого в том, о чём собирался поведать, и поэтому, поудобнее усевшись около неё на детский столик, интригующе начал.
37
Очень трудно многие вещи понять, но ещё труднее принять, когда весь твой опыт, само твоё существование протестует против этого.
Я помню, как был поражён, когда увидел первого в своей жизни нищего — грязного и вонючего безногого инвалида. Я помню, как мне довелось впервые увидеть пьяной мою мать… И бесполезно было объяснять, что Новый год, что в этот праздник можно и расслабиться… Что она в остальные дни года — великая трезвенница… Тем страшнее оказался для меня контраст.
Хорошо помню мою бабушку, которая из;за высокого давления не могла встать на ноги и ползла в туалет на четвереньках. Это зрелище меня так поразило, что я испытывал невыносимый стыд за то, что моя баба Дуся так глупо передвигается. И у меня и в мыслях не было подойти и помочь; вместо этого я отвернулся и лишь брезгливо оглядывался…
Давно уже взрослый, я до сих пор вспоминаю и возвращаюсь к тем вещам, которые так меня шокировали… Это — гниющие занозы моей памяти.
38
Любин телефон обычно молчал. Звонили ей лишь изредка. Но у меня сложилось впечатление, что она постоянно ждёт звонка.
Один раз я заметил, как она в нерешительности хотела набрать чей;то номер, но, поколебавшись, бросила трубку и через пять минут устроила мне показательный скандал, обнаружив, что я сломал её любимую вещевую щётку…
— Люба, да она была такая древняя, что буквально сама рассыпалась после нескольких усилий…
— Ты что, не мог обойтись без неё? И вот что: давай, собирайся, посети свою любимую бабушку, а у меня сегодня на вечер есть свои планы, — и, немного смягчившись, она добавила: — После двенадцати тебя жду, приезжай.
Я ничего не сказал, лишь собрался и ушёл в очередной раз, думая, что навсегда.
39
Что же мной двигало? Отчего я всё более и более прислушивался к этой моей непаре? В наших отношениях не было ничего, кроме секса. Я понимал, что пропасть невероятно глубока. Кажется, что расстояние между нами такое маленькое — только руку протяни. Ну, погляди вниз — и ты всё поймёшь. Я упорно не понимал и не хотел смотреть вниз. С зашторенными глазами, как одержимый, я ждал своего Шептуна — человека, который бы выслушал меня и принял таким, каков я есть, со всеми моими бредовыми мыслями. Мне как никогда была нужна поддержка. И я её нашёл. По щучьему велению, по моему хотению. Мой брат, буквально свалившийся мне на голову со всеми своими такими смехотворными для меня проблемами, заставил почувствовать ту родную жилетку, в которую я мог поплакаться.
40
А плакаться было чего. Не успели мы с ним пересечься, ещё даже толком обменяться родственными любезностями, как меня понесло. Невинный вопрос Щуки «Как дела?» вызвал во мне такой обвал накопившихся чувств, как будто точный выстрел направленного взрыва во время профилактической ликвидации угрожающих жизни окружающих лавин. Вскоре, забыв вообще, именно для чего мой двоюродный брат со мной встретился, я планомерно выкладывал и выкладывал перед ним слой за слоем начиненный моими страданиями кусок пирога свердловского увлечения женщиной, которой было абсолютно наплевать на меня и в которой я так нуждался. Правда, мне хватило ума передать Щуке главное: то, что Люба обладает некой суммой; этих денег вполне могло бы хватить на покупку машины — и что при определённых условиях, о которых я и понятия не имею, она ему эту самую сумму могла бы одолжить за незначительную услугу. От этих моих слов Щука вмиг посерел, его радость от встречи со мной улетучилась, и он произнёс сакраментальное — то, о чём я предполагал тоже: «Рома, в каких;то вещах ты меня восхищаешь, а в каких;то удивляешь своей наивностью. Запомни, что бесплатный сыр может быть только в мышеловке…»
Впрочем, несмотря на такое аргументированное замечание, Щука тем не менее решил всё;таки отправиться со мной и узнать лично, какую ловушку ему заготовили.
До дома Любы мы решили дойти пешком. Теперь говорить настала очередь брата. Он шёл — такой ладный, уверенный в себе, коренастый мужчина — какой;то своей особенной поступью, и мне представлялось, как именно так Щука перемещается по лесу.
Как;то ещё до моей службы в армии он взял меня с собой на охоту, которая сразу же началась с моего конфуза. На улице в то осеннее утро шёл дождь, и я имел глупость появиться на месте сбора охотников с раскрытым зонтиком. Что тут началось, я даже и представить не мог такой реакции… Впрочем, спустить курок на зайцев у меня в тот день так и не хватило духа.
— Так что, братишка, ты действительно угодил в Афган?
Я лишь дал согласие кивком головы. Моё словоохотливость иссякла.
— Твоя мать писала, что ты был там, в относительной безопасности…
— Зачем тебе эта машина? Ты же безвылазно в лесу? — Говорить о мечте Щуки мне оказалось намного приятней. Да и что я мог сказать брату о своей службе? Лишь то, что меня забросили в каменный мешок, где мы все варились в собственном дерьме, поте и невыносимой скуке, разбавляемой ежедневными упражнениями в стрельбе по пустым консервным банкам и многочисленным ящерицам, оставляющим после себя бордовые размазанные пятна.
— Щука, зачем тебе эта машина? К жене собрался наведываться?
— Ты, Рома, как я погляжу, умный парень: вот армию закончил. В Афганистане служил, а мозги у тебя как у тринадцатилетнего. Я что, дикарь, что ли, чудище;юдище лесное? Такой же человек, как и ты, просто я лес люблю больше всего на свете. Для меня жизнь без леса — не жизнь, а так, существование. А машина мне нужна. Василич свою продаёт. Знатная у него тачка — настоящий вездеход, полноприводный («Нива» переделанная). Зверь о четырёх колёсах.
И всю оставшуюся дорогу до Любиного дома мне пришлось выслушивать, как же это замечательно — иметь личный автомобиль и стать абсолютно независимым, как будто ушедший в лес навсегда и бесповоротно Щука может стать более свободным со своим металлическим монстром.
Конечно же, в этих своих размышлениях я был не прав, и машина в лесу была действительно не роскошь, а средство передвижения, да и никакого отношения к уровню свободы она тоже не имела (хотя, впрочем, чем более я живу, тем для меня очевиднее становится то, что свобода, как пойманный зверь, определяется уровнями длины поводка… наших сокровенных желаний).
42
«Так что же всё;таки запросит Люба за предоставляемый кредит? Что она такого придумала?» Я ощущал себя гадко и мучился своим неведеньем. Щука же, казалось, совсем об этом не думал, и только играющие на его скулах желваки могли выдать степень его напряжённости.
Мне опять вспомнился Афган. Прошло сто дней после моего возвращения. Я поймал себя на том, что по армейской привычке считаю не месяцами, а сутками. Слишком быстро я отошёл от всего того, что меня разделяло с мирной жизнью. Как я мечтал после возвращения днями валяться на кровати у себя в комнате и говорить, говорить с мамой… А вместо этого собрал чемодан и уехал. Моя страсть к Любе была запрограммирована намного раньше моего появления в Свердловске и крылась в неприятии одиночества обделённого материнской лаской сына.
43
Расчёт Любы оправдался, и уже в час дня мы звонили с братом в заветную дверь.
Люба встретила нас «по;домашнему». Я ещё не видел на ней этого бордового халата с глубоким декольте. Щука смутился, но, преодолев первые секунды замешательства, цепким взглядом охотника оценил сложившуюся ситуацию. Впрочем, гармония состоялась, и напряжение, казалось, повисшее в воздухе, моментально улетучилось, лишь когда брат «благословил» нас, казалось бы, ничем не примечательной фразой:
— Ну, ребята, принимайте гостя. Думал, что у вас хорошо, но чтобы так…
И действительно, Любино гнёздышко в этот день «расцвело».
Всё буквально дышало чистотой и свежестью. Одним словом, чувствовалось, что нас тут ждали.
И Егор, чтобы сгладить неловкость первой минуты, сразу же подошёл к журнальному столику, на котором ещё вчера ютились разнокалиберные горшочки с комнатными растениями, а теперь царственно расположился импортный проигрыватель грампластинок, или, как его ещё любовно называли в народе, «вертушка» «UHIR;1219» с «грамотными» противовесами и со всеми прочими «продвинутыми делами». Тут же, вместе с УХЕРОМ, разместились и две солидные колонки, а на нижней полке, под ними, — внушительная стопка того, ради чего и появился, собственно, этот нереально дефицитный даже в Москве агрегат.
— Люба, откуда всё это? — не сдержался я. — Когда ты успела купить? Почему меня не попросила помочь?
— Милый Рома, это мой трофей, причём, заметь, опять не выходя из дома.
Люба произнесла эту фразу, внимательно наблюдая за братом, а тот уже уселся на корточки и, проведя рукой по бугристости корешков, на удачу вытащил один из середины.
— Это же моя любимая песня! — И Щука бережно извлёк чёрный виниловый диск из потрёпанного конверта, с чрезвычайной осторожностью поставил пластинку. Наверное, так же он расставляет капканы, — мелькнуло у меня. После трёхсекундного шипения из колонок радиолы вырвались сначала первые аккорды, но затем уже целый оркестр подхватил хриплый голос Владимира Высоцкого: «Растопиии ты мне баньку по беллломууу, я от белллого света отвыыык…»
— Этот диск Высоцкий записал на грамзаписи во Франции. У нас такой вряд ли бы выпустили.
— Хорошее качество! — и Щука увеличил звук.
— Что ты! Что ты! — подскочила к нему Люба. — Сумасшедший! Соседи придут!
— Какие соседи? Два часа дня! — и Щука опять увеличил приглушённый было Любой звук. Люба опять резко убавила его. Чувствовалось, что она нервничает.
— У меня знаешь, какие соседи? Ребёнок в квартире побегать не может. Чуть что — стучат по батарее. — И, как иллюстрация этой фразы, раздалось нетерпеливое металлическое лязганье. — Я же говорила. Давайте, мальчики, закругляться.
В этот миг Щука выглядел как обиженный ребёнок, у которого отобрали долгожданную игрушку.
— Да кто они, собственно, такие? Ты не пробовала с ними поговорить?
— Бесполезно. Это крымские татары. Нет, они очень даже интеллигентные люди. Такая престарелая бездетная пара. Она работает в нашей городской библиотеке, а он — инженер в ЖЭКе…
— И что теперь? Люба… Подожди, есть у меня против этого твоего ига одна волшебная пилюля. — И с этими словами Щука, ухмыльнувшись, увеличил звук до максимума. Люба попыталась его убавить, но крепкая рука брата удержала её.
— Егор, ты даже не представляешь, что сейчас будет, Рома, да скажи ему…
Сказать что;либо я уже не успел: в дверь звонили настойчиво и нетерпеливо.
— Вот теперь иди и сам разбирайся.
Егор отпустил Любу, а та, метнувшись, наконец;то вывернула ручку громкости до конца влево.
Щука спокойно подошёл к входной двери, посмотрел в глазок, ухмыльнулся — и далее всё произошло стремительно. Он резко распахнул дверь (она открывалась внутрь), ударил кулаком в лоб стоящего за ней и так же резко закрыл. Нам хорошо был слышен гулкий удар о кафель. Люба, отпихнув брата, прильнула к глазку.
— У вас что, вся семья сумасшедшая? — И Люба нервно стала проворачивать защёлку, но Щука остановил её.
— Люба, Люба, подожди. — И Егор буквально оттащил её от двери. — Всё в порядке. Нужно обязательно выждать и ни в коем случае не открывать.
— Что в порядке? Что? Ты же убил его. Нас же посадят!
— Никто никого не посадит. Успокойся. Рома, давайте;ка на кухню…
Ошарашенный происшедшим, я прокручивал и прокручивал то, что произошло. В тот самый миг, когда брат бил соседа, я стоял за его плечом и хорошо запомнил, как всё это произошло. Но полтора года стресса в Афгане дали о себе знать. Внешне я оказался таким же спокойным, как и Щука.
Люба, смирившись с неизбежным, дала себя вывести на кухню. Её пробила нервная дрожь. Она села. Я налил ей только что закипевшего чаю. Её левое веко задёргалось в нервном тике. Мне её стало безумно жаль, и я, скорее из чувства самосохранения, захватив с собой довольно;таки увесистый декоративный подсвечник в виде шара, вышел в прихожую.
Там никого не было. Секундное замешательство — и на пороге появился Щука. Он был внешне спокоен, и лишь этот взгляд… Я хорошо знал этот взгляд. Сколько я его перевидал там, в каменном мешке на высоте 37,45, когда после удачного выстрела по прокрадывающимся мимо «духам» ты ловил его на лицах своих однополчан.
— Ну что, братишка, покурим. И захвати в ванной какую;нибудь ветошь — нужно будет здесь подобрать.
Ещё не успевшие запечься сгустки крови вытирал я.
— Куда теперь это дерьмо? Мусоропровода тут же нет.
— Рома, а у тебя, оказывается, соображалка хорошо работает. Но это не тот случай. — И Щука аккуратно разостлал тряпку перед соседской дверью.
— Что ты делаешь? Зачем?
— Всё в порядке, братишка, айда пить чай.
К тому времени, когда мы зашли на кухню, Люба уже успела взять себя в руки. Она успела расставить чашки и теперь, высматривая что;то в окно, нервно курила.
— Да, бог шельму метит, — не поворачиваясь, выдала она и, раздавив о пепельницу ещё и на треть не выкуренную сигарету, добавила:
— Чашки я расставила, Рома тут всё знает, где что лежит, так что, Егор, угощайтесь, а я пока прилягу — что;то мне нехорошо, мы с вами потом поговорим…
Щука меня удивлял: он пил чай с таким аппетитом. Он отрезал себе приличный кусок рассыпчатого зауральского серого хлеба, густо намазал на него ещё, очевидно, оставшееся с прошлого урожая смородиновое варенье и начал всё это поглощать, методично чередуя очередную порцию пачкающего его рот куска с глотком красного индийского чая.
— Егор, а если менты припрутся?
— Шутишь? Откуда?
— Да этот татарин вызовет или жена его.
— Не вызовет. Я ему волшебное слово сказал.
— Неужели «пожалуйста»?
— Вроде того!
— Ну ты и Щука, только Щука на букву «С».
— А ты Судак, только на букву «М», — что сам до сих пор с этими узкоглазыми не разобрался…
Я не стал больше ничего объяснять брату, но мне стало чуть ли не обидно, что именно он, а не я, предпринял такой, мягко сказать, неординарный поступок. Да и смог ли я вообще так поступить? Думаю, нет. А Щука смог. Взял и врезал Хаму за то, что он посягнул на «его территорию», и пусть это всего лишь было прослушивание его любимой песни.
Оказалось, что мой брат не так уж и прост. Что он не просто добродушный, уединившийся от мирской суеты отшельник, но коварный, дерзкий и расчётливый охотник. И ещё я понял, что уже никогда не смогу относиться к нему по;прежнему.
В дверном проёме появилась Люба. Она уже окончательно успокоилась. Её взгляд, я уже знал это, не предвещал ничего хорошего.
— Рома, сходи, пожалуйста, за хлебом. Мне с твоим братом нужно будет поговорить.
44
Я понял, что наступило то, ради чего я привёл Щуку, и я вышел из кухни, вышел из прихожей. Я прошёл мимо этой кровавой тряпки, которую оставлять тут было глупо, как было и глупо идти за хлебом, но я пошёл. Я знал, что там, на третьем этаже панельного кооперативного дома, идёт серьёзный разговор, тему которого я не знаю, но его цена определена, и что это была моя капитуляция перед действительностью или вызов судьбе?
Боже мой, опять эта дилемма между правом выбора и желанием подчиниться.
Когда я вернулся через полчаса с чёрствой буханкой (свежей я так и не нашёл), то, на моё удивление, Щука уже стоял у подъезда и дожидался меня.
— Ну что, Егор, — не удержался я, — Люба даёт тебе взаймы?
— Какой ты ещё пацан, — и брат посмотрел в мою сторону так, как будто я прозрачен. — Пока она мне просто даёт, и, причём, заметь, свою лучшую подругу. Я тебе так скажу, Рома: держись ты от неё подальше. Ведьма она… — и затем, обернувшись, он скороговорочным полушёпотом добавил: — Но об этом я тебе не говорил, понял? — и Щука в довесок к своим страшным словам сплюнул.
Брат, как и я, был щербат, а щербина, я вам скажу, даёт ещё немало преимуществ обладателям столь заметного изъяна.
Так вот, мой брат сплюнул, вернее, сплёвывал в тот самый момент, когда из подъезда вышли двое. И хотя я их никогда не видел вместе, но хорошо запомнил, как затылок одного из них гулко «поцеловал» кафель.
Взъерошенного татарина поддерживала его жена. Эта женщина меня поразила более тем, что была как бы безразлична к происходящему. Муж же, напротив, олицетворял собой жертву. Картина дополнялась нарочито театральной налобной повязкой «а;ля Щорс» с вишнёвой кляксой, просочившейся сквозь её бинты и уже успевшей запечься кровью.
Встреча с нами ими явно не планировалась. Но надо отдать должное этим одержимым: соседи даже не притормозили. Я ждал реакции брата. Но тот даже бровью не повёл. Его самоуверенность меня удивляла. Они же точно шли в поликлинику, а оттуда и до отделения милиции недалеко.
— Егор, что делать будем? Мы же Любу точно подставили?
— Знаешь такой анекдот? Встретились два охотника…
— Расскажи, как медведицу завалил?
— Как обычно: ласка, шампанское, лёгкая музыка.
Я чувствовал себя полным идиотом. А своего брата — просто грёбаным. Какого лешего он открыл эту дверь? И я хорош! Притащил его к Любе. Стоп. Это была её идея. И вообще, у них образовался какой;то очень даже тесный междусобойчик.
Между тем из подъезда материализовалась Люба.
Это было нечто.
И я сразу же забыл все те сомнения, которые овладевали мной ещё минуты назад.
Мне нестерпимо стало жаль её.
Её.
Мою женщину.
Вся она в этот миг оказалась у меня как на ладони.
Вся.
До этого так и не прошедшего тика под веком.
До вздувшейся бледно;синей венки на её шее.
С растрёпанными волосами.
Моя женщина и — уже неожиданно чужая.
Пик. Вершина. Предел близости оказался преодолён. И я опять оказался в каменном мешке. Только в отличие от афганского, здесь я шёл на верную погибель без оружия и не понимал, кто мой враг.
Боже мой, как же в этот миг я ненавидел себя: и за то, что я такой мягкотелый, и за то, что армия так меня ничему и не научила, и за то, что горбатого только могила исправит.
45
В помещении сберкассы за двадцать минут до закрытия царили напряжённая нервозность и духота. Мерно работающие вентиляторы лишь разгоняли и без того спёртый воздух. Щука, Люба и я как раз зашли в тот самый удручающий момент, когда три извивающиеся змеёй очереди к кассам уже практически не оставили никаких надежд вновь пришедшим.
— Может, ещё успеем? — умоляюще посмотрел на Любу Щука, и как он был похож в этом на мальчугана, цыганящего у матери дорогую игрушку.
— Раз пришли, будем уже стоять, — решительно ответила она, — тем более что ждать до закрытия осталось недолго. И как это я забыла, что в пятницу они работают до четырёх… — и, повернувшись полуоборотом, обращаясь ко мне: — Рома, там за углом мороженица стояла, заметил? Купи пломбира. У тебя деньги есть?
Денег у меня не было. Не было вот уже вторую неделю. Как;то незаметно они все ушли, растворились в розах, фруктах и моих мальчишеских амбициях на взрослую жизнь, а с отцом, у которого я хотел разжиться карманной наличностью, я так до сих пор и не встретился.
С такими удручающими мыслями я и направился к выходу, уже нащупывая в кармане брюк последнюю мелочь, которой было копеек шестьдесят, не более.
46
Что произошло далее, оказалось настолько нереальным и шокирующим, что даже сейчас, спустя годы, я отчётливо помню всё — от ошарашенного вопля падающей на пол старухи до аммиачного запаха отработанного пороха охотничьей двустволки. Но сначала был взгляд. Этот гипнотический взгляд хищника.
Зверь возник за очередями почти в самом центре довольно;таки обширного холла.
Нереальный.
Большой.
Крупный.
Белоснежный, как только что из магазина игрушек.
С глазами цвета сапфира, которые смотрели сквозь меня.
Чья;то рука успела дотронуться до его лоснящейся шерсти, кто;то с удивлением искал хозяина собаки. Зверь позволял себя трогать глупым людям. Стоял уверенно и внимательно смотрел, как продвигается к нему навстречу человек. «Наверно, именно такой взгляд у смерти», — мелькнуло у меня и бутербродом легло на мысль о безденежье.
Но додумать я не успел.
Предупредительный выстрел в потолок заставил меня отшатнуться.
Хриплый мужицкий бас лишь расставил всё по своим местам.
— Всем оставаться на местах. Это ограбление.
И почти сразу же раздался этот коллективный «ух», и три безликих очереди смешались и перемешались в одно ошарашенное месиво, которое качнулось и прижалось к кассам.
И только он, как прокажённый, в расчищённом его наглостью зале стоял, покачиваясь в давно выцветшем, замызганном дождевике и глубоких охотничьих сапогах.
«Да он пьян», — осознал я, — «и этот зверь — точно с ним».
Зверь же даже не шелохнулся ни от выстрела, ни от истерии толпы.
К этому моменту я уже прошёл собаку и теперь оказался зажатым между ней и её сумасшедшим хозяином.
И тут меня заклинило.
Ещё даже толком не понимая, что делаю и каковы могут быть последствия, я ринулся на дождевик и ухватился за ствол.
Картечь второго выстрела пролетела от меня в считанных сантиметрах.
На этот раз попало в круглые настенные часы и люстру.
Стёкло со звоном начало осыпаться, я же как можно точнее пнул налётчика в голень и, оторвав левую руку от двустволки, ткнул большим пальцем ему в глаз. Мужик взревел. И вот тут подоспел Щука. Он навалился на противника со спины, крепко замок рук, сжал его горло.
— Собака! — вырывая из рук двустволку, орал я Щуке, — С ним была собака…
— Всё в порядке. Она у Любы…
— У Любы? Ты с ума сошёл! Что вообще здесь происхо… — я не успел договорить: мужик, извернувшись, больно «клюнул» меня лбом в переносицу. На мгновение у меня потемнело в глазах. Нестерпимая боль — и потекло из носа. Но я, кажется, не заметил всего этого и упёрто продолжил прерванную фразу. — Ты можешь мне толком объяснить?
Налётчик сопел и пытался высвободиться.
— Да угомонись ты, Василич! И так всё обосрал… — и Щука, разжав замок, что есть силы ударил грабителя в затылок.
Удар вышел «на славу».
Налётчик рухнул на кафель.
— Ты знаешь этого типа? — вырвалось у меня.
Я был потрясён.
Из носа текла кровь.
И уже, не зная, что и подумать, я повторил вопрос выразительным взглядом. Щука аж взвыл от напряжения и обиды:
— Ты думаешь, кто мне собрался «Ниву» продавать? Вот этот кретин…
В зал ворвались оперативники.
Очевидно, сработала тревожная кнопка.
«Что;то быстро они», — мелькнуло в момент заламывания наших с Щукой рук и защёлкивания наручников. (Налётчик всё ещё лежал без сознания.)
До этого я лишь знал понаслышке, что ментовские браслеты больно режут руки.
Действительно, больно режут.
Я и не думал сопротивляться.
Их оказалось человек шесть.
Правда, очень скоро всё встало на свои места, но отпустили нас с братом только через час.
За углом нас ждала Люба.
Она казалась на удивление спокойной.
Подле неё на газоне, как будто ничего и не было, возлежало невозмутимое животное.
Щука зачем;то отмазал этого троглодита, заявив, что лайка — его и что, если бы не собака, то мы вряд ли решились бы напасть на вооружённого преступника.
Вопрос о том, знал ли Щука налётчика раньше, отчего;то не возник в извилинах наших Анискиных. Разумеется, до поры до времени.
Допрашивали нас медленно и нестерпимо долго в душном, пропитанном каким;то узнаваемым запахом кабинете.
Наконец память вспомнила. Так пахла больничка в моём пионерлагерном детстве, когда я вместо того, чтобы гонять мяч или мазать зубной пастой девчонок, лежал в лазарете с гнойным конъюнктивитом.
Молодой, смахивающий на стажёра опер, потянулся открыть форточку зарешёченного пыльного окна, и мне стало не по себе.
Меня так же передёрнуло, когда я увидел мою Любу с этим голубоглазым монстром.
Впрочем, монстр очень даже дружелюбно завилял хвостом и подошёл к Щуке как к хозяину, уткнувшись мордой в ноги, как будто говоря этим:
— Здравствуй, новый хозяин!
— Что тебе нужно, новый хозяин?
Щука властно потрепал животное за холку и привычно скомандовал: «Рядом».
— Настоящая охотничья бестия, — гордо констатировал он, и мысли брата уже были не тут, а в лесу, где он, очевидно, уже гнался по следу за лосем.
Мне же стало гадко и оттого, что произошло в банке, и оттого, что рядом бежала эта собака. Я решил поставить всему этому точку и прервал затянувшееся молчание первым.
— Егор! Ты ничего не хочешь нам рассказать?
Щука поморщился. Видно было, что разговор ему неприятен.
Я почувствовал, что сейчас начнут доставать грязное бельё.
Но Щука медлил. Было явно, что он колеблется, да и все мы порядком устали для серьёзного разговора «на ногах».
У меня опять нестерпимо больно резануло в переносице.
— Вы, как хотите, а я всё ещё хочу мороженого, — указала Люба на замелькавшую впереди вывеску «Шоколадница».
Чтобы хоть как;то сгладить неловкость из;за тяготившего всех молчания, Люба спросила:
— Так как зовут твою собаку и почему она оказалась у этого бандита?
— Это хаски, и кличку собаки чужим говорить не принято, — Щука тоскливо глянул на Любу. И, будто взвешивая все за и против, добавил: — Иней зовут.
— Иней? Красивое имя, и, главное, очень подходит ей.
— Ему. Это кобель. А кличку такую псу Маруся придумала…
— Маруся?
— …дочка Васильевича…
— Того самого? Неужели у этого выродка есть дочь?
Щука сделал вид, что не расслышал. Тогда Люба деликатно вернула разговор.
— Егор, это же, как я понимаю, лайка?
— Нет. Я же тебе уже сказал, что это хаски — сибирский полуволк, полусобака! К лайкам ни малейшего отношения. Хотя, по преданию, в хорошую погоду лаек раз в два;три поколения обязательно «подливают» волчьей крови.
— Значит, эта хаски по кличке Иней — полукровка?
— Не совсем. Но характер точно не собачий… С теми, кто крупнее его, — Хася ладит. В том числе и с лошадьми. Они для пса вроде бога собачьего. С одной нашей кобылкой даже научился играть в догонялки.
— Хася? Это ты так её… — Люба запнулась, — его зовёшь?
— Да, Люба, его. И это прозвище… — теперь уже запнулся Щука, — кличка мне нравится больше. Кстати, я часто брал у Васильевича Хасю с собой на охоту. Так по следу он идёт лучше любой лайки. А вот дома с ним беда. Мелкую живность: кур, кроликов и даже коз — может запросто убить. Причём режет, как серый. И ещё никогда не станет защищать хозяина. Сука хаски, та ещё может вступиться — уж больно она привязчивая, а кобель всегда держится особняком. Он же прирождённый вожак, и клыки свои в дело пускает лишь тогда, когда его окончательно к стенке прижмёт, а до того момента — полнейший нейтралитет. Да вы и сами в банке всё видели.
— Да… Удивительное существо, но я всегда считала, что собака — друг человека.
— Нет, Люба, собака — друг хозяина. И это правило жизни. Но, как и в любом правиле, хаски — это исключение. Хотя и тут всё зависит от человека. Есть железные правила воспитания. Одно из них: собака не имеет права на хозяина не то что рычать, даже смотреть в упор.
Мы уже подошли к распахнутым дверям «Шоколадницы», но Щука уже не мог остановиться. И весь он в этот момент сам походил на крупного, алчущего жертвенной крови хищника.
— Когда собака только начинает на вас скалиться, то вы резко вцепляетесь ей в холку, чтобы она не успела понять, что случилось, прижимаете к земле, грубым голосом говорите всё, что о ней думаете, и потряхивайте вниз;вверх, вниз;вверх!
Для убедительности Щука сжал загривок Инея и наглядно обозначил, как это нужно делать. Тот даже не огрызнулся.
— А ещё можно и по морде надавать. Хотя у меня проблем с неповиновением никогда не возникало. Главное, нужно помнить одно: всё закладывается с щенячества!
47
Я стоял в очереди за девятью шариками в тот день ненавистного для меня пломбира в обшарпанном заведении, которое с московскими собратьями роднило только одно — красочная вывеска.
Мою руку неприятно колола сложенным уголком зелёной купюры новенькая трёшка. Эти три рубля я занял у Любы. У Щуки мне вообще ничего брать не хотелось: во;первых, я ещё не знал, когда смогу отдать, а во;вторых… Этот предстоящий разговор…
И тут я в полной мере опять ощутил своё одиночество.
Я постарался отвлечься от дурных мыслей и стал смотреть на то, как впереди меня, в красном платьице в белый горошек, с большим нейлоновым бантом вертела кукольной головкой гуттаперчевая девочка. Эту кареглазую «а;ля Мальвину» крепко держала за руку бабушка — женщина моложавая, с отлично сохранившейся фигуркой, так что она вполне могла бы сойти и за маму, если бы внучка постоянно не повторяла скороговоркой предательскую фразу: «Бабушка! Так ты купишь мне три шарика? Ага? Ага? Ба;буш;ка!»
Женщина, явно смущавшаяся своего «звания», вначале отмалчивалась, но после очередного «бабушка» сдалась и пообещала купить именно три. На мой взгляд, зря, так как бесконечное «бабушка» не прекратилось и лишь стало успешно ставиться впереди новых, очередных глупых вопросов.
«Что;то я сегодня добрый», — констатировал я своё скверно пакостное состояние, когда ты ничему не рад, даже тому, что остался жив, невредим и можешь и дальше продолжать делать свои глупости, хотя молчаливым укором их зияет у тебя на переносице болезненная, свежезапекшаяся, пульсирующая ссадина.
Из;за замызганного, с белёсыми разводами, витринного стекла на меня смотрел сугроб спины Инея, которого я уже не боялся, но отчего;то начал жалеть.
К собакам я относился ровно.
Не то чтобы они мне нравились, но и презирать мне этих четвероногих повода не было.
Хотя в восьмом классе своё выпускное сочинение на тему «Мой четвероногий друг» я посвятил кошке. Была у меня такая на тот момент приблудная. Подобрал её котёнком. О ней и написал — и о том, как она мне пятки по утрам вылизывала, и о том, как в школу за мной по пятам бегала, — но наша учительница русского языка влепила мне трояк за нераскрытую тему, сказав, что кошка — это не друг человека, а вот собака…
48
Уже минуты три мы уединились за приятно отдающей прохладой своего массивного тела мраморной столешницей в самом отдалённом уголке небольшого зала.
Помещение освещалось лишь дневным светом, но тот, несмотря на жаркий безоблачный день, мог с трудом пробиваться сквозь покрытую грязевыми веснушками замызганную витрину.
Так что до нас луч солнца добирался в виде уже слабых пастельных тонов, которые аккурат у чугунных ножек облюбованного нами стола сходили на нет, переходя в полумрак.
И хотя на каждом из столиков предусмотрительно стояли стеклянные, стилизованные под керосиновые лампы, электросветильники — включены они не были.
Вот уж действительно, «Экономика должна быть экономной» вертелось у меня на языке, когда я, не без интереса откинувшись на высокую неудобную спинку тяжёлого металлического стула, стал осматриваться по сторонам.
Кроме уже упомянутой мной выше сладкой парочки — бабушки и внучки, — в кафе прохлаждалось как минимум человек пятнадцать. Как и перед нами, перед ними на тонкой изящной бокальной ножке радовала глаз креманка, и они, как и мы, сосредоточенно ковырялись маленькой стальной ложечкой в её отшлифованной до зеркального отражения чаше между тающими шариками чёрно;белого пломбира, как будто стараясь в молочных разводах выхватить своё искажённое, как в комнате смеха, перевёрнутое отражение.
Для большинства горожан это кафе было слишком дорогим.
Ведь тот же самый лёд, «от которого тают сердца всех девушек», можно было легко купить на каждом углу задыхающегося в промышленной пыли рабочего города, причём на порядок дешевле.
Разумеется, комфортная составляющая «ненавязчивого совкового сервиса» здесь не учитывалась.
Люба её учла.
И теперь мы имели, кроме девяти, правда, уже наполовину съеденных шариков, — мраморный стол, металлические стулья и более двух часов до закрытия.
Я вообще не успевал удивляться этой женщине, тому, как она умеет находить выход из самых что ни на есть безвыходных ситуаций, и как она эти ситуации виртуозно переворачивает в свою пользу, всегда имея тезаурус…
Только был в этой так красиво выстроенной схеме один парадокс, одна мешающая замкнуть цепь моих логических умозаключений закавыка — и имя ей Роман Радуга.
Но об этом позже, а пока я терпеливо ждал откровений двоюродного брата.
Щука всё ещё держал паузу и никак не мог решиться рассказать нам всё, что хотел.
Было видно, как он интенсивно работает желваками, будто это не мороженое, а жёсткий кусок жилистого мяса, которое он никак не может прожевать.
— Ну что делать будем? — растерянно спросил я и уже хотел было что;то начать говорить, как меня неожиданно прервала Люба.
— Homestead, — произнесла она.
— Что? Что ты сказала?
Даже Щука перестал жевать.
— Гомстед. Дом, стоящий крепко.
— Ты это к чему? — не понял я.
Но Люба невозмутимо продолжила:
— Мне всю жизнь не хватало этого… — Люба отодвинула креманку, достала из сумочки пачку Marlboro и только тут поняла, что затянуться не получится. Так и оставила в руке сигарету, переминая её, будто делая массаж своими красивыми длинными пальцами.
— Давайте я для начала расскажу вам незамысловатую историю про одну глупенькую девочку:
Я всегда была красива.
Дерзко красива.
И меня всегда окружали мужчины, даже когда мне было тринадцать.
Мне как;то уже слишком рано стали оказывать знаки внимания.
Многое из;за моей внешности сходило мне с рук.
Теперь это уже смешно, но как;то меня с урока выгнала наша директриса, которая в тот день подменяла заболевшего учителя алгебры.
И знаете, за что?
За то, что я заявилась на урок накрашенной, хотя косметику впервые я взяла лишь спустя три года…
Что;то я опять сбилась…
У нас в школе работал учитель физкультуры. Не хочу говорить его фамилию.
Уважаемый человек. Крупный, чем;то своей внешностью похожий на цыгана.
Любили мы его и за то, что он всех пускал на переменах покидать баскетбольный мяч в корзину, и за то, что относился он к своим занятиям с выдумкой. То зимой устроит лыжный двухчасовой переход в самую заснеженную чащу вместо нудных накручиваний кругами вокруг стадиона, то в мае организует спортивный праздник весёлых стартов.
Короче, человек он был творческий. Женат на красавице — она у нас работала в школе учителем русского языка и литературы. Семён, Григорий и Константин — их дети — все учились в нашей школе, соответственно, во втором, пятом и десятом классах…
Люба говорила спокойно, повествовательно, как человек, давно для себя уже что;то решивший.
Мне стало страшно.
Я, как в зеркале, увидел себя.
За этим обыденным занавесом школьной действительности — слишком много монстров.
И как они искусно, как виртуозно маскируются под порядочных, заботливых наставников!
Было это и есть во все времена, во всяких режимах, и в любых слоях и прослойках общественной жизни. И куда от этого бежать детям?
Загоняют неоперившиеся души в чёрную дыру разврата, калечат сердца, оставляя незаживающие, кровоточащие раны боли. И кто в ответе за всё то, что происходило с большинством из нас в детстве и отрочестве, когда самое время впитывать в себя всё лучшее, то, что может дать сегодняшний день? Когда ты по возрасту своему обязан просыпаться со счастливой мыслью о радости нового утра, но никак не со ставшей обыденной и оттого ещё более ужасающей идеей о самоубийстве!
И сколько таких душ загублено!
И скольких таких мальчиков и девочек перерождено в очередных нравственных уродов, на всю жизнь затаивших в себе самую страшную на земле детскую обиду?
Не миновала и меня чаша сия.
И я был перемолот жерновами развращённости.
Но об этом после.
Люба продолжала.
Как я и предполагал, этот самый учитель, выбрав момент и воспользовавшись наивностью и доверчивостью шестнадцатилетней девятиклассницы, надругался над ней. Но сделал это со звериной жестокостью, избив свою жертву так, что на девочке не осталось ни единого живого места.
Казалось бы, факт и изнасилования, и побоев так безусловен и неоспорим, что этого изувера должны упечь в тюрьму до конца дней его.
Но Люба смолчала.
Отчего?
Она увидела эти глаза — ошарашенные глаза его детей, когда те зашли после уроков к папе.
Люба лежала на матах — истерзанная, с кровавыми подтёками, оставленная её мучителем в запертом зале.
Оказалось, что у младшего из сыновей нашёлся запасной ключ.
Старший остался дежурить около неё, а младший убежал разыскивать отца.
Ей очень хотелось сказать, кто их отец есть на самом деле.
Удержали наполненные ужасом и состраданием глаза его детей.
Тогда она и солгала, что сорвалась с каната.
Затем вместе с Гришей и Сёмой в спортзал ворвалась учительница русского языка с мелом в руке.
Затем — медсестра. Директриса. Толпа, гомонящая, пожирающая событие.
Затем он, её мучитель, вместе с женой и сыновьями отвозил Любу в больницу, а после дежурил около её постели, чередуясь с её матерью.
И делал он это так искренне, так раскаивался в том, что оставил двери в спортивный зал открытыми, так в мельчайших подробностях рассказывал о том, что он увидел, когда пришёл спустя полчаса, что Люба просто осознала жуткую истину.
Теперь, когда неделю спустя раны её стали затягиваться, а несуществующее падение с каната обрастать новыми значительными подробностями и незначительными деталями, ей уже никто и никогда не поверит в то, что там произошло на самом деле.
Мышеловка захлопнулась, и девочке оставалось одно — просить маму о переводе в другую школу.
Мать, интуитивно осознавая, что не всё так гладко, как ей было представлено, сделала невозможное, и десятый класс Люба уже заканчивала в другой школе.
— И тогда я затаила эту боль, — вздохнула Люба. — Я жила с жаждой отмщения и планировала возмездие. И каждый мой очередной план был страшнее предыдущего, но и он мерк перед тем, что я себе напридумывала уже завтра…
49
— Пойду я, ребята, пора, — Щука встал так резко, что стул заскрежетал и чуть не упал на свою увесистую спинку. — Я только одно не могу понять: зачем ты мне это всё сейчас рассказала? К чему?
Ещё ничего не понимая, я то глядел на брата, то переводил взгляд на Любу. Те же, не замечая меня, внимательно всматривались друг в друга, как будто до этого не было ни инцидента с соседями, ни попытки банковского ограбления, короче, всего того, что так сближает людей, минуя время и пространство.
Не попрощавшись, Щука вышел из кафе.
Я видел, как он подошёл к Инею, но не ушёл, а сел рядом с собакой, и теперь к витрине уже прижимались две кляксы — белая и зелёная.
— Люба, объясни.
— Подожди, Радуга. Позови его обратно.
Звать не пришлось.
— Да. Да. Да. Ты попала в точку. Не знаю, что на меня нашло, но соблазн был так велик, — Щука присел на всё ещё отодвинутый стул и закурил. — Васильевич сам виноват, хотя я такой же. Не рождён я для семьи. Некогда мне детей воспитывать.
Беда случилась с ним, а могла бы и с моими дочерьми.
Просто так срослось, что не моя, а его тёща живёт под Челябинском, около Карачая. Кто ж мог знать про это проклятое озеро? Что туда радиоактивные отходы годами тихим сапом сливают! А там деревенские бабы бельё стирают. Дети всей деревней купаются! Рыбу мужики отравленную вылавливают.
Как пришла эта гласность, только сейчас прояснилось, что там второй Чернобыль!
Но разве Марусю этим вернёшь?
За год девчушка иссохла.
Васильевич её в Курган, в онкологический центр, отвёз. Там ему и сказали, что слишком поздно, что спасти может лишь пересадка костного мозга. А очередь — на десять лет вперёд.
Уже уезжал, как ему на ухо шепнула одна сердобольная медсестра, что за взятку можно было бы и попытаться всё устроить.
Вот он и кинулся добро своё нехитрое распродавать: машину, дачу!
Но денег всё равно бы не хватило.
А Маруся умирает.
Вот он и решился на ограбление.
Глупо.
И куда он пошёл? В сбербанк — туда, где я же его и заломал.
Я! Тот, кто его и подтолкнул на такое!
Своей неожиданностью.
Захотелось мне порулить.
Жил без машины всю жизнь и теперь бы обошёлся. А человек загубил себя. Похоронил заживо. И дочь умирает… Господи! Что же это будет со всеми нами! Куда же это мы катимся! В какую пропасть!
Откуда;то материализовалась женщина в непомерно маленьком по сравнению с её габаритами кружевном переднике.
— Товарищ, у нас не курят!
Щука удивлённо посмотрел на официантку снизу вверх, сделал две судорожных глубоких затяжки и, затушив сигарету в остатках пломбирной кашицы, встал. Засунул руки в карманы штанов и, не обращая внимания на вставшую около него официантку, продолжил:
— Короче. Я решил сейчас же идти в отделение. Расскажу всё, как есть, а там — будь что будет.
Брат пододвинул стул, посмотрел раздражённо на всё ещё стоящую около него и гаркнул:
— Чая, пожалуйста!
— У нас самообслуживание, — невозмутимо парировала та.
— Так какого лешего ты стоишь над душой? Пошла отсюда!
Но толстая баба даже и не думала уходить.
— Я сейчас милицию вызову.
— Давай, родная, давай! Как раз с доставкой на дом и получится.
— Мы уже уходим, — постаралась разрядить ситуацию Люба.
50
На улице нас терпеливо дожидался Иней.
Летнее солнце его окончательно распекло, и он, растянувшись на всю ивановскую, спал. Но нет: стоило к нему подойти Щуке, как пёс встрепенулся и, сладко потянувшись с грациозным прогибом спины, достойным первоклассного гимнаста, поднялся, уверенно расставив широкие мохнатые лапы.
— Ты сейчас, правда, в милицию? — В голосе Любы чувствовалась неподдельная озабоченность.
Щука, как всегда, ответил не сразу, потрепал Инея за холку, вытащил из его белой и чрезвычайно густой шерсти только видимую ему соринку и, не поворачиваясь, сказал:
— Правда.
— Тогда мне с тобой с глазу на глаз нужно перекинуться парой слов.
Они отошли в сторону.
Люба говорила спокойно. Из;за шума проезжающих машин я лишь мог слышать тембр её голоса, но никак не слова.
Неожиданно Щука отступил на два шага:
— Знаешь, что? Я думаю, это была плохая идея — заключить с тобой эту сделку. Что я, в своём родном городе денег взаймы не найду?
— Да и нужны ли они мне теперь, деньги эти? — И, как бы смягчая сказанное, добавил: — Прости, Люба, но тут я вам не помощник. — И, забыв даже кивнуть мне на прощание, он направился неспешным шагом в сторону центра.
Держа дистанцию, опустив лопатой тяжёлый хвост, за ним поплёлся Иней.
— Рома, прости, приходи ко мне завтра. Только не слишком рано. Часиков в двенадцать. Выходной же. Мы с Машей будем высыпаться, — пустым, ничего не выражающим голосом сказала чужая Люба.
От такого неожиданного поворота у меня опять резануло переносицу, но я сдержался.
Хотя нет.
Не стал её провожать до дома, а, развернувшись, поспешил быстрым шагом, местами переходящим в нетерпеливый галоп, догонять Щуку.
51
Но Щука растворился.
Куда он мог деться? Ведь если Егор действительно отправился в милицию… Хотя не исключалась возможность, что брат вскочил в попутный автобус или забрёл в какой;нибудь из многочисленных дворов. Зачем? Это дело десятое. Главное, я не хотел верить в одну гадкую мысль, которая подтачивала моё доброе впечатление о такой эмоциональной и самообличительной речи в «Шоколаднице».
Поэтому, скорее всего, для очистки совести, я всё;таки свернул наудачу в одну из массивных арок времён сталинских застроек.
Та обдала меня подвальной прохладой и запахом мочи.
Мне пришлось задержать дыхание (обычно я проделывал такое в лифтах).
Добротный пятиэтажный четырёхугольник своим кирпичным телом надёжно, десятилетиями хранил уют и притягательность этого каменного мешка, в котором и было;то всего;навсего небольшая детская площадка и засаленные скамейки.
На этих самых скамейках пёстрой стаей разноцветных платков проживали свои дневные часы многочисленные старушки, пока даже и не подозревающие о существовании глобального пылесоса, у которого масса имён, но неизменно одно — то, как он ловко умеет притягивать и поглощать.
Милое доброе время досериаловой родины, когда «Рабыня Изаура» ещё не подмяла под себя миллионы, и слово «натуральность» ещё не стало противоположностью «виртуальности», и несло в себе тот здоровый смысл свежего, откусываемого с жёстким хрустом антоновского яблока.
52
Меня сразу же заметили.
— Антонина, а это кто? К Вёрке, что ли, пришёл?
— Нет, Глаша, у Вёрки тот высокий и чернявый, а этот, глянь, какого росточка. Совсем не похож.
Обсуждали бесцеремонно, нагло.
Я проник в чужое измерение и теперь поплатился сполна за свою дерзость.
Но удивительное дело: меня это не покоробило.
А наоборот.
В этом дворе пахло моим детством.
И я не растерялся.
Более того, меня озарила удачная мысль.
С деланно серьёзным лицом я уверенно прошёл мимо бдительного фейсконтроля завсегдатаев двора и попытался открыть дверь.
С первой попытки это не удалось, как будто кто;то крепко вцепился с той стороны и теперь удерживал моё желание за невидимую ручку.
Тогда я рванул более решительно, и скрываемая от моего глаза пружина поддалась.
На меня сразу же пахнуло спёртым букетом запахов: свежевыкрашенной масляной краски, жареной рыбы и где;то прорванной канализации.
Не надеясь на лифт и ощущая затылком, как меня разглядывают, я рванул на пятый этаж.
— Ты видела? Видела? Нос;то у него разбит. В какую же это квартиру?..
Дальше я не расслышал, так как пружинная сила взяла верх над земной, и эхо раскатисто продублировало звук захлопнувшейся мышеловки.
Всего несколько пролётов — и вот я уже между четвёртым и пятым этажами.
Захожу за скелет обтянутой мелкой сеткой шахты лифта и забираюсь на подоконник.
В открытую форточку просовываю голову.
Подо мной — шумящая улица, и, кажется, я вижу белое пятно Инея. Но это так далеко, что я могу ошибаться. Стараюсь вглядеться в даль, выхватить из толпы Щуку — и в этот момент мужской голос окликает меня.
Мне нужно спешить. Я ещё успею догнать брата. Спрыгиваю на замызганный кафель. Случайно опрокидываю консервную банку, наполненную окурками. Чертыхаюсь. Поднимаю глаза и вижу отца.
Он стоит в белой нательной майке и в чёрных отутюженных брюках. На его ногах — женские тапочки. Вид комичен. Но я этого не замечаю. Смотрю ему в глаза.
Выражение его лица меняется от враждебно;вопросительного до удивлённо;сконфуженного.
— Рома? Ты чего тут делаешь?
— Здравствуй, папа. — Это слово «папа» у меня выходит неубедительно, и я решаю пока больше не говорить его, чтобы оно отстоялось. — А с носом так… Не обращай внимания.
— Хорошо. Я уже собрался уходить. Ты подожди меня. Вместе выйдем. Или у тебя тут ещё какие;нибудь дела? — Он смотрит на меня по;деловому: первая волна смущения прошла, и отец успел взять себя в руки.
— Нет, я уже никуда не спешу. Собирайся.
53
По улице шли молча. В обратную сторону. Мимо «шоколадного кафе», из которого только что вышли вечно молодая бабушка и её разоблачающая внучка, — мимо сбербанка: на дверях уже оказалось вывешено объявление, что, мол, по техническим причинам это отделение временно не работает, — мимо ещё каких;то строений с яркими вывесками и такими же яркими по глупости названиями. Чего только стоило одно из них: «УРАЛСИБ СТРОЙМАШ».
Я дивился и тому, как это я раньше не приметил такого прикольного названия, и тому, что я весь последний месяц так хотел встретиться с отцом, а столкнулся с ним случайно во дворе чужого дома — в нелепых женских тапочках. Что;то он там делал?
— У меня сослуживица живёт в этом доме, — отвечая моим мыслям, поспешил с ответом отец. — Заболела некстати. Вот я ей её зарплату занёс… — сказал, и обоим стало неловко. Лучше бы не говорил. — Ты, Рома, когда в Москву собираешься?
— Когда ты денег дашь, — неожиданно для самого себя нагло ответил я.
— Ну, на билет всегда найдётся. Сколько сейчас плацкарт стоит, рублей пятнадцать?
— А что? На самолёт дать слабо? Я студент, пятьдесят процентов скидка, — сказал, и самому стало противно.
На самолёте мне лететь не хотелось. Но просить просто так денег, ни подо что…
— Хорошо, — отец резко остановился. — С собой такой суммы нет, но завтра приходи к проходной. Ровно в двенадцать. Не забыл ещё, где я работаю? Думаю, сто рублей тебе будет достаточно. А сейчас, Рома, прости, мне пора. — И, круто развернувшись, он пошёл в противоположную сторону.
Я ещё долго стоял, смотря ему вслед — коренастому коротышке, очевидно знающему то, что мне никогда так и не будет доступно.
54
Спал ночь скверно.
Чувствовал себя униженно, зная, что всего через два дома, в шёлковой сорочке, моя чужая Люба.
Погружаясь в тревожный сон, думал, думал, думал.
Не нравилось мне у Решетниковых.
И даже не потому, что дядя пил, а тётя его не любила.
Мало ли на земле семей, живущих так десятилетиями?
Думаю много.
Так что же меня тогда не устраивало?
Тётя была ко мне добра. Дядю я любил. И что? Отчего каждый вечер перед входной дверью моих родственников я долго стоял и вслушивался? Не решался сразу ткнуть в кнопку слишком бодрого звонка. И заходил в квартиру смущённо, как бедный родственник.
Хотя я и был бедным родственником.
Ещё говорят, что в гостях хорошо, а дома лучше…
Но не было у меня этого дома.
Никогда не было.
Так… Место, где я жил, не радовало меня. Вот и искал пристанище — где можно почувствовать себя любимым и нужным, потому как дом — это не набор из кровати, стола, стульев, шкафа, ванной комнаты, наконец, туалета. Это место, где нас любят и где нам хорошо. Без этого гадко и скверно, и даже не обидно, а пусто. Ведь что такое обида? То же чувство любви к близкому, только лишь со знаком минус. Кинь в душу монетку — и зазвенит на её дне стеклянным дребезжанием ПУСТОТА.
В ту ночь я оказался в её власти.
Завтра должен был приехать Денис.
В самом начале этого повествования я уже писал, что он был старшим из детей Решетниковых. У него что;то там не заладилось с практикой, и Диня (как его до сих пор звала наша бабушка) дал лаконичную телеграмму: «ВОСЬМИДЕСЯТИ РУБРИРУЙТЕ».
Диня к своему отцу относился с известной долей иронии.
Когда;то там, глубоко в детстве, он висел в воздухе на вытянутых дядиных руках, и мне было так обидно, что вот этот краснощёкий карапуз занял моё законное место. И я ждал, ждал, ждал, когда же руки того, кто так недавно тискал меня, освободятся, и я вот так же буду парить в воздухе, а дядя, милый мой дядя, будет улыбаться лишь только мне…
Отредактированный текст
53
По улице шли молча. В обратную сторону. Мимо «шоколадного кафе», из которого только что вышли вечно молодая бабушка и её разоблачающая внучка, — мимо сбербанка: на дверях уже оказалось вывешено объявление, что, мол, по техническим причинам это отделение временно не работает, — мимо ещё каких;то строений с яркими вывесками и такими же яркими по глупости названиями. Чего только стоило одно из них: «УРАЛСИБ СТРОЙМАШ».
Я дивился и тому, как это я раньше не приметил такого прикольного названия, и тому, что я весь последний месяц так хотел встретиться с отцом, а столкнулся с ним случайно во дворе чужого дома — в нелепых женских тапочках. Что;то он там делал?
— У меня сослуживица живёт в этом доме, — отвечая моим мыслям, поспешил с ответом отец. — Заболела некстати. Вот я ей её зарплату занёс… — сказал, и обоим стало неловко. Лучше бы не говорил. — Ты, Рома, когда в Москву собираешься?
— Когда ты денег дашь, — неожиданно для самого себя нагло ответил я.
— Ну, на билет всегда найдётся. Сколько сейчас плацкарт стоит, рублей пятнадцать?
— А что? На самолёт дать слабо? Я студент, пятьдесят процентов скидка, — сказал, и самому стало противно.
На самолёте мне лететь не хотелось. Но просить просто так денег, ни подо что…
— Хорошо, — отец резко остановился. — С собой такой суммы нет, но завтра приходи к проходной. Ровно в двенадцать. Не забыл ещё, где я работаю? Думаю, сто рублей тебе будет достаточно. А сейчас, Рома, прости, мне пора. — И, круто развернувшись, он пошёл в противоположную сторону.
Я ещё долго стоял, смотря ему вслед, — коренастому коротышке, очевидно знающему то, что мне никогда так и не будет доступно.
54
Спал ночь скверно.
Чувствовал себя униженно, зная, что всего через два дома, в шёлковой сорочке, — моя чужая Люба.
Погружаясь в тревожный сон, думал, думал, думал.
Не нравилось мне у Решетниковых.
И даже не потому, что дядя пил, а тётя его не любила.
Мало ли на земле семей, живущих так десятилетиями?
Думаю много.
Так что же меня тогда не устраивало?
Тётя была ко мне добра. Дядю я любил. И что? Отчего каждый вечер перед входной дверью моих родственников я долго стоял и вслушивался? Не решался сразу ткнуть в кнопку слишком бодрого звонка. И заходил в квартиру смущённо, как бедный родственник.
Хотя я и был бедным родственником.
Ещё говорят, что в гостях хорошо, а дома лучше…
Но не было у меня этого дома.
Никогда не было.
Так… Место, где я жил, не радовало меня. Вот и искал пристанище — где можно почувствовать себя любимым и нужным, потому как дом — это не набор из кровати, стола, стульев, шкафа, ванной комнаты, наконец, туалета. Это место, где нас любят и где нам хорошо. Без этого гадко и скверно, и даже не обидно, а пусто. Ведь что такое обида? То же чувство любви к близкому, только лишь со знаком минус. Кинь в душу монетку — и зазвенит на её дне стеклянным дребезжанием ПУСТОТА.
В ту ночь я оказался в её власти.
Завтра должен был приехать Денис.
В самом начале этого повествования я уже писал, что он был старшим из детей Решетниковых. У него что;то там не заладилось с практикой, и Диня (как его до сих пор звала наша бабушка) дал лаконичную телеграмму: «ВОСЬМИДЕСЯТИ РУБРИРУЙТЕ».
Диня к своему отцу относился с известной долей иронии.
Когда;то там, глубоко в детстве, он висел в воздухе на вытянутых дядиных руках, и мне было так обидно, что вот этот краснощёкий карапуз занял моё законное место. И я ждал, ждал, ждал, когда же руки того, кто так недавно тискал меня, освободятся, и я вот так же буду парить в воздухе, а дядя, милый мой дядя, будет улыбаться лишь только мне…
Не дождался.
55
Говорят, что детские обиды самые глубокие. Да, наверно, это так.
Простить брата за то, что он появился на свет, что именно он, а не я — сын моего дяди, что ему было всё дано, а мне — ничего, — за это я ненавидел Диню, презирал и одновременно завидовал.
Дядя же так и не смог найти тот заветный ключик, которым открывалась сыновняя любовь.
И чем старше становился Денис, тем более развивалось между отцом и сыном недопонимание — от каких;то мелких упрёков и незаслуженных, высосанных из пальца обид.
И всё оборачивалось против дяди: и то, что он «променял семью на выпивку», и то, что годами мог жить на даче и «дети не видели отцовской заботы».
Но и сам дядя, как контраргумент, мог предъявить и то, что пьёт он лишь «из;за душевной невостребованности своей в семье», и то, что «не имея приличного заработка, он вкалывает на даче, чтобы хоть как;то удовлетворить свои амбиции и не считать себя ущербным».
Сложный клубок.
Как распутать его?
Чем более я об этом думаю, тем очевиднее для меня одно роковое словосочетание — «фатальная развязка». Но, простите, я забегаю далеко вперёд.
56
Итак, встречаться с Денисом я не захотел и поэтому решил рано утром, как раз до его приезда, куда;нибудь уехать.
Но куда можно отправиться в чужом городе, тем более не вечером, когда возможности досуга возрастают в разы, а на заре, да ещё с пятью копейками в кармане — всё, что осталось у меня после покупки мороженого?
Хотя одна задумка в запасе у меня имелась.
И, захватив с собой паспорт, я направился к автобусной остановке, где уже на месте выяснил, что маршрут номер четыре проходит как раз мимо городской станции переливания крови.
Несмотря на выходной — очевидно, была «чёрная суббота», — я попал в самый час пик, и в утрамбованном салоне подъехавшей «четвёрки» было не протолкнуться. Незабываемое амбре из дешёвого парфюма, вчерашнего перегара и непромытых голов пролетариев.
До открытия станции оставалось полчаса.
Поёживаясь от утренней прохлады, около ещё закрытых дверей оказалось только двое: высокий сутулый мужик в огромных, с два увеличительных стекла, очках и полный седовласый боровичок во вьетнамках на босу ногу.
Через три часа я уже выходил из этих же дверей без полулитра моей кровушки, так как меня «раскрутили» на двойной плазмаферез.
Если короче, то сначала из тебя забирают двести граммов крови. Обрабатывают их на центрифуге. Затем отделяют жёлтую, как моча, плазму от прозрачной жидкости всего остального. Затем в то, что осталось, добавляют физиологический раствор и вливают обратно со скоростью одной капли в две секунды в твою натруженную вену.
Причём после того, как всё в тебя докапают, опять забирают двести граммов — и муки ожидания, когда же это всё закончится, начинаются заново.
Зачем я пошёл сдавать кровь, когда отец обещал дать мне денег? Наверно, потому, что я никогда не был нахлебником. Мне всегда было физически больно не то что жить за чужой счёт, но даже брать взаймы. Правда, я и сам одалживать не любил никогда.
Так вот, сдав плазму, я получил астрономическую сумму — семьдесят пять рублей. И теперь, слегка покачиваясь и ощущая тянущую боль в жёстко прижатой бинтовым тампоном продырявленной вене, я всё;таки направился на встречу к отцу.
До полудня оставалось ещё чуть меньше часа, и я вполне успевал заглянуть в одну из многочисленных общепитовских пельменных.
Меня уже подташнивало, и отчего;то хотелось пить, так что, с большим трудом проглотив три пельменя, я, задыхаясь от духоты, отодвинул ненавистную порцию и вышел на улицу.
57
Высокие чёрные чугунные решётки отделяли завод от внешнего мира.
Отец появился вовремя — в синем новеньком халате поверх видавшего виды серого костюма.
Подошёл ко мне не сразу. Сначала оживлённо переговорил с кем;то из входящих через проходную.
Я видел, как он жестикулирует и что;то объясняет. Чужой человек на недоступной для меня территории.
Но вот он выхватил меня взглядом и подошёл к ограде.
— Прости, что так мало, — не поздоровавшись, начал скороговоркой он, — но больше у меня нет.
«Для меня», — мысленно продолжил я и поспешил поблагодарить его за протянутую мне сторублёвую купюру.
Хотя взял её как какую;то мерзость.
Ко рту подступила изжога.
Отец смотрел на меня и не видел.
— Ты прости, у меня работа.
Уходил быстро.
А я всё ждал, что он обернётся.
58
Куда теперь?
Меня охватила слабость, и очень захотелось спать.
По;хорошему, завалиться бы сейчас на часок;другой, но вместо этого я, как зомби, направился к Любе.
59
Около звонка нашёл записку: «Рома, я в двадцать пятой у Нади».
Поднялся ещё на этаж. Ноги затекли и не слушались.
Дверь оказалась приоткрыта.
Первой мне навстречу выскочила Машенька:
— Рома! Рома! Ты посмотри, какого мне волчка подарили!
И почти сразу же сквозь дверной проём я заметил белый круп Инея.
Люба, Надя и Щука сидели на кухне.
У Надежды кухня оказалась ещё меньше.
Пили чай.
— Привет, братишка, — Щука осклабился, и стало видно его металлическую коронку.
Люба посмотрела на меня внимательно. Задержалась взглядом на моей переносице, но ничего не сказала.
Надя колдовала над заварочником.
— Рома, здравствуй! — приветливо улыбнулась она и сразу же продолжила прерванное: — Так вот, если всю воду из заварки слить, то можно заварить по второму разу.
— Это почти как «медведь пришёл», — заметила Люба.
— Медведь? — Щука встрепенулся.
Я уже прошёл и встал около окна.
Ноги подкашивались, но я не сел на свободную табуретку, а лишь спиной опёрся на подоконник.
— Да не медведь, а «медведь пришёл». Этому нас научили ещё старшекурсники. Объясняю. Сначала заваривается кофе, наливается в чашку, и туда же добавляется чуть;чуть коньяка. Затем делаются несколько глотков, и коньяк подливается снова. «Медведь приходит». И так до того момента, пока чашка не наполнится одним коньяком. Это переломный момент. «Медведь пришёл». Но вот коньяк в бутылке заканчивается, и в чашку уже добавляется кофе. «Медведь уходит», пока совсем не уйдёт.
— Здорово! Жаль, что коньяка… — И Щука посмотрел на меня. — Рома, может, слетаешь?
— Не надо летать. Да и не для того мы сегодня собрались.
— Егор, ты ходил в милицию?
— Нет, братишка, не дошёл. Думаю, на свободе я буду чувствовать себя намного лучше…
Я не поверил тому, что услышал.
— Ты же хотел дать показания? — у меня еле ворочался язык.
— Понимаешь, то, что у Васильевича дочь в тяжёлом состоянии, они и без меня узнают. Зачем судьбу испытывать? Ты ещё их не знаешь! В два счёта явку с повинной организуют. Оформят так, что всё подпишешь. Нет, уж лучше мы с Инеем назад в лес подадимся.
— А как же Василич?
— А что Василич? Конечно, жаль мужика. Но табачок, как известно, врозь!
60
— Пойду, я, девчонки, пора, — Щука встал и решительно направился к выходу.
— Куда же вы, Егор? — В голосе Надежды взорвалась обида. — Чая даже не попили!
— Прости, Надюха, но действительно пора. Иней, ко мне. Да отпусти ты его, Маша, он, конечно, терпеливый, но любому терпению… Рома, проводи;ка меня.
Я послушно оторвался от подоконника и поплыл к Щуке. Тот надевал на Инея ошейник. Маша крепилась;крепилась, но заплакала. Побежала к Любе.
— Мама! Мама! Скажи ему. Он же сказал, что подарит мне! Мой волчок! У! — И девочка в сердцах топнула ножкой.
Люба терпеливо выслушала, крепко, не сюсюкаясь, поцеловала и усадила дочку на колени.
— Ну зачем нам с тобой, Машутка, такой большой зверь! Ты посмотри, какой он огромный. Давай лучше заведём маленького щеночка. Дядя Егор нам его подарит… Правда, дядя Егор?
— Подарит, да? — Маша тяжело вздохнула. — Ну хорошо, только такого же беленького волчонка… И непременно завтра… Хорошо?
61
Шли с братом медленно в сторону остановки. Как;то странно повернули. Раньше я не ходил таким маршрутом. Оказались на кленовой аллее. Несмотря на конец июня, некоторые из листьев уже опали. Остальные же отпечатывали свои причудливые тени на припудренном тополиным пухом асфальте.
Щука спустил Инея с поводка и дал команду «Гулять». Тот сорвался и исчез вдалеке лишь для того, чтобы через несколько мгновений скоростным болидом промчаться мимо нас.
— Застоялся мой Хася, — сказал так, как будто никакого Васильевича вообще не было.
Я хотел было сказать, но брат предвосхитил меня.
— Только не надо, братишка, начинать опять. Ты лучше со своей женщиной разберись. И хотя я твоей Любе обещал ничего не говорить, но ты мне брат, а она — никто.
Я, конечно, тебя уважаю за то, что ты не смотришь на условности. Вот Люба. Ей тридцать семь, и она всего лишь на два года моложе твоей матери. Но что;то мне подсказывает, что она тебя использует.
Ты подожди горячиться, а слушай. Я понимаю, что с твоей стороны — любовь, или страсть, или что там ещё. А с её стороны что? Думаешь, она такая бескорыстная? Знаешь, под какие проценты она мне три тысячи обещала дать? На том условии, чтобы я её подружку;крокодилиху обрюхатил. Ясно?
Я вроде сначала согласился, а как увидел, что из себя эта Надя представляет… Нет, братишка, я столько не выпью…
Так вот, я не удивлюсь, если она и тебе предложит то же самое.
Дальше я уже не слушал.
Теперь всё встало на свои места, и нужно было бежать.
62
— Рома! Куда ты? Будь мужиком! — Но я уже не слушал. Не попрощавшись, я рванул обратно к той, что так меня присушила.
Какое;то время рядом со мной бежал Иней, но его окликнули.
Задыхаясь, я поднялся на пятый этаж к Наде.
— А Любы нет, она спустилась переодеться. Заходи, Рома, заходи, подождёшь.
В глубине комнаты играла Маша. По всему было видно, что ей тут нравится.
— Чай ещё будешь?
Я впервые так внимательно посмотрел в глаза этой некрасивой женщины. Самое главное её богатство — за мгновение до отчаянья. Именно так смотрели они на этот мир.
— Буду, — отчего;то сказал я.
Спать… Меня опять потянуло в сон.
И я, стараясь побороть это состояние, подошёл и снял с книжной полки «Большой толковый словарь Ожегова». Открыл на букву «ща» и почти сразу нашёл:
ЩУКА — хищная пресноводная рыба отряда лососеобразных.
Пустить щуку в реку — дать кому;нибудь возможность беспрепятственно совершать что;нибудь предосудительное (разговорное, неодобрительное).
На то и щука в море, чтобы карась не дремал — пословица.
Сознание моё вспыхнуло. Я понял, что более ждать выше моих сил.
— Надя, я сейчас.
Мне уже наливали чай. Струя кипятка уже разбавляла вчерашнюю заварку. Надя повернула голову и растерянно посмотрела, как я ухожу.
63
Люба открыла дверь, взглянула на меня притягательно, и я обо всём забыл. Забыл, что мне говорил Щука, забыл, что я хочу спать, что сегодня меня обескровили.
Я жадно хотел эту женщину — до хруста её податливых в моих объятьях позвонков, до моего тяжёлого дыхания, когда одновременно вдруг очень много воздуха и очень трудно дышать. Когда ты срываешь с любимой всё то, что она с такой тщательностью укладывала четверть часа перед зеркалом, и тебе всё равно, что она при этом говорит.
Тебя заклинивает, и ты уже не ты, а животное, у которого на уме лишь одно: поскорее избавиться ото всего того, что успело накопиться за короткие часы разлуки.
64
Люба закурила.
Я растерзал её, порвав платье и сведя на нет всю её укладку. Не получилось у нас в этот раз нежности. Только одна боль. И я понял, что она всё знает: знает, что брат проболтался, знает и то, что я уже готов ко всему.
— Рома, сядь. Я действительно хотела с тобой поговорить. Ты сможешь помочь Наде? Только ответь, пожалуйста, серьёзно.
— Чем? — Я чувствовал, что на грани срыва. — Тем, что я помогу ей забеременеть? Ты вообще думаешь, о чём меня просишь?! Ты, та, кого я люблю! И как ты это себе представляешь? «Здравствуй, Надя! Я пришёл тебя отыметь!» Так? Или сделать вид, что я просто заглянул к ней на часок, да и остаться на ночь;другую? Глядишь, через девять месяцев родится «Радуга;два»! Так? Ты хоть понимаешь, что этим своим предложением ты меня оскорбляешь? Ранишь в самое моё сокровенное! Я и так мучаюсь оттого, что беден, что не могу себе позволить многое. Да если бы у меня сейчас были сбережения, если бы я был уверен в завтрашнем дне, то разве я сейчас сидел тут? Как минимум, мы с тобой уже были бы в загсе!
— Рома! Рома! О чём ты? Неужели ты думаешь, что я бы за тебя пошла? Отчего ты так уверен в том, что ты такой неотразимый?!
— Стоп. Значит, для того, чтобы стать отцом ребёнка подруги, я подхожу, а до твоего мужа я не дотягиваю? Так?
— Всё так сложно! Ты даже представить себе не можешь, как! Вот ты сейчас мне распинался о том, что если бы ты стал вдруг богатым! Да не станешь ты никогда богатым! Не;ста;нешь! Я тебе говорю! И разве в этом дело? Разве в том, есть у тебя деньги или нет? Дело совсем в другом! Запомни на будущее: женщина, как бы она ни нуждалась, ищет в мужчине прежде всего мужчину, а не деньги, как бы заманчивы они ни казались! Тебе ясно?
И что я тебе такого сказала насчёт Надежды? Подумаешь, подарил бы девушке ребёночка — на алименты тебе же никто подавать не будет.
— Всё! Люба, я пошёл. Мне мерзко об этом даже говорить. Как ты не можешь понять одного! Как я, если Надя родит, смогу спокойно жить, зная, что у меня есть сын или дочь? Неужели ты думаешь, что я буду просто находиться в другом городе, и сердце моё не будет рваться туда, где мой ребёнок?
Я прекрасно понимаю вас. Вы, подруги, очень даже хорошо рассчитали: «Молодой, спортивный, непьющий — отчего бы не договориться…» Только, Люба, ты всё испортила. Всё. И, в конце концов, если Надежде так чешется, то она может написать в брачное агентство.
Я резко встал и направился к прихожей. Зачем я сказал это «чешется»? Причём тут это слово? Гадко. Гадко и мерзко. И сам я — часть этой мерзости. Замедлил шаг. Обернулся.
У Любы задёргалось под веком.
Я с болью ощутил немыслимую возрастную пропасть, разделяющую нас навсегда.
— Во;первых, Надя ни о чём пока ещё не догадывается, а во;вторых, собрался — уходи. Будь последователен в своих поступках.
65
Я шёл по чужому для меня городу, мимо таких далёких от меня людей, и на душе у меня было пусто.
«Раз она решила уложить меня в постель с другой, значит, она меня не любит, — только и думалось мне. — Уеду, уеду, соберу сейчас вещи и уеду…»
И я пошёл собирать вещи лишь для того, чтобы уже этим же вечером опять позвонить в Любину дверь…
66
Через неделю я всё;таки купил билет на поезд. Был настолько поглощён собой, что даже не зашёл попрощаться с бабушкой. Люба меня не провожала.
Мы с ней простились накануне, через два квартала от её дома, на лавочке перед местным драматическим театром. И теперь, покидая город своего детства, я мечтал лишь об одном — как бы скорее сюда вернуться.
Несмотря ни на что, я всерьёз вынашивал в своих планах то, как я перееду жить в Екатеринбург, переведусь учиться в местный вуз, женюсь на Любе и буду абсолютно счастлив.
Какой же я был тогда дурак… Хотя бы потому, что счастье — величина относительная.
Я ехал в поезде, тоскливо смотрел в окно и даже не подозревал, что вот сейчас, в данный момент моей жизни, я и есть самый что ни на есть настоящий счастливый человек. И всё это по одной простой причине: я люблю.
Уже предвижу многочисленных скептиков, которые тут же пожелают возразить: мол, счастье — это лишь положительные эмоции…
— Нет, друзья мои, нет. Не согласен.
Я знал одного мужчину — тряпку, подкаблучника, человека, которого ежедневно подвергали таким унижениям, таким испытаниям на прочность, что жизнь его для постороннего взгляда могла лишь сравниться с адом.
— Вы думаете, этот человек и вправду был несчастлив?
— Нет. Он был счастлив в своём несчастье.
Да, он терпел, да, он страдал, даже плакал, но всё это ради этого своего, только ведомого ему счастья.
Счастье человеческое бывает разное. И его столько, сколько может этот самый человек его взять.
Другое дело, что формы счастья настолько различны, а воплощения настолько многообразны, что чем дольше ты живёшь, тем более понимаешь одну незатейливую истину: о том, что на девяносто девять процентов у того, кто бескорыстно рад тебе, как правило, сзади виляет хвост.
Как;то я прочитал: «Если хочешь на земле рай, то все люди должны быть похожи на собак». С моей стороны это глупо. Какой;то собачий рай получается.
Бог же сделал так, чтобы в человеческом счастье обязательно присутствовала горчинка боли — иначе это самое счастье далеко неполно.
67
Что ещё к этому добавить? Буквально недавно в интернете я наткнулся на любопытнейшую статью, в которой сообщалось, что группа исследователей задавала детям от четырёх до восьми лет один и тот же вопрос: «Что значит любовь?» Ответы оказались намного более глубокими и обширными, чем кто;либо вообще мог себе представить.
Например, одна пятилетняя девочка ответила на этот вопрос так: «Любовь — это когда твой щенок лижет тебе лицо, даже после того как ты оставила его в одиночестве на весь день».
Другая девочка восьми лет ответила так: «Если ты не любишь, ты ни в коем случае не должен говорить „я люблю тебя“. Но если любишь, то должен говорить это постоянно. Люди забывают об этом».
Меня, например, впечатлил вот этот ответ пятилетнего мальчика: «Когда моя бабушка заболела артритом, она больше не могла нагибаться и красить ногти на ногах. И мой дедушка постоянно делал это для неё, даже тогда, когда у него самого руки заболели артритом. Это любовь».
А вот победителем такого необычного опроса стал четырёхлетний малыш, чей старенький сосед недавно потерял жену. Увидев, что мужчина плачет, ребёнок зашёл во двор, залез к нему на колени и просто молча сидел.
Когда его мама спросила, что же такого он сказал соседу, мальчик ответил: «Ничего. Я просто помог ему плакать».
Причём тут любовь? Отвечу просто. Любовь — это оборотная сторона одной и той же монеты, имя которой — жизнь. С одной стороны — счастье, а с другой — любовь. Взаимопроникновение этих двух родственных чувств и рождает то самое ощущение нужности, востребованности или, напротив, полнейшего одиночества и внутреннего опустошения, от которого и до саморазрушения — только руку протяни.
68
И всё;таки, Люба, ты была неправа. Жизнь человеческая слишком длинна и непредсказуема, чтобы можно было строить какие;либо планы, не предполагая того, что все надежды и связанные с ними иллюзии в любой момент могут рухнуть.
Я искренне верил и в то, что я делаю, и в то, что должно произойти в дальнейшем, так как предполагал: раз я так хочу, раз так самопожертвованно добиваюсь поставленной цели, значит, то, чего я желаю, — неминуемо случится.
69
В Москве меня не ждали.
Маму обязали отрабатывать два летних месяца в лагере для трудных детей из неблагополучных семей — малолетних уголовников, — так что я оказался предоставленный самому себе.
Любе я звонил три раза в неделю. Ходил на переговорный пункт, заказывал сокровенный номер и ждал, когда по микрофону гнусавая тётка скажет с ударением на первом «е»: «Свердловск, шестая кабина».
Очень скоро сообразил, что по пятнадцать копеек звонить выгоднее: во;первых, не нужно было ждать около часа соединения, а во;вторых, я мог говорить ровно столько, сколько в моей горячей ладони оказывалось монет. Плюс не было этого обрывания разговора посторонним мерзким голосом: «Ваше время истекло».
Раз в месяц я отсылал Любе посылку. Покупал на почте деревянный ящик, укладывал в него два блока «Явы» и двенадцать рыжих апельсинов (больше не влезло). Каждый из этих оранжевых солнышек оказывался бережно завёрнутый в обрывок газеты. На одном из таких кусочков «печатного слова» я прочитал ничего не значащую фразу: «Не по хорошему мил, а по;хорошему живёшь» — и усмехнулся выхваченной из контекста абракадабре, до осмысления которой мне ещё было ой как далеко.
70
Июль и август я усиленно готовился к предстоящей переэкзаменовке в университете, умудряясь выкраивать время для походов на вечерние дискотеки в городском доме офицеров. Только там я мог по;настоящему оторваться и от зубрёжки исторических дат, и от уже начинающих тяготить междугородных звонков.
На «диско» у меня очень скоро появились многочисленные приятели и приятельницы. Все мы, как ночные мотыльки, слетались к девяти вечера лишь для того, чтобы раствориться к двенадцати ночи.
В эти разгорячённые часы ожесточённого вытаптывания намастиченного паркета со мной знакомилась то одна, то другая тусующаяся бестия, но дальше мимолётного флирта дело не заходило. Не хотел я.
Опыт сдачи крови не прошёл для меня даром. Молодой, здоровый, с отрицательным резус;фактором, я на ура прошёл клинические анализы и стал раз в две недели сдавать плазму, зарабатывая таким образом и на жизнь, и на развлечения. И только потом, спустя годы, я понял, что здоровье очень легко продать и невозможно купить.
Первое сентября вместе с первыми заморозками и переэкзаменовкой наступило неожиданно, но природа, как и я, с этим справилась.
И вот ранним утром 7 сентября 1989 года я, на правах востребованного сына альма;матер, студента третьего курса Московского государственного университета, мчался на Проспект Маркса,;18.
Все последующие месяцы до декабря оказались настолько насыщены, что мысли о Любе радовали меня лишь в короткие минуты перемещений на пригородной электричке, когда я, смотря в окно, так и представлял себе, что очень скоро обязательно вырвусь… Но всё это оказывалось мимолётным.
Университет пожирал. Я полностью оказывался в его власти. И вот уже другие заботы и переживания овладевали мной.
71
«Вот решила немного тебе написать. Я даже не могла думать, что буду по тебе скучать. Мне так не хватает твоих комплиментов, твоего темперамента.
Когда ты приедешь?
Маша тебя ждёт.
Скоро Новый год, надеюсь, что мы его встретим вместе.
Вообще;то я болезненно переживаю этот период своей жизни, и в этом твоя вина.
Да;да, не удивляйся.
После того как ты отверг мою просьбу помочь Наде и порекомендовал воспользоваться услугами брачного агентства, случилось непоправимое: Надежда написала в газету и познакомилась с иностранцем. Он болгарин, и если ты сумеешь вырваться ко мне до двадцать пятого декабря, у тебя будет шанс посмотреть на этого сорокапятилетнего гриба;боровика. В любом случае моя самая близкая подруга уезжает из Союза.
Надо же такому случиться!
Выезжают они из страны двадцать шестого.
Я, как ты знаешь, вообще;то и так не имею друзей, а тем более подруг. К женщинам у меня „особая“ любовь. Так что я просто в растерянности. Наши ночные кофейные паузы, закончатки… Да и просто нет больше такого человека, которому я могла бы что;то доверить.
Я полностью в своей оболочке. И если там был маленький туннель, то он для меня закрывается.
Боюсь, не справлюсь с ситуацией.
Теряется смысл, я начала бояться будущего.
Даже не думала, что общение может давать такой фундамент.
Я вот вспомнила, как ты ворвался в мой мир, и мы с тобой стали общаться, и что из меня вылезло в процессе этого общения. Я ведь сама не знала, что я такая, и что во мне живёт на самом деле, — и вкусы мои изменились, и взгляды, и ценности, и к себе я по;другому стала относиться.
С нашим общением я многое ПРИНЯЛА В СЕБЕ, приняла как замечательную часть себя, которая мне нравится, которую я теперь ЛЮБЛЮ!
Спасибо тебе, что ты иногда такой сложный, иногда такой добрый, иногда такой нежный, такой до боли родной и до боли чужой. Я этим живу.
Может, слишком маленький мой мир?..
После твоего отъезда я постоянно пытаюсь что;то изменить, но забыть тебя не получается.
Может, это суета?
Живёт человек, и никому нет до него дела… Пришёл в этот мир ОДИН, живёт ОДИН и уйдёт ОДИН. Скажи, где смысл??? Разве не жесток тот, кто всё это выдумал???
Прости, меня несёт… Ладушки… Приезжай. Тебя здесь ждут.
P. S. Да, спасибо тебе, Рома, за сигареты, они так любезны с твоей стороны».
1 декабря 1989 года. Свердловск.
72
Перечитывал и перечитывал. Вчитывался. Старался уловить нюансы и скрытый смысл. Находил его и заново начинал перечитывать.
Незаметно для самого себя моя Люба превращалась в миф. Но хотел ли я её уже так? Так же, как летом?
73
Мои бывшие однокашники — те, с кем я поступал на журфак, — уже перешли на четвёртый курс, но общаться с ними я не переставал. В основном это происходило на переменах между парами в студенческом буфете.
Теперь же вокруг меня крутилось столько молоденьких студенток, жадных до жизни, полных амбициозных планов, и я для них казался интересен и тем, что был на войне, и тем, что вёл себя с ними сдержанно.
Но главное — во мне жила тайна. Это чувствовалось, и каждая из вчерашних девочек хотела разгадать то, что выдавали мои глаза.
Стоп. Какое вообще отношение может быть то, о чём я сейчас повествую, к моей встрече с Любовью Жизневской?
Самое прямое. Именно с этого происшествия я и начал отсчитывать начало нашего конца.
74
Итак, это было сиюминутное затмение или действительно я увидел ту, кто заставил меня затаить дыхание?
В последние месяцы я постоянно думал о Любе. А если и забывал думать, то… Как там у Набокова: «Как человек забывает думать о том, что дышит, не переставая при этом дышать» (примерно так).
Так вот, в тот момент, когда я увидел её, я просто перестал дышать. Я забыл, как это делается.
В какой;то момент мне показалось, что я вижу Любу — только не ту Любу с тиком под правым глазом, женщину, которую я оставил полгода назад в Свердловске, а ту самую девятиклассницу, девочку, которая оказалась так дерзко притягательна, что смогла помутить рассудок женатому и намного старше её мужчине.
Да, именно так я и представлял её. Широкий мазок белого и две крупные ягоды чёрной смородины.
Я смотрел и забыл, что в буфете, что у меня в руке уже надкусанный бутерброд, что мои челюсти должны пережёвывать откушенное, а не замирать с полуоткрытым ртом.
Не помню, как я вытащил листок и лихорадочно, почти не отрывая глаз от оригинала, — так, как будто я срисовывал, а не записывал строчки, — вывел с ходу два куплета:
Где только не влюбляются у нас,
В метро, в гостях, при кинофильма свете,
А я сошёл с ума от ваших глаз,
Не где;нибудь, в журфаковском буфете…
Наверно, вы хотели очень есть,
Глаза у вас светились аппетитом.
И съели вы меня всего, как есть,
В один присест, покончивши с пиитом…
Прозвенел звонок на пару. Буфет разом опустел. И только она ела и не спешила.
Нужно было как;то закончить. Решение пришло само собой, как только незнакомка, покончив с жарким, начала пить компот. Когда она его допила, последний куплет был готов:
Я весь не свой, меня бросает в пот,
Хотя себе и не даю я спуску.
Но как же хочется, чтоб, свой, допив компот,
Меня вы взяли просто на закуску…
Только сейчас я заметил, что сочинял на Любином письме, но медлить было нельзя. Оторвав написанное, я подошёл и просто сказал:
— Привет. Я тебе тут экспромт написал.
Удивление в расширенных глазах, но, не дожидаясь ответа, я выскочил, чтобы успеть на лекцию по философии.
75
Стоит ли рассказывать, что назавтра мы встретились?
Чувствовал себя неуютно ещё до того, как предложил после занятий прогуляться, — как будто предавал не Любу, а что;то в себе.
В начале декабря неожиданно наступила оттепель. Ноль — плюс один сделали своё дело, и асфальт превратился в серое сжиженное месиво, по которому с удивлением шли люди в зимней обуви.
На плечах моей спутницы, исполняя роль стильного воротника, висела шкура лисицы.
— Это лис, — гордо пояснила Лена и рассказала подробнейшим образом, как её отец, главный редактор одной из многотиражных московских газет, привёз этот трофей из «очередной внеочередной» командировки. — Шкура оказалась грязной, и мы с папой её мыли в ванной шампунем, а потом я сушила шерсть феном.
Мне стало дико, и сразу вся загадочность и шарм слетели с моей избранницы. В её красивом смехе я разглядел «щучий» оскал.
Через полчаса я уже возвращался в Одинцово один.
76
Дома меня ждала гадость.
Эта гадость пила чай и приветливо разговаривала с мамой.
«На то и щука в море, чтобы карась не дремал», — всплыла у меня пословица.
Разумеется, я не подал вида и сдержанно поздоровался с братом, выслушав невразумительное:
— Извини, братишка, что без предупреждения, но есть у меня в столице кое;какие дела. Дня на три вас стесню, не более.
И Егор стал рассказывать всякую чушь о кабанах и рысях, даже и словечком не обмолвившись о Васильевиче и его дочке.
Усталая мама делала вид, что слушает. Затем извинилась, сославшись на головную боль, и ушла спать.
Желания говорить у меня не оказалось. Разложив на кухне гостевое кресло;кровать, я закрылся у себя в комнате.
77
Утром я открыл глаза и с ужасом понял, что меня никто не разбудил. Я впервые проспал первую пару.
В квартире, кроме меня и работающего радио, никого не было.
Я было вскочил, но передумал и опять плюхнулся в одинокую постель. Мной полностью овладела хандра…
В голове завертелось Симоновское:
— Что ты затосковал?
— Она ушла.
— Кто?
— Женщина.
— И не вернётся,
Не сядет рядом у стола,
Не разольёт нам чай, не улыбнётся,
Пока я не нашёл её следа, —
Ни есть, ни спать спокойно не могу я…
— Брось тосковать.
Что за беда?
Поищем и найдём другую.
…
— Что ты затосковал?
— Она ушла.
— Кто?
— Муза.
Всё сидела рядом.
И вдруг ушла, и даже не могла
Предупредить хоть словом или взглядом.
Что ни пишу с тех пор — всё бестолочь, вода,
Чернильные расплывшиеся пятна…
— Брось тосковать.
Что за беда?
Догоним, приведём обратно.
…
— Что ты затосковал?
— Да так…
Вот фотография прибита косо.
Дождь на дворе,
Забыл купить табак;
Обшарил стол — нигде ни папиросы.
Ни день, ни ночь,
Какой;то средний час.
И скучно — и не знаю, что такое…
— Ну что ж, тоскуй.
На этот раз
Ты пойман настоящею тоскою.
Знал ли я тогда, что до подлинного уныния мне ещё было ой как далеко…
Я лежал, и моя двадцатидвухлетняя голова была наполнена размышлениями и о сиюминутном увлечении, и о том, как это могло случиться. Но на учёбу я всё;таки поехал.
Днём я застал Лену в буфете, но предпочёл остаться голодным. Меня раздирала неопределённость. Что;то происходило со мной и вокруг меня.
И чем больше я углублялся в свои размышления, тем меньше я мог сказать утвердительно: нужна ли мне уже Люба с её письмами и собираемыми мной посылками, которые всё более походили на ритуал прощания с первой любовью?
Вечером мне позвонила мамина подруга и предупредила, что та на выходные уехала к ней на дачу и чтобы я не беспокоился.
Я как раз положил трубку, думая, зачем матери сдалась эта дача, когда в дверь постучали.
Щука пришёл уставший, как;то странно на меня поглядывал, но ничего не сказал, лишь буркнул, что его дело наладится лишь завтра.
Вообще, для чего он заявился в Москву? И ощущение кукольности мира отравило мой ужин, что порадовало Щуку, который с явным аппетитом съел целую сковороду жареной картошки — мою долю.
78
Мама появилась лишь после выходных — раздражённая, не выспавшаяся. Я ещё подумал: «Что они там, на даче, делали? Или не на даче?»
Щука все эти дни уезжал рано, возвращался поздно. Был озадачен чем;то. Пару раз звонил кому;то и очень при этом кричал в трубку. Я неразборчиво слышал непонятные слова — медицинские термины. Зная алчность и предприимчивость моего брата, я уже ничему не удивлялся.
Но разгадка пришла сама собой.
Ещё утром Егор предупредил, что вечером у нас будет гостья. Мама хранила молчание и почти не разговаривала со мной. Я старался их с братом не трогать.
Но чудо случилось. Мягкое, волшебное чудо. И после всего, что я увидел, мне стало стыдно и за то, что я думал о Щуке, и за то, что я так поверхностно отнёсся к маминому исчезновению.
79
Дверь распахнулась, и в прихожую вошла девушка. Разумеется, она была в сопровождении брата, но то, как она появилась в дверном проёме, то, как поздоровалась, заставило меня забыть о том, что её привёл Щука.
Нет, она совсем не была красива. Более того, некрасивая родинка, уродливо портящая её лицо, казалось, должна была смазать эффект от этого искреннего взгляда карих глаз. Ничего подобного. Родинка была сама по себе, а этот взгляд — сам…
Меня кольнуло в самое сердце. Это же Маруся, та самая Маруся — дочка Васильевича. А я;то, дурак, чёрт знает что подумал о брате…
В эти мгновения, когда большое новое чувство целиком захватило меня, — чувство, состоящее из палитры других, входящих в него чувств: удивления, откровения, стыда, жажды загладить дурные мысли и, главное, чувства действенного сострадания, — когда ещё до первых слов, до объяснения мне всей ситуации, я уже для себя решил сделать всё от меня зависящее для выздоровления Маруси.
80
Мы все — мама, Егор, Маруся и я — сели пить чай.
Маруся ничуть не стеснялась и вела себя так, как будто жила тут всегда и это была её маленькая родина. И лишь по бледному лицу без ресниц да по мягко;белому, завязанному по;мусульмански платочку можно было догадаться, что ей уже делали курс «химиотерапии».
К маме Маруся обращалась исключительно «мама Олечка». И в этом было что;то и детское, и жалостливое, и обидное для меня.
Мама же вертелась то у плиты, то доставала салфетки, то нарезала хлеб, то, вдруг что;то вспомнив, исчезала на несколько секунд из кухни — лишь для того, чтобы, вернувшись с пустыми руками, начать снова суетиться.
— А мама Олечка мне колечко подарила… Вот, — и Маруся показала серебряное колечко с церковной надписью «спаси и сохрани». Откуда у моей мамы, даже и в храм не ходившей, такое кольцо? Или уже ходившей?
Больше всех довольным был Щука. Он пил чай степенно, из блюдечка, удерживая его на трёх растопыренных пальцах, разгоняя рябью волн горячий напиток, смачно отпивая и с хрустом пережёвывая до поры спрятанный за щёку приличный кусок рафинада.
Дикость, конечно.
Но я смолчал. Я вообще превратился в слух. Спросить чего;либо я не то что не хотел, но интуитивно предполагал, что разъяснится всё скорее само собой и без моих вопросов. Так оно и вышло.
Маруся стала взахлёб рассказывать мне о том, как на днях к ней в онкологический центр приехала моя мама и, предъявив направление в центральный госпиталь ракетных войск, забрала её, и уже вечером того же дня она, после двухчасового перелёта, уже проходила повторное обследование.
И хотя самое главное ещё впереди, но её уже перевели в профильную клинику, где и проведут сложнейшую операцию по пересадке костного мозга.
Но чем больше рассказывала Маруся, тем больше у меня возникало вопросов.
— У меня дедушка одной моей ученицы — главный врач нашего госпиталя, — неожиданно и тоже скороговоркой вклинилась в разговор мама. — Я ему всё рассказала на удачу, а генерал оказался порядочный и с открытой душой. Вначале решено было обследовать у него, а уж потом он по своим каналам перевёл Марусю к гражданским, но тоже по блату и под присмотр своего старинного товарища.
— Почему вы мне ничего не говорили? Для чего из всего этого нужно было делать тайну?
Мама как;то странно отвела от меня глаза, а Щука лишь деликатно продолжил своё чаепитие.
— Ну как же, Рома. У вас же какая;то женщина у нас в городе живёт, так мама Олечка и летала вас, глупенького, спасать, заодно и меня прихватила…
— Ты летала в Свердловск? Мама! Зачем? Это ты ей всё напел? — Щука продолжал как ни в чём не бывало пить чай. Я толкнул его, и чай из блюдца облил его.
Маруся поглядела на меня испуганно, прикусив сжатый в кулак большой палец.
— Да, я разговаривала с Жизневской, мне было любопытно поговорить с этой падшей женщиной!
— С меня довольно, я сегодня же лечу в Свердловск.
— Рома, — мама смягчила тон до умоляющего, — скажи, зачем она тебе сдалась? Такого добра везде хоть завались. Чем она тебя приворожила?
— Это моё дело. А ты, брат, подкузьмил мне, спасибо. Век не забуду.
Щука молчал. Но только не мать. Она подскочила ко мне и обожгла меня пощёчиной.
— Лети, лети к своей старухе! Променял мать на шлюху! Только нужен ты ей больно!
Я был в ярости. Не помню, как собрал самое необходимое и вышел, громко хлопнув дверью.
«Значит, мать была у Любы, значит, мать была у Любы…» — крутилось у меня до бесконечности.
81
— Мальчишка! Да как ты вообще посмел совершить такое? Посмотри на себя! Тебе же двадцать лет! А ты связался со старухой! Понимаешь ли ты, что она уже прожила своё? Что ей, этой Любе, всё равно уже кого — лишь бы стоял! Вдумайся хотя бы: когда тебе будет сорок, ей уже почти шестьдесят! Она превратится в бабку! Я понимаю тебя как мужика: захотел зрелую женщину. Но жениться! Жениться! А дети? Ты собираешься иметь детей? Разве твоя Люба сможет тебе родить? А если сможет, то захочет ли — и это в тридцать семь?
— Между прочим, возраст определяется не количеством прожитых лет, а количеством разбитых иллюзий. И ещё: бабушка родила тебя в сорок пять.
— Бабушка? Вот бабушку не тронь! Тогда была война. А ты? Что у тебя там на твоём Афгане, совсем крыша съехала?..
— Съехала? — взорвался я. — Съехала! И это говоришь мне ты! Подкаблучник! Пьяница, всю жизнь живущий с нелюбимой мегерой…
Договорить я не успел. Сильный толчок в грудь заставил меня рухнуть на стол, попутно смахнув железную миску, какие;то чашки. Посуда упала на пол и с дребезгом покатилась. Я же схватил со стола принесённую мной же бутылку и со всего маху ударил ей о стол. Стекло разбилось, оставив на скатерти огромную багровую лужу, которая, расплываясь, жадно пожирала остатки ещё сухой материи.
Дядя повалился на стул и в отчаянии обхватил голову руками.
— Много ли ты понимаешь в любви? Да знаешь ли ты, что я люблю эту напыщенную дуру? Что это боль моя! — Его глаза увлажнились.
Я вдруг почувствовал, что сделал что;то не то. Я как на чужую посмотрел на свою руку и с омерзением отбросил горлышко бутылки подальше на стол.
Дядя сидел и плакал. Это был совсем другой человек. Такого я ещё его никогда не видел. Мне захотелось подойти к нему и обнять, но вместо этого я, вдруг спохватившись, стал собирать скатерть, загибая её ещё не успевшие намокнуть концы к середине.
82
Чёрт меня дёрнул сразу после приезда взять такси и сначала заехать к дяде для выяснения обстановки.
Во Внуково, до которого от Одинцово пятнадцать минут на автобусе, я успел купить билеты на двенадцатичасовой рейс. Плюс два часа разницы во времени, так что у дяди на даче я появился в первом часу ночи.
Но такого жёсткого поворота я не ожидал.
Куда же мне теперь?
К Любе?
Да. К Любе.
Два часа ночи.
Я иду по сонному ночному заснеженному шоссе в тонкой вязаной шапочке и такой же курточке, чувствуя, что замерзаю в нелепых при минус двадцати градусах кроссовках.
Около меня останавливается патрульная машина. Кроссовки на морозе скользят, так что я чуть не оказываюсь у неё под колёсами. Из раздолбанного «газика» выглядывает краснощёкий мент.
— Ты откуда такой моднючий?
— Из Москвы. До города подвезёте?
— Ну, если из Москвы, тогда залезай, москвич. Лучше сейчас тебя до дома в тёплую постельку, чем утром окоченевшее тело в холодный морг.
Гоготание легавых, но я благодарен. Чувствую, что замёрз, и большой палец ноги уже не чувствуется.
83
В дверь я позвонить не успел.
Меня остановил этот вопль радости — собственно, то, ради чего я и приехал.
И тут я понял, что меня обокрали.
Отчего;то не к месту вспомнилось, что если женщина ночью не стонет, то утром она ворчит.
Хотя отчего не к месту?
Пролететь три тысячи километров лишь для того, чтобы услышать оргазм любимой ещё до того, как она распахнёт для тебя такие долгожданные входные двери?
Я был размазан, и решение созрело само собой: забарабанить в дверь и заорать.
— Что же вы делаете, гады! Закройте воду! Весь этаж залили!
Мне открыли не сразу, но открыли.
Это был полуголый парень. Кого;то он мне напоминал. Но вспоминать было некогда. Меня разрывало от вулкана, желающего вырваться на свободу. И я с разворота ударил полуголого сначала в живот, затем в нос.
Тело упало.
Я для подстраховки пнул его в живот и перешагнул.
И тут я увидел Любу. Она наспех запахивалась в мой любимый шёлковый халат. Возбуждённые соски ещё не успели обмякнуть, и шёлк выгодно проявил их.
— Люба! Что же ты? Люба! Я приехал… — почти шёпотом и, не узнавая своего голоса, спросил я.
Мне не обрадовались.
— Рома? Что ты тут делаешь? А где Денис?
Люба оттолкнула меня и включила свет в прихожей.
— Денис? — и тут я прозрел.
Я понял, что только что набил морду своему двоюродному брату — ничтожеству, сначала укравшему у меня детство, затем дядю, и вот теперь — мою женщину. Маленький, наглый полукровка, без мыла залезший в мою жизнь.
84
— Уходи! — Люба меня отшвырнула, и я больно ударился о стену. — Уходи, слышишь! Пошёл вон!
Я встал и подошёл к той, ради которой я преодолел такое безумное расстояние. В бешенстве она была ещё более притягательна. Клок растрёпавшихся волос выбился, и мне так хотелось убрать его на место. Но вместо этого я подошёл к своей дорожной сумке, снял с вешалки куртку и уже в дверях хотел было повернуться, но запнулся о тело, чуть не потерял равновесие и, что есть силы, хлопнул железной дверью.
85
До рассвета оставалось пять часов, но уже через три я летел в самолёте, взявшем курс на Москву.
Моим соседом оказался китаец. Он сосредоточенно читал «Анну Каренину» и, делая в книге пометки, что;то дотошно выписывал себе в блокнот пауками иероглифов.
— Извините, вы студент?
— Студент.
— Скажите, как, по преданию ваших предков, был сотворён мир?
— Зачем вам это?
— Так…
— Вообще;то я атеист…
— Знаете, что погубило Каренину?
— Женщина не должна быть без руководителя…
— Вот именно. Её погубила гордыня.
Китаец задумался и отвернулся к иллюминатору:
— Первочеловек Пань;Гу вылупился из космического яйца. Вылившееся из яйца светлое начало Ян образовало небо, а тёмное Инь — землю. Затем он восемнадцать тысяч лет держал небо, вырастая на три метра в день. Когда Пань;Гу умер, из его тела получились звёзды, Солнце и животные. Людьми же стали обитавшие на нём блохи.
Я летел и старался представить себе, как там Люба, моя нечаянная Божья слеза. И чем дольше я думал об этом, тем более ощущал себя мерзкой, мохнатой, кровососущей блохой, присосавшейся к женщине, которая так и не научилась прощать.
До Нового года оставалось три часа. Сто восемьдесят минут до конца моего одиночества в этом году.
Свидетельство о публикации №206112400322
Бондарева Аня 09.01.2007 23:51 Заявить о нарушении