Цокотуха

Великой скорбной памяти Цокотухи, Мили, Найденыша, Плаксы, Брюнета, Ерошки, кролика № 5, крысы № 51 и других мучеников за несостоявшееся спасение человечества, а также великой скорбной памяти их мучителей.



Опыт от 15.04.40; собака Цокотуха, самка.

2 ч. 10 мин.
Поставлена на экспериментальный стол. Привязь снята. Живо реагирует на окружающее, хватает зубами резину пневмографа.

2 ч. 15 мин.
Животному придаются различные неудобные позы.
При пассивном сгибании передних лап активно сопротивляется. Наклон головы немедленно исправляет.

2 ч. 18 мин.
Введен подкожно бульбокапнин в дозе 25 мг на кг веса. При инъекции активно сопротивляется и поскуливает, дыхание углубляется и несколько учащается.

2 ч. 22 мин.
Испытывается агрессивная реакция. Стоит неподвижно. При проведении пальцем перед мордой оскаливает зубы, оставаясь в неподвижности.

2 ч. 23 мин.
Проба каталептических симптомов. Сохраняет наклон головы, искусственно приданный экспериментатором. Тоническое напряжение мышц при пассивной флексии и экстензии конечностей. Приданные голове и лапе неудобные положения сохраняются. Стоит на трех лапах. Голова упирается в пол станка. Появилось слюноотделение. Лапа опустилась непроизвольно.

2 ч. 35 мин.
Перед мордой собаки поставлена чашка молока. Пищевой двигательной реакции нет. Рот собаки смочен молоком. Не облизывается.

2 ч. 38 мин.
Проба каталептических симптомов. Голова, запрокинутая в положе-ние опистотонуса, сохраняет приданное положение. Скрещенные пере-дние лапы сохраняют приданное положение. Пошатывается. Свалилась набок. Положения тела не меняет.

2 ч. 50 мин.
Заложенные за голову передние лапы (в положении лежа) удерживает лишь 4 сек.

2 ч. 58 мин.
Снова поставлено молоко. Принюхивается, не приближаясь к пище.

3 ч. 02 мин.
Придаваемые неудобные позы больше не удерживает. Молоко всё еще не берет.
 
3 ч. 08 мин.
Поднятая на ноги, отряхнулась. Со станка не прыгает.

3 ч. 10 мин.
Снята экспериментатором. Выпила предложенное молоко. Тут же улеглась под стол.

3 ч. 12 мин.
Заснула.

Гул.
Неровный гул.
Вздохи, скрип.
Неровный гул.
Бух!
Что-то тяжелое охватывает тело. Резкое падение.
Гул.
Бух!
—...Уха!
— Цокотуха!
— Цокотуха! Как дела, девушка? С тобой всё в порядке?
— Нормально... Сережа, пусть она спит... Так вот. Заметь: при такой интоксикации можно выделить две фазы, причем явно. Смотри-ка. Вначале – акинезия, состояние сон-н-н эгеге бу-бу-бу...

Гул. Что-то крутится. Скрип. Крик. И неровный, настойчивый гул. Снова скрип. Цокотуха вздрагивает. Перекладывает голову и вздыхает.
— ...наоборот, гиперкинезия. Излишняя двигательная активность. Видишь: стоит лишь увеличить дозу-у-у бу-бу-бу...
Запах молока. Она поводит носом. Всё движется перед глазами; черное что-то перескакивает и пляшет, бухает, гудит. Какие-то слова, резкие обрывки человеческого голоса. И опять страшный гул. И снова пронзительный скрип, грохот, крик. Она ворочается. Бах! Бах-х! Б-б-бах-х! Ха!.. Ха!
— Цокотуха!
Подняла голову.
— Ну, дорогуша, иди-ка ко мне. Уже четыре часа спишь, хватит. Пора за работу... Ну-ну-ну! Что ты, не безобразничай. Цокотуха! Ну ты что это? Ай-яй-яй! Она кусаться вздумала.
— Лев Палыч; может, пусть поспит еще.
— Нет, Сережа. Пора, пора. Готовь станок. Ну,злюка?! Вот... Вот. Вот так лучше... Как ты запомнила сегодняшний урок? Сейчас посмо-о-трим. Так-с. Готово?
— Да, Лев Палыч.
— Значит, Сережа!.. Вначале условный раздражитель – метроном. Проверяем каталептические реакции. А потом инъекция бульбокапнина – э-э-э... десять миллиграм с нее хватит.
— Хорошо.
— И молоко приготовь заранее. Спо-о-ко-ойно. Чудесная, черт, сегодня погода... Ну, начали: засекай.

Опять она ворочается. На сей раз сон глубже, сильнее, а потому не столь внезапны и напряженны видения. Они инертней, неподвижней, но основательней оттого состояние беспокойства, которое они навевают. Цокотуха уже не в силах проснуться, снять с себя их липкий бред; она только поскуливает иногда и строит гримасы. Больше всего ее пугает навязчивый гул, прерываемый падением чего-то темного и грохотом. А потом опять гудит и рокочет. Хотя раньше не было ничего этого: ни криков, ни жуткого монотонного гула, ни скрежета. После чашки жирного деревенского молока спалось всегда замечательно.
Раньше она видела белое: самый настоящий снег, но не было холодно. Его можно было кусать, ловить, и не появлялось чувства вины. Снег всегда выпадал в одном и том же месте – широкое поле с руинами какого-то каменного сооружения, окруженное лесным массивом из рябых нежных берез. А на морском берегу было всегда солнечно. Ветер забавлялся с ее языком, от этого казалось, будто Цокотуха сама состоит из потоков воздуха и невесома. Впереди уходил вниз обрыв, открывая синие массы воды, до самого горизонта растягивающие и разбрасывающие кругом моментальные солнечные блики. Она лаяла и лаяла в эти минуты, носилась безумно по берегу и дарила лай всей округе.
Теперь все было иначе. Она чувствовала,что стоит там, где-то среди берез, но не видела ни снега, ни каменного сооружения, и от этого становилось страшно. Гул набирал силу. Впереди суетился профессор Лев Павлович, и Цокотуха чувствовала связь между надвигающимся рокотом и бородатым человеком в снежном халате. Ему грозила опасность. Она бежала к нему, скреблась когтями и захлебывалась лаем, пытаясь привлечь его внимание, но напрасно. Он ничего не замечал, а Цокотуха вдруг наполнялась ненавистью к этой несущей боль фигуре и бессильно, со злобой и остервенением, кусала его ватные ноги. А из закрытых сном глаз катились маслянистые собачьи слезы.

— Анечка, ты не понимаешь. Мы до сих пор не прояснили физиологии каталептического состояния. Но мы уже подходим к этому. Загер еще восемь лет назад предположил, что пластичность тонуса при каталепсии – результат паралича таламуса. Ты понимаешь?
— Лева, послушай...
— Нет, ты погоди. Теперь ясно, что каталепсия возникает при нарушении ареоталамического сектора. А он управляет не только мышечным тонусом, но произвольными и мимическими движениями, реакциями аффекта и страха... В общем, кое-что теперь начинает проясняться. Мы вызвали каталепсию при помощи бульбокапнина...
— Лева!
— И главное: смотри-ка...
— Лева!!
— Что ты?
— Ну куда ты рубашку заправил, Левочка?
— Ах, черт. Совсем заговорился!
— Лева. Разве можно столько сидеть по ночам в лаборатории! Это вообще никуда не годится... Я тебя не вижу ни днем, ни ночью. Когда это всё кончится?!
— Тьфу ты! Ну я же объясняю, дорогая моя Анна Фанировна. Ведь если мы разберемся в каталепсии, так, может быть, сможем лечить некоторые симптомы шизофрении, истерии, постэнцефалического паркинсонизма. А мы вчера уже смоделировали каталепсию без участия токсических веществ, понимаешь? При помощи только лишь условных раздражителей. Результаты поразительные! Из собаки можно было лепить какие угодно фигуры, как из пластилина. Она удерживала некоторые позы до десяти минут. Представляешь!..
— Я ничего не представляю! Вообще, что творится в мире, Лёва! Кажется, скоро наступит конец света.
— Ну опять ты за старое! –– Лев Павлович обхватил жену за талию и слегка прижал к себе. Она протестующе выставила руку.
— Ты посмотри на себя в зеркало, Лёва. Мешки под глазами. Зарос...
— Вот тебе на! Это же так носят. И Толстой носил бороду – да подлинней, чем у меня.
— Толстой! Ему, по крайней мере, не нужно было резать животных, чтобы потом что-то написать, как некоторым.
— Анечка. Он был доктор духовный, а я...
— А ты скоро рассыпешься от сидения в лаборатории по ночам.
— Так нельзя. Вспомни, как было раньше. Как я говорила дома, что иду на лабораторную, а сама сбегала к тебе в общежитие... Помнишь, сколько ты мне цветов подарил тогда, в первый раз?.. Что же теперь с нами стало?!

— Да...
Задумчивое, с доброй усмешкой, выражение пробежало по лицу Льва Павловича; потом глаза его блеснули.
— Когда мы юны, то мечтаем скорее повзрослеть. А как становимся взрослыми, мечтаем возвратить юность. Это закон человечества.
Она схватила его за плечи и стала бессильно встряхивать. Глаза ее покраснели и увлажнились.
— Лёва. Лёвочка! Да очнись же ты! Остановись! Посмотри-ка, что вокруг происходит! По-моему, мы все сошли с ума, и нас не спасут твои бессмысленные опыты. Мы стали злыми и бездушными, потеряли самих себя. Разве ты этого не чувствуешь? Разве?.. Брось ты свои опыты.
Анна Фанировна положила голову ему на плечо, всхлипнув, и он поцеловал ее в мокрую щеку.
— Анечка, не надо. О профессоре Добровольском еще заговорят учебники психологии. Эти опыты еще... Ого-го!.. Ты же будешь гордиться мной, так?
Он вытер ее слезы рукой, пытаясь ободряюще улыбнуться, но склонил голову.
— Мне, почему-то, беспросветно одиноко...
— Что ты, Аня. Я вот он, здесь. И всегда рядом.
— Нет. Не в этом, даже, дело. Всем нам здесь одиноко, понимаешь? Просто ты не замечаешь этого, ты весь нагружен работой, ты ничего не видишь, что кругом происходит. Знаешь, мне иногда кажется, что вместе с нашей молодостью весь мир угасает.
— Это всегда так.
— А теперь еще война. Будто все взбесились. Будто каждому мало своего куска, так он норовит у других отобрать. Мне страшно, Лева... Что будет?
— Не бойся, милая. Пускай себе дерутся. А мы будем жить. Жить. У нас, ведь, есть чем заняться.
— Левочка... –– почти прошептала Анна – Мне в последнее время такая ужасная мысль стала приходить в голову...
— Что? –– Лев Павлович погладил жену по волосам, взъерошив слегка чёлку. Белые ниточки кое-где. Елки, и вправду стареем, подумал он мельком. А ведь ей еще сорока нет.
Анна взглянула ему прямо в глаза. Слеза побежала к подбородку и, повиснув, сорвалась.
— Я... порой... думаю: как хорошо, что у нас нет детей. А то бы они сейчас мучались.
Она, вдруг, рухнула ему на руки и затряслась в рыданиях. Лев Павлович побледнел.
— Что ты, Аня, Анечка, миленькая. Перестань, –– он подхватил ее и отнес на диван, сам сел рядом, монотонно поглаживая ее щеку.
— Перестань, Анечка. Это ты просто нервничаешь. Это всё из-за твоей женской... всё из-за этого... Не вини себя, не надо. Я ни о чем не жалею. Я тебя люблю. Значит нам судьба такая, пойми. Аня. Ну, не будет детей, ну что теперь! Не убивайся так. Я сам виноват, ты права: засиделся в лаборатории, мало с тобой бываю. Извини меня, пожалуйста, Анечка.
Он наклонился и прижался к ее вздрагивающей от плача груди.
— Надо мне урезать рабочее время, черт с ним. Я правда с тобой мало бываю. И... знаешь что? –– он приподнялся. Анна Фанировна уже успокаивалась и, всхлипывая, вытирала бледными руками мокрое и раскрасневшееся лицо.
— Поговорю-ка я с Кенчиным. Пускай свяжется с твоей поликлиникой, да выписывает нам отпуска. Поедем в Геленджик. А? Как тебе? Вот закончу с каталепсией, а там пусть Сережа сам доделывает. В конце концов, не ребенок же он. Справится.
Анна Фанировна улыбнулась так светло, что профессор рассмеялся от охватившей его внезапно радости.
— Дети мы сами, –– сказал он.

Какая непереносимая мука – этот жуткий неотвязный гул. Низкий. Хрипящий. Словно бы не может больше существовать тишины. И уже в который раз что-то падает. И вместе с ним падает в пропасть Цокотуха. Она взвизгивает, просыпается, беспокойно топчется на месте и, закрыв красные болезненные глаза, через минуту снова видит пляшущее, мечущееся жуткое темное что-то, видит, как падают под тяжестью этого что-то ее любимые рябые березки, как бежит от него злой Лев Павлович, но оно в конце концов догоняет его и съедает его ноги и голову. Бедная Цокотуха мечется, рвется и кричит диким криком от ужаса и досады, а когда открывает глаза, то видит Льва Павловича в своем обычном снежном халате, целого и невредимого. Он улыбается, показывает ей кусочек сахару, и Цокотуха, очнувшись ото сна, радостно несется к нему, припадает к полу, лижет руки, просит дать вкусненькое. Сахар весело хрустит во рту и оставляет на языке сладкий привкус.
— Ну, Цокотуха, –– присев на корточки, говорит профессор, изучая ее глазами. –– Сегодня изволь быть умницей. Дело серьезное, –– Он треплет ее шерсть своей железной ладонью, встает и уходит. Цокотуха смотрит ему вслед, вяло взмахнув хвостом и встряхиваясь. Возвращается грузный, большеротый Сережа в таком же снежном, как и у профессора, халате, но только гораздо большего размера. Он молча гладит Цокотуху, подхватывает ее, отчего та виновато прижимает уши, опустив голову, и несет к станку. Руки его очень теплые, и слышно, как напряженно бьется в них пульс. Звенит в соседней комнате склянками профессор, стучат его шаги, и он входит в комнату, держа в руках шприц со сверкающей иглой и толстую мятую тетрадь. Загорается свет, как обычно. Цокотуха вздрагивает.
— Не бойся, дорогуша. Ты же здоровая взрослая дама, так себя вести нехорошо, –– говорит Лев Павлович, взглянув на нее поверх тетрадки. На руках у Льва Павловича стрекочут часы; бьются, спешат. А ослепительные лампочки над столом отвечают им раздраженным жужжанием. Чувство томительной тоски охватывает собаку, она еле слышно скулит и, почувствовав на себе пристальный Сережин взгляд, жалобно оглядывается на него. Тот опускает глаза.
— Не могу, Лев Палыч, когда она так смотрит. Просто не могу, и всё. Лучше возьмите вы, –– он передаёт шприц профессору.
— Эх, Сережа, Сережа, удивляешь ты меня! –– профессор раздражается. –– Зелен ты еще, честное слово. Какой же из тебя врач, черт возьми! Надо же иметь элементарное мужество. Ну что, что? Смотрит, да! Жалко. Ну что же ты предлагаешь?! Что же нам, на людях, что ли, теперь испытывать? Или бросить все – и будем тогда лечить как в старину: пиявками и прогулками на свежем воздухе?!
Профессор возмущенно хмыкает.
— Собаку ему жалко... А людей, которые гибли, и еще погибнут, если мы не научимся лечить – их не жалко?! А себя не жалко было, когда ты со мной мескалин принимал в чудовищных дозах, а потом лежал тут в блевотине и стонал, что тебе жить не хочется! Чудно как-то получается... Ведь мог быть и летальный исход! А тут трусишь...
Сережа хмуро опускает голову и бурчит:
— Люди – вечные грешники. Убийцы и агрессоры. А она – маленькая животина, никому вреда не сделала. В чем она виновата?
— Да что с тобой такое?! –– профессор вспылил. –– Как ты вообще здесь оказался с такими взглядами, я не понимаю!! Ну как ты со мной работал все это время, а? Ты о детях, о детях подумай! Ради них хотя бы наша работа имеет смысл. Они должны жить – общество и так готовит для них множество злых сюрпризов! И чтобы выстоять достойно, они должны быть здоровыми, крепкими людьми. А ты жалеешь собаку... Нельзя здесь задумываться, жалеть, никак нельзя. Иначе дрогнет рука, и всем будет больнее. Понимаешь? Я ведь тоже не зверь. Но не даю себе жалеть. Просто запрещаю, иначе, стоит мне на секунду задуматься и пожалеть – и я уже не хирург, я тряпка, у которой трясутся руки и которая может этим только загубить чью-то жизнь! Опасно здесь такое малодушие! Опасно!!! Ты этак все загубишь, и никому ничего хорошего не будет от этого! Понимаешь, что такой врач – уже не врач?!
— Извините, Лев Палыч. Что-то сегодня нашло на меня, –– Сережа вытирает обильно вспотевшее лицо ладонью. –– Не знаю... Я понимаю все, потому-то и здесь, с вами; я поспорил больше из принципа. Запутанно все как-то получается: разум говорит тебе одно, а чувства – другое. Простите меня. Для себя-то я все решил давно – стал уже однажды на эту тропу и теперь нужно плыть по течению не сворачивая в сторону... Мое место здесь.
— Никакого течения! Никакого! Только своими собственными ногами к своей цели. И ничего запутанного! Пусть другие думают и рассуждают. А мы будем делать и только делать! Вопреки всем течениям!!! У настоящего врача разум и чувства должны быть в согласии, иначе он опасен. Запомни навсегда. Понятно?!
Сережа виновато кивает.
— Ладно, давай. –– Добровольский сердито принимает из его рук шприц и вкалывает содержимое Цокотухе.
Та молча терпит. Понурив голову, она смотрит на эксперимента-торский стол, по которому ползает тень профессора, слушает треньканье часов у него на руке и ждет, что будет. В комнате висит тишина. Зудящая тоска начинает смешиваться в душе Цокотухи с парализующим страхом. Внезапно появляется гул, тот самый гул, что Цокотуха слышала во сне. Она пугается, вздрагивает, беспокойно озирается в поисках его источника. Гул нарастает, переходит в хорошо знакомый рокот, и слышатся где-то там, в запредельной дали, обрывки, отзвуки криков, скрипа, грохота. Цокотуха мечется по столу, дергается во все стороны и лает от безудержного страха. Совершенно незаметно она теряет из виду и стол, и профессора, и ассистента, и даже свет ламп, а все нарастающий гул, ощущаемый всем телом, физически, начинает всецело завладевать ее вниманием... Резкая черная тень проносится у нее над головой, слышится шум падения, страшный скрежет, во все стороны летят березовые щепки и снег, а в том месте зияет черная яма. Чуть дальше что-то опять грохочет, появляется еще одна яма, дальше еще. Словно бы еле уловимая для взгляда черная тень шагает прочь, оставляя за собой уродливые следы. Цокотуха вопит от ужаса, озирается и видит, что она находится прямо на верху каменных руин, возвышаясь над многочисленными рядами осин и берез. Какая-то сила переносит ее вниз, на поле, и Цокотуха мчится по сугробам, внюхиваясь в морозную землю. Она чует смерть. Она исполнена силы уничтожить, изгнать ее, и несется, разыскивая эту смерть. Вот она, чёрным дымом валит из огромной страшной дыры, разорвавшей чистую снежную простыню. И с неудержимой яростью набрасывается Цокотуха на смерть, поглощает, пожирает ее. Не дает ей прохода. Но гул, гул уже кругом... Страшные тени множатся, темными птицами налетают они на бедную Цокотуху, она отскакивает, взвизгивает, убегает прочь, поджав хвост, но, увидев на земле их зловещие перья, съедает их, давится ими, грызет и мчится дальше. Позади себя она ощущает ужас, впереди – свет. Какое-то радостное предчувствие охватывает ее, когда она незаметно переходит из зимы в лето и стремительно приближается к вздыхающему морю, которое приветствует ее успокаивающим шумом. Перед обрывом она останавливается в нерешительности, отпрянув и оглянувшись назад. Но быстрая черная тень, что носится над березовым лесом, роняя с громом свои куски и ошметки, словно бы ждет ее. Нет, спасение там, внизу, у моря; там свет, там выход. Цокотуха вскакивает, но безголовый и безногий профессор Лев Павлович преграждает путь, заслонив собой небо. Прочь! С грозным рычанием бросается на него Цокотуха, и он отскакивает в сторону, а она, опьяненная свободой, прыгает туда, вниз, где кончается земля и начинается море. Сама смерть, скаля кривые желтые зубы и уставившись перед собой бессмысленными стеклянными глазами, источая нестерпимую вонь, встречает ее, но Цокотуха решительно набрасываетея на врага, грызет ее гнилые смердящие кости, отскакивает и несется по мягкому морскому песку прочь, к свету, к свету. Она уже не слышит ни свиста ветра, ни шарканья шагов по двору лаборатории, ни взволнованных окриков профессора Льва Павловича Добровольского и его ассистента Сережи.

Опыт от 15.05.41; собака Цокотуха, самка.

11 ч. 26 мин.
Введена камфара подкожно в дозе 0,5г/кг. Молча переносит инъекцию.

11 ч. 28 мин.
Постепенно нарастает двигательное беспокойство, признаки страха. Собака с лаем и одышкой мечется по станку.

11 ч. 31 мин.
Освобождена от привязи. Со станка не сходит. Продолжает лаять и испуганно визжать.

11 ч. 32 мин.
Снята экспериментатором. По полу ступает осторожно, движения вы¬чурные. Неожиданно настораживаясь и зрительно фиксируя одну точку, постепенно к ней приближается и вдруг рывком отскакивает в сторону. Снова приближается, при этом производит ритмические жевательные движения. Принюхиваетея к полу, шарахается в сторону. Периодически появляются отдельные фасцикулярные мышечные подергивания, тризм жевательной мускулатуры, судорожные толчки и встряхивания всего тела.

11 ч. 38 мин.
В коридоре и на лестнице боится лестничного пролета; подымаясь (на поводке) по лестнице, вдруг начинает пятиться назад, и рваться вниз. Раньше спокойная и ласковая, собака стала агрессивной, при дотрагивании и поглаживании пыталась укусить экспериментатора. Сорвалась с поводка и бросилась вниз по лестнице.

11 ч. 39 мин.
Наткнулась во дворе лаборатории на труп погибшей собаки. Накинулась на него и стала грызть голову. Внезапно бросилась к ограде. На оклики и призывы не реагирует.

11 ч.41 мин.
Сбежала со двора лаборатории, протиснувшись через неукрепленные доски забора.
Угнетение условнорефлекторной деятельности свидетельствует о том, что эти реакции возникают на фоне торможения высших отделов мозга.

— Знаешь, Анечка. Странно, но сегодня собака из моей лаборатории сбежала. Хотя это вообще в принципе невозможно. Но как назло, в заборе доски прогнили и рассыпались... Поражаюсь, как она вообще нашла эту лазейку в таком состоянии. Мы ей ввели камфару подкожно. Это же галлюцинаторный бред... практически, экпериментальная модель психоза; в таком состоянии на стены натыкаются, не то что... Просто невероятная странность.
— Та-а-к вот! От вас уже собаки сбегают, Лев Павлович. Дожились!
— Неудачные шутки, Анна Фанировна... И все же... поразительная вещь. Словно бы она точно знала, куда бежать... –– Лев Павлович затих и, облокотившись о журнальный столик и подперев рукою подбородок, задумался. Взгляд его отрешенно скользил по комнате, наконец, снова остановился на жене. Она что-то прятала за спиной, и Лев Павлович насторожился.
— А что там такое?
— Ничего...
— Анечка!
— Да ничего, –– она покраснела.
— Ну! Никогда у нас друг от друга секретов не было. А ну-ка, ну-ка, покажи, моя рыбка.
Он деликатно взял ее за руку и потянул.
— Икона?.. Что это еще? Опять?.. Анечка, ты же, в конце концов, врач. К чему эти глупости. Ну как можно в это верить в наше время?
Она молча затеребила пальцами белую блузку.
— Ты же не старуха, чтобы у тебя ни в чем больше не было утешения, Аня...
Она медленно подняла голову, взяв у него из рук икону, и, словно обдумав решение, сказала:
— Да. Ни в чем. Ни в чем, Лёва! Всё кругом катится, падает, ожесточается. Ни в чем больше нет жизни, нет надежды. Ни в опытах твоих также, ни в моей работе. Знаешь, я сегодня принимала ребенка с церебральным параличом... Лёвочка, я плакала, когда его родители вышли из моего кабинета. Потому что ничего не могла для него сделать. Абсолютно ничего. И он, и родители его так и будут мучиться, понимаешь! А я вынуждена была солгать, дать им какую-то надежду, какой-то лучик. Вытереть их слезы. Так где же правда? Всё за безверие наше и дано нам. Мучиться, и детей наших мучить.
— Но почему же ты с верой своею мучаешься, как и они?..
— Не знаю, Левочка... Может и мы живем не по человеческим законам. Мои родители верили в Бога. Почему же нам отрекаться? Я человек. Я имею право на надежду, и никто мне здесь не указ.
— А как же твои лекции на профсобраниях?
— Я и от этого не отмежевываюсь. Рабочие – одно, Бог – другое. И они не взаимоисключаемы. Лева, я хочу детей. Мне их не даст никакая революция. И медицина тоже не дала. Хотя я приложила к ее развитию немало усилий.
Лев Павлович примирительно замахал руками, стараясь замять неприятную для обоих тему.
— ... Так я буду молиться, буду. И Бог мне поможет. Вот прямо с завтрашнего дня и начну...
Она завернула икону в цветастую материю и спрятала вглубь шкафа. Лев Павлович вздохнул.
— Нам нельзя сдаваться, Аня. Если я начну сомневаться в том, что делаю и как живу, то превращусь в тряпку. В желе, которое лежит на тарел¬ке и ждет, когда его съедят. Нельзя бездействовать, в этом гибель.
— Да? А в убийстве нет гибели? –– Анна нахмурилась, –– Ты пропитался уже своими опытами насквозь: всей этой тягостной атмосферой, запахом, болью, мучениями! Все это нависло на тебе таким тяжелым грузом – и ты даже не замечаешь сам, что впитываешь все как губка и носишь на себе. Нельзя так сильно погружаться в эту работу! Когда ты приходишь, мне кажется, я слышу крики несчастных животных – от тебя этим всем разит за версту, мне становится страшно. Страшно: вдруг это и на нас когда-нибудь перейдет: все то, что ты выносишь на себе из лаборатории и что потом долго еще распространяется вокруг?
— Ну что ты такое говоришь! Ничего не перейдет. Это все кажется. Зачем ты себя накручиваешь? Тебе просто тревожно: время такое непростое, вот сознанию и мерещится кругом только что-то ужасное и мистическое. Успокойся, не нужно преувеличивать и возбуждать воображение. Это же пустые фантазии... И уж конечно я тебе говорю не о разру¬шении. Кто ж спорит... Кстати. Забыл тебе сказать... –– Лев Павлович заговорил вдруг каким-то другим тоном, –– Совсем забыл...
Анна Фанировна вздрогнула и побледнела.
— Приходили ко мне сегодня из одной организации... –– Она внимательно смотрела на мужа.
— ... в общем, не буду говорить, из какой. Так вот, нашу лабораторию в строжайшем секрете велено перенести. И продолжить опыты. В общем, правительственные санкции, и так далее...
— Как? –– Анна выронила из рук скатанный в трубочку край юбки, – Мы переедем?
Лев Павлович молчал некоторое время, словно бы сам раздумывая над этим вопросом, потом утвердительно кивнул головой.
— Лабораторию должны специальным рейсом доставить в Москву. Там, где-то под Москвой, деревня есть, не помню названия... Там ее установят... Говорят, там чудесная природа: озера, леса...
— Лева, не надо... Я всё понимаю... Это из-за войны?
— ... Да. Что-то там у них на границе неспокойно. Шпионаж, всякая утечка информации – этого они опасаются. Что это их заинтересовала моя лаборатория? Они в подробности не вдавались, сама понимаешь. И ты тоже не вдавайся... Рот на замок. Дело-то, в общем, серьезное.
Он подошел к ней, опустился на колени и, нежно обняв за плечи, прошептал с дрогнувшей улыбкой:
— И если ты собралась плакать, то отставь это до прибытия в Москву. Договорились?
Анна кивнула.
— Сережа тоже поедет?
— Все. Все-все наши лабораторные жители, в том числе и мы с тобой. С работой тебе там помогут; житье-бытье не намного хуже нашего...
— Ах, как же я устала. От всего устала.
— Ничего! –– воскликнул Лев Павлович. –– Перемена деятельности – лучший вид отдыха. Это Маркс сказал. Уж он это верно подметил.
— Так когда же мы поедем?
Лев Павлович так лукаво усмехнулся, что Анна не выдержала и тоже удивленно заулыбалась. Он довольно пригладил рукой бороду и заявил:
— Как твой Бог пошлет.

Ночью они открыли дверь балкона – май давал о себе знать. Свежий теплый воздух, вталкиваемый в квартиру легким ветерком, теребил гардины, и они вздрагивали и колыхались, то и дело притягиваясь к кровати. Анна лежала молча, и в темноте иногда блестели ее большие глаза, когда она смотрела в сторону окна. Лев Павлович не давал ей думать о тревожном – с нежностью целовал он ее в эти глаза и мягкие щеки, проводил губами по пахнущему земляничным мылом теплому телу. А она, словно сбегая от всех проблем, поддавалась ему, уступала и все крепче прижималась к мужу, будто боясь его потерять. Лев Павлович почувствовал, как заволновалась ее грудь, ощутил горячее дыхание на своей щеке и, бросив взгляд на ее лицо, поразился, какой молодой и красивой казалась она в темноте. Да что там, она такой и была все еще! И ему с удвоенной силой, чего не случалось давно, захотелось оценить, ощутить, объять эту красоту, уберечь от всех невзгод, отдать ей свою беспредельную страсть. Ее запах, ее тепло, шелковистые волосы... Лев Павлович приник к липким губам, а рука заскользила по ее вздымающемуся телу вниз, туда, под противящуюся шелковую ткань, нащупала теплое и влажное. Такое ощущение было, когда он удалял у одной из собак неокортекс: теплый и влажный мозг. Он, вдруг, отдернул руку и вскочил, выпучив глаза. Анна молчала и выжидающе смотрела на него, тяжело дыша. Лев Павлович с усилием провел рукой по лицу и прошептал:
— Ничего, Анечка. Все хорошо. Просто заработался я, черт возьми.
В ту же долгую ночь они зачали ребенка. Как оказалось, женская болезнь у Анны Фанировны не была неизлечимой.

От инъекции Цокотуха отошла через двадцать минут, обнаружив себя на суетливой, кишащей людьми и машинами мостовой. Отвратный запах выхлопов бил в нос, вокруг нее спешили и суетились. Желтая собака с подбитой лапой брела по другой стороне дороги, но Цокотуха не решилась перебежать туда сквозь толпу ревущих чудовищ и, прижав уши, затрусила по тротуару. Хотя, все-таки, инъекция не прошла даром, и Цокотуха еще в течение часа периодически проваливалась в забытье, теряла ориентацию, пошатывалась, натыкаясь на стены домов и на прохожих, которые шарахались, решив, что она больная. Но бесконечное уличное движение и разнообразие привели ее в оживленное расположение духа, и она виляла хвостом в ответ на их рассерженные возгласы. С тех пор она стала скитаться по дворам и улицам, питаясь из мусорных баков и на городской свалке. Прохожих к себе не подпускала ни на шаг, но однажды какой-то мальчик в шапке со звездочкой угостил ее конфетой, а потом вернулся с тарелкой, из которой пахло жирным борщом и костями, и Цокотуха, жадно вцепившись в чашку, дала себя погладить. В том дворе она и осталась жить, и мальчик выносил ей иногда поесть. Цокотухе при виде него каждый раз отчего-то становилось грустно, и она жалобно поскуливала, а мальчик думал, что она не наелась, нес ей еще всякой всячины, от которой у нее потом ныло и бурчало в животе. Летние ночи были душными и скорыми, зато днем налетал ветер, играл с цокотухиным языком; ей опять начинало мерещиться, что она невесома... Но что-то страшное ощущалось в городе. При более внимательном взгляде можно было уловить то здесь, то там еле видимое суетливое движение; какие-то темные массы возникали и перемещались в толпе идущих по тротуару пешеходов, среди машин на дороге, у подъездов, и пешеходы почему-то совсем не обращали на них внимания, будто бы и не замечали. Цокотуха заливалась испуганным нервным лаем, но тени не уходили. Душой ее стала овладевать прежняя тоска, и по ночам Цокотуха уходила со двора, сновала по мрачным переулкам, убегая от этой мучительной тяжести. А порою внезапно бросалась на валявшиеся у дороги щепки или покрышки и с остервенением грызла их. Но боль не утихала. Она никак не могла определить, откуда исходит боль. Однажды в переулке ей почудился Лев Павлович Добровольский, и Цокотуха бросилась к нему, но остановилась, увидев испуганное лицо незнакомца. Тогда-то боль и кольнула ее так явно, так отчетливо, что Цокотуха взвизгнула и рванулась прочь по усыпанной гравием пыльной дороге. А тоска неотступно следовала за ней, все больше переполняя ее изнывшую душу. Всю последующую ночь она громко выла, изливая так все, что глодало ее сердце, не зная, куда деваться и что делать. А под конец поняла, без чего и без кого она не может жить.
На другой день радостно-виноватый цокотухин лай раздался у ворот лаборатории Добровольского.
Дверь ей открыл Сережа. Цокотуха прыгнула ему на руки и принялась лизать смеющееся лицо.
— Лев Палыч! Лев Палыч! Нашлась, смотрите-ка, а! Цокотуха! И не похудела совсем... Где ж ты была, а? Лев Павлович!
Лев Павлович, большой и величественный, вышел из кабинета.
— А, старая знакомая, –– сказал он, подхватывая собаку и скривив в улыбке рот. Он погладил ее голову, потом нахмурился и взглянул на Сережу, ощупывая Цокотухе живот.
— Вот так так! –– заключил он.
— Что случилось?
— Весна, оказывается, и на нее подействовала. Наша дама нагуляла себе под сердцем груз! –– Лев Павлович хитро подмигнул Сереже.
— Беременная?
— Ну конечно! Вот это кстати, а! Совершенно кстати! Это сама судьба нам в руки дает инструменты. Пока этот военвед, не при людях будь сказано, раскачается, мы провернем еще один опыт. А? Как ты думаешь?
Улыбка сползла с Сережиного лица, и он равнодушно пожал плечами.
— Вам виднее.
Профессор не обратил на его реакцию никакого внимания и заявил:
–– Значит, будем срочно готовиться.

Уже прошло больше месяца, но люди в форме, велевшие Добровольскому свернуть лабораторию, не появлялись. Они зашли еще один раз, сказали, чтобы он собрал самое необходимое, а устаревшие экспериментаторские столы и прочую снедь оставил в лаборатории, пообещав, что в Москве его снабдят новейшим оборудованием, но больше не возвращались. Зато в лабораторию поступил срочный заказ от военно-медицинской академии на серию опытов, определяющих изменения высшей нервной деятельности в различных периодах беременности, в том числе реактивность к эпилептогенным воздействиям. Лев Павлович долго удивлялся внезапному интересу военно-медицинской академии к беременности, но деваться было некуда. Так что теперь Цокотуха пришлась как нельзя более кстати. В таких ситуациях, конечно, не до церемоний.

Первым решили провести опыт с экспериментальной эпилепсией. В качестве раздражителя профессор использовал камфару в дозе 0,6 мг на килограмм веса. Цокотуха дергалась и рвалась с поводка, не желая входить в экспериментальную комнату. Лев Павлович взял ее на руки и сам отнес на станок. В комнате было душно, и он приказал открыть вентиляцию. Сережа обмахивал тетрадкой, словно веером, мокрое лицо, безучастно глядя на ряды пробирок на стеклянном столике и думая о чем-то своем. Лев Павлович хмуро взглянул на него исподтишка и покачал головой. Хотя он сам был сегодня не в духе, чувствуя легкую тошноту и головокружение.
Он сильно беспокоился за жену. В последнее время она стала какой-то раздражительной, передвигала бесцельно тарелки по столу, а потом, неожиданно смеясь неизвестно чему, словно ребенок, подбегала к нему, нежно целовала и упархивала, будто бабочка. А то без причины заливалась слезами. Кроме того, она стала много есть и спать. Это нервы, думал Лев Павлович. Анна еще не сказала ему, что беременна, не в силах верить своему счастью.
Когда Цокотухе сделали инъекцию, она заскулила и улеглась на пол, съежившись в комочек. Сережа принялся торопливо писать в своей тетради, поглядывая в наблюдательное окно. Цокотуха, вдруг, подскочила и залаяла; резкий судорожный толчок подбросил ее вверх, и она опять улеглась, прикрыв глаза. Судороги, постепенно усиливаясь, стали волнами пробегать по ее телу. Снова резкий толчок, она завалилась набок и, испуганно подскочив, перешла на другое место, усевшись и задремав. Судороги стали проходить по ее морде, обнажая зубы, все тело охватила сильная дрожь, перемежающаяся с толчками и вздрагиваниями. Еще один сильный толчок так резко отбросил собаку назад, что Сережа вздрогнул вместе с ней, невольно черкнув ручкой по написанному и выругавшись. Цокотуха же, упав, моментально заснула. Сережа посмотрел на профессора, тот одобрительно кивнул и показал, чтобы он не отвлекался, а сам взял со стола бутылку минеральной воды и одним махом выпил.

Цокотуха лежала на полу совершенно неподвижно минут пять, но неожиданно подскочила и яростно, громко залаяла на стену, все время вздрагивая и подпрыгивая. Она стала бросаться, огрызаясь, в ту сторону и отскакивать от стены с одышкой и судорогами. Потеряв опору, Цокотуха завалилась набок, но при попытке встать новая судорога отбросила ее назад, отчего, ударившись о деревянный переплет, она завизжала. Потом с трудом встала, но внезапный припадок свалил ее с ног. Спина у Цокотухи изогнулась дугой, голова запрокинулась назад, хвост напрягся, и сильные конвульсии стали сотрясать тело, прерываемые резкими толчками и рывками. Изо рта у нее сочилась пенистая слюна. Затем, подергавшись на полу минуты две, она стала загребать лапами и быстро-быстро, лежа на боку, перебирать ими, словно пытаясь куда-то сбежать. Внезапно все оборвалось. Цокотуха затихла, заскрежетав напоследок лапой по полу. Сережа писал в дневнике: "короткая локомоторная фаза сменяется двигательным покоем." В комнате установилась тишина. Лампочка над экспериментальным столом испуганно подмигивала.
Сережа оторвался от своих записей и уставился в задумчивости на лампочку, скривив рот и покусывая губы.
— М-да, –– произнес он. –– Очень схоже с эпилепсией... –– он осекся и, словно почувствовав что-то, обернулся к профессору. Лев Павлович, не слушая его, внимательно и с возрастающим напряжением вглядывался в лежащую на полу Цокотуху. У Сережи все замерло, и он бессмысленно переводил взгляд то на него, то на нее. Цокотуха не шевелилась.
— Черт, черт, –– засуетился профессор и бросился к шкафу, извлекая какую-то склянку. –– Сережа, шприц! Она в шоке! Скорее шприц!
Он отломал кончик ампулы, бросив его на пол, набрал жидкость в шприц и, выпустив воздух, вколол неподвижной Цокотухе. Потом, выжидающе замерев на секунду, отрывисто приказал:
— Ток! Скорее!
Цокотуха дергалась от каждого разряда, как только что билась в судорогах. Профессор монотонно и упрямо включал электричество, лицо его раскраснелось, но собака продолжала лежать бездвижно, а голова ее мотылялась из стороны в сторону от каждого толчка. Наконец, Лев Павлович отнял руки от мертвого тела и обескураженно посмотрел на Сережу. Тот отвернулся.
В тот вечер профессор сделал в своей тетради следующую приписку: «21.06.41. Вскрытие не выявило никаких серьезных нарушений мозга. Очевидно, смерть наступила вследствие шока, развившегося в ответ на судорожную дозу химического раздражителя, каким являлась в данном случае камфара.»

А утром началась война. В четыре часа послышался гул и рокот, и черные крылатые тени со свастикой на борту разрезали свежий, слегка зябкий воздух, роняя вниз сотни воющих капель. Рвалось зеленое покрывало, рвалась потом и снежная простынь. Сыпались берёзовые щепки, осиновые листья, кровь мешалась с землей, крик тонул в грохоте и скрежете, а гул нарастал и нарастал. Приказа об эвакуации не поступало, однако Лев Павлович сообразил вынести упакованные еще месяц назад вещи, и они с Сережей перетащили их, спрятав в укромном местечке.
«Всё равно увозить» – сказал профессор, махнув на все рукой. Бомбежка застигла их в тот момент, когда оборудование уже было вынесено, а Лев Павлович бродил по родной лаборатории, высматривая, что еще нужного осталось. Сережа, стоявший на улице и видевший самолеты, кричал ему, но Лев Павлович не слышал. Сережа не добежал каких-нибудь пятнадцать метров, когда здание вздрогнуло и обрушилось, а его отшвырнуло взрывной волной в небольшой ров, куда они ссыпали мусор. Там он и пролежал без сознания несколько часов. Нашла его Анна Фанировна, которая, бросив дом, помчалась в лабораторию по испуганным, мечущимся, рушащимся от взрывов улицам и, дав понюхать нашатыря, привела его в чувство. Профессора Льва Павловича Добровольского они с трудом вытащили из-под разбитых медицинских шкафов. Ему оторвало ноги, а стеклом столика отрезало голову, которую они так и не нашли. Точнее, ее искал в спешке рыдающий Сережа, сам не соображая, что делает, в то время как Анна Фанировна билась в истерике на обезображенной взрывами лужайке. Тогда-то и приехала машина с двумя офицерами, сопровождаемая грузовиком с солдатами на борту. С трудом выведав, где Сережа с профессором спрятали лабораторное обоудование и приказав солдатам грузить его в машину, офицеры усадили в машину полуживую Анну Фанировну и по ее душераздирающим мольбам помогли Сереже похоронить Льва Павловича в воронке, оставшейся от взрыва на лужайке, прикрепив к вбитому в землю колышку найденную кем-то из солдат табличку с дверей профессорского кабинета. А затем, дострелив в клетках лаборатории раненых во время бомбежки животных, офицеры забрали Сережу и Анну Фанировну с собой и уехали. В тот же вечер, с трудом пробившись через заторы и кордоны, толпы эвакуирующихся жителей, процессия отправилась в Москву. Один из солдат прихватил с собой со двора лаборатории маленькую собачонку по кличке Жучок, и ее потом так и оставили при взводе.
Спустя некоторое время лабораторию смонтировали недалеко от Москвы, и Сергей усиленно взялся за проведение ставших теперь остро необходимыми опытов, продолжая дело профессора Добровольского при поддержке его жены, Анны Фанировны.
Благодаря своим исследованиям и открытиям в области высшей нервной деятельности Сергей спас жизнь многим раненым, поступавшим в открытый позже при его лаборатории госпиталь, где он был одним из ведущих хирургов. Он никогда больше не колебался, подходя
к операционному столу, он никогда больше не позволял себе жалеть и задумываться над своей работой, он просто делал свое дело, в котором был превосходен. И именно поэтому спас от страданий многих, очень многих людей. Много открытий было сделано в опытах на собаках при исследовании контузий и коммоций. Причем Сергей, в отличие от многих тогдашних исследователей, моделировал экспериментальные контузии у собак не простым ударом по голове, а при помощи вибрации от рельсы, на которую падал подвешенный груз, создавая, таким образом, полную имитацию взрывной волны.
Анна Фанировна же через несколько месяцев с трудом родила ребенка, о котором так и не успел узнать ее муж. Но ребенок, к сожалению, страдал врожденной эпилепсией, от которой и умер уже после войны, промучавшись всю свою короткую жизнь и надолго опередив несчастную, больную истеричку мать.

Любое стечение обстоятельств
или совпадение имен персонажей
не является случайным.

март 1998


Рецензии
Роман, - твой рассказ - нет слов!!!! Спасибо! Антон.

Антон Израйлевич   14.09.2010 21:02     Заявить о нарушении
Спасибо.

Роман Богданов   27.09.2010 18:58   Заявить о нарушении
ну и нах)... смешной.... джакомо!... финегана перведи)... дурачок. литра не интересна
!

Алекс Угаров   17.10.2010 13:52   Заявить о нарушении
Ну, если литра Угарову неинтересна (это и ясно, поскольку человек, который "раз гулял по кладбищу" не знает, что "стал смеяться" пишется с мягким знаком), что тогда Угаров делает на литсайте? Видимо, угорает.
А переводить Финнегана, который скомпилирован из 70 языков, означает усреднить его до одного и, попросту, кастрировать. Так что, батенька, если Финнеган вам интересен, учите языки и читайте в оригинале. А если не интересен, то подите к чертовой бабушке со своими глупостями.

Роман Богданов   23.10.2010 12:06   Заявить о нарушении