Муза Епифанова
Был загадочный весенний вечер, настойчиво влезавший в комнаты и отражавшийся в стеклянных айсбергах посуды на столе. Ничего больше не было – сирень, отгремевшая где-то гроза, вино какое-то.
– Нет, нет и нет, Сергей Константинович! Печатать это невозможно даже в «Мозаике», а вы мне про «Зеркало» говорите! И не мечтайте! – донеслось откуда то.
– Дорогая моя! – прогремел могучий Сергей Константинович, – а я вам со всей ответственностью заявляю: сильные вещи нужны, нужны нашему обществу, погрязшему в дерь…
– Да не привязывайтесь вы ко мне! Я, в конце концов, не главный редактор!
– Епифанова с его меланхолическим бредом вы бы протолкнули!
– Епифанова проталкивать не требуется. Епифанов – это величина, это талант, в конце концов…
– Видите? – снова не утерпел мой знакомый, попутно всовывая мне в руку граненый стакан, наполненный подозрительным мутным вином.
– Епифанов – это надежда нашей литературы!
– Ха! Ваш бесценный Епифанов – это похороны нашей литературы.
– Вижу, – устало согласился я, думая о своей последней идее, которая не давала мне покоя уже три ночи подряд.
– Помните, я вам рассказывал о ней? Это она, которая все ненавидит и презирает. Она – муза Епифанова, – торжественнее добавил он.
– У Епифанова, значит, появилась муза? – машинально, на автомате спросил я.
– Вы что, не знали? Уже давно, месяца два назад… Вот она! – и мой знакомый исчез.
Она стояла на балконе, за тюлевой занавеской, сжимая в руке такой же стакан с красным вином.
– Пить в одиночестве – не лучший тон, – сказал я, чтобы как-то начать.
– Для кого здесь может быть какой-либо тон? – сказала она, не оборачиваясь. – Сплошные идиоты и непризнанные гении. В этом их прелесть – они не заслуживают ничего, и с ними можно вести себя только так, как хочется.
Она обернулась и откинула тюль.
Ее стихией был огонь. Я понял это сразу, с первого взгляда на ее волосы цвета костра, подсвеченные солнцем, которое плавило закатом оконные стекла соседних домов. Мы стояли на балконе шестнадцатого этажа, и дворы, и сети дорог – все лежало перед нами, как на карте. Золотой точкой поблескивал купол Исаакия.
– Как хочется? Это как, например?
– Открыто смеяться над их липовыми талантами и не менее открыто превозносить их, есть без разбора все подряд, писать стихи, когда все вокруг пляшут, издеваться над немыслимыми одеяниями…
– И пить. Так любите красное?
– Вообще-то я люблю виски, – ответила она и, не щурясь, продолжила смотреть на расплавленное солнце. – Но его тут нет. Вы кто?
– Евгений Печалин. Иногда считаю себя писателем.
– Слава Богу, не поэт…
– А вы кто?
– Вам же сказали: муза Епифанова.
– Можно, я вас спрошу: если не секрет, что вы здесь делаете без него?
– Ищу способ быть оригинальной. Здесь представлены многие человеческие типы. Разглядываю людей, обдумываю, кто из них достоин жизни, а кто – нет, кто из них вода, кто земля и кто – воздух… В целом, они меня не вдохновляют. Так, кучка самовлюбленных посредственностей.
Она была вся закована в золото. Я, при всей своей нелюбви к этому металлу, заметил, как оно идет ей. Золото в золоте. Красно-желтая стихия.
– А вы, как я понимаю, огонь? Единственный, яркий, блестящий? Жестоко.
– А без жестокости мыслить ничего нельзя, – ответила она, и солнечные лучи, пройдя сквозь все ее тело, темно сверкнули в ее серых глазах.
– Не все одинаково бездарны, – возразил я, наступая на собственные убеждения. – Витя, например, – очень известный и талантливый поэт, он никак не подходит под ваше определение.
– Епифанов? Этот дурак? – засмеялась она, перекинула рыжую косу через плечо и принялась расплетать ее.
– Вы же его муза.
– Муза? Вы читали, что он пишет обо мне?
– По-видимому, нет.
– И в черных дырах фонарей бездомных привиделись вчера твои глаза… Бездарщина!
– Не боитесь, что кто-то услышит и передаст ему?
– Я сообщаю ему это по десять раз на дню, – спокойно ответила она, продолжая пропускать сквозь пальцы свои волосы. – Вы поймите… Чертово солнце… – она нервно, одним махом опрокинула в себя остатки мутноватого вина. – Нет, не так… – оборвала она саму себя, и совершенно неожиданно для меня ее волосы огненным потоком вдруг накрыли мои плечи, и ее руки потянулись к моему лицу – изучать, познавать его плавными движениями скульптора, выверяющего ладонью изгибы своего создания. – Ты пойми, я тебе скажу, потому что тебе верю… Я тебе скажу… Моя стихия – огонь, понимаешь? Огонь.
Здесь вернее всего было бы сказать: «Я был ошеломлен внезапным порывом этой странной рыжей женщины». Только я не был ошеломлен. Все шло так, как надо.
– А я – содержанка, отвратительная актриса, чертова муза… – она потрясла передо мной руками, унизанными золотыми кольцами и браслетами. – Видишь? Видишь это золото? Вот оно! Вот оно все! Нищая муза – это несовременно как-то, поэтому принимаю, даже беру и поскорее хватаю, ношу золото… Хожу в ободранной куртке, но в золоте – настоящая муза, нечего сказать. А он – творит. Встанет утром, позавтракает, напишет триста две строчки. Съездит в издательство. Опять пишет… О чем?
– Писать можно и нужно только на пределе страдания и опустошенности, – сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало афоризмом.
– Только так! В своей стихии, в полном растворении, в полете, когда ты из своего страдания лепишь все, что тебе нравится, все, что тебе нужно. Писать должен человек голодный, у которого муза – кто угодно, проститутка из подворотни, официантка, писать о том, чего никто другой выразить не может, потому что просто-напросто не знает, как.
Ее рыжие волосы… Ее стакан, разбившийся на земле после недолгого – хотя для стакана, может быть, почти вечного – полета …
– У Епифанова идиотские рифмы! – донеслось из гостиной.
– Епифанов вообще не нуждается в рифме. У него свой путь.
Вдалеке громыхнула входная дверь.
– Витя!
– Кто пришел! Ася, Виктор Семенович пришел!
– Как раз о вас только что говорили, товарищ Епифанов, – голос Сергея Константиновича разом перекрыл общий гомон. – Что-нибудь новенькое изваяли?
– Ну да, изваял. Ночью осенило: вдруг нагрянуло, как первый снег. А я – писать сразу же, пока не улетучилось. И ведь написал, черт возьми! Ай да Епифанов, ай да сукин сын!
– У тебя волосы цвета костра, оттенка цветка, подсвеченного солнцем, впитавшие весь закат, только не этот, а тот, что бывает за городом… Я напишу о них. Так и назову: «Волосы цвета костра», – говорил я, пытаясь поймать, схватить и запомнить ощущение загадочного весеннего вечера. – Пойдем со мной; ты выкинешь свое проклятое золото, вся зазвенишь серебром и…
– А я стоял себе у жизни склона,
И где-то далеко была гроза,
И в черных дырах фонарей бездомных
Привиделись вчера твои глаза…
– сочно, с чувством додекламировал за занавеской Епифанов и умолк. Раздались упорные, почти яростные аплодисменты.
– Ну вот, – сказала она и выдернула из моих рук нитку своих красных волос, – мой Аполлон вернулся.
– Ты… пойдешь к нему?
– Ага.
– Зачем?
– Так нужно. Так положено. Все равно у нас с тобой ничего не получится. Я тебя не знаю, ты меня не знаешь – вот и все. Живя со мной, ты ничего не напишешь.
– Но почему?
– Ты же знаешь.
– Знаю: с музами не живут вместе.
– Молодец, – сказала она и шагнула за тюль, и вскоре до меня долетело: «Ты же бездарный, Витя! Но чертовски красивый».
Закат преломлялся в тысячах окон.
Свидетельство о публикации №206112700239
О, моя Муза, веселись! Ходи хоть в серебре,
хоть в золоте, хоть в меди, хоть в дерьме…
И ещё (мой любимый Лотрек): «Если женщина рыжая, рыжая действительно, по-настоящему рыжая, - это для венецианцев!», т.е. только для «признанных гениев»
Мария Михайлова 27.11.2006 18:31 Заявить о нарушении