Я хочу плакать синими слезами

...Памяти этой с печалью и болью не обязательно зваться любовью, можно найти и другие слова.
Ю. Михайлик.

Они так и будут идти за нами?
Они мои рыцари-хранители. Когда мне станет плохо, вы испугаетесь. А они будут делать. Они знают, что нужно делать. А что нужно делать? — спросил Парторг. Не жалеть. Когда жалеешь, чувства включаются, голова морозится, входишь в ступор. Этого нельзя. Надо успеть помочь.

Шли по ночному Городскому саду.
— Когда она наступила, ночь? — вслух думал Парторг. — Я нашел их в четыре часа. Только что.
— Не вы нашли, а мы ждали вас. Время сдвинулось, встреча состоялась, внешнее стало неважным. Вам надо знать, вы ведь знаете? — подпрыгивала нахохлившимся воробушком Лилька, поглядывая на Парторга.
— Что знаю?
— О чем я пишу в своих рассказах. Что более легкое остается там, откуда мы уходим.
— А откуда мы уходим? — Парторг задумчиво огляделся.
— Где возле узкой кровати под клетчатым пледом доброе вино в глиняном кувшине, где одиночество пахнет шерстяными носками, согретыми у очага, где голоса не умолкают до рассвета, оспаривая святыни и подозревая истину...

...Парторг, обычно спокойно-отстраненный от всего суетного и потому мелкого, познакомившись с Лилькой, сказал:
— Я много повидавший человек, меня трудно удивить. И я не люблю советовать. Но вы мне нравитесь. Я помогу.
Вот Лилька и прыгала вокруг, болтала, а Парторг морщился... И вдруг она сказала похолодевшим от ночного воздуха голосом:
— В кармане сумки ампула, это внутримышечно, а таблетку надо загодя, почувствовать надо, когда... Но это еще я сама, — и глотнула таблетку.
Парторг испугался.
— Не надо, пугаться не надо, — Лилька спокойно смотрела на него. — Я все делаю вовремя, если не жду встречи с внезапным. Все и всегда, когда не жду.
— А когда не ждешь?

Но ответить Лилька не успела — вдруг сдвинулось все вокруг, как перед бурей, затаилось. Забор Летнего театра остался на месте, но насквозь засветился дырами. Заглянули в одну дыру: скамеек не было. Сцены не было. А к воротам театра по невидимым днем узким рельсам подходил — трамвай? Паровоз-маломерок со звездой и транспарантом «Даешь перестройку!» на тупой морде. Он распахнул ворота и пропал в пустоте. Канул.

Внимательно всматриваясь, Парторг и Лилька заметили руины у края пустоты. Строительный мусор, плюшевый занавес, театральные костюмы — пестрые, красивые...
— Чушь! — Парторг поправил сбившуюся шляпу. — Вчера я был здесь. На концерте. И еще сегодня утром дома вокруг были жилыми, а сейчас — посмотрите, Лиля, все без стекол... Чушь!
— Да? — Лилька почистила ему рукав. — Вас удивляет возможность другого, непривычного измерения? Вы же многое видели!
— Я давно не видел таких сумасшедших и красивых глаз, — совершенно серьезно сказал Алексей Генрихович. — Может быть, никогда. Объясните мне про другое измерение.
И он обошел парковую скамейку, на которой, свернувшись по-собачьи, спал бродяга.

— Объясните, Лиля, как вы это все сделали? Лилька погладила Парторга по руке.
— Я не пью хороших вин из глиняного кувшина, не согреваю носки на радиаторе. В моей жизни вещи не знают своих мест, а люди — имен. Мне это неважно.
— Неважно?
— Неважно.
— И ничего не пьете?
— Не пью вин. Крепкое пью — коньяк, водку. Чачу люблю на золотом корне... Наши пути, Алексей Генрихович, по перпендикуляру пересеклись. Никогда нам не быть вместе, — тихо сказала Лилька.
Парторг остановился и, подложив ладонь под Лилькин затылок в бархате берета, весело сказал:
— А вот это нам не кажется обязательным.

Засветилось-засияло вокруг лучами синими и зелеными, прозрачные струи фонтана разбрызгали радугу, бронзовые львы облизали друг другу лоснящиеся бока. Зашуршали и запрыгали шутихи, а над ротондой, где играл духовой оркестр, там, за спиной Парторга и Лильки, суетилась праздничная жизнь в блестящем треске бенгальских огней.

Парторг повесил шляпу на ветку ближайшей липы и пальцем показал на дыры в заборе Летнего театра. Они на глазах затягивались, пропадали.
Возвращаясь к воротам театра, споткнулись о рельсы, заглянули в щелочку — сцена звучала. Конферансье, поправляя бабочку, щелкнул по микрофону. Публика затихла, ожидая.
Махнув рукой на шляпу, Парторг крепко взял Лильку повыше локтя и повел по саду вниз. В Пале-Ройяле остановились возле скульптуры целующихся Эрота и Психеи. Посмотрели. Подошли к бисквитному домику городского ЗАГСа. Помолчали. Зашли в кассу оперного. Купили два билета.
— Послушаем Верди, — вдумчиво сказал Парторг.

Лилька прекратила писать утром. Позавтракала. Раздался междугородный звонок. Голос в трубке был уверенным.
— Рад, что застал вас, Лиля. В издательстве дела без изменений. А стихи редакционный совет рассмотрел. Поздравляю! Готовьте фотографию, Лилечка. Мне сегодня снилась музыка, — невпопад сказал Парторг. — «Сердце красавицы»...
— Знаю, — удивленно ответила Лилька. — Спасибо! Вы где ее слушали?
— Музыку? Во сне.
— Я поняла. Где вы ее слушали — дома? Пластинка? В театре?
— Лилечка, музыка мне снилась.
— Просто?
— Не просто, — рассердился голос. — В кресле я сидел. Красном. Занавес тоже был красным.
— С тяжелым золотым шитьем? Две маски, комедии и трагедии. И вы курили в антракте на открытом балконе, а город подмигивал внизу огоньками, убегавшими к морю. Пахло йодом и зеленью.
— Духами пахло, — прервал резко Парторг. — Приезжай! — И положил трубку.

Одно только слово: «Приезжай!».
— У тебя нет приличного пальто, — говорил муж.
— Поеду в неприличном.
— И сапоги старые.
— Буду в них.
— Ты черт-те на кого похожа.
— Ладно...
— Потерпи, — сказал муж. — Привезу тебе из Сингапура.
— Привези, — согласилась Лилька.
— Так ты едешь?
— Еду.
Потому что появилась надежда. Не на публикацию, нет, объяснила Лилька. Это все равно когда-то случится. Но если тебе в ответ на речи не по существу — коротко и сердито всего одно слово, то надо слушаться.

Потом Лилька рассказывала мужу;
— Спешил скорый поезд. Скорые всегда спешат. Я лежала на уступленной полке. И мне снился сон...
— Вы милы, вы так милы, — благодарила Лилька утром уступившего полку Васю.
Вася, возвращавшийся из командировки, оказался вполне, он улыбнулся.
— Как?
— Что как? — растерялась Лилька.
— Как мил?
— Ну, не настолько, — покачала Лилька головой.
— А вы это о чем? — переспросил Вася, хмыкнув. Лилька запомнила нахальную Васину улыбку и с содроганием вспоминала всякий раз, поймав себя на бездумном, необязательном отношении к человеку.

Когда Лилька засмотрелась из окна общежития своих рыцарей-хранителей, тех, что все знали о ней и помогали ей, тех, у кого пережидала она тяжелые времена, выглянула из окна и увидела двор, разоренный изменениями перестраивающейся жизни, срубленную садовую сливу, приставленную к желтому боку бульдозера, как Варлам Аравидзе — к стволу дерева, — то осознала всю безнадежность своей жизни. Она жарила лук на кухне академического общежития будущих столпов отечественной науки (закусь к намечавшейся беседе с теоретическим составом мужского блока) и ревела, размазывая слезы, ревела самозабвенно над луковым своим горем в транзитной кухне города Киева, на пути из Одессы в Москву, помня, что отреветь нужно здесь, где друзья все поймут, примут и утешат. И сотрут синие дорожки с покрытых пушком Лилькиных щек — там, куда ей путь лежит, слезам не верят. Как не верят улыбкам, разговорам, уверениям. Ничему не верят. И тому, во что могли бы, не верят тоже, — папка к папке, рукопись к рукописи складывают на полки, в ящики, в корзинки для бумаг. Всю сквозь стиснутые зубы выписанную прозу — беспомощно-беспощадную и к себе, и к жизни, и к ним — не читающим и потому не любящим ее, Лильку — лукавую, точную и настоящую.

— Точность, точность в деталях. А в главном — не бояться и не стесняться, что станут говорить всякие Марьи Алексевны. А что станут?.. Но и это не главное; наверное, нужно почувствовать кожей, позвоночником, чтобы на всех уровнях вибрация была. О чем это я? Вот, о мастерской и мастерах, конечно. Там-то все сразу случилось, без раскачки — чисто и ясно, как в отработанных и заученных до беспамятства гаммах...

— Мастерская плохого скульптора...
— Почему плохого, Лиля?
— Людей напустил, почти все незнакомые, празднуют вступление одного из них в союз. Я его хорошо знаю. Большой писатель. Но молодой еще. Без бороды. Но с усами. Глаза навыкате. Пьяный. Целуется со всеми. Оно и понятно — рад. Мужик хороший. Спрашиваю его потом: «Федор, это все твои друзья?» — «Что ты, — говорит, — с ума сошла? Нет, конечно» — «Как же они тосты произносят — друг и все такое...» — «И все такое, малыш».
— Так почему плохой скульптор?
— Торопился поскорее закончить. Мешало ему, что люди ходят, петрушку букетами едят, и водка ему пахнет. А женщины высокими голосами говорят, и двигаются между чурбанами, толкают их, обсуждают... В чурбанах то лицо проступит, то фигура — в общем, содержание ворочается в форме, вырывается из бревна. Бревен двадцать по углам мастерской поставлено, в человечий рост. И все так грубо стесаны.
— Как?
— Грубо так, плохо. У женских фигур щиколотки как шея. Некрасивые. А скульптор этот только в некрасивых и рубит.
— Лиля, если бы щиколотки были сухие, тонкие, скульптор был бы хорошим?
— Все равно плохим. Он для театра бутафорит. Подрабатывает. Скульптор, когда настоящий, делает большое и вечное.
— А театр, Лиля, как же?
— Причем здесь театр? Я не люблю ни театра, ни бижутерии.
— А бижутерия причем?
— Мне достаточно жизни. Настоящей. И украшений настоящих. А театр и бижутерия суть одно — украшательство жизни.
— Лилька, ты это напрасно. Меня разозлить решила?
— Извини, упустила, что ты театрал. Ну, ты его люби, я же на твою любовь не посягаю... А женщин туда приглашают всегда однообразных, как заготовки. Один покрой — темперамент и косметика.
— Куда приглашают, в театр?
— И в театр тоже. И относятся к ним... Один с киндзой и шампанским вечером подошел — Лиля, Лилечка, а утром на остановке я его под руку: «Здравствуйте!». Обрадовалась — всегда встречам в Москве радуюсь, Москва большая, пойди найдись. А он козлом смотрит: «Не знаю вас». Через два часа заходит к Парторгу в кабинет — мы там водку пьем — и как ни в чем не бывало: «Вы уже здесь, Лилечка?» — «Меня здесь не сидит, и я вас тоже знать не знаю».
Конфуз получился. Он, оказывается, замредактора, и меня к нему на беседу готовили. Ну, он тут же со мной и побеседовал:
«Вы столь же милы, сколь провинциальны, Лилечка. Всего доброго». И дверь тихонько прикрыл. Воспитанный.
Вечером все кричал: «Выпьем за нового члена!». Потом интимно: «Я приеду к вам, в ваш город... Как мужчина, интересуюсь, или как приехать?» — «Или как, мудоголовый!»...
— Лиля, тормознись!
— А что не так? Мужик всмятку сваренный, видеть таких не могу... Плохой скульптор! — раздраженно закончила Лилька и сморщила нос. — Хороший не пускал бы толпу, ему не интересную. Не терпел бы. Ему дама показалась там одна. Высокая такая, с Волги, форма. Вот он ею овладевал постепенно, а она сопротивлялась в меру. У нее щиколотки тоже, как шея. Придушила бы...
— А она что тебе сделала? Чем не угодила?
— Она угодила. Говорит, курицу не ешь, непрожаренная. Ешь плов и венгерскую колбаску. С зеленью. Остальное не стоит...
— Что, писатель еще и художник?
— С чего ты взял? Он в писательский союз поступил. Просто у писателей мастерских нет. Им кабинеты положены.
Но, пока молодые, и дома частенько нет. И дачи отсутствуют. Разве что наследственные. Вот и хороводятся с художниками. На тему.
— Молодой?
— Сорок шестого.
— А Парторг откуда взялся? Это что, имя такое или по должности?
— По велению общественности. Или сердца. Или организации. Но я как имя собственное восприняла. Все — Парторг и Парторг. И мне стал Парторг...
Ой, Санечка, он рядом сидел. Случайно. Я говорю: «Передайте маслинку». А он: «Рукой можно?» — «Рукой еще приятнее!». Я ему о реставрации домов на Пушкинской — он о моем лице. Мол, необычное, тонко реагирующее. «У вас лицо красивое». «У меня? — говорю. — Красивое напротив». Там две актрисочки сидели юные. «А за комплимент спасибо, особенно приятно поделиться с вами формулой». «Чего формулой?» — переспросил. И маслинку в рот. «Комплимента. Ну, когда ему все равно, а ей, дуре, приятно». «Деточка, — сказал, — деточка, я рад, что вы случайно сидите рядом. Красота не бывает пустой, она наполнена смыслами, многозначна. Я старый человек, в меру циничный, я политик. Вы можете глупости говорить, вы их даже делать можете, потому что глупость такой женщины — это проявление ума, его бессознательная грань...».

Лилька перевела дыхание. Вздохнула горько.
— Санечка, он очень умно говорил, я повторить не сумею.
— А ты что, слушала, и улыбалась, и бровками делала?.. — Санечка поднял брови домиком, пошевелил.
— Похоже, — засмеялась Лилька. — Но говорить я не перестала. Я знаю, надо что-нибудь говорить, чтобы впечатление от моей приятности не прерывалось. Он ведь на меня уже замкнулся. «Ой, сережка упала!». Озаботился: «Красивые?». «Старинные. Женщины, — говорю, — различаются по тому, делают они дырочки в ушах или нет. Мне симпатичнее без дырочек» — «Чем?».
— Да, чем? — Санечка тоже заинтересовался. — Чем они тебе симпатичнее?
— Не проколовшая ушки ради еще одной возможности украситься склонна к мужским поступкам, курит всерьез, концептуалистка и технически грамотна.
— Что значит технически грамотна?

Санечка откровенно любовался Лилькиной шерсткой. Лилька вся была покрыта золотой шерсткой, ее губами хоте¬лось трогать; Санечка знал, как это хорошо — пробегать по ее лопаткам губами, прикасаться к уголкам губ, к припухлости щек, — такой шерстяной звереныш...
— Ну, она и фен сама починит, и часы электронные носит не потому, что модно, а потому, что сложной техники не боится, и римский циферблат ей понятен. Ее даже в магазине не обсчитывают, — Лилька восхищенно улыбнулась. — Умная, но, — выдохнула тут же горестно, — несчастливая. Как ей быть счастливой, если все понятно, и она не просто склонна к самоконтролю и рефлексии, но еще и принадлежит к циклоидному типу...

Санечка поперхнулся дымом, слишком глубоко затянувшись, и прикрыл Лильке рот ладонью. Она тут же ладонь чмокнула, носом прижалась, замерла, задышала влажно.
«Господи, — думал Санечка, — Господи, как же я без тебя буду, как же мне теперь без твоей болтовни и шерстки жить?..».

— Он мне визитку дал, мол, в редакцию приходи, запросто. Литературой, правда, не занимаюсь, я по международным вопросам, но если уверена, что хорошо пишешь, — приходи. Кофе выпьем, сигаретку выкурим — жизнь и образуется. Нечего теперь самотеком ходить. И вот я сижу с ним в кабинете, — рассказывает дальше Лилька, — в чашечке немецкой кофе остывает, а этот, главный заместитель, заходит — и конфликт получается. Я потом переспросила, когда дверь закрылась, а он ушел: теперь, наверное, жизнь образовываться не станет? Парторг переносицу потирает, не улыбается. Он обычно глазами только улыбался, а тут лучиться перестал, и глаза сразу иностранными сделались. Международными. «Ох, — говорю, — как у вас, Алексей Генрихович, паспорт попросить хочется, прямо сдержаться не могу!» — «А, — отмахнулся, — я действительно иных кровей, это вы правильно подметили... Жизни всегда помешать можно, особенно с таким глупым характером. Промолчать не умеете, где след. Но мне нравится; только жаль вас, детка». Тут он визитку и протянул. И о самотеке сказал: «Вы теперь после звонка идите, куда надо. После звонка мне и моего. Понятно? Не забудьте позвонить, Лилечка, и не бледнейте гневно. Мне ведь ничего не надо. Я вас хорошо понимаю...».

— Чего ему не надо? — насторожился Санечка.
— Ничего. Он филантроп, — Лилька мечтательно смотрела на лист с начатой фразой: «Эскалатор не ушел в глубину, а, выплеснувшись, распахнул дверь и застучал поперек дороги, перекрыв...».

Санечка тихо вышел на кухню, завозился с обедом.
Эскалатор, уткнувшись краем в стену дома на противоположном тротуаре, нырнул в подвал и пропал. Лилька высунулась из окна посмотреть — куда? И тоже пропала.

Увидела себя в неожиданном месте, рукой потрогала щеку — я? Она... В трамвае едет. Восемнадцатого маршрута. Трамвай на поворотах заносит, вот, опять лбом в стекло ткнулась, повернул за Среднефонтанскую.
Рядом сидел Санечка, родившийся под созвездием Близнецов. Сидели два Санечки. Два. Один молча, равнодушно смотрел на незнакомый скверик с неказистым летним кинотеатром, на стволы старинных пушек, вмонтированных в забор артиллерийского училища; второй, прокомпостировав талоны, ворчливо выговаривал ей: «Письмо ты написала потому, что плохо меня на кухне слушала. Не надо мне знать того, о чем ты в письме написала. Близнецы ничего не решают. От всего отказываются. К тому же Близнецы, родившиеся в год Собаки, одиноки и разочарованы в старости. На что ты рассчитывала?».

Лилька затосковала. Там, в Москве, в одном экземпляре был; что же мне с двумя-то теперь делать?
Трамвай, вильнув на петле восьмой станции, сошел с рельс и накренился. В катастрофу я еще не попадала, успела подумать Лилька...

Парторг снял трубку.
— Приезжайте, детка.
Лилька слушала его внимательно.
— Ты сама реши, — говорил ей Алексей Генрихович, — сейчас: кто пойдет говорить в издательство? Не забудь, что я не Алексей Генрихович, а просто Алексей. Пусть знает, что мы давно знакомы.
— А у меня новый роман редактора есть, удобно автограф попросить?
— Полезно. По чашечке кофе выпьем? Поезжайте с Богом. Я вам перезвоню, если что-то определится с делами.

Затарахтел, завибрировал пол под ногами. Трамвай? Он же в катастрофу попал! Эскалатор? Пропал в подвале... Лифт! Лилька глаза прикрыла — скоростной. Очень боялась. Но кабина быстро открылась. В мастерскую, где чурбанов вроде поменьше стало. Из-за стенки доносился равномерный стук:
скульптор вовсю овладевал формой. Высокая девушка, щиколотка как шея... Вспомнилось и пронеслось.

Алексей Генрихович — с нерусской строгой внешностью — стоял смотрел, как пьяный новоиспеченный член союза целовал Лильку — элегантную, со стройными ногами, заломив у крайнего чурбана, в котором угадывалась деваха с голубем в руке. Лилька с интересом рассматривала себя со стороны:
колготки розовые — напрасно. И вдруг прониклась к Парторгу, оценив его вкус. И, отлепив спину от скользкой дверцы лифта, подошла с сигаретой. Парторг поднес зажигалку и предложил поехать к нему.
— Люблю, когда целуются, не стесняясь в проявлении чувств...
Подошел пьяный новоиспеченный:
— Пригласи к себе, Алеша!
— Да-да, — полубрезгливо-полуиронично ответил Алеша, — у меня есть чистый комплект белья. — И склонил породистую голову к Лильке.

Вторая, оправляя платье, сдержанно-смущенно подошла с незажженной сигаретой, кивнула. Повторилась молчаливая процедура прикуривания. Парторг заметил:
— Много курите, Лилечка.
Лиля опять же сдержанно кивнула, умным, тонким лицом соответствуя породистой голове Алексея Генриховича.
— Во дает! — вышедшая из лифта в упор разглядывала эту, сдержанно-женственную. — Мы в восхищении... — пробормотала, оглядываясь в поисках скоростного блестящего ящика.
Над одноэтажной мастерской нависала крона непонятно какого дерева. И в помине не было здесь лифта.

— Я не хочу, — тронула Лилька Парторга за локоть, — не хочу к вам с пьяным писателем. Пусть даже очень талантливым.
Не хочу я пахнуть армянским коньяком, подумала, тоскуя взглядом. Алексей Генрихович на взгляд не отреагировал, но вслух сказал, что с точки зрения товарищества он предлагает кров и постель, а в отношениях разбирайтесь сами, это ваши проблемы.
— Не хочу я! — вслух застрадала Лилька и вздрогнула:
большой, толстый и хороший поэт со старинной фамилией рассматривал ее, удивленно таращась.
— Лилечка, раздваиваешься...
— Что, девушка нравится? — Алексей Генрихович улыбался поэту. — Такая должна нравиться.
— Конечно, — сказал поэт, пошатнувшись. — Это сестренка, это девочка моя сумасшедшая, очень хорошая моя сестренка!
Он поцеловал Лильку пьяными добрыми губами — одну щечку, потом другую, потом третью... И пошел уходить к дверям, старательно обходя все, что можно было и не обходить. Оглянулся — двоится! И, цепляя вешалку, роняя попеременно то куртку, то записную книжку, совсем ушел...
— Санечка! — звала Лилька, забившись в угол дивана. — Санечка!
Санечка выглянул из кухни.
— Лиль, жареная картошка не надоела? — спросил, внимательными близорукими глазами вглядываясь в сумрак комнаты. — Чего в угол задвинутой сидишь?
— Я пишу! — слабо отозвалась Лилька. — Пишу, Санечка!
— Прервись на картошку. Картошка обжигала.
— Дожаренная?
— Не знаю, — рассеянно ответила Лилька. — Съела и забыла заметить... Санечка! Я тебя хочу. Давно никого не хотела. А теперь вот, смотри...
Но тут же забыла; сидела, подтянув коленку к подбородку и капризничая:
— Ну дай и мне сигарету, что ты их прячешь! Телефон твой ненавижу. Звонит, все звонит, то женщина Елена — ах, она номером ошиблась... Я уже привыкла, что она Елена, а она все «номером ошиблась». У тебя женщины никогда трубку не снимают, или эта Елена пугливая? То ты по-французски говоришь, и проблемы у тебя — ОВИР, таможня, парижская электричка...
Зазвонил телефон. Санечка снял трубку, но говорить не стал.
— Сорвалось?
Гудки были длинными. Не обманул Санечка. Сорвалось. Наверно, он не может обмануть.
— Ты не можешь обмануть?
— Ну почему? Где-то как-то... Слегка. Ты чего это спрашиваешь? — насторожился Санечка. — К бумаге пришпилишь? Все-то под свои замыслы перекрутишь — и концов не найти. Вруша ты, Мюнхаузенша.
— Я без замысла пишу, — Лилька обиделась и, отталкиваясь голосом, забормотала вдруг: — Без замыслов пишу я, с ощущением, с ожиданием, мне самой интересно, что дальше будет...
— Да ну? — недоверчиво удивился Санечка. — Я думал, писатель всегда знает, какое следующее предложение и что в конце. Нас как сочинение учили писать? Сначала продумать композицию, план составить...
— Вот и пиши по плану, — взъерепенилась Лилька, — и не приставай!. Он думал... Все думают. Тоже мне сложное дело. А ты почувствуй мысль, ты ее полюби, заболей ею... Войди в созданную ситуацию, проживи...

Проснулась от того, что устала держать глаза закрытыми. Санечки не было. Записка известила, что он на лекциях, на работе, в библиотеке, до утра не жди...
И сон приснился не в руку. О больном зубе. Потрогала распухшую щеку — и вправду болит. Но ведь запломбировали же... Лилька рот открыла, вставила карманное зеркальце и так, с открытым ртом и квадратным зеркальцем в нем, пошла в ванную, к другому зеркалу, — и рассмеялась, прикусив это маленькое квадратное: запломбировали! И бегемоту тоже! Как там было? Сначала спор о приоритете державы... Да, дело было так... Большой транспортный самолет приземлился на Северном полюсе, где реял гордый и непобедимый красный флаг. Прилетевшие представляли великую державу, которая всегда и во всем была первой. В торжественной тишине раскрылась пасть самолета и выпустила под флагшток самого большого бегемота из самого большого зоосада страны. Вдруг из группы сопровождающих товарищей вытолкнули ее и грозно сказали:
«Сделай, чтобы он открыл рот!». Она сделала. Тут же из самолета выбежала врачиха в белом халате с бормашиной и быстро-быстро запломбировала бегемоту зуб. Приоритет в пломбировании был установлен здесь, в точке вечного холода, на глазах у представителей самой передовой страны в мире. Лилька так удивилась, что раскрыла и свой рот, — и ей тоже зуб запломбировали! Запломбировали-таки, опять рассмеялась Лилька, и ужасно огорчилась, что не наяву...

Сумку тяжело собирать — рукописи, бумаги, бумаги... Тяжелая сумка. Зубная щетка, косметика, лекарства, трусики, тапочки — нет, тапочки долой, носочками обойдусь, они полегче... Отбросила шлепанцы, побежала в душ.
Спасение — душ. Спасение. От головной боли, от желания, раздиравшего после знакомства с Санечкой, от непроходящей усталости, от омерзения после поцелуев у чурбана, под плоской крышей мастерской, от вегетативной недостаточности...
Без душа не выжить в Москве. Потом телефон. Звонок в редакцию. В издательство. Поэту большому. Поэту доброму. Члену новоиспеченному. Парторгу. Санечке. Ах нет, Санечке нет, у него лекции, после лекций библиотека. Санечке попоз¬же. Без телефона в Москве не выжить, без душа и без телефона.

— Алексей Генрихович! Я хочу к вам! Как ехать? Куда? Что-то нужно?
Живой добраться... Добраться... — выстукивал трамвай по Большефонтанской дороге. Уже ведь был, был поворот восьмой станции, был, там и катастрофа случилась...
Не хочу в руки пьяные. Не хочу в руки добрые и бестолковые. Не хочу в руки интеллигентные. Не хочу себя в руках держать. К политику хочу. К Парторгу. Алексей Генрихович, научите! Я еду, я хочу доехать, доехать хочу, живой...

Была катастрофа на восьмой, а это уже за четырнадцатую вагон свернул, за четырнадцатую! Живая...
Здесь где-то дача поэта. Нет, не доброго. Другого. Всему свету другого. Не понимает. Не понимаю. Разные мы. Разные? Почему... Море волнуется... Возле дачи... Имя морем наполнено... «Добрая жизнь, добрая жизнь...» — удваивались на перестыках обрывки строчек. — «Ты, конечно, права, ты, конечно, права...». И ничего-то в них нет особенного, а хорошо становится, душа улыбается... «Памяти этой, памяти этой с печалью и болью...». Трамвай вздохнул — и... Катастрофа уже была ведь, была... Впрочем, это ничему не мешает.

— Не мешаете вы мне, — сказал Парторг. — Пейте кофе. Пейте. Что вы грустите, все ведь хорошо. Вас представили главному. Видите, как хорошо. О впечатлении я потом скажу. Вас кто открыл? Кто ведет? Наш герой-писатель? Ну, вы в хорошей команде. Он молод, но с верным чутьем. Будем думать. Стихи в отделе оставим. Оставили? И в «Вестнике»? Ладно, это я сам. У Анатольева рукопись? Разберусь. Мне у него быть скоро. Вот мы и наметили кое-что, деточка. Да-да, идите. Но не забудьте мне позвонить. Какое спасибо, не за что. Не за что...

Почему я люблю любовь? — думала Лилька, неравнодушно глядя на мужчину, опрокинутого ее силой. Он лежал, и расплющенный живот вызывал в ней... нет, словами этого не передать. Если смотреть неравнодушно. А если равнодушно, то лучше на это не смотреть.
Так почему же я люблю любовь? — раздумывала Лилька, равнодушно не глядя больше на него.
Когда же поняла, мужчины рядом не оказалось, и ей некому было рассказать, почему она любит любовь. А значит, и незачем. А раз незачем, то, наверно, и любви не было. И нет.

Вот до чего можно додуматься, если думать над той единственной проблемой мира, над которой думать вредно. Потому что нужно чувствовать, чувствовать, чувствовать всласть...

— Вот как? — сказал Санечка и подергал Лильку за ухо.
«Лилька, Лилька, Лилек, золотой мотылек», — грустно, грустно, грустно стучали каблучки по эскалатору. Он вез вниз, потом вверх, опять вниз, все по кругу, по кругу...
Остановка «Проспект Мира» — прыг-скок, следующая «Пушкинская» — прыг-скок, следующая «Тургеневская» — прыг-скок, следующая «Площадь Маяковского», «Чеховская» следующая, — мирно, давайте мирно урегулируем остановки. Прыг-скок — «Проспект Мира»...

— Урегулируем наш вопрос, — говорит добрый толстый поэт. — Сумасшедшая, где тебя носит? Потерялась? Все тебя разыскивают, Федор телефон оборвал. У врача была? Маме моей позвони. Сердце еще на месте? А историю болезни тебе передали? Поезд не забыла встретить или почтой переслали?..
— «Бип-бип-бип...» — разъединился разговор. — Передали?
- «Бип-бип-бип...»
Нет меня, нет истории болезни, нет болезни, вопроса нет... Хороший. Толстый. Поэт. Как похудел... Штаны болтались, свитер висел — там, среди чурбанов под плоской крышей. Нет меня больше нигде.
— Санечка! Не отдавай меня! Не отказывайся — я счастье твое, счастье я...

Ехал трамвай, а до трамвая лифт, а до лифта эскалатор, и въехал в такое, о чем рассказывать не надо. Вот и вся история. Так и происходило мое становление. Литературное. Впрочем, был еще нюанс... — Лилька, по-обезьяньи обняв себя, почесала лопатку. — Но ведь бессмысленно пересказывать?

...А Федор, когда возвращались из мастерской, все настаивал:
— Ты повезешь к себе, к тебе едем, да?
— Едем, едем, миленький, только до меня самолетом лететь, пароходом плыть, двумя детскими жизнями топать...
— А куда едем? — спросил Федор. — К Алеше?
— Позвони мне, как доберешься, — Лилька погладила набычившегося новоиспеченного, талантливого, пьяного, хоро¬шего, со справкой — корочки еще не готовы, но уже спрыснуты, на счастье союзписательское... — Я перед хозяевами извинюсь, что поздно, а ты позвони, как доедешь.
Федор отслонился от Лильки и трезво спросил:
— Неужели тебе это действительно интересно? Это — надо?
— Ну, я сама тебе утром, на работу... И никто не позвонил. И все.

— Вы мужественно поступили, — сказала психолог Лильке после ее выступления в кафе «Колесо» на Андреевском спуске. — Вам стыдно не было рассказывать вот так — искренне?
— А вам? — по-одесски ответила Лилька.
Да, подумала она, да, все, что могу, все. Отчаяние, помноженное на достоинство. А психолог видит в этом поступок. В ее смысле вся жизнь моя — поступок. Вот только со знаками разобраться трудно — где плюс, где минус. Психолог разберется. Она о рассказанном сказала — мужество? А политик говорил — глупость. А член новоиспеченный сказал бы — свинство. Понахрюкала на всю мафию хороших людей сразу. Свиненок!

А я естественный человек. Вне общественных программ поведения. И что мне остается, как не отчаянно и с достоинством противостоять повредителям души моей...

Какой замечательный у меня Санечка! Вот если б только не родился под созвездием Близнецов... С этой его занудливой способностью к раздвоению. Прямо биологический расщепенец. И угораздило же несчастного родиться так неудачно, под нелепым созвездием... Впечатлительный. Интеллигенты всегда такие. Поверят в незыблемость Слова — и мерят жизнь незыблемостью.

 Бедные, распереживалась Лилька, вылизывая шерстку. Бедные Санечки, интеллигенты мои худосочные, и выбираю же я себе объекты для влюбленности... Хранят меня, как талисманом, своей верой, надеждой и любовью. И слава Богу, и спасибо, уже растекалась сентиментальная Лилька, и синяя тушь окрасила ее шерстяные щеки.

Синяя тушь лучше, чем черная, решила Лилька, разглядывая себя в зеркале. Эстетичнее плакать синими слезами...


Рецензии