И небо было синим, и облака белые. И было счастье!

И НЕБО БЫЛО СИНИМ, И ОБЛАКА БЕЛЫЕ. И БЫЛО СЧАСТЬЕ!

Однажды я участвовал в каком-то литературном конкурсе. Деньги тогда мне нужны были, очень. И представил на конкурс вот этот небольшой сборничек моих рассказов. О самом счастливом - в моей жизни. О детстве. Когда и небо было синим, и облака – белые.

Но тогда, в конкурсе – у меня не получилось! А с деньгами, в России умеют находить выход. С радостью представляю читателю тот мой скромный сборничек. Не знаю вот только, можно ли на Прозе повторно включать уже ранее напечатанное.


ГОРБУШКА ХЛЕБА ДЛЯ МАМЫ.

Давно уже шла война. В детском садике мы все хотели, чтобы за обедом нам достался хлеб горбушкой. Нет, мы не просили и не кричали:
-Дайте мне горбушку!

Мы, каждый, молча сидели и ждали. И надеялись. Но горбушек было мало, хлеб нянечки резали очень тонкими ломтиками. Чтобы всем хватило.

Горбушке мы радовались вот почему. За обедом мы выедали из горбушки весь мякиш. А оставшуюся корочку, в виде лодочки, с тремя бортиками, мы не ели, а прятали в свой шкафчик.

Корочка была с тремя бортиками – потому что хлеб давали не целый ломоть, а половинку.

Кто-то корочку доедал после. А я корочку вечером перекладывал в свои штанишки. И нес домой. Для мамы. В штанишках, наверно, был карманчик.

Я не помню, как давал маме хлеб. Дети изобретательны, когда они капризничают. А когда делают добро, то делают это – молча. Надеюсь, и я поступал так же.

Мама клала корочку в кухонный шкаф. А вечером, за чаем, доставала ее. С другой, скудной, конечно, едой. И как-то делила все это. А себе брала крошечку.

Так вот горбушка опять приходила ко мне. Совершив круг простой трогательной любви.

РАЗНОЦВЕТНЫЕ ВАЛЕНКИ.

Во время войны моей маме предложили для меня путевку в детский санаторий. Правда, путевки давали только школьникам, а я до этого возраста тогда еще не дорос. Но мама как-то уговорила начальников в отделе образования. Шли как раз самые голодные военные годы, и мама надеялась, что ее сыночек, то есть я, хоть поест в санатории. Так, наверное, и случилось.

На занятиях я садился на последние парты, или вообще куда-нибудь в уголок, и никому не мешал. И мне никто не мешал, я не помню каких либо для себя неудобств.

Так как шла война, в санатории периодически проводились воздушные учебные тревоги. Когда всем детям нужно было бежать из классов в бомбоубежище. Мне кажется, у меня до сих пор сохранилось в памяти картина летящего в небе немецкого самолета, с крестами на крыльях. Хотя этого не могло быть. Санаторий, да и наше местожительство, были далеко от линии фронта. Может быть, летел наш самолет, а меня, дошкольника, обманули старшие ребята.

Время было зимнее, и обязательным правилом при тревогах было - не искать в раздевалке свою одежду, пальто и валенки. Нужно было хватать ближайшее на вешалке, надевать и бежать в бомбоубежище.

Но вот только после такой учебной тревоги трудно было, потом, отыскать свою одежду, детей в санатории было много. И кончилось это тем, что у меня к концу санаторного срока оказались чья-то грязная фуфайка и разные по величине и цвету валенки.

Из санатория по домам развозили ребят организованно. Так привезли и меня. Но от станции до дома я шел уже самостоятельно. И вдруг мне стало страшно. Я почувствовал себя кругом виноватым, потерял и свое пальтецо, и валенки, и одет во все чужое, а валенки еще и разнородные, разноцветные. Да еще и по маме соскучился. И от всего от этого я горько расплакался. И побоялся идти домой.

Хорошо, мама торопилась из школы, она работала учительницей. И знала, что сыночка привезут сегодня. И увидела меня за углом. Конечно, обняла, успокоила. И мы с ней вместе пришли домой.

А так как купить для меня валенки было трудно, денег у мамы не было, я всю зиму так и проходил в разноцветных валенках. Но почему-то от этого особенно не страдал.

ПУСТЬ ПРИСНИТСЯ МНЕ БЕЛОСНЕЖНЫЙ ПАРУСНИК.

Из моей детской жизни мне часто вспоминается Генка Цыганков, мальчишка лет тринадцати – четырнадцати, мой сосед по квартире. Да не только Генка, но и вся его семья. Но для меня Генка был как бы в центре этой семьи. Потому что он был моим старшим товарищем, опекуном соседней ребятни.

Я помню его еще и потому, что был в какой-то мере невольным виновником его гибели. Конечно, какой уж там виновник, но все же!

Семья Генки Цыганкова была большая, пятеро детей, и мама, конечно. Отец воевал на фронте.

Помню, я пришел к Генке в гости, по своим мальчишеским делам. Но пришел не вовремя, семья Цыганковых обедала. Я стою в проеме двери и не в силах повернуться и уйти. Потому что сказочно пахнет мясными щами, пахнет вареным мясом. Как это грубо звучит – «сказочно пахнет вареным мясом». Это только поймет тот, кто голодал долго. И любой Ленинградец, переживший блокаду. А я уже давно не видел мяса, и не ел его. Давно уже война, и кругом все, большинство, - глодают.

Я стою и ничего не могу с собой поделать. Может быть, это сейчас мне кажется, что - ничего не могу с собой поделать. А тогда я просто не успел выйти. Наша мама всегда в семье нас, детей, учила и даже наказывала, если мы, не отрывая глаз, смотрели, как другие люди едят. Она это называла – «нечего дичать!». Мама говорила, что, кроме проявления нашей невоспитанности, ей тяжело было видеть, что мы голодны. А сама-то мама всегда была голодной. Потому что думала только, чем бы нас, детей своих, накормить.

А тогда я стою и не двигаюсь не потому, что жду угощения. Со мной, наверное, случился какой-то шок. И меня не усаживают за стол, но дают в руки кость, длинную, наверное, часть ноги животного. И есть на ней немного мяса. Я в то время уже забыл, когда держал в руках такое вкусное. И, конечно, взял кость. Уж не помню, где я ел ее, грыз. Наверное, я ушел с костью на улицу. За стол меня посадить, наверно, - не было там места.

Может показаться, что эта сцена унизительна для меня. Но и тогда, и сейчас – я ее так не воспринимаю. Время тогда было такое, голодное. Да и к Цыганковым всегда все относились доброжелательно, они были добрые ко всем. А то, что они получше многих в это время жили – за это их как-то никто не осуждал. Наверное, уж не очень «получше». Да ведь пятеро детей, и одна работающая мать. Понималось всеми, что ей очень трудно.

Цыганкова – мать работала в госпитале поварихой, и, наверно, имела возможность подкармливать свою семью.

Вспоминается мне сразу и госпиталь, он занимал школу, в которой потом я учился. Где учились тогда дети – уже не помню. Мы, малышня, иногда, да часто, ходили под окнами госпиталя. Потому что раненые на веревочке спускали нам со второго этажа угощение, кусочек хлеба, картошечку или еще что подобное. По-моему, уже тогда я понимал, что делают они это не только по доброте своей. Но и потому, что болела у них душа и за свои семьи, за своих детей, которые тоже голодали где-то.

С первого этажа угощений мы не получали, наверное, там были тяжелораненые, не ходячие. А, может быть, я что-то забыл. Но отчетливо помню длинную веревочку - бечевку, спускаемую сверху. Никто нас из-под окон не прогонял, наверное, мы понимали, где находимся, и не шумели, не баловались громко.

Однажды вдруг в госпитале что-то изменилось, и Цыганкова-мать перестала работать там на кухне. И ее семья быстро заголодала, как и все в то время. К голоду они оказались совсем не подготовленными. Мы, большинство людей, с лета заготавливали различную растительную пищу, которую сушили и ели зимой: грибы, ягоды, щавель, клевер, песты и другое подобное. В некоторых местах заготавливали на зиму лебеду. Но мы ее не заготавливали, не росла она в наших северных краях.

А Цыганковы, они не подготовились к беде, может быть, понадеялись, что все обойдется. И остались только с тем, что выдавалось по продовольственным карточкам. А, может быть, они и заготавливали что-то на зиму. Да уж очень у них был тяжелый случай, пятеро детей в семье.

У Генки было ружье. Где он доставал патроны, порох – не знаю, наверное, были еще довоенные. Хорошую дичь добывать он не успел научиться, поэтому перестрелял для еды много ворон в округе. Вороны – одни из самых умных птиц в природе. Поэтому они быстренько запомнили маленького охотника. И разлетались куда подальше, как только Генка выходил из дома с ружьем. А если выходил без ружья, они его не боялись.

Голод привел Генку к преступлению. Ему, подростку, особенно тяжело было переносить голод. В нашем одноэтажном многоквартирном доме было общее подполье для всех квартир, с ямами для зимнего хранения картофеля и других овощей. Так как обычно воровства у нас не было, крышки лазов к ямам в квартирах не запирались. И от своего лаза свободно можно было добраться до лаза в любую квартиру и залезть в нее.

Так и сделал Генка, залез к одной соседке, у которой было что украсть. Она часто получала посылки с фронта, муж у нее был офицером. И все украденное Генка запрятал на чердаке. Что он украл – это в моей памяти не запечатлелось. Но думаю, что в основном – продукты.

Дело было зимой, и мы с братом и сестрой прятались от холода на полатях. И слышали, что кто-то ходит по чердаку. И даже, балуясь, стучали в потолок: «Эй! Кто там ходит?». И когда вечером мужчины обсуждали несчастливое событие, мы сообщили о шуме на чердаке. И все украденное быстренько нашлось там, в углу за печной трубой. А по следам в подполье быстро вычислили и вора.

Генка, Генка, до сих пор корю себя, что мы «выскочили» со своим сообщением о шуме на чердаке! Но разве мы знали, что это ты там был! То ли потерпевшая не простила Генку, но, скорей всего, дело уже «крутилось» в милиции, и заднего хода не было. И Генку осудили в детскую колонию.

Перед глазами у меня стоит большая весенняя лужа в огороде и белоснежный парусник, пересекающий ее. Парусник сделал ты, Генка, и готов подарить его мне. Если только выпрошу у моей матери, учительницы, несколько листов чистой бумаги. И тоже подарю их Генке. В школе тогда, в военное время, писали на газетных тетрадях, которые сами и сшивали, делали из газет. И тебе, Генка, хотелось пописать на чистых хороших листах.

Я приношу эти листки, конечно, грешен, украл их у мамы. И парусник – теперь мой, наш, с моими товарищами. Часто ты что-нибудь делал для нас, соседней мелюзги, и просто «за так». Брал нас в лес, за грибами и ягодами. И разводил для нас там костер, в котором поджаривали мы собранные грибы. Конечно, грибов ты находил больше нас, и всегда делился. Картошку редко пекли в костре, негде было ее взять. Брал нас часто и на рыбалку. И учил делать рыболовные снасти, ловить пескарей. Мы, мальчишки, все тебя любили и радовались дружбе с тобой.

В колонии была ледяная вертушка, которую раскручивали вручную, с привязанными санками. И санками по неосторожности сбило тебя, Генка. И ты стукнулся головой о лед. И не стало тебя. Но кто знает, как на самом деле погиб ты там. Весь дом о тебе горевал. И я вот до сих пор тебя тепло вспоминаю.

Иногда так хочется, чтобы приснился мне Генка Цыганков. Но я не помню уже его лица. Тогда пусть приснится мне Генкин белоснежный парусник, стремительно несущийся по большой весенней луже, среди сверкающих льдинок.

НАША КОРОВА МАРУСЬКА.

В какой-то год после войны козье «стадо» у нашей семьи стало увеличиваться. Вначале у нас было две козы. Потом стало четыре. А потом и шесть. Из разговоров родителей мы, дети, поняли, что предполагается со временем всех коз обменять на одну корову. Купить сразу корову – денег для этого в нашей семье не было.

Для увеличения «стада» мама стала оставлять родившихся козлят. Нам, детям, это нравилось, уж очень козлятки были всегда хороши, какие-то кудрявенькие. В холодные ночи, чтобы они не простудились, мама приносила их домой, помещая в теплый коридорчик. Для детей это был праздник, мы ласкали козлят. А они весело барабанили своими копытцами по полу, бодались рожками, которых вообще-то еще не было, а только бугорки. И обсыпали пол своими горошками. Горошки были твердыми, и легко сметались веником.

Но наш праздник однажды кончился. Вместо коз и козлят в нашей семье появилась корова. Конечно, не сама появилась. Коз родители продали, а корову купили. Животных в нашей семье любили. Поэтому быстро полюбили и корову. Более того, постепенно она стала нашей главной любимицей. Да и как ее не полюбить, с ее вкусным, особенно парным, молоком. Но дело даже не в этом. Просто она была большая и теплая. И наша!

Корову звали Маруська. Была она первотелка, то есть родила пока лишь одного теленочка. В стаде вначале она вела себя «скромно», как и подобает молодой коровке. Но с годами «матерела», и постепенно превратилась в одного из вожаков стада. Мама коровой была очень довольна. А мы, дети, конечно, тоже. И порядки коровьи она все знала и выполняла, и в еде, в траве она, как мама говорила, «не копалась», ела все подряд съедобное, поэтому и молока много давала. И «уважаемая» была в своем стаде, в обиду себя не давала, и других коров не обижала. И еще была она очень красивая, по коровьим меркам, конечно. Всегда чистая, никакая грязь к ней не прилипала. Шерстка ровная, гладкая, с каким-то отливом, как маслом помазанная.

Любили мы нашу корову. Но был в ней один недостаток, который и привел ее, в конце концов, к гибели. Почему-то в ее коровьей голове сформировалось такое суждение, инстинкт. Вы, мол, там, на своей кухне, мое молочко как хотите - делите и пейте. Там я вам помешать не могу. Но вот в хлеве молочко я буду отдавать только хозяйке. И не давала она никому доить, только маме. Иной раз наш отец к Маруське и приласкается, ломоть хлебушка ей даст, с солью, и погладит ее по гладкому бочку. И она вроде ласковая станет, только разве, как кошка, не мурлычет. И даже вымя обмыть даст, и соски. И вазелином все даст смазать. И даже подойник в нужное место поставить. Но стоит только ударить струе молока в дно, как от удара копытом подойник летел в дальний угол хлева. И никакие уговоры и ухищрения не помогали.

Когда мамы не было, Маруську доили следующим образом. Нужно было три человека. Один держал корову за веревку и рога. Другой, обязательно мужчина, держал на весу переднюю ногу коровы. Держал «мягко», чтобы она не могла на эту ногу опереться. И теперь, если Маруська задумывала бить по подойнику, она как бы оставалась стоять на двух ногах. Что ей было неудобно. Но и все равно иногда она изловчалась. И самое печальное было то, что удар часто случался, когда подойник был уже полный.

Мама наша была учительницей в школе. И летом часто у нее случались то курсы повышения квалификации, то конференции, а то в колхоз пошлют с учениками. И на покосы нужно было ездить, иной раз с ночевками, заготавливать сено для той же Маруськи. В конце концов, родителям надоели мучения с доением коровы. И решили Маруську менять. Но купить ее «на племя» никто не захотел, мы не скрывали про ее недостаток. Пришлось сдавать Маруську в «заготскот», была такая организация по заготовке мяса. Там готовили партию скота, которую затем перегоняли, гуртом, в областной центр, на мясокомбинат.

В нашем доме поселилась печаль. Мы знали, что Маруська еще недалеко от нас. Знали, что подоить ее невозможно, не дастся. И вымя у нее может разболеться. Но даже не в этом все дело. Просто без нас ей было плохо. Наверно, она своим коровьим умом не могла понять, где же ее любимая хозяйка, почему оставила ее одну. Мы, дети, хотели сходить в «заготскот». Но мама категорически не разрешила нам этого.

-Незачем! - сказала она нам без обсуждения. И так корове тяжело!

Среди нас всех больше о Маруське переживала, конечно, наша мама. Она очень любила животных, эта черта характера передалась ей от отца, нашего деда. Бабушка рассказывала, что зарубить курицу на хуторе, где они жили, была целая проблема. Дед категорически отказывался. И приходилось ей идти в соседнюю деревню, просить мужиков. Деда убили кулаки в революционное лихолетье. То есть умер он не своей смертью. И мама это, по народным приметам, как-то связала с его любовью к животным.

-И я не умру своей смертью, – часто говорила мама, пугая нас. Не преднамеренно, конечно.

Когда к зиме отец резал нашего поросенка, мама заранее уходила на другой конец поселка. Чтобы не видеть и не слышать. И приходила домой, когда все уже кончалось. Наш отец знал это, и всегда спрашивал, приступая к делу.

-Мать-то наша ушла уже? Можно начинать?

И вот теперь беда с коровой. Мы, дети, решили, что в «заготскот» не пойдем. Мы мучились, не знали, как лучше. Но точно решили, когда гурт погонят в город, обязательно проводим Маруську. Без маминого разрешения, и в тайне от нее.

И вот мы стоим на выходе из поселка, у дороги в город. Конец осени, снега еще нет, но снежинки мелькают. Мы решили, что Маруську звать не будем, просто посмотрим, простимся.

Но Маруська почувствовала нас. Она остановилась, повернула голову в нашу сторону, и протяжно замычала. И тут же получила бичом погонщика вдоль спины.

И тут мой младший брат бросился с места, подскочил к погонщику и ухватил его за руку.

-Ты зачем бьешь нашу корову!

-Не мешай, пацан, у нас дорога дальняя, не мешай! – не зло сказал погонщик.

Наверно, это он слышал уже не впервые. И все понимал.

-Не буду больше бить твою корову. Да она у вас и молодец! – он хотел этим сказать что-то приятное, успокоить мальчишку.

Тракт прямой и идет по полю. Мы долго стоим и смотрим на бредущее несчастное стадо. Наша Маруська часто останавливается, поворачивает голову в нашу сторону и жалобно мычит. Погонщик ее не бьет, только замахивается бичом. Постепенно очертания животных теряются, и остается на горизонте только большое серое пятно. Так вот и ушла от нас Маруська.

Потом у нас были другие коровы, мама без животных жить не умела. Ей нужно было за кем-то ухаживать, о ком-то заботиться. Но другие коровы мне уже не запомнились. Потому что из поселка уехал я далеко, учиться. А Маруську вот не могу забыть.

ПРО НАШ ЛЮБИМЫЙ ПОКОС.

Думая о животных, о нашей корове, как мне не вспомнить и о покосах. Тяжелый это труд, заготовить корове корм на длинную зиму.

Но когда дело сделано, и стоит готовенький стог душистого сена, инструменты уже все собраны, и можно направляться домой – я так любил этот момент! Не потому, что работа закончена. Нам еще идти пятнадцать – двадцать километров. Мы, работавшие, вдруг становимся какими-то другими, блаженными, чистыми, добрыми, счастливыми.

Мы идем по просеке, такой у нас был покос, лесной. И долго оглядываемся. Хотя стог очень быстро уже не виден, он смётан чуть в стороне, чтоб не увидел его плохой человек.

Но мы все равно оглядываемся, наверно, там что-то осталось от наших душ, и еще не улеглось, не успокоилось.

Помню, как мы с сестрой и с мамой шли в первый раз на этот наш любимый покос, возле деревни Шурское. Самой деревни уже давно не было, остались только тополя и груды печных кирпичей. И еще тишина. Которая особенно остро ощущается там, где когда-то была жизнь. Война сюда не дошла, далеко не дошла. Но она поубивала молодых, чья родина была здесь. Она поубивала корни этой деревни. Вдовы как-то устроили свою жизнь в других местах. А старики? Куда деваются старики…

Мама с отцом предварительно уже ходили на покос и скосили траву. А теперь мы шли сушить сено, копнить и метать. Прямой дороги к лесной покосной поляне не было. И мама заблудилась, не могла найти, где начинается просека.

-Вот что, - сказала она. – Вы ждите меня на этой меже, никуда не уходите! А я дойду до лесной речушки – жилки, ее вон видно, пойду по течению вниз, и обязательно найду нашу поляну. Вы не бойтесь, со мной ничего не случится. Если по речке, то я не заблужусь. Плохих людей в лесу нет, зверей – тоже.

И мама ушла, вся встревоженная и расстроенная. Про зверей – мама сказала неправду. Люди называли это место – медвежий угол. Некому здесь было пугать зверей, на многие километры не встретишь человеческого жилья. И часто видели мы, простите, медвежьи какашки.

Солнце поднялось уже высоко. Стрекотали кузнечики. В траве было много костяники и земляники. Но мы с сестрой, ей лет одиннадцать, а мне - десять, смотрели только в сторону леса, озирая по его опушкам. Когда же покажется мамин платок?

Все тогда кончилось хорошо. Мы бежали маме навстречу, когда она вышла из леса. Бежали с граблями в руках, с вилами, с сумкой с едой, бежали, падали, вставали и опять бежали. Наверно, в том беге постепенно проходил наш страх за маму. И заменялся радостью, счастьем.

Я очень жалею, что не сходил, не наведал тот самый покос позднее, уже во взрослой жизни. Косили мы там не меньше десяти лет. И мне хотелось посмотреть, может быть, сохранились там какие-то наши вещи: носилки для копен, черенки для вил, старые грабли, какая-то утварь, не все же мы носили домой. Но вот не пришлось мне сходить туда.

И мама в свои последние годы часто говорила:

-Свозите меня на мотоцикле на нашу поляну. Хочу посидеть там возле лесной речушки. Хочу потрогать траву, которая все та же. И молока холодного хочу попить из бидончика. Который прежде опустить в воду возле бережка. И еще хочу умыться ласковой мягкой водичкой. Которая, пусть уже и другая, но помнит нас. Речка-то все та же.

Не свозили мы мамочку. И сами не съездили. И многого не сделали, чего бы она хотела. Все думали – потом, потом. Еще успеем. Но вот не успели.

А сейчас, наверно, заросла лесом та поляна. И не сено на ней можно косить, а грибы собирать. И мамы давно уже нет.

ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ.

Деревня Высоково – предпоследняя остановка поезда на пути в мой поселок. Отсюда начинаются родные мне с детства места.

Я опять еду в отпуск. И каждый раз не могу усидеть на месте, хочется смотреть и в левые, и в правые окна вагона. Поэтому я встаю в проходе и мотаю головой туда и сюда. Немного стыдно перед пассажирами-соседями. Что, мол, он крутит головой. Иногда я объясняю, но чаще – молчу. Не хочется отвлекаться.

Мне всегда кажется - я снова попадаю в детство. Все мне здесь знакомо, ничего не изменилось. Хотя как не изменилось, много лет уже прошло. Но из окна вагона изменения не заметны. Кругом лес, а он вроде всегда одинаков.

Иногда думаю, вот сейчас увижу себя, мальчишку, с корзиной на опушке леса, полной грибов. Да и действительно часто это вижу. Но только не себя, а других мальчишек. Но таких же белоголовых, вятских.

Деревня Высоково! Мои воспоминания всегда начинаются с одной и той же картинки, почему-то мне очень дорогой. Картинка была печальной, это в детстве. Но время высветлило ее. Да и печальной она была только одну ночь. А утром встало солнце. А с ним и мы, дети, проснулись. И мама была рядом, в нашем теплом доме. И печальное уже не вспомнилось. Тем и прекрасно детство у всех.

Простая история. Тогда мы с сестрой возвращались с покоса. Работали целый день. Но прежде, с раннего утра, мы дошли до покоса пешком, это более пятнадцати километров. Скошенное и высушенное сено было в копнах. Но накануне прошел сильный дождь, и мама забеспокоилась, не протекли ли копны, не сгниет ли сено. И мы должны были копны развалить, сено на солнышке просушить, а потом опять его скопнить.

Обычно сенокосом мы занимались вместе с родителями, чаще с мамой. Отцу трудно было отпроситься с работы. Но в тот день родители почему-то не смогли пойти с нами.

Работу мы сделали, и теперь шли домой. Если бы мы успели на пассажирский поезд, тот же по времени, на котором я еду сейчас, мы бы сократили свой пеший путь на шесть-семь километров. Мы старались идти быстрее. Но времени мы не знали, часов у нас не было. А спросить его на сельской дороге было не у кого. Да никто и не носил тогда часов, это было роскошью.

Подходя к деревне, мы услышали свисток паровоза пассажирки на соседней станции. И поняли, что опаздываем, что нам не успеть. И мы побежали. Мы не могли не успеть, нам нужно было на поезд. Потому что мы очень устали.

Но деревня-то – Высоково! Стоит на высокой горе. И нам нужно было вначале забраться на эту гору. И только потом бежать вниз, к железной дороге.

С горы мы увидели зеленые вагончики, мелькающие среди елей. Теперь кто скорее, мы с сестрой, длинноногие, но уставшие, или поезд. Мы бежали под гору. А впереди нас бежали наши длинные тени. Потому что в нашей местности – почти «белые ночи», и солнце вечером «ходит» низко.

Машинист нас, наверно, не видел. Иначе бы он нас подождал. Почему не пожалеть и не подождать двух ребятишек. Но он нас не увидел. Поезд остановился, постоял минуту и тронулся, зеленые вагончики.

Я догнал последний вагон и заскочил на лесенку заднего тамбура. Тогда вагоны были еще с открытыми лестницами.

Сестра уже бежала по боковой стороне полотна, стараясь зацепиться за поручни вагона. И за мои руки. Ноги ее вязли и заплетались в песке и щебне. Я молчал, я не мог торопить сестру, она и так бежала из последних сил. Поезд все набирал и набирал ход. А сестра все отставала и отставала.

Наконец, она сдалась. Сбежала с полотна и упала в траву. По ее вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.

Я спрыгнул с поезда, подошел и лег рядом с ней. Она не могла никак успокоиться и плакала уже навзрыд. Солнце село. В последние минуты перед закатом оно как-то быстро «ныряет» за горизонт земли. Стало темнеть. Противно заныли комары. Я гладил сестру по головке, по спине. Мне ее было бесконечно жалко!

Постепенно она успокаивалась. И потом сказала: «Ну что, пошли потихоньку!»

Не помню, встречала ли нас мама. Скорее всего – нет. Потому что был от покоса еще один путь, более короткий. И когда мы заведомо не успевали на поезд, мы ходили этим путем. Но уж очень там был лес не приветливый, и мы, дети, когда одни, ходить там ночью боялись. Очень там много было светлячков. А нам казалось – чьи-то глаза, много глаз. Но иногда мы выбирали и этот путь. Поэтому мама не знала, на какой дороге нас встречать.

Все тогда кончилось хорошо. Уже не торопясь, чуть печальные, но какие-то чистые в душе, наверно, от пролитых слез, мы по шпалам дошли до нашего поселка. А потом и до дома.

Простая история. Но такая сейчас мне дорогая! Потому еще, что уже никогда со мной не будет моей любимой сестренки.

У ПОСЛЕДНЕЙ ВОРОНЫ ГНЕЗДО ГОРИТ!

Если над вами летит стая ворон, что чаще бывает осенью или зимой, то попробуйте покричать птицам эту фразу, это ложное предупреждение.
-У последней вороны гнездо горит!

Только кричать нужно правдиво, с чувством и тревогой в голосе. Постараться побыть в эти минуты хорошим артистом. И вы обязательно увидите, почувствуете, беспокойство последних птиц. Хотя осенью и зимой – вороны ужу покинули свои гнезда. Они вывели и поставили «на крыло» своих птенцов. И вроде бы переживать им о возможном домашнем пожаре - нет причин. Но, наверно, в птичьем сердце не пропадает чувство любви к родному гнезду. И чувство тревоги за родной дом. И за сохранность сплетенной, с мягкой подстилкой на дне, и оставшимся от птенцов пушком, корзинки-гнезда, где-нибудь среди густых ветвей.

Но, скорей всего, у взрослых людей обмануть птиц не получится. Потому что они в душе не верят в то, что утверждают: «У последней вороны гнездо горит!».

Лучше это получится у детей. Дети легко перевоплощаются. И, когда они обращаются к птицам, густой поток их мыслей, ауры или чего-то другого, которое люди еще не очень понимают, понесется к птицам. Как предупреждение. Это и встревожит птиц. И начнется настоящее соревнование – не быть последней вороной.

Недалеко от нашего дома, на возвышенности, на дубах, вороны уже несколько лет подряд «облюбовали» себе «зимовье». Которое начинает существовать уже со средины осени. До самой темноты, с горы, доносится шум, гвалт, карканье. И, наверно, птичьи ссоры. И только к темноте все затихает. Деревья из осенних серых превращаются в черные, так много птиц! Не знаю, чем ворон привлекает это место.

Иногда что-то пугает птиц. И они огромной стаей, с шумом, взмывают вверх. Их тысячи, тысячи! Чаще всего птиц пугают мальчишки, взрывая петарды. Птицы в полете делают большой круг. И опять с шумом усаживаются на свои деревья. Наверно, садятся рядками ближе друг к другу. Чтобы в холодные ночи им было друг от друга теплее.

И вот, когда они делают успокаивающий их круг, мне так и хочется закричать, как это было в моем детстве.
-У последней вороны гнездо горит!

Но кричать мне нельзя, стар я уже. И люди подумают другое. Но вспомнить свое детство, запретить, - мне никто не может.

Тогда, в нашем лесном поселке вороны не устраивали свое «зимовье» в окрестном лесу. Эта птица любит быть ближе к человеку. И вороны облюбовали пристанционные тополя.

Тополя были огромные, осокори. И, наверно, более, чем столетние. Как и сейчас у нашего дома, вороны собирались на ночевку к вечеру. И тоже тогда всегда был гвалт, шум и птичьи ссоры. Людей птицы не боялись. Чего бояться тех, которые далеко внизу!

Но колокола, который был закреплен на «главном» тополе, птицы побаивались. А может быть, просто им было интересно с ним «играться».

Колокол людям был нужен – объявлять о прибытии и отправлении пассажирских поездов. Радиовещания тогда не было. Несколько ударов колокола подряд – поезд прибывает, два удара – до отхода пять или несколько минут (при малой стоянке поезда), последующий один удар – поезду дано отправление.

Одиночные удары колокола птиц не тревожили. Почти не тревожили. Но когда колокол звучал «трелью», стая взлетала. И делала успокаивающий круг.

Когда я об этом вспоминаю, я представляю картинку из книги Алексея Ивановича Мусатова «Стожары». Наверно, сейчас эту книжку уже многие забыли. Там ребятишки выстроились в линеечку, и наблюдают, закрывшись ладошками, как заходит, закатывается за горизонт, солнце. И в последние секунды цвет заката из золотистого превращается в зеленоватый.

Вот так же и мы, дружная ребятня, стоим в линеечку где-то около перрона, смотрим на птиц, и самозабвенно кричим.
-У последней вороны гнездо горит! У последней вороны гнездо горит!

Птицы нам верят. Нам интересно.

Но однажды колокол сняли. Станцию радиофицировали.
И вдруг тополь, главный тополь, как бы заболел. Листочки его потеряли блеск, некоторые веточки стали увядать. Как объяснить такое явление? Может быть, многолетние колебания, гудение металла, меди, способствовали движению соков в дереве. А может быть, дерево и красивая вещь – колокол, просто подружились.

И наш всеми уважаемый учитель рисования, черчения и астрономии, и краевед, Петр Михайлович Устюжанинов, попросил железнодорожное начальство повесить, закрепить, колокол опять на дерево. Сопроводив это место памятной доской примерно с таким текстом.

«Наш поселок относительно молодой и еще не имеет каких-то памятных мест. Но он у нас самый красивый и всеми самый любимый. И пусть этот старинный колокол, который был изготовлен в 1882 году, и этот тополь, которому тоже больше ста лет, пусть они будут символом того, что у нашего поселка впереди – только хорошее.
Когда на станции нет пассажирских поездов, маленьким детям разрешается позвонить в колокол. Но не больше пяти ударов. И не забыть радостно улыбнуться при этом».

И дети звонили. И улыбались. Наверно, одновременно учась и счету, и дисциплине, и радости. Ведь нужно было звонить не более пяти раз. И улыбаться, это так важно!

Наверно, иногда звонили в колокол и взрослые. Когда приезжали, после длительной разлуки, на родную станцию, в любимый свой, с детства, поселок. И конечно, они-то всегда улыбались. Потому что - как не улыбаться! Здесь ты всегда становишься счастливым!

К сожалению, я никогда в колокол не звонил, я не успел.

Но всегда, приезжая сюда, возвращаясь снова в свое детство, я обхожу пристанционные тополя, здороваюсь с ними. Мне кажется, и они отвечают мне: «Что, приехал, дружок! Здравствуй, мы всегда рады тебя видеть!». И в душе у меня каждый раз появляется особенная радость, а в груди - особенная теплота.

Если поезд приходит вечером, я смотрю вверх и убеждаюсь каждый раз, что вороны на месте.

Но вот колокола не стало, к сожалению. Наверно, не устоял он против железнодорожных правил.

Но и без колокола, всегда, когда я увижу в небе стаю птиц, стаю ворон, мне всегда хочется закричать:

-У последней вороны гнездо горит!

-Будьте счастливы, птицы! Будьте все - счастливы!


Ноябрь 2006 г.


Рецензии
И у мЭнэ ну тож самое
в тутошной КОПИИ давней моей сенсацивоной публикатии :
"ПОБЭДЫТЬ БУЛО... НИЗЗЗЯ!" (о военном детстве)

Нестор Тупоглупай   23.02.2018 16:24     Заявить о нарушении
На это произведение написано 13 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.