Оловянный капитан

ОЛОВЯННЫЙ КАПИТАН

Я здесь в бумагах своих рылся, и извлек из загашника свою армейскую записную книжку. Ничего в ней нет интересного, за исключением напоминания о нашем взводном командире, в звании капитана. На редкость удивительный тип. Всегда выглядел безукоризненно опрятно и аккуратно. Весь подшитый, наглаженный, начищенный и блестящий. Имел, правда, обыкновение перекатываться с пяток на носки. Вследствие чего, носки его хромовых сапог были загнуты вверх и походили на сапоги Гулливера или тапки сказочного Мука. Активности в нем был неиссякаемый колодец.

Комбат, подполковник, постоянно нервно морщился, когда наш капитан ему докладывал. Вытянувшись в струну, с ладонью у правого уха, докладывая своему командиру, его так и мотыляло, как неваляшку, вперед-назад, вперед-назад. И слова он говорил, растягивая их, и как-то призадумывался перед каждым произнесением одних и тех же фраз. В казарме, как сейчас помню, тишина, все в ожидании, и наш капитан, напротив комбата, что-то поет, вальяжно, перекатываясь, с носков на пятки. Комбату-то замечание ему делать нельзя: подчиненные как-никак наблюдают, поэтому скрепит зубами, но ждет, когда цитата из «Строевого Устава», наконец-то, произнесется.

Так вот, капитан наш, чтобы не проговаривать всех фраз целиком, урезал их до самого краткого вида. Как-то, при отъезде взвода на хозработы, он скомандовал: «К машине! С лопатами, я договорился». Или перед началом занятий: «Поставьте шинель в угол, и начнем». Когда он был в гневе, то имел обыкновение кричать: «Кто тут кому позволил беспорядок нарушать». И совершенно непонятно было, что он хотел сказать, когда говорил: «Я не подстегиваю вас, а разумеваю».

Но, вспомнился мне другой случай. Зима. Вьюга. Крепкий мороз. Стоим на улице. Ждем комбата. Тот идет. Капитан выстроил взвод и пошел докладывать. Только он начал запевать, тот дал команду «Вольно!». Он всегда так делал, когда куда-нибудь спешил. Капитан тремя приставными шагами встал рядом с комбатом, как обычно раскачиваясь туда-сюда, на ветру ещё сильнее. Пока он так ходил, все мучительно ждали того момента, когда он повторит команду для взвода. Было ужасно холодно. Капитана, наверное, все (включая комбата) уже успели про себя по сотне раз обматерить. И вот он уже набрал воздуха в легкие, чтоб прокричать «Вольно». Послышалось, как вылетело из его рта «Во…», но закончить крик он не успел, так как в момент перекатывания тела с носок, обратно на пятки, порывом ветра его сдуло с ног. Они у него подлетели вверх, и он со всего маху шарахнулся на спину. На том месте, куда он стал, просто, под снегом была замерзшая лужа.

Поразительно то, что он падал так же, как и стоял, словно оловянный солдатик. Кличка потом к нему приклеилась «Капитан Оловянный»; до этого он был «Буратино», в смысле, деревянный. Короче говоря, несколько мгновений он лежал на спине, но с рукой, приставленной к левому уху. Правда, с головы у него слетела фуражка, которую ветер погнал по аллее. Все стоят смирно, ждут. Комбат, искоса смотрит на капитана. Тот быстро поднимается и бежит за фуражкой. А она катится. Чуть поодаль от нас стоит дневальный другой роты. В его сторону фуражка и катилась. Он попытался её поймать, но, промахнувшись по ней рукой, он автоматически наступил на фуражку ногой. На силу фуражку поймали, и команду «Вольно!» кричал уже какой-то, плененный под Сталинградом, гитлеровец, в помятой фуражке, расколотым надвое козырьком и в грязной шинели.

С неделю позже, стоял я на тумбочке дневального, в наряде. Идиотское, между прочем, место. Расположено оно (поясняю для тех, кто ещё не знает) напротив входной двери в казарму, рядом с канцелярией офицеров и умывальней. Здесь же расположена каптерка старшины и маленький спортивный городок – перекладина, стойка со штангой, блины к ней, гантели и прочее барахло. Но, идиотское оно потому, что зеркало в полный рост висит, как раз напротив тумбочки: стоишь и смотришь на себя в зеркало, как попугай в клетке. Вот, так стою и смотрю на самого себя. Казарма пустая. Вся рота на занятиях. В канцелярии два взводных: один мой, оловянный капитан, другой – старлей, командир соседнего взвода нашей же роты.

Выходит мой взводный из канцелярии. Подходит к зеркалу, и начинает, присвистывая, раскачиваться на своих ногах. Галстук поправляет, с погон, щелчком пальца, пылинки сбивает, двумя ладонями волосы за уши заправляет, хотя стрижка у него короткая – он так всегда делал. Вдруг, увидел меня (пару минут, кстати, уже прошло).

- Стоишь? – смотря в мое отражение, говорит.
- Так точно, стою. – отвечаю.
- Просто стоишь?
- Никак нет. Службу несу.
- И хорошо несешь?
- Так точно, хорошо.
- Да-с! – он оторвался от зеркала, и уже осматривал меня с ног до головы. – Ничему тебя, товарищ курсант, за три года армия не научила. Или научила?
- Ещё учит.
- Учит, говоришь. – все это время, он плавно шатается. – Хорошо, говоришь, службу несешь? А ведь, грязно в роте. Вот, смотри, тумбочка в пыли. По плинтусам, видишь, пыль. Это, как?
- Понял, сейчас устраню. – я собирался уже идти за веником.
- Ты куда? – удивился он.
- Устранять.
- Тебе, что положено делать?
- Стоять на тумбочке.
- А куда же ты пошел?
- Выполнять Ваш приказ.
- Я тебе ничего не приказывал. Научили его! А если бой. Тебе нужно огневую точку противника уничтожить, а ты вместо этого полезешь по блиндажу порядок наводить, что-ли?
- Никак нет. Сначала уничтожу цель, а потом полезу.
- Мудрствуешь?
- Никак нет.
- А я говорю, мудрствуешь.
- Так точно, мудрствую.
- Мудрец, что-ли?
- Никак нет. Не мудрец.
- Философию изучаете?
- Есть такой предмет.
- С Сократом знаком?
- Встречал, как-то.
- Где ты его мог встречать? Это древнегреческий мудрец, который умер, черт его знает, когда. Встречал он его! Как будто, это курсант Пупкин из первого батальона.
- Я имел в виду, тексты. В текстах встречался.
- В текстах ничего не встречается, в них читается и понимается. Мудрствуешь, значит?
- Никак нет.
- С каким-то подвохом со мною разговариваешь, товарищ курсант.
- Вы спрашиваете, товарищ капитан, я отвечаю.
- Я интересуюсь, а не спрашиваю. Спрашивают за проступок и провинность. Пора бы уже знать, философ.
- Виноват. Вы интересуетесь, а я отвечаю.
- Не отвечаю, черт возьми, а докладываю.
- Виноват, докладываю.
- У меня заявление твое лежит на краткосрочное увольнение в выходные. Что значит «семейные обстоятельства»?
- Устройство личной жизни.
- Чьей?
- Моей жизни, с жизнью любимой девушки.
- И что, за два дня ты успеешь, это все устроить?
- Так точно. В смысле, два месяца же безвылазно здесь торчу.
- Не торчишь, а служишь. У нас торчит слива в заднице, а здесь служат.
- Виноват. Служу безвылазно.
- А кто виноват? Который день стоишь в наряде?
- Третий, через сутки.
- Сколько осталось?
- Два.
- А за что стоишь?
- Вы же сами объявили.
- Правильно. Объявил за то, что ты в медпункте, сидя на подоконнике, щекотал медсестру по запретным женским местам, и даже не отреагировал на замечания начальника строевой части. А говоришь, личную жизнь устраивать собираешься. С этой медсестрой?
- Никак нет. С другою. С медсестрой так, баловство. Просто стояли и разговаривали. Затрещука не заметил, просто.
- Подполковника Затрещука.
- Виноват. Подполковника Затрещука.
- Вот, когда научишься замечать подполковника, а не медсестер, тогда и будем разговаривать. А то, так можно и Родину не заметить. Бабы тебе её заслонят всю. Есть у тебя Родина в душе?
- «Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего…И понесу я отчизну сию в сердце моем, понесу ее, пока станет моего веку».
- Вот, это правильно.
- А у Гоголя, неправильно.
- Потому что, Гоголь, хохол, понятно?
- Так точно, хохол.
- Два месяца, говоришь, никуда не выходишь из училища. А мне нашептали тут, что раза три уже, через забор убегал.
- Неправда.
- Точно, неправда?
- Совершенно, точно. Эта гнида, которая Вам нашептала, на меня, просто, напраслину возводит, чтоб самой у Вас респекта заслужить.
- Ну-ну-ну, курсант. Нехорошо, людей оскорблять.
- А как же её…его, то есть, ещё называть?
- Честный курсант, который мимо нарушения не пройдёт, а заметит.
- Только и делает, Ваш честный курсант, что замечает. Но, врать-то, зачем?
- Нет, товарищ курсант, я ему верю.
- А мне не верите?
- Не верю.
- Зря.
- Никак нет, не зря. А вот дружка твоего, я внес в список. Он идет на двое суток в увольнение.
- Так ему же негде быть двое суток, товарищ капитан. Вы же знаете, что мы вместе у меня дома останавливаемся.
- Мне, все равно, где ему быть. У меня по Уставу, все должны ходить в увольнения.

Капитан развернулся, и скрылся в канцелярии. По прошествии получаса, из канцелярии вышел другой взводный, с игрушечным пистолетом в руке. Прошелся по роте, заглянул во все углы, зашел в умывальник. Пистолет у него был водный. Он залил в него воду. Постоял несколько секунд в раздумье возле тумбочки; что-то интересное пришло ему в голову, и он, ухмыляясь, зашел в канцелярию. Через секунду, оттуда раздался крик Оловянного: «Сука, убью!».

Сначала из канцелярии, хохоча во все горло, пулей вылетел, старлей с пистолетом в руке. Он ещё не успел добежать до входной двери в казарму, как следом за ним, весь мокрый из канцелярии выскочил Оловянный. Короче говоря, капитан сидел за своим столом, и что-то там писал. Старлей зашел в канцелярию и, ни с того, ни с сего, опустошил пистолет прямо в голову капитана. У Оловянного глаза бешеные. Летит как фурия. По пути хватает со стойки пятикилограммовый диск от штанги, и швыряет им в след своему обидчику. Старлей же, уже успел выскочить за дверь, устремляясь вниз по лестнице, к выходу из корпуса.

Пятиэтажный корпус у нас был очень красивый. Наша рота находилась на третьем этаже. Особенную красоту ему придавали витражные стекла, размещенные по всему подъезду. С витиеватым узором, из толстого стекла, они на солнце играли разноцветными бликами, украшая весь лестничный марш. У входа в корпус, было огромное крыльцо, которое накрывало четырехметровая крыша. Именно, в один из витражей, находящийся между вторым и третьим этажами, и врезался пятикилограммовый диск. Оглушительный грохот раздался в подъезде. Оловянный, если можно так выразиться, замерз на месте. Смекнув, в чем дело, он быстренько ретировался в канцелярию. Меня же душил смех. Но, он задушил меня ещё более тогда, когда дневальный первой роты, занимающей первый этаж, рассказал то, что происходило внизу.

Он курил возле крыльца на улице. К корпусу шел комбат. Только он схватился за ручку входной двери в здание, раздался грохот. Стальной диск ударился о крышу, и слетел с неё на землю, укатываясь в клумбу с цветами. Мгновением позже, на крышу стали сыпаться тяжелые стекла. Комбат даже присел от неожиданности. Поняв, в чем дело, он резко дернул дверь на себя, пытаясь побежать на верх, но из тени подъезда на него вылетел, с обезумившими глазами, старлей, с зажатым в руке пистолетом. Комбат у нас был мужиком мощным, поэтому ему удалось удержаться на ногах. Бедный старший лейтенант со всего маху, стукнулся о комбата, как о стенку.

- Извините…товарищ подполковник…Виноват…Споткнулся о порог…- лепетал старлей, глядя снизу вверх на своего командира.
- Что, сейчас, было? – спросил тот.
- Не знаю. Что-то разбилось, там, вверху.

Комбат медленно вошел в подъезд. Глядя вверх, он аккуратно стал подниматься. Возле, дыры в стене, он остановился. Поглядел на старшего лейтенанта и, ничего не сказав, вошел в нашу роту.

- Смирно! – заорал я.

Из канцелярии выскочил Оловянный. Рубашка его, ещё имела мокрые пятна.

- Товарищ подполковник, - начал он, - за время Вашего отсутствия в расположении роты (на этом моменте он особенно акцентировался; мол-де, в расположении роты, все в ажуре, а за её порогом, это уже не его дело) происшествий не случилось…
- А там? – комбат головой махнул в сторону подъезда.
- Виноват. – уже раскисая молвил взводный. – Из руки выскочила и улетела туда…и того, прямо насквозь ушла куда-то не туда.

У бати (так его величали) лицо раскраснелось от возбуждения, заходили желваки под кожей лица. Было видно по его виду, как он ведет яростную борьбу с самим собою: точно, как Флобер за работой над сочинением. Витраж! Боже мой, это была его любовь, такая же, как и машина для мужчины или набор инструментов или ещё что-нибудь. Временами, он даже сам начищал их до блеска. Все знали, что первым делом в корпусе должны блестеть, как котовы яйца (армейское выражение, применяемое ко всему тому, что должно больше, чем блестеть, блистать), витражи, а уже после все остальное. Почему-то, он более смотрел на меня. Я стоял и думал, что надо же было попасть ему под руку именно мне, и именно сегодня, именно сейчас. Вытянувшись в струну, я глядел в сторону, куда-то вверх, лишь краем глаза, периферийно, наблюдая за всеми изменениями цвета лица комбата. В округе повисла мертвая тишина. Все живые души испарились, кто куда. Наконец-то, он кое-как совладал с собою.

- Товарищи офицеры, пройдемте в канцелярию. – выдавил он из себя.

Через минуту в ротную канцелярию уже неслись и наш ротный, и замполит батальона, и старшина. Все, почему-то, укоризненно смотрели на меня, как будто я виновен в том, что, как выразился Оловянный, «она выскочила из его руки и улетела не туда». Что-то они там обсуждали, вернее, обсуждал комбат, вполне естественным русским языком, приводить дословно который, в культурных повестях не рекомендуется. Спустив пары, он в сопровождении Оловянного и замполита, вышел в роту. Проходя, мимо меня, он остановился.

- Какого черта, товарищ капитан, я постоянно вижу у Вас на тумбочке, этого курсанта? У Вас разве нет других людей?
- У него пять нарядов вне очереди.
- За что?
- Подполковник Затрещак пожаловался на его поведение в медсанчасти.
- И что он там натворил?
- Ответил грубо на замечание.
- Что, значит, грубо?
- Не по Уставу.
- Насчет чего, было замечание?
- Обнимался в санчасти с медсестрой.

Замполит заулыбался. Куда-то отвернувшись в сторону, он чуть было не смеялся. Веселый, кстати, у нас был замполит. Комбат заметил его веселье.

- Снимите его с наряда. Я отменяю наказание. Слишком сурово наказывать за это пятью нарядами вне очереди. Учиться, когда ему прикажете, если он у Вас из роты не выходит. – потом, обращаясь ко мне. – Витраж, когда привезут, будешь устанавливать ты.
- Товарищ подполковник, я же не умею. – взмолился я.
- Вопросы есть?
- Никак нет.
- Вот, и прекрасно.

В пятницу, на этой же неделе, мы с моим другом установили новый витраж. Батя был несказанно доволен нашей работой. Сами глаза его напевали нам: «Просите, чего хотите, осчастливлю», и осчастливил – отпустил в увольнение до самого понедельника. И мы на радостях, с нашими подругами, за два дня устроили свою личную жизнь так надолго, как не устраивали никогда. Malum nullum est sine aliquot bono – нет худа без добра.

 
 


Рецензии