Воспоминание друга

Д.ф.н. А.П.Огурцов (Москва)

11 января 2006 года умер Витим Кругликов, умер в больнице после тяжелой операции, которая, увы, ему не помогла. Я узнал об этом в этот же день. Мне пришлось помянуть его вдали от того места, где он жил последнее время. Суета повседневности помешала мне сосредоточиться и осмыслить то, чем же был для меня Витим и от чего он бежал из России в Германию.
Познакомились мы с ним уже после 90 года – после развала коммунистической системы. Мы вместе с ним работали в одном институте – в Институте Философии РАН. Он – в одном секторе, я – в другом. Встречались чаще всего в курилке, где нещадно дымили и заодно беседовали о последних новостях. Помню в первой встрече в курилке, я спросил у него: «Что за странное имя тебе дали родители?» И он рассказал мне о своих родителях-геологах, искавших на низинах Витима притока р.Лены то ли слюду, то ли золото. В этих беседах выяснилось, что у нас есть общие знакомые, что в нашей памяти сохранились какие-то знаковые события 60-70-х годов, прежде всего связанные с кругом Ю.А.Левады, в частности, всплыло имя Давида Зильбермана, с которым Витим жил в одной комнате аспирантского общежития и который после переезда в США был признан одним из выдающихся мыслителей ХХ века.
В 90-е годы Витим был одним из инициаторов и редакторов рукописей грузинско-русского философа М.К.Мамардашвили. Он входил в Фонд философских и междисциплинарных исследований им. Мамардашвили. Именно Витим организовывал чтения, посвященные его памяти. Первое из них состоялось 10-11 марта 1992 г. Текст выступления Витима Кругликова на этих чтениях опубликован под названием «Не-стать Другим». Вспоминаю эти Чтения – набитый так называемый Красный зал Института, напряженную заинтересованность слушателей, буквально внимающих живому слову. Витим был редактором-составителем материалов этих чтений. В предисловии он писал, объясняя интерес к мысли М.К.Мамардашвили: «Пожалуй, трудно найти другого мыслителя, так остро чувствовавшего, как Мамардашвили, что во второй половине ХХ века, в силу многих причин мы оказались фактически в ситуации смерти слова. Когда слово и речь как бы погрузились в анабиоз...»
Усилия Витима по изданию работ Мамардашвили, по организации Чтений его памяти движимы были и стремлением сохранить слово и мысль Мамардашвили, и преодолеть затертость слов, дурной запах суконного советского языка – языка идеологических штампов и клише. Но не только этим можно объяснить то, что Витим посвятил часть своей жизни, в том числе и интеллектуальной, изданию и осмыслению творчества Мамардашвили. Он был близок ему запретом на завершенность, на окончательность истин или того, что считается истиной. Каждый из нас понимал, а Витим это прочувствовал, что сегодняшний научный и художественный опыт не поддается изложению в завершенных системах, что построение такого рода философских систем чревато догматизацией опыта и мысли, что мы это уже проходили, а к прошлому возврата нет. Поэтому-то по своей стилистике статьи Витима напоминают скорее опыты, эссе (не зря он был автором статьи «Эссеизм» в той «Новой философской энциклопедии», в которой он принял участие, но которую он не увидел она вышла после его отъезда из России – Т.1У, М., 2001). Он предпочитал эссе как жанр философствования именно потому, что в эссе наиболее выразительно обнаруживается открытость мысли, невозможность ее «затвердения», ее заостренная полемичность и не-окончательность.
 Вторые чтения, специально посвященные книге «Картезианские размышления» М.К.Мамардашвили, состоялись 21-23 июня 1994 г. И там тоже выступал Витим. После отъезда Витима чтения хотя и продолжаются (последние состоялись три месяца тому назад), но (по каким-то непонятным причинам) привлекают гораздо меньшее внимание и интерес. Можно объяснить это отсутствием у их организаторов спокойной энергичности Витима, его целевой установки – понять усилия мысли его современника как акты мыслеволия или волемыслия. В этих словах Витима передано его переживание мысли прошлого – не просто как чистой мысли, не просто как фактуры сознания, а как акта, воссоединяюшего в себе и мысль, и волю.
Если попытаться сказать, что же было сделано Витимом и чем же он интересен, то хочу заметить, что в русской философии (может быть, точнее – философии в России) существуют, по крайней мере, две ориентации. Одна – это ориентация на науку, на рациональность в широком смысле слова, на выявление оснований и регулятивов научного опыта как экспериментального, так и теоретического. Другая – ориентация на художественный опыт, представленный не только в смысловой энергетике слова, но и в зазорах между словами. Витим – выразитель именно второй ориентации, стремящийся осмыслить как энергетическую потенциальность слова, так и метафоры, смыслообразы, формы неопределенности в языке, прежде всего, конечно, в языке русских писателей. Витима всегда интересовало то, что вместе с Мамардашвили он называл «эстетикой мышления». Но эта эстетика переживалась им не просто как эстетический потенциал языка, а как его онтология, как несущая фактура сознания.
В своих эссе он и пытался дать смысловое зондирование романов и повестей таких писателей, как Н.Гоголь, В.Набоков, З.Зиник, В.Пелевин, А.Сергеев. Витим стремился не к тому, чтобы дать обозрение каждого отдельного произведения – будь то «Дар» Набокова или «Omnibus» Сергеева, а к тому, чтобы выявить различные текстурные слои в них, различные пространства, определяемые порядком либо зрения, либо языка, либо складками между этими пространствами. В этом отношении весьма показателен его анализ образа зеркала у Набокова – зеркала-разоблачения, зеркала-игры, зеркала-памяти, зеркала-языка, зеркала – ужаса одиночества. Такой подход предполагает обращение к тому, что он сам называл «андерграундом языка», т.е. опыта, хотя и выраженного в слове и там очевидного, но все же незаметного, не замечаемого, невидимого, подпольного. Художественное произведение оказывается «кружением вокруг невидимостей», применением различных форм неопределенностей языка в прозе и в стихах (напомню его блестящее и парадоксальное эссе «Вздохи языка»). Оно целиком посвящено частице «Вот», которая играет громадную роль не только в русском. но и в немецком языке. Но ведь субстантивация этой частицы служит началом философии - «этовость», «вотость» уже есть у Аристотеля и В.Оккама, ему посвящали трактаты средневековые мыслители, да и М.Хайдеггер кладет в основание своей фундаментальной онтологии Dasein, «вот это», ставшее «вот этим бытием». Казалось бы, своим интересом к тому, что Витим назвал «граммемами неопределенности», он близок к постмодернизму, к его анализу складок между различными пространствами изобразительного и мыслительного языка, например, барокко (напомню Ж.Делеза «Лейбниц и складка»). Но сам же Витим скрыл в примечании свое отношение к постмодернизму: «Об этих, постоянно скрывающих от наблюдений, фактурах языка, конечно, давно известно, многое написано. И удивительная вещь: постструктуралистская философская работа в пространстве смысла, связанная с именами Барта, Деррида, Делеза и др., конституировалась и получила основное направление в исследованиях условий и границ образования смысла. Качества смысла и драматическое содержание латентных языковых структур для них не представляют интереса».
В этом примечании Витим выразил такой свой интерес к художественному опыту, который не ограничивается демифологизацией фактичной реальности, а расширяется до латентных языковых форм и даже до тех форм, которые в молчании, в паузах, зазорах между словами способны засвидетельствовать неопределенность смысла, смерть означающего в слове.
В художественном опыте он всегда стремился сделать незримое зримым, незамечаемое – заметным, неочевидное – очевидным, причем художественный опыт охватывал у него все – и повседневность, и реальный быт, и разговоры. Напомню одно его рассуждение о тех разговорах на кухне, которые вели интеллигенты в советской России: « Среди разговоров на московских интеллигентских кухнях, где разрешались последние вопросы, создавали, размножали, передавали самиздат, кроме стукача, всегда присутствовал в качестве мудрого наблюдателя еще один персонаж. Невидимый и неслышимый, он-то, может, и был главным героем того художественного акта, который вот только что состоялся здесь. А то, что кухонные разговоры явно были художественным произведением, в том нет никакого сомнения. И этим мудрым наблюдателем была пустота призрачности, которой так много при вечернем освещении».
Не обошел Витим своим вниманием и Ф.Кафку и М.Павича, их притчевость, визионерство. А Павич был ему близок своей иронией по отношению к постмодернизму, к постмодернистскому хаосу.
Я знал, что Витим болен, что ему еще в Москве поставили диагноз, но не мог предположить, что болезнь его столь глубока и что она его съест. Вспоминаю наши разговоры уже после того, как он мне, да и всем, объявил о своем отъезде из России в Германию. Он говорил о том, что больше не хочет заниматься философией, что он де по-натуре не философ, что он хочет заняться литературной критикой, выявлением тех зазоров между словами, в которых видится смысл. Я считал эти настроения его усталостью, чувством внутренней неудовлетворенности, которая для меня качество русского интеллигента. Но в этом настроении надо было увидеть то, о чем он сам писал – «кислородную недостаточность мыслительного пространства», то есть того пространства мысли, которое замкнуто внутри себя, не влечет вместе с собой волю, слово, решимость и т.д. Это настроение Витима совпадало с общим ощущением кризисности философии, с утверждением о том, что она умирает и ядром современной культуры становится литература и литературоведение. Именно это ощущение присуще, например, Р.Рорти
Говоря откровенно, я не понимал причин его отъезда из России. Все у него было в порядке – он работал, только что выпустил книгу «Незаметные очевидности». Между слов иногда он намекал на домашние неурядицы, говорил о том, что надо вытаскивать маму из Бендер, оказавшихся центром тех военных столкновений, которых было немало на постсоветском пространстве. Я осознавал, что его что-то не устраивает в самом себе, что он недоволен самим собой – а кто из нас доволен собой? Наверное, те, кто исповедует пошлость, о которой Витим писал в своей книге и суть которой вряд ли переводима на любой другой язык.
Я понимал, что он хочет начать все сызнова, начать жизнь с чистого листа. Но возможно ли это в принципе? Возможно ли осуществить это постоянно возникающее желание – начать все с начала – будучи отягощенным даже не болезнью, а опытом прошлой жизни? Можно ли освободить свое будущее от прошлого? Я воспринимал его отъезд как способ «освобождения» от прошлого. Незадолго до отъезда он участвовал в конкурсе, который проводил ряд зарубежных фондов на тему: «Освободить будущее от прошлого? Освободить прошлое от будущего?» Помню, когда он мне рассказал об этом конкурсе и пригласил участвовать в нем, я отказался, поскольку сами поставленные вопросы далеко не прозрачны, что время неразрывно, а прошлое не отторжимо и от настоящего, и от будущего. Он написал эссе, которое завершил словами, выражающими его чувство хрупкости человеческого бытия: «...уже поздно. Уже поздно освобождать «вчера» от «завтра» и друг от друга, поскольку неизвестно, возможно ли это сделать и как это возможно сделать». «Уже поздно...», но все-таки он допускал эту возможность. Или нет? Теперь уже не могу его спросить и услышать его ответ – уже поздно, уже опоздал.
Безжалостная машина времени прошлась еще по одному моему другу, подмяла его под себя, поглотила его из обычно-текучего времени. Но существует другая темпоральная реальность – не бесконечная вечность, как думал Витим, а, увы, конечная темпоральность нашей памяти, в которой живут близкие нам люди, пока мы живы.
Я благодарен ему за то, что он пригласил меня в Германию и мы смогли увидеть множество немецких городов и городков. Вспоминаю нашу последнюю беседу в парижской гостинице, куда мы возвратились уставшие после Лувра. музея Родена и прогулок по его улицам и бульварам. После отъезда из его маленькой немецкой квартирки остались лишь письма по электронной почте, в которых он интересовался моим отношением к тем или иным событиям – не только в России, но и в мире. Его письма нередко были многостраничны. Он не только излагал свое понимание какого-то события, но и выдвигал аргументы в защиту своей позиции. Наши оценки иногда не совпадали, иногда совпадали, но он всегда с интересом относился к мнению Другого.
Да, нельзя, как по ленте Мебиуса (а это его любимый образ) возвратиться в тот миг и в то место, в которых произошла наша Встреча, в которых мы беседовали и в которых мы прощались. Смерть лишает нас симметрии прошлого и будущего: прошлое осталось – осталось в памяти о наших встречах, беседах и замышлениях, а будущего – будущих наших встреч, бесед, уже не будет. Старость и начинается тогда, когда осознаешь пустоту вокруг себя, когда один за другим умирают друзья и ты ощущаешь дыру мира.


Рецензии
Ушёл приятель в мир иной
Не дома – на чужбине…
Недавно спорил он со мной
В чём жизни смысл? А ныне..

Щепотка пепла от него
Упрятанная в стену
Закрыта наглухо плитой
Не подначальна тлену.

Летали птицы над стеной
Как будто бы прощались
Вдова рыдала, в ней одной
Две жизни продолжались.

Средь провожавших, в стороне
И я стоял, разбитый…
Представил, как в чужой стране
Мой прах, в стене закрытый...

У каждого свой смертный час
Уйдём...кто поздно, а кто рано...
Оставив детям прозапас,
Всё то, что нами недобрано.

Михаил Ганкин   13.01.2009 23:05     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.