По границе мечты с бедой

 - ибо путь комет –
Поэтов путь: жжа, а не согревая,
Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом, -
Твоя стезя, гривастая кривая,
Не предугадана календарем!
М.Цветаева


Молодой, глуховато-теноровый, мужской голос с мягкими доверительными обертонами звучит из моего магнитофона. Сейчас в 2004-ом - молодой? А тогда в 1968 ему было всего лишь 50. У меня остались лишь две пленки стихов в авторском исполнении. По этой манере доверчивого и доверительного чтения, чтения стихов тонкого по-мальчишески угловатого человека не убеждающего, но наполненного силой убежденного, любой ощущал себя приобщенным к какому-то благородному, романтичному, положительному миру идеального. Этот человек, тощий от следов дистрофии военных лет, поэт несомненный, был во всём и всегда поэт. И всегда, со времени его гибели, он был со мной, присутствовал во мне.
Тогда был тот знаменитый май Пражской весны, май Сорбонны и Парижа 1968 года. Который мы в тихом советском Кишиневе почти и не заметили.
А Маркиз, говоря высокопарно, был моим первым духовным учителем.
Я много раз на протяжении этих лет прослушивал эти пленки. Но уже давно мне больше нужно было слышать его голос, а за стихами я пытался услышать наши разговоры, его размышления, его обращения ко мне.
И как сейчас рассказать о нем?! Рассказать так, чтобы точно поняли, каков был этот человек, эта личность, этот мыслитель, этот поэт?! Чтобы смогли не только это понять, но смогли бы представить и увидеть его.
Я попытаюсь, хотя не знаю, смогу ли…
***
Город Бендеры в 1951 году. Молдавский язык у нас преподавался почти факультативно. Это означало, что на уроках нужно было присутствовать, учить его было нужно, оценки получать было нужно, но годовая оценка никакой роли не играла. За плохую оценку по нему на второй год не оставляли. К нам в шестой класс пришел невысокий, очень худой человек.
Доброжелательно и миролюбиво сказал: «Меня зовут Марк Израилевич Волкомич, я буду у вас преподавать молдавский язык». Класс издевательски хмыкнул, все весело заверещали, и кто-то тут же брякнул – Маркиз. Учитель сделал вид, что не услышал и начал урок. Конечно, мы его не слушались, на его уроках всегда было шумно, но с обеих сторон безобидно. Да он и не требовал от нас зеркальной тишины. Вообще, из него не сквозило желание подчинить нас. А раз нас не давят, то и мы не злы.
Через год наш факультатив молдавского языка вообще упразднили. А в 9-ом Маркиз снова вошел в класс и стал учить нас психологии. Мы были подопытными, провинциальными зверьками: по новому эксперименту предполагалось в девятом ознакомить нас с началами психологии, а в десятом - с основами логики. Но с логикой затем что-то не получилось.
Зато теперь на уроках Маркиза мы не шумели, а внимали ему. И тогда впервые ощутили магнетизм его личности. В его речи не было никакого дидактизма.
Это потом я услышал в его стихах боль мира и борьбу. Бывала в них и публицистичная риторика и дидактический указующий перст.
Он не требовал от нас зубрежки формулировок. Он не превращал урок в игру, что так приличествует обучению психологии. Он просто рассказывал нам об устройстве человеческой психики, и понятия памяти, темперамента, представления, сознания, воображения из его рассказов вырастали как бывавшие. Мы понимали его, а формулировки понятий сами собой выплывали в наших еще очень чистых головах, поскольку он открывал свойства психики в нас самих. Его безумно интересовало всякое пробуждающееся сознание. Он с радостью вступал в диалог с каждым, кому было интересно. Поражало и то, что его уроки шли без какого-то ординарного плана, а в стиле свободной беседы. Волнуясь материалом урока, он возбуждался сам и увлекал нас за собой.
Но звенел звонок.
Однако после уроков можно было с ним ходить и разговаривать.
Как правило, из толпы обучающих нас мастерству, делу и искусству жить, быть (а не казаться) мы сами себе выбираем учителя.
Так произошло в 1961 году. Я пытался стать филологом на втором курсе Кишиневского университета. Как-то выходя из Республиканской библиотеки, которая располагалась тогда в старом неказистом здании на Пушкинской, через несколько шагов столкнулся с Маркизом. И мы пошли, как два взрослых человека, как два старых приятеля, что расстались только вчера. Естественно сразу же заговорили о литературе, о том, как и что писать, о смысле жизни, смысле истории, о назначении человека.
Он, конечно, позвал меня к себе, познакомил с семьей, где я был радушно принят, и где меня мужественно переносили до самого последнего дня в мае 1968 года. Вчетвером они жили в двухкомнатной квартирке на первом этаже «хрущёбы» на Ботанике. Семья почему-то терпела меня, когда я приходил и захватывал главу семейства в плен иногда интересных, а то и заумных и нудных бесед.
А ведь это бывало по три-четыре раза в неделю, а то и чуть ли не каждый день часов с семи до полуночи. Здесь я читал свои первые литературные перлы, их обсуждали, но не судили. И с ним мы обсуждали все на свете. И технику письма, и технику постижения истины, Маркса и Шопенгауэра, практику и теорию устройства социальной жизни, Фрейда и Ауробиндо, конечно, свойства и законы литературного творчества, обыденность и пошлость кишиневского литературного процесса, проблемы пола, любви и долга. Эти нескончаемые разговоры на кухне были типичными русскими разговорами, в которых на своих кухнях выговаривалась в 60-е вся страна.
***
Как-то незадолго до Нового года я, как часто бывало, оказался у них. Марк был оживлен и занят украшением елки. Елка украшалась у него несколько дней, потому что в его воображении она должна была быть той каплей, что вмещает весь мир. Он не украшал, а творил мир елки буквально по рецепту Блэйка: ”увидеть мир в зерне песка” (”To see a World in a grain of sand …”). Елка формировалась круговыми слоями. Я сейчас не помню, сколько было этих кругов жизни. Вверху располагались звезда и солнце, затем небо с облаками, потом снег, скалы, кустарник, леса с живностью, затем поля и сады с плодами, потом дома, селения, люди. Внизу были водоемы, реки, моря, в них плавала рыба, а в корневище уходила подземная жизнь земли.
В результате елка чем-то напоминала алтарь Босха ”Воз сена”, только была светлой, праздничной и как бы сама смотрела на людей. Она была и жила в виде другого мира.
Есть поэты, которые делаются и становятся поэтами. Есть люди, которые рождаются поэтами. К этим последним невозможно отнести некрасовский императив: ”поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан!”.
Просто они не могут быть не-поэтами. Не способны.
Как не мог быть законопослушным королю Франсуа Вийон.
У родившихся поэтами одна обязанность, один долг – быть поэтом. Во всем: в высоком и низком, в любви и нарушении запретов.
Марк Волкомич был рожден поэтом и был рожден гражданином. У него так совпало. Как поэта ему не давали дышать: Маячит телега в кошмаре сна, / и гроб на ней как ракета, / а в нем лежат, в цвету, как весна / живые стихи поэта.
Как гражданина давили и выдавливали в униженное гражданское состояние.
В ту пору он служил методистом в Республиканском Доме народного творчества. Но, как и везде, служить, быть в должности он не мог. Он и здесь пытался быть поэтом. Занимаясь молдавским фольклором, он чутко вслушивался в напевную просодику трагически-пронзительных напевов любви, буйства жизни и ее резких обрывов в смерти. И тогда у него возникали волнующие емкие строки:
…Был тиф и Леонид Андреев
 и бред, и бурный перелом
Бард - поэт поющий. Поэт – человек с голосом, которого хочется слушать и слушать. В юности многие люди начинают писать стихи. Так же как у детей прорезываются зубы, у начинающих сквозь ритмические жесты тела прорезывается голос. Поэтический голос большинство теряет, у человека, узнающего в себе поэта (”моим стихам, написанным так рано, / что и не знала я, что я – поэт…” - Цветаева), голос живет в личности и надиктовывает ему его судьбу. Этот голос у поэтического существа может срываться, может искажаться; но горе поэту, если он пропадает и (или) пытается петь не своим голосом.
Марк Волкомич не пел свои стихи, он не был поэтом-акыном, бардом, но всегда делал (творил, писал, читал) только своим голосом. Голосом своей веры, своей правды, голосом яростной и абсолютной убежденности. И жестоковыйный голос его духа предлагал быть простодушно-несгибаемым существом. Удивительно, но в этом голосе борьбы за справедливость, за утверждение творческого ”я”, (”…а я за жизнь стихами партизаню…”) не слышалось никакой агрессии.
Наоборот, из него лучилась доверчивость. Обращенность к миру и полная открытость. Но при этом, когда его тощая фигурка появлялась среди всех земных людей, они сразу понимали его отделенность. Что-то в нем выдавало существо не от мира сего. Вид у него был донкихотствующий, и через напряженно-горящие глаза, как через окошко, виднелись даже в ясный день разные картинки.
Вот видно, как он ”землю взял и положил на плечи, / и мне земля тяжелой не казалась”.
Или – ”вот двадцать лет с клинком в груди ползу я, / но землю с плеч я до сих пор не сбросил!”.
В обыденности он был трудным человеком. Но какой поэт не труден?! Его простодушная бескомпромиссность, отсутствие даже намека на лукавство отталкивали от него обычных людей. Как человек, лишенный ”задних мыслей”, он просто физически не мог говорить по принципу ”два пишем – три в уме”. А тогда задавалось радостно-трудное поле для общения. Это манило, притягивало. Общаясь с ним, любой человек начинал относиться к самому себе очень всерьез. Поскольку он предлагал держать высокую ноту разговора.
Высокую и чистую.
Он – как точка отсчета в проверке себя на чистоту мыслей, чистоту поступков. Потому что в нем жил опыт проживания высоких переживаний и радостных и горьких постижений. Строго боролся с самим собой, выволакивал свое бессознательное на свет разума и гвоздил его проклятыми вопросами ответственности перед талантом.
Если ”…ты думал, весной обнимая траву, / всю жизнь как поэму писать наяву…”, то ты должен быть поэтом во всем, всегда, до последней строчки. Но как были изнурительны эти споры с собой:
Ты должен! – Но я ничего не хочу!
Ты должен! – Ты слышишь, хоть я не кричу!
Ты должен от жизни себя отделить…
Живое ты должен для жизни любить
Для чего они затевались? Ответ крылся в его четком ощущении различия мира идеального, мечты, и мира реального, который складывался для него как мир беды.
…Жизнь у всех уходила в прошлое,
а действительность вечно – вот!
В советское время бытовала такая чушь, как ”обмен опытом”. Опытом обменивались все: доярки, учителя, поэты, ”инженеры человеческих душ”, слесари и токари, рыбаки и музыканты. Многим и было невдомек, что опыт внутренних переживаний и постижений – не передается. А поэт – это и есть опыт идеального, явленный в живом теле обыденного.
***
Мои записи о нем отрывочны, как, наверное, отрывочны воспоминания пожилого.
От других его отличал и опыт радикального заблуждения. Сталкиваясь с ним, люди часто упирались в невидимую границу незнакомой и непонятной им святости. Не юродства, а именно святости.
”Ну, мы де все понимаем, что и как пишут в газетах, что говорят на собраниях. Вы же понимаете для чего то или это говорится и делается”.
Нет! Он этого не понимал. Потому что искренне и до глубины души исповедовал ту правду жизни, которую узнал в юности. Он был поражен высоким простодушием.
Однажды Лев Толстой оговорился в своем дневнике о плодотворности и эффективности ”энергии заблуждения”. Когда воображение вдруг отрывается от очевидной правды жизни, когда творец искренне и страстно заблуждается. Если на этом заблуждении он выстраивает параллельную картину жизнебытия, то появляются удивительные произведения.
Виктор Шкловский на этой оговорке выстроил книгу ”Энергия заблуждения”, в которой рассказал, к каким постижениям и открытиям приводит страстно заблуждающаяся фантазия. Она часто устанавливает ”сходство несходного”.
Произведением Марка Волкомича было его поэтическое горение в жизни.
Обманки марксизма, пропитавшие его юность, плюс война коммунистического эксперимента со своей оборотной стороной – фашизмом, задавали в нем четкий ориентир - непоколебимо чистую линию поведения в жизни. Он заблуждался вместе со временем, и заблуждение цементировало цельность его личности.
Но кто из нас не заблуждался в идеальном?
(Будучи на двадцать лет моложе его, я только после чешских событий августа 1968-ого начал тяжкую личную работу по ревизии марксизма в своей душе.)
На этой ”энергии заблуждения” он строил свою жизнь, свою борьбу со смертью, за творчество. Всю жизнь и перед лицом смерти он только хотел быть и оставаться поэтом: Я эгоист по-своему / тем, что хочу творить, / жить не хочу раздвоено, / нрав не могу смирить.
Обретение идеала у него совпало с потерей мировоззренческой и поэтической девственности в условиях затхлой предвоенной румынизированной Бесарабии.
Здесь - «Как закалялась сталь» - запрещенная книга! Да, здесь сигуранца, здесь комсомольцы в подполье! Здесь запрещено слово, живое слово! Здесь восклицательные знаки ужаса.
А рядом, за Днестром - восклицательные знаки радости, творчества, свободного труда! Там делается, строится другая жизнь, наполненная стремлениями к равенству, справедливости, свободе, братству всех! И для всех! И впервые в человеческой истории строится небывалое устройство жизни, выверенное по рецептам науки от Маркса, воплощенной практикой Ленина! Конечно, там тоже все не просто, там тоже борьба. Но это борьба просто со старыми, косными силами, борьба справедливая, борьба за счастье всех людей.
Ударом молнии эта радость обретенного смысла жизни, что совпало с первой и единственной любовью, любовью на всю жизнь, вошла в него. На этой энергии мировоззренческого заблуждения он и шел ”по границе мечты с бедой”.
 ***
Трудно говорить о мелодике его стихов и в целом о его поэтике. Его стих не отличался высокой напевностью, богатством и неожиданностью рифм, изощренной метафорикой или сложными интонационными модуляциями. По форме эти стихи находятся в традиционном русле русского силлабо-тонического стихосложения.
Но магнетичны, но притягательны.
Может быть, потому что наполнены страстными размышлениями и постижениями. Это напряженная медитативная лирика человека … не от мира сего.
Его поэзия – поэзия содержания. Его можно назвать тематическим поэтом, поскольку его одолевала жгучая забота - поведать о смысле кардинальных тем бытия. Поведать для него означало рассказать. И стихами и в стихах он повествовал, вел с разных точек переживания рассказ о тяжком и радостном пути творчества. В котором он видел оружие против смерти.
Дорога бессмертия – как странно звучит,
Художник задумчив, стоит и молчит,
Ты помнишь, как жадно ее ты искал,
Ты сравнивал путь свой с уступами скал…
Эта мысль из стихотворения ”Долг” варьировалась им множество раз. Он как бы пробовал ее на зуб, пытаясь ответить на вопрос о собственном предназначении. Обостренным существом не от мира сего, он ощущал мировую культуру, как жалящий укол, приказ, требование, направленное к нему лично. И когда приходило совпадение, когда он становился соучастником творческих постижений, то тогда ”…и Микеланджело мне стал в минуты эти ближе”.
Для силлабо-тонического варианта его поэтики характерны три черты, которыми он разнообразил эту традицию русского стиха.
Во-первых, это простодушная стиховая эмоция. Она заставляла напрямую располагать чувство в слове. Его поэтическое высказывание диктовалось беззастенчивостью чувства.
Листья падают, листья падают
Раздается вороний карк
По аллеям струит каскадами
Желтизну увядающий парк…
Воспользуюсь анализом Тынянова поэтики Есенина. Подчеркивая преобладание в ней «наивной, исконной … стиховой эмоции», он утверждал, что в такой высокой поэзии, подобные ”домашние рифмы”, ”угловатость, неловкость стиха”, задает высокий и оригинальный тон лирики. По отношению к поэтике Волкомича, где нет той есенинской протяжной напевности, это стиховая эмоция не ”исконная”, но именно простодушная. Когда впрямую можно сказать веско, со всей силой чувства, без обиняков. Ведь ”обиняки”, обходная поэтическая речь могут затемнить тот единственный и непосредственный смысл правды. Смысл истины, которую ты только что обнаружил. Разумеется, здесь есть и опасность впадения в банальность. И в стихах Волкомича, который искореживался в спирали заблуждения марксизмом, веры в коммунизм, эта сильная простодушная стиховая эмоция порой оборачивалась декларативностью. Иногда он видел это, но отказаться от веры в один раз обретенный смысл не мог.
О поэзии говорить трудно. Вот вчера я встречался с одним пишущим человеком. Кроме прозаических текстов, он и стихи пишет. И много. И сочинить стих для него не проблема. Но вот какая странность: стихи у него есть, а поэзии в них … нет. Никакой. Может, потому что он личностью не участвует в самом стихе, не живет стихом. Или потому, что личность ничтожна, слишком мелка и не соответствует ритмической способности индивида.
А Марк Волкомич только стихом и был жив.
Во-вторых, это высокий символизм. Высокий потому, что этот символизм укоренен в традиции пиндарической оды. Лирический герой его поэзии – творец, прокладывающий свой путь в борьбе, утверждающий себя в борьбе. Он с необходимостью должен был воспет. Но воспет в споре и в размышлениях. Одическая природа его размышлений в стихах, приподнятость и торжественность постижений основывалась на его тематичности. Это революционный романтизм плюс идеалистически воспринятый и прочувственный материализм Маркса – Ленина. Его символизм высок и наивен, как прямодушна и наивна всякая ода.
Когда он пишет: Бетховен наш, - в нем радостная сила / свободного и братского труда, / Из одиночества и скорби, над могилой, / Он счастья полного бессмертный образ дал, то явственно слышен голос его предтеч: Державина – Радищева – Рылеева – Тютчева – Багрицкого.
Но когда он пишет: ”Вот жив, курилка, и пишу я снова / на смерть поэта, самого себ. / И снова смерть свою принять готов я, / пока по мне опять не заскорбят…”,
или когда разговаривает с Уайльдом: ”Коль уходит душа в мир / оторванной тенью, / неспособная более ни страдать, ни любить. / Для нее нет возврата под старые сени, / чтобы в сердце проникнуть, / надо сердце разбить…”, то слышен элегический голос Баратынского и Тютчева.
Однако оставаться в середине ХХ века одическим поэтом было невозможно. От излишней приподнятости, от излишества позиции на котурнах его спасало мощное визионерское устройство его поэтического голоса.
И это, в-третьих.
Природу своей просодики он пытался сопрягать с опытом великого Данте. И корректировать им. В этой маленькой книжке, которую получает сейчас читатель, можно видеть только небольшое количество визионерских стихотворений, где одушевленная природа рождает образ как мысль и мысль как образ. И все в единстве:
… в том мире покоя глубокого сна
подчеркнут беззвучностью сна тишины
подчеркнута им тишины глубина
средь искорок мрака кусочек луны…
Вот частотный словарь его повествовательных стихов: скалы, буря, нависли горы, вечные снега, путь, дорога, тропа, через теснины, искорки, борьба с тьмой, темным лесом, глубь, глубокие воды, огонек. В этих визионерских стихах и поэмах рассказ сопряжен с мыслью, а видения выталкивают постижения.
Для полноценного воплощения видений трагедий творчества, ловушек и катастроф художественного бытия, вечной тоски мировой культуры, требовались объемные поэтические полотна. В ту пору я изумлялся, как, каким образом он может все держать в голове: работу с молдавским фольклором, какие-то теоретические тексты, заботы, радости и горести в семье, разговоры со мной, с друзьями и недругами, и работу над поэмами. Как-то он мне продемонстрировал кучу записных книжек, которые постоянно таскал с собой. Это была целая система. Потому они вечно оттопыривали его карманы, чтобы вовремя оформить или запечатлеть в слове весь мусор и бриллианты жизненной суеты. Конечно, я сейчас не помню и не могу себе представить каковы на вкус нынешнего времени, на смысл нынешней эпохи эти поэмы.
Но из разговоров последнего года его жизни, я помню то впечатление величественности от смысла и содержания поэтического триптиха ”Комедии творчества”. Марк зачитывал мне многие куски из нее. Он считал необходимостью для себя лично, как поэта, в ответ на вызов ”Божественной комедии” Данте, драматической реплики ”Человеческой комедии” Бальзака создать и исполнить свою ”Комедию творчества”. И тогда я был уверен, и сейчас знаю, что свой долг перед Данте он выполнил.
И конечно, стремление этого еврейского Данте из Бесарабии ”…всю жизнь, как поэму, писать наяву” отвечало завету Данте: ”Ты должен выбрать новую дорогу…”
Германия, Рюссельсхайм
Осень 2004 г. Витим Кругликов


Рецензии
Прекрасно написанная вещь, порадовавшая меня глубиной чувств и высоким полетом человеческого Духа!
Дай - то Бог каждому из нас иметь в Учителях такого Маркиза

Юрий Берг   22.12.2006 21:05     Заявить о нарушении