Жили-были. Ч. 2. Глава первая. Кармус Волленрок

 Кармус Волленрок обретался в самом сердце мегаполиса, по ул. Герцога Фердинанда 117 на 58 и ел овсянку.

 Мертвенно-серая, клейкая, замазкообразная, к тому же ещё и лишённая всякого вкуса, - она способна была вызвать какие угодно эмоции кроме аппетита. Но Кармус стоически поглощал вязкое месиво, смиренно исполняя тяжкую повинность, каждодневное добровольное наказание.

 "Всё должно быть очень просто, - говаривал он себе, - никаких изысков!" Как-то, в час невольной слабости опрометчиво последовав совету знакомого, он попробовал добавить в кипящее варево рубленой моркови, сельдерея и щепотку изюма, заправив всё маслом и мёдом. В результате получилось нечто столь невообразимо вкусное и питательное, столь возбуждающее рецепторы ротовой полости, что Кармус ужаснулся и строго-настрого запретил себе впредь что-либо подобное.

 "Только чревоугодия мне не хватало!" – воскликнул он в сердцах и приговорил себя в тот день к ещё пятидесяти отжиманиям и полу-часовой концентрации на пламени свечи: грехи следовало искуплять незамедлительно, пока те не успевали изглаживаться в памяти, не искажались предательским подсознаньем, представая чем-то безобидным, почти приемлемым. Никаких послаблений себе!

 Послабления Кармус готов был делать другим, заслуживали они то иль нет, причём, чем меньше некий внешний предмет, по мнению Кармуса, был достоин его снисходительности, тем охотнее он её оказывал, впрочем, особой радости при этом не испытывая: в глубине души никаких послаблений не терпящий, он относился к объектам своего великодушия со смешанным чувством презрения и удовлетворённости. Первое проистекало из убеждения в своём превосходстве, а второе – из осознания того, что с каждым благотворительным актом он приближается на ещё один маленький шажок к достижению собственного духовного совершенства. Хотя, и под страшной пыткой не признался бы он и самому себе ни в презрении, ни в недолюбливании ближнего, ибо искренне считал, что любит весь мир в целом и каждого в нём по отдельности, особенно если этот "каждый" – случайный, незнакомый и дальний.

 Сия базисная позиция, парадоксальная сама по себе, казалась тем более беспредметной, что стояла в противоречии с другим основополагающим его мироощущением, а именно: непреходящим чувством обиженности, ущемлённости и обойденности судьбой, коренящемся в факте тотальной невостребованности и лицемерного непризнания заслуг и талантов, что исполняло его перманентной раздражительностью и озлоблённостью на всех и вся. Кармус считал себя непризнанным гением, виня мир в собственной никчемности, прозябании и беззвестности. Тупость, зависть и ограниченность окружающих – вот причины его убогости. Живя в своей стране, он ощущал в ней себя непрошенным эмигрантом, гонимым и нещадно эксплуатируемым меньшинством, а всё потому лишь, что "не по чину умён" и имел одну только глупость: прибыть сюда чуть позже прочих тупиц и уродов, пролаз и выскочек, беззастенчиво берущих нахрапом бастионы жизни. Впрочем, следует признать, положение своё он принимал весьма стоически, что лишь добавляло краски в его образ мученика и изгоя.

 Недостаток ума компенсировался у него избытком тупости и непроходимого упрямства, самомнение соперничало с неиссякаемыми интеллектуальными потугами, а природная флегма гармонично сочеталась с ленью и апатией. Лень выдавалась им за рациональный подход к трате жизненной энергии, а апатия - за благородное хладнокровие.

 Убеждённость в собственной гениальности проявлялась у него двояко и почти противоположно: с одной стороны он сторонился "тупиц и завистников", избрав путь отшельника и анахорета: шумные, пустословные низины были недостойны его; с другой же – считал себя авангардистом и нон-конформистом, "бьющим по рогам носорожье, тупорылое и рогоносно-отъевшееся быдло", и был склонен ко всевозможным непридугадываемым эксцентриям и перформенсам - от экстрагантности в поведении до анархизма суждений и абстракта в мыслях.

 Классический синдром неудачника, тем самым, расцвечивался в нём неоднозначным многограньем, создавая картину достаточно яркую, хоть и плохо переносимую.

 Дом, в котором обитал Кармус, простояв на одном месте, как минимум лет семьдесят подряд, давно успел облупиться всем, чем мог и продолжал обваливаться внешностью и содержимым. Трубы лопались и закупоривались, плитки пола проседали в себя, обнаруживая неожиданные пустоты, ржавая вода текла по каплям и праздникам, а штукатурка рушилась целыми пластами и, - после того, как однажды едва не погребла его, спящего, под собою, - он обшил потолки полотнищами линялой рогожи; впрочем, вскоре, наполнясь сырыми ошметьями, они провисли к низу брюхатыми парусами, и Кармус то и дело прикидывал крепость гвоздей...

 За деньги, которые он гробил на эту жалкую полуторакомнатную коморку, Кармус с лёгкостью мог бы снять приличную квартирку в более отдалённых районах мегаполиса, не говоря уже о злачных кварталах южных предместий, где за ту же сумму ему отвалили бы домик с чахлым садиком и садовником впридачу. На съём жилья уходило более двух третей его доходов, но когда кто-либо из приятелей резонно заикался о сомнительной целесообразности проживания в центре клоаки, - рот Кармуса кривился в презрительной усмешке, он всплёскивал руками, словно отгоняя невидимую нечисть и восклицал:

 - С быдлом? Жить с быдлом?! Ну уж нет! Уж лучше я...

 Урезонивать его в таких случаях бывало небезопасно: преисполняясь праведным гневом оскорблённого гения, он пускался в пространные сетования о вселенской несправедливости и горькой доли изгоя, а под конец провозглашал:

 - Солнце светит на всех! Этого они у меня не отнимут!

 Но не подумайте, что он любил солнце. Нет, солнца он, как раз, не любил, всячески его хоронясь под защитой козырька бейсболки, иссиня-чёрных очков и длиннорукавых рубашек, застёгнутых под завязку, от кадыка до запястий, даже тогда, когда ополоумевший зной плавил асфальт и заставлял дымиться тени зазевавшихся прохожих. Солнечный свет вызывал в нём сыпь, резь и странный непрекращающийся внутренний зуд, наростающий глухим раздражением, покуда то не выплёскивалось наружу непредсказуемым всплеском.

 А любил он сумерки, благо сумерек в мегаполисе хватало.
 
 Часто, даже в номинально ясные, солнечные дни небо затягивало непроглядным смогом, и город застывал, едва копошась в себе под ядовитым колпаком, как под шляпкой исполинского гриба, коий сам же и породил. Воздух тогда обретал осязаемость, крупно-зернистость, становился почти видимым полнящими его тяжёлыми частицами, явственно оседающими на кожу, нёбо, лёгкие...

 То же случалось и в периоды песчаных бурь, когда небеса выворачивало на изнанку всем не переваренным ими за год, и они, вывернутые, тут же обнаруживали свою бутафорскую фальш: слой кукольной голубизны на поверку оказывался не толще папиросной фольги, и из-под него огалялась утробная, нутряная суть: серо-жёлтая, гнилостная, она оседала на землю мириадами мельчайших крупинок, першила в горле, порхатила окрест, порошила неживую зелень, поддельный мрамор плит и непригодную для питья воду фонтанов.

 В такие дни астматики, сердечники и прочая немощь мёрли мухами и синие мигалки катафалков с непроницаемыми окнами шныряли по городу пуще обычного, а крематорий дымил непереставая, отдавая небесам толику просыпанной ими нежити.

 Настоящие же, вечерние сумерки спускались на город удивительно рано, безошибочно чуя благодатную почву и справедливо расчитывая на то, что сопротивления не последует.

 Вот тогда Кармус ощущал себя на месте, испытывая уютное злорадство удовлетворения. "Так ему и надо!" – выносил он приговор суженным лезвием губ, глядя на сгущающийся город, но имея ввиду всех. –"Тушите свет! – кричал он шепотом зажигающимся фонарям, - сейте тьму! Когда в мире ночь, в городе – день!"

 И в этом он был прав.

***

 Кармус пребывал в глубочайшем убеждении, что родился не там, не тогда и не от тех, то ли запоздав, то ли, напротив, опрометчиво ускорив несвоевременное своё появление, имевшее место быть 38-ю годами тому, - и в жизни бы не признал, что практически, идеально соответствует своему окружению и упадочно-бесноватому городу-на-болоте, в коем и обитал... Ничто не случайно...

 Так или иначе, он имел оплошность осчастливить этот мир, проявившись в него под знаком Рыб. Нахватавшись основ астрологии, Кармус возомнил себя типичнейшим и благороднейшим представителем своего знака, - (насколько вообще возможно говорить о какой бы то ни было типичности по отношению к созвездию, любая отличительная черта которого двоится двусмыссленностью и туманностью интерпретаций), - и поначалу, старался всячески ему соответствовать.

 "Я – Рыба, а значит могу плавать в любой воде!" – не без заносчивости заявлял он приятелям, очевидно понимая под "плаваньем" те беспорядочные барахтанья и судорожные всплески, едва удерживающие его на плаву жизни.

 Однако, следует отметить, что знак Рыб, всё же, не прошёл для него бесследно, отразившись сполна не только на психике, но и на внешнем виде, по крайней мере, изначально. Кармус считал себя красавчиком и, действительно, был недурён собой. Он был статен, даже по-юношески строен, обладал правильными чертами лица, взгляд светился надлобной чистотой, а непослушная прядь придавала ему даже эдакую удаль. Рисунок губ, овал лица и прямой нос несли на себе печать твёрдости и надёжности и, покуда не отверзал он уст и не начинал блеять, - по большей части, то агрессивно-вызывающе, то пристыженно-заискивающе, - мог весьма и весьма обмануть трепетные сердечки неискушенных самок.

 Картину портила лишь одна деталь, так же весьма типичная для Рыб: длинные узкие ступни с совсем уж непропорционально утрированными пальцами. Кармус, осознавая всю дисгармоничность, вносимую ими в его облик, втайне стыдился их, почти брезговал и старательно скрывал даже от самого себя, упрятывая в носки довоенного пошиба, не говоря уж о том, что б оголить их публично. Но и там, в носках, они беспардонно выпячивали наружу, нарочито торча из любых шлёпанцев и сандалий, так что не оставалось ничего иного, как запихивать их в напрочь герметичные ботинки, в любую погоду и время года.

 Со временем, однако, Кармус присмотрелся внимательней к природе собственного созвездия, отражённой в нём самом. И, чем больше присматривался, тем более утверждался в диаметрально противоположном отношении к ней. Теперь он был убеждён: коль и впрямь жаждет он постичь вершины духа и обрести внутренний покой и просветление, - ему не остаётся ничего иного, как изжить в себе Рыбу. Да, изжить Рыбу, дабы воспарить в поднебесье собственного "Я", на безбрежные просторы духовности.

 И Кармус Волленрок стал усиленно культивировать в своём сознании образ.... стрекозы. Вот кто представлялся ему воплощением совершенства! Вот у кого имелось в избытке всё необходимое для воспаренья над постылой землистостью.

 "Какая грация! - восклицал Кармус, наблюдая за случайной стрекозой, опрометчиво заплутавшей в бетонных джунглях и теперь трогательно агонирующей в смертоносном, густом, как кисель бульоне воздуха, слишком вязком для любого полёта, - какое изящество форм и расцветок, какая непостижимая трепетность крыл! И какая же всепроникаемость сознанья должна всё это сопровождать, какая чуткость!"

 Вживаясь в образ стрекозы, Кармус втрое ужесточил духовные практики, делая особый упор на дыхательных упражнениях и медитациях с целью максимально очистить и обесплотить сознание, подготовив его к вожделенному выходу в астрал. Вот где, был уверен Кармус, познает он упоение подлинного полёта, уж там-то он всецело сольётся с сутью пестуемого в себе эфемерного существа, там, в астрале, за гранью...

 Он урезал и без того скудный свой рацион, сведя его к утренней овсянке, чашке обезжиренного концентратного супа на обед и стакану такого же бесцветного чая на ужин.

 Результаты не заставили себя ждать: он потерял восемь килограмм из имевшихся 67-ми и теперь рёбра и суставы явственно просвечивали сквозь белёсую, прыщавую кожу, с каждым днём принимавшую всё более откровенно-синюшный оттенок.

 Кармус усматривал в том доказательство правильности пути, тем более, что худоба сопровождалась чувством невероятной лёгкости, почти безвоздушности, обогатившимся вскоре головокружениями, покалыванием в кончиках пальцев и восхитительными танцами светящихся искринок в распахнутых настежь, ничего не видящих в медитационном трансе глазах. В такие минуты на лице его блуждала рассеянная улыбка блаженного, слух отключался, а мысли разлетались по всё расширяющейся спирале сознанья...

 Когда его посетил первый обморок – в совершенно неподходящем для того месте, а именно – в Бюро по Безработице, где он получал своё еженедельное нищенское пособие, - Кармус возликовал по-настоящему: цель его, несомненно, близилась.

 Обмороки участились и Кармус был почти счастлив.

 Будучи натурой многогранной, он не ограничил себя исключительно постами и медитациями, и параллельно с ними принялся работать над ещё двумя компонентами духовного развития: отращиванием бороды и любви ко всему сущему.

 С последним было проще: Кармус вставал по утру, подбредал, шатаясь, к растрескавшейся оконной фрамуге, одёргивал тряпичную занавеску и вперивал взгляд в утреннюю непроглядность. Тонущая в сизых испарениях, она с трудом высвечивала из себя что-либо определимое, и Кармус, с поражающей его самого искренностью и почти не кривя душой, прошепётывал в это клубящееся нечто: "Я вас люблю!"

 Зато с первым было гораздо сложнее. Борода, эта главная принадлежность сильного пола, удалась в нём лишь отчасти и вышла хилой и реденькой, кустистой и жидкой, напоминая, скорее, жалкую поросль козлиного юнца, чем волосяной покров самца человеческого во цвете лет и сил, коим на самом деле и являлся. Почти полное отсутствие растительности отличало и все прочие части его тела и могло бы быть даже выигрышным, не стыдись он собственной неприкрытой наготы, как, впрочем, и многого другого. Бороду же свою он, однако, холил и пестовал, всё более походя на козла, и скорее расстался бы с истинным своим мужским достоинством, нежели с нею.
 
 Кстати, насчёт последнего. Вот с ним-то как раз и мог бы расстаться он вполне безболезненно, ибо вот уже пятый год, как блюл обет целомудрия и безбрачия. По его крайнему разумению, целобат являлся залогом не только духовной чистоты, но физического здоровья, сохранения бодрости и молодости, поскольку драгоценная жизненная энергия, не растрачиваемая на обычную для его племени похоть, найдёт достойное себя извержение исключительно в руслах потаенных рек духа, где будет копиться и наливаться соком в сокровенных резервуарах, дабы вознестись из них в сферы небесные мощным и неодержимым ключом… Позиция сия была тем более удобна, что сводила на нет такие проявления жизни, как любовные терзания, трепет ухаживания, флирт, материальные затраты, или, как сам Кармус любил это называть "петушиную возню",попутно освобождая его и от вероятности возможного фиаско, ибо следует отметить, что был он чувствителен и раним необычайно.

 В редчайшие моменты самооткровенности, он признавался самому себе, что попросту боится женщин. Боится панически и неисправимо.

 Когда-то, на излёте затянувшейся юности, Кармус был женат. Брак его был скороспелым, немотивированным и вполне навязанным тогдашними его родителями, продержался он чуть более года, в итоге которого Кармус так и не понял, что же на самом-то деле тот из себя представлял.

 Застав, как-то раз жену в собственной постели со своим же лучшим другом, он, было, совсем уж приготовился бухнуться в натуральную истерику, но сдержав себя неимоверным усилием воли и примирительно улыбнувшись, протянул руку прелюбодеям в дружеском жесте и великодушном порыве простить.

 Однако, к величайшему его изумлению, супруга, - смазливая, юркая и, в отличие от него самого, вполне приспособленная для жизни, - не мешкая собрала вещички и умотала с другом впридачу, бросив через плечо прощальное: "Хорош мужчина!". Извещение о разводе он получил по почте и мысленно благословил обоих.

 С тех пор, за исключением пары мимолётных, невразумительных связей, каждая из которых оставляла его в ещё большем чувстве растерянности, - он был сияюще одинок.

 Но молодое здоровое тело имело свою точку зрения на вопрос о половом воздержании и, за неполучением искомого, изредко, раз в два-три месяца, исхитрялось таки разразиться самопроизвольным извержением семени. Полюции происходили ночами и, как правило, Кармус просыпался в самый последний момент, когда воспрепятствовать чему-то было уже невозможно: набухший, пульсирующий член самозабвенно конвульсировал в измызганную простынку и выплёскивал из себя перебродившую квинтэссенцию влаги, - липкой, густой, отвратной, настоенной на несвершённых грехах. И простыни Кармуса всё больше пропахивались обитающим в них призраком похоти, будящим неясные томленья о том, что было бы, если б...

 Ещё реже происходило и вовсе непотребное. Порою, стоя в облупленной проржавевшей ванне в попытке принять редкий, еле тёплый душ, Кармус обнаруживал внезапное возбуждение крайней плоти, но, вместо того, чтобы пресечь в зародыше любое той коварное поползновенье, - как бы случайно, невзначай, принимался оглаживать её мыльной рукою, якобы усиленно смывая застарелый пот, и продолжал в том упорствовать, не в силах обуздать собственные пальцы, доколь не отверзалась она бурным, неудержимым фонтаном пряной спермы. Застоявшаяся, гремучая, была она густо-жёлтой, желеобразной, и скорее напоминала смертный гной, нежели энергию, дарящую жизнь.

 После таких случаев Кармус почти ненавидел себя и опустошался вдвойне: физически и морально, всякий раз клятвенно зарекаясь, что ничего подобного больше себе не позволит. Но проходили недели, а то и месяцы и всё повторялось вновь...

***

 Сегодня овсянка выдалась особенно гадкой. Так что даже Кармусу показалось слишком. Челюсти вязли в клейкой массе, с трудом расцепляясь после каждой очередной порции, издавая жуткое, рептилиеподобное чавканье. Наконец, не в силах терпеть более, он встал и заправил кашу крохотным кусочком масла и несколькими крупицами соли, тут же преисполнясь презрением к себе и пустившись в измышление достойного самонаказания.

 День начинался премерзко.

***


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.