Крымская история

Каждое утро Виктор Алексеевич с женой и сыном, писклявым сопливым мальчиком четырех от роду лет, втискиваются в битком набитый троллейбус и едут вниз, к теплому и соленому морю. Юг, написанный летними, выцветшими от солнца и потому тусклыми красками, тем не менее ярок и сочен в житейских коловращениях.
 
Троллейбус ходит раз в час. Спрессованные люди послушно колышутся единой массой в такт каждому толчку. На остановках кондукторша зычно выкрикивает:
 
-- Кто вошел -- бери билет!
 
Они берут. Как люди. Как все. Не только здесь, но и там, дома – на севере, они лишь частички общей массы и колышутся вместе со всеми. В.А. -- рядовой служащий, коими так обильна страна. То же и жена. Она любит с некоторой даже гордостью говорить:
 
-- Мы – рядовые.
 
Но порой плачет, как кажется В.А., без причины или закатывает мужу скандал. А потом:
 
-- Прости, Витя. Устала...
 
Они – перевариватели цифр, которые стекаются к ним в отдел для того, чтобы их сложили, вычли или сделали еще какое-нибудь действие, словом – пропустили через. Полученная новая цифирь утекает дальше, в бесконечность. Иногда, в конце квартала, она возвращается – в виде небольшой премии.

По мере приближения к морю людская масса в троллейбусе пухнет и увеличивается, умудряясь оставаться в том же объеме. Но если “туда”, предвкушая ласку стихий, люди настроены благодушно, то “обратно” они уже другие (отдых – тоже труд), ухватисто-злые и стервенеющие, словно крысы в бочке. Нет уж более прежней гармонии. И где прежнее единство в колыхании? Увы, всяк сам по себе и яростно работает локтями, судорожно пробираясь к выходу. И если кто-то кому-то уступает место, всем ясно: новичок, недавно приехал.
 
Ничего, индустрия отдыха живо обкорнает индивида.

Тем не менее, когда толпа взяла штурмом очередной троллейбус, В.А. уступил место грузной задыхающейся тетке и в результате броунова движения тел оказался висящим над пожилым лысым гражданином, которому от передней двери что-то злобно кричали подвыпившие молодые люди. От жары, ответной злости и страха у гражданина на макушке выступали крупные капли пота и беспрепятственно скатывались во все стороны.
 
Он не отвечал и затравленно ерзал, потом сунул руку в брюки и достал перочинный нож. Несколько раз переложил его из ладони в ладонь и, наконец, крепко зажал в кулаке.
 
-- Вот мы с тобой сейчас выйдем! -- выкрикивал парень спереди. Второй показывал жестом: береги, мол, глотку.
 
С некоторой обреченностью В.А. прикинул про себя: “Придется помочь лысому”. Выручать дядьку ему совершенно не хотелось, но некая глубинная и руководящая поступками суть его натуры даже не представляла иной модели поведения.
 
Парни вышли раньше, позабыв о враге.

-- Помнишь кипарисы? -- застенчиво спросила жена, когда они в свою очередь выдрались из троллейбуса.
 
-- Не-а.
 
-- Ну, “...кипарисы там, внизу, стоят как будто две свечи в сандалом пахнущей ночи”.
 
-- Каким еще сандалом? -- с легким раздражением сказал В.А. Потом шумно втянул в себя воздух и добавил:

-- Да, попахивает. СандалОм под кустом.

И дернул за руку замешкавшегося сына. Тот с готовностью всхлипнул.

В.А. проснулся от духоты. Форточка была закрыта. Пришлось встать и ткнуть пальцем в стекло. Форточка отскочила, и через несколько мгновений прохладный ночной воздух перестал гладить шершавые бока поспевающих хозяйкиных персиков, растущих за окном, и потянулся в комнату. В.А. глубоко вдохнул его и снова улегся на раскладушку. Струйка свежего воздуха вливалась в комнату, текла по лицу и уплывала дальше к ногам, в темноту.
 
В.А. блаженно поворочался под простыней и сказал воздуху:

-- Кто вошел – бери билет.

И попробовал уснуть. Но не тут-то было.

Сначала за окном вскрикнул петух, подавился, замолчал. В темноте заворочался сын. “А? Сынишка...” Петух снова заорал, прогоняя сон. “Сынишка... замухрышка...”

Замухрышке в жизни не везло. Все-то он стукался, падал на ровном месте, терялся в трех соснах, без конца болел... маленький страдалец, обреченный на муки с самого рождения. Это очень угнетало В.А.
 
-- Ведь парню уже целых че-ты-ре года! А он не сопротивляется. Библейский мученик какой-то. Он нас сгноит своими слезами!
 
В любви к сыну смешались и жалость, и раздражение от его хилости и плаксивости, и чувство собственной вины, что таким вот получился, и надежда, что наперекор всему вырастет умным и сильным. Пусть не таким великаном, как дедушка, но...
 
-- Но ведь он – наш. Наш! -- с нежным исступлением говорила жена.



Дед В.А., знаменитый Фрол Мошонкин (сын фамилию сменил), бурлачил в свое время на Каме. Говорят, тягался на поясах с самим Поддубным. О результатах схватки семейная хроника умалчивала. Важен сам факт, не результат.
 
Сын Фрола стал страдающим одышкой чиновником, вечным замом, чье образование ограничивалось пройденными в первые годы советской власти ускоренными курсами бухгалтеров. Однако образованность его казалась безграничной благодаря вечному чтению. Этому занятию он предавался не только дома, но и на работе, повергая в столбняк изумления сменяющих друг друга, как времена года, завов. Даже поздний сын его, Витя, как мнилось жене, появился на свет в результате скорее умственных, нежели физических действий супруга. Витя вяло пищал, вяло сосал, был слаб, бледен и задумчив.
 
Тем не менее, в борьбе за существование ребенок проявлял редкое упорство и не собирался сдавать позиций, хотя тяга к жизни шла у него не от телесного здоровья, а, как подозревала мать, тоже от умствования.
 
Пионерские песни, на которых взрос В.А., внушали неодолимое желание жить:

Эх, хорошо в стране советской жить!
Та-та-ра-та-та-та-та и дру-жить!

И он жил. Дружил с физкультурой, подавляя ею свои немощи. Уже взрослым бдительно следил, чтобы рыхлость отца, передавшаяся по наследству, не победила его. Стоило чуть расслабиться, как талия вспухала, переполняя брюки. В.А. спохватывался, начинал бегать вокруг дома по утрам и махать гантелями по вечерам. И ставил-таки на место свой зарвавшийся организм. Он лелеял в себе, как слабый огонек лампадки, этот импульс жизни, этот тлеющий приказ “жить!”.
 
Но передав ребенку свое непрочное семя, он, казалось, не смог перейти в сына до конца, ибо в шорохе казенных бумаг до срока сохла и гасла душа.
 
То ли дело -- старшая! Девка удалась на славу, вобрав в себя весь молодой родительский пыл медового месяца. Вот с кем не было хлопот. И сейчас она крутилась в каком-то спортивном лагере под началом родной тети-тренера.
 
Смешно сказать, но родители завидовали самим себе – тем, двадцатилетним. Здесь, на юге, они надеялись подлечить мальчонку, прогреть его вечные сопли, оживить...



У хозяев соседнего дома рос тоже сын, десятилетний балбес. В школе он вроде не учился, был, как говорится, со сдвигом. Целыми днями маялся на черной от утрамбованного шлака поселковой улочке, заходил во дворы, рвал поспевающие сизые сливы, но не ел, а тут же бросал их, давал тумака кому-нибудь помельче и, загадочно улыбаясь, убегал к себе во двор.
 
Маленький страдалец стал для балбеса благодатным объектом. Во-первых, он был чужой: сегодня есть, завтра – нет, уехал навсегда. Во-вторых, не мог дать сдачи, даже не убегал, когда били, а стоял и ревел, выдувая носом пузыри. “Меня Алкаска толкает”, -- жаловался он матери. “А ты не ябедай, -- вмешивался В.А., -- дай ему в ухо”.
 
Постепенно назревал конфликт. Он наливался соком, как слива, набухал – и наконец созрел. И лопнул.
 
Жена возилась на кухне, под навесом, а В.А. разбирал купленную давеча по дешевке базарную картошку. Демократический клубень оказался с гнильцой, да еще, полежав сутки в полиэтиленовом мешочке, совсем размяк. Сидя на корточках и обзывая себя дураком, В.А. откладывал что просушить, а что уж точно выбросить.
 
За спиной раздался вопль. В.А. оглянулся. У ограды стоял замухрышка и рыдал, а балбес в злобной радости тюкал его ногой по коленкам, неуклюже приседая и размахивая расставленными в стороны руками, словно собирался взлететь.
 
Ненависть буквально подбросила В.А. Балбес кинулся в калитку и, нелепо подскакивая, побежал по улице, но не домой, а почему-то к пустырю, где валялся ржавый лом и бродили курицы. В.А. нагнал негодяя и, хватая за плечо, выкрикнул: “Ты что, гад?” Увидел вдруг, что все еще держит в другой руке картофелину, бросил ее и закатил балбесу оплеуху – р-раз, и еще раз. Тот закрыл лицо руками и простонал неожиданно по-детски:
 
-- Ой, дядя-а-а...
 
Выродок оказался ребенком.
 
Мужики, курившие поодаль на старых железяках, повернув головы, молча смотрели на них. В.А. стоял, опустив руки – стоп-кадр. Словно пыль, поднималось в нем неловкое тоскливое чувство...
 
В.А. побрел обратно, закрыл калитку. С соседского двора доносились веселые нестройные вопли. Подошла хояйка, как бы между прочим сказала:
 
-- Клавка день рождения справляет.
 
Постояла и ушла. В.А. подбирал с земли картофельную гниль и думал, что надо бы сходить, для порядка, к этой Клавке – пожаловаться на балбеса, пошуметь, припугнуть... но не хотелось объяснятся с пьянью.
 
Оказалось, это была стратегическая ошибка. Потому что через нескольуко минут мимо, по улице, прошел заплаканный балбес, а еще чуть спустя хор в соседнем дворе умолк.
 
“Затишье перед бурей”. В.А. привык про себя комментировать все происходящее с ним то ли шаблонной расхожей фразой, то ли пышным эпитетом, а то и неожиданным сравнением – интеллигентская форма внутреннего самбо, позволявшая сохранять самообладание, ибо таким образом он превращался в зрителя и смотрел на все, и на себя тоже, как бы со стороны.
 
Затишье оказалось коротким.
 
Вот уже, матерясь, к калитке приближается короткая распаренная женщина с мясистым лицом и подстриженным “под мальчика” затылком – мать балбеса.
 
-- Я ему покажу, как ребенка бить!
 
Столь разъяренной бабы В.А. еще не приходилось встречать в своей жизни. Это могло бы даже быть по-своему интересным явлением природы, достойным наблюдения и изучения, если бы только ярость сего явления не была направлена на него самого. “Немезида” -- тут же окрестил ее В.А. Ему хотелось повернуться и величественно уйти, но отступать перед бабой было стыдно.
 
Он остался.
 
“Клавка у нас – сила, -- с некоторой гордостью позже сообщила хозяйка. -- Она начальников женам выкидыши устраивает. Вот и самое Бог наказал.”
 
За оградой, со стороны улицы, лежала узкая цветочная грядка, обложенная выцветшим кирпичом. Продолжая материться, “Немезида” с пыхтением выковыривала оттуда кирпичину. Камень треснул, и красная, сочная на изломе, половинка его с дырочками, полетела было в В.А. Но пока Клавка неуклюже замахивалась, побледневший В.А., следуя инстинкту самосохранения, шагнул к низенькому забору, даже оперся на него животом и, взмахнув рукой, отразил этот бросок. Саданув его по руке, кирпич вильнул в сторону и упал на землю.
 
И то грустное пыльное чувство вновь поднялось в нем.
 
Но расслабляться было не время. На помощь “Немезиде” по черной улице уже спешили подруги по застолью.
 
-- Как не стыдно бить ребенка! -- выкрикивала “Каланча” в розовом платье. За соседскими заборами, как бледные грибы, вырастали лица.
 
Из кухни с полотенцем в руках прибежала жена. Карающая рука “Немезиды” все же настигла В.А. -- второй обломок кирпича заехал ему по скуле. Странно, боли не было.
 
-- Ах ты сволочь, - пискнула жена и хлестнула “Немезиду” полотенцем. Та попробовала вырвать его из рук, но В.А. с женой вдвоем выдернули свое имущество. Воюющие стороны прыгали по обе стороны ограды, каждая на своей территории.
 
-- Баста, -- сказал В.А. и потащил за руку жену в дом.
 
Замухрышка со страху описался и ревел, стоя посреди комнаты. Жена прижала его к себе и гладила по голове. В.А. стоял рядом и гладил по голове жену.
 
-- Ну ладно, успокойтесь... все нормально... нормально.
 
Хотя все было как раз ненормально. И быстро, как в кино.
 
Во двор ввалилась та же команда, усиленная на этот раз особями мужского пола. Галдя и бранясь, они прошли мимо окон. Кто-то выкрикнул:
 
-- Я убью его!
 
В.А. растерялся, сколько же можно? А-а, выйти к ним во двор и будь что будет. Но тут подумалось: может, поорут и уберутся. Опять ошибка, тактическая -- потеря темпа.
 
Отворилась дверь. Шаги... Откинув рукой ситцевую занавеску, этаким премьером самодеятельного театра вошел и остановился мужчина с короткой светлой челочкой.
 
“Цезарь” -- машинально прокомментировал В.А. Только не вспомнил, какой из двенадцати, кажется Тиберий.
 
Тиберий подошел и спросил тонким детским голосом:
 
-- Ты мово Аркашу бил?
 
-- Я... но... он ударил ребенка.
 
Тиберий, не слушая, боком обходил его. В.А. поворачивался за ним.
 
-- Бил, да? -- взвизгнул тот.
 
И вдруг, выхватив перочинный нож, быстро раскрыл его и замахнулся, отбросив руку вправо.
 
“Да вы тут офигели со своими ножичками!” -- мысленно крикнул В.А. Самодеятельность становилась угрожающей.
 
В.А. казалось, что Тиберий так и застыл с откинутой вбок рукой. И что сам он тоже застыл, глядя ему в глаза, опустив руки и ожидая удара – как, бывало, ждал наказания сын его, замухрышка. На самом деле это длилось... Если вообще длилось.
 
Жена слепо бросилась между ними, закрывая собой В.А. “Ты-то куда!?” Но жена пятилась, прижимаясь спиной к мужу, словно приклеилась, и расставив руки. Позже он ей скажет: “Огуречик мой, никогда не забуду, как ты меня спасала.” И, действительно, не забывал.
 
А сейчас, отпихивая ее в сторону, В.А. поневоле отвел взгляд от Тиберия, который, не мешкая, выбросил руку вперед. Краем глаза он успел уловить выпад и отклониться. Но жена мешала, и кулак достал его над левым глазом. Все происходило молча.
 
В.А. удалось отшвырнуть упиравшуюся жену от себя, и тут второй удар, почти в то же место, сбил его на колени. В.А. неловко вскочил, тряхнул головой. Его повело в сторону, но он пошире расставил ноги, в которые кто-то натолкал ваты. “Долго... бить...” -- стучало в голове. Сжав кулаки, он шагнул, глядя прямо в глаза Тиберию. Почему-то растерянные глаза...
 
Сзади ударили по голове, и В.А. снова рухнул на колени, снова поднялся и медленно закружился в белесой мути, уже чисто инстинктивно закрывая голову от ударов. А трое мужиков совали ему кто-куда: по зубам, по спине, в ухо... Комнатка была маленькая, им было тесно и неудобно бить его. В тумане, вальсируя, он вывалился мимо испуганно-торжествующих баб на улицу.
 
Процедура битья закончилась. В.А. мыл под рукомойником раздувшуюся физиономию, текла по пальцам красная вода.
 
“Хватило все же ума ножом не ткнуть”.
 
Тут и милиция подоспела на зеленом УАЗе.
 
Зондеркоманда уже сидела за столом и мирно закусывала.
 
-- Да здесь ничего не было!
 
-- Не было!
 
-- Присаживайтесь! Угощайтесь, проголодались...
 
Милиционеры нехотя записывали имена.
 
Тем временем “Каланча” наклонялась к В.А.: “У-у-у, да я бы тебя придушила.” Из-под ее фиолетовых век смотрели на него маленькие коричневые гляделки. Пожилая дама с наколотыми на руке цифрами (узница концлагерей?) доверительно нашептывала ему:
 
-- Вы упали, вы упа-а-али...
 
Стадо гостей чинно сидело за столом. Вялые мильтоны, казалось, были из их же компании. Орал петух -- он тоже был из их компании, потому что эти черти никуда не сгинули и продолжали пировать...

 

-- И-и-ись, -- свистнула форточка, и на лицо обрушился мягкий водопадик свежести.
 
Тихие струи плыли по комнате – холодные, чистые. Они подхватили и понесли. В.А. отдался им и, расслабившись, плыл – радостно и тревожно – в неведомую тьму, куда звал и манил его брат смерти – сон. Петух молчал.
 
В.А. влекло по темному тоннелю, вроде балаганной пещеры ужасов. Но ужасов не было. Был хозяйкин сосед, пожилой подполковник в отставке. Белея лицом, он выступал из мрака и гугнил: “Главно говори: сознание терял. Запомнил? Главно – сознание!” И пропадал за спиной.
 
И так – неоднократно, с каждым разом все жиже и тише.
 
Путешествие сквозь тьму продолжалось. Раздался визг, не нарушивший, впрочем, комфорта души, затем пророческий клавкин голос, замирая, прокричал: “Будешь ты помнить нашу Нахимовку!”
 
Но что ему жалкая Нахимовка, когда впереди бесконечность? Она показалась вдали, как некая награда за муки дня, как слепящий выход из мрака конкретности. Она имела вид двойного грота: два полуовала света отражались в матово-черной воде, являя собой опрокинутую набок восьмерку. Туда, туда!
 
Поток нес В.А. ногами вперед. Бесконечность неумолимо приближалась, течение заметно убыстрилось, холодные водовороты, щекоча, скользили по телу от пяток к щекам.
 
С леденящим восторгом, немо крича, В.А. ринулся в сияющие жерла бесконечности.
 
Вздохнули листья за окном.
 
Сладкое прикосновение к вечности – утренний сон после долгой бессонницы.



Конец этой истории неотчетлив и растянут во времени. Клавка, испугавшись, развила бурную “контрпропаганду”, таскала сына в столицу Крыма на медэкспертизу, пытаясь доказать, что В.А. “изувечил ребенка”. Но местная медицина проявила беспристрастность и признала обе стороны недостаточно побитыми для применения санкций. Пока тянулась волынка, у В.А. и отпуск кончился.
 
А к Новому году с юга пришло приятное известие, что поселковый товарищеский суд оштрафовал обидчиков В.А. на пятьдесят рублей за нарушение общественного порядка. И формально это можно было бы считать концом.
 
Но душа-то, душа... Что ей эти полсотни карбованцев? Давным-давно пропал фингал под глазом, но цветы зла, взошедшие минувшим летом, не вянут, а словно бессмертники стоят и шуршат при воспоминании.


 
По странной случайности или закономерности, в тот же день, когда пришло письмо, замухрышка в садике разбил очки какому-то еще более безответному существу. Казалось бы, вот он, свет -- в пробуждающемся для полноценной жизни сыне. В.А. слушал упреки воспитательницы и был счастлив. Почти. Не хватало последнего аккорда, который бы расплескал оставшиеся капли горечи и дал замирение душе.
 
В одно из воскресений В.А. повел сына в музей -- приобщать к мировой культуре. Миновав залы с картонными мумиями и чугунными греческими атлетами, они остановились в Итальянском зале. В.А. огляделся. Старушка-служительница дремала. Гипсовые Ромул и Рем дружно сосали свою мачеху-волчицу. Неряшливо раскинувшись, просыпался и все не мог проснуться от векового сна Раб. Величаво отвернулся от него рогатый Моисей.
 
Теплее, теплее... ага, вот и он! Голова Тиберия стояла на подставке, за колонной, и тухло смотрела мимо В.А. своими гладкими гипсовыми глазами, делая вид, что никого не видит, а сама знает, ждет и побаивается. Знакомая светлая челочка делит прямоугольный лобик пополам. Увесистый крюк носа, прилетевший с чьего-то более крупного лица, спихнул прежний маленький носик и самодовольно уселся на физиономии.
 
-- Дядя Толя! -- узнал его сын.
 
Только вот, оказалось, это был не Тиберий, а Максимин. Третий век, солдатский император. В.А. прочел надпись под произведением и молча уставился в пустые глаза императора.
 
“Не Тиберий... жаль.” И, окинув взглядом гипсовую публику, сунул ему под нос кулак.

И -- осыпались бессмертники.


Рецензии