Прогулки по пляжу

С детских лет мама-папа возили его по выходным на взморье – дышать.
 
-- Вчера дышали...
 
-- Хотели съездить подышать, но ребенка пронесло...
 
Потом дышать он ездил сам -- с мальчиками, иногда с девочками. Тогда еще в песке попадался янтарь -- маленькие красноватые кусочки ископаемой смолы. Потом перестали попадаться.
 
Где-то с пяти лет его его дедушки и бабушки планомерно, один за другим, начали уходить из жизни. Семейство было незажиточное, и как-то вечером мальчик нечаянно подслушал, как мама плакала и пеняла объевшемуся на поминках папе, что они (бабушки и дедушки) своими регулярными кончинами их окончательно разорят.
 
Он боялся умереть. Не потому, что своим уходом нанес бы последний, уже непоправимый удар по семейному бюджету, а потому что не хотел быть желтым и холодным. И не хотел лежать смирно, а хотел бегать и кричать.
 
Да, он боялся смерти и тихо плакал ночами от страха. Лет до десяти. Потом прошло.

 

Годы шли, люди дышали. Зимой под ногами хрустел белый снежок, летом – сухие коричневые веточки водоросли фукс. Раньше он и не знал, что это -- “фукс”. Случайно прочел научно-популярную брошюру и узнал. Смешное название! Но это – много позже, в связи с поднявшимся в обществе интересом к экологии. Вот ведь, всю жизнь топтал и не знал, что -- фукс.
 
Годы шли, шумели сосны. Весельчак и обжора, папа покинул земную юдоль. Знакомые ребята-подростки уже вовсю пили грузинский коньяк и ходили в ресторан “Лидо” слушать, как Абрамович поет “Тумбалалайку”. На них гроздьями висели пестрые веселые девушки.
 
А на нем висел заношенный костюм, и он стоял у калитки, за которой смеялась жизнь.
 
Вот она приоткрылась, калитка, и чья-то, может, его собственная юность выпорхнула и пролетела мимо. А он все стоял в своих старых начищенных башмаках и не решался войти. И взгляд его был растерянно-суров. Сколько несорванной сирени, сколько нецелованных губ осталось за той калиткой, Бог его знает.
 
Общаться на равных с завсегдатаями “Лидо” он не мог по причине пустоватого кармана, но и подпевалой быть не умел, а гордость и некоторая природная брезгливость не позволяли отводить душу в компаниях дешевых забулдыг и чересчур доступных девиц.
 
Он стоял своим путем, как говорил приятель Аркаша.
 
Аркаша был половой террорист и частенько затаскивал его на танцевальные вечера “Для тех, кому за 25”.
 
-- На бал! -- провозглашал Аркаша. -- На бал!
 
Друзья давили для бодрости бутылку плодовоягодного и отправлялись на бал потрепанных мотыльков, за которым следовали случайные знакомства и, порою, связи. Новоиспеченным подругам хотелось в ресторан -- он приглашал их в кино. Провожая, читал вслух Пастернака, о чем потом сожалел. Аркаша его тоже ругал:
 
-- Ну что этим профурам Пастернак?!

"Флик-фляк, флик-фляк...
вуаля, вуаля Клейнзак."

Вот именно: таков, таков Клейнзак! Таков и он сам, Ролов Григорий Наумыч, тогда еще на вид от 20 до 30 -- молодой закулисный работник театра юного зрителя, с перспективой стать помощником режиссера к моменту выхода на пенсию. В школе его звали “дед Григорий”. Мы с ним учились вместе, но в параллельных классах. Какое-то время после окончания школы, при встрече, останавливались:
 
-- Ну как?
 
-- Да вот... ты где?
 
-- А-а... Вику помнишь?
 
-- Уехала...
 
-- Кого увидишь – привет!
 
Потом, мужая и чужея, перестали останавливаться, а через несколько лет, столкнувшись носом к носу, одновременно “не узнали” друг друга. Только пройдя несколько шагов, я полуоглянулся на ходу и поймал такое же вороватое движение его вполоборота.

Что ж тут такого особенного? Мы все разведены, как в велогонке преследования, где каждый мчит к финишу по своей, хотя и общей дистанции. Если б можно, мы бы навек застыли в сюрплясе, но – не получается. Хозяйка-жизнь тихим льдом дует тебе в затылок: дрогнув, ты вцепляешься в руль своей судьбы, дергаешь ногой, чтобы не упасть, и – покатились колеса. Остановите!..
 
Невозможно.
 
Много лет спустя мы случайно встретились в одной компании и разговорились, словно и не было черной дыры в отношениях. Нашлись общие знакомые, жены наши тоже были отдаленно знакомы. И даже интересы наши в чем-то, ха-ха, совпадали.
 
В нашем с ним разговоре словно открылась гигантская детская ладонь и показала жучка: “Во, смотри!”
 
И снова закрылась.
 
И вместе с этим путь Григория Ролова вдруг прочертился для меня во тьме жизни искорками-светлячками -- мелким понятным пунктиром. Живем-то рядом, в одном городе. И хотя каждый из нас мчится или ползет по своей дорожке, дистанция у нас все равно общая.

 

Так шли годы. Жизнь тузила и меня, и Ролова, и всех, кого могла. По мере возможностей каждый отвечал ей тем же. В тот раз Григорий Наумыч дышал... нет, не у моря. Он дышал в тесной комнате, сидя на кушетке. Да, тогда он чуть не влип.
 
Над ним на веревке сохли лифчики и чулки. За окном, зябкий и неяркий, стоял месяц март. С улицы доносилось урчанье машин, хлопанье голубиных крыльев, скрежет дворницкой лопаты. В такие дни кажется, что тонкие белые ниточки плесени, прорастая, нежным пухом обволакивают тело изнутри.
 
Подруга Григория Наумыча с трехлетним сыном (или дочкой) ушла в зоосад, но должна была вот-вот вернуться. Звали ее Лариса – классическое имя неудачливых любовниц и брошенных возлюбленных.
 
Ролов хотел было уйти сразу, но мать Ларисы, тетя Маша, уговорила его посидеть. Она стирала на общей кухне, иногда заходя в соседнюю комнату и что-то двигая там.
 
Он уставился на белый кафель печки, оставшейся от тех старых времен, когда в доме не было центрального отопления. Печка холодно поблескивала, отражая прямоугольник окна, того самого, в которое с улицы заглядывал март. Очень неуютная была печка. Григорий Наумыч даже поежился.
 
Его всегда охватывало зябкое ощущение неуюта уже когда он входил в Ларисину парадную. Облупленные стены, вонь от кошек и людей, замызганная круглая лестница, скудно освещаемая грязным застекленным отверстием в крыше.
 
"Достоевщина какая-то, -- всякий раз думал Ролов, поднимаясь по лестнице, -- преступление и наказание”.
 
Квартира была подстать лестнице. Длинный серый коридор, увешанный по стенам ваннами и велосипедами, заставленный ящиками и горшками с больного вида растениями. И вечный запах стирки. Здесь жили четыре семьи.
 
-- Зато в центре, -- всегда говорила статная тетя Маша.
 
В легком облике ее худощавой дочери наблюдателя цепляла одна существенная деталь – широкий длинный нос, за который Григорий Наумыч с другом Аркашей дали ей кодовое название “Хрустальный башмачок”. Песня была такая, популярная, в то время.
 
-- Ну, как там твой Башмачок?
 
-- Вчера, знаешь, с Башмачком...
 
И тому подобные снисходительные гадости.
 
Однако, лежа рядом с теплым и гладким телом Башмачка, Григорий Наумыч забывал и лестницу, и коридор, и нос, и все-все на свете.
 
Горел малиновый ночничок, выстиранные чулки висели над головой, словно ленты на карнавале после дождя, гремела пластинка с “Турецким маршем”, и темная комнатушка превращалась в маленький теплый оазис посреди холодного бесприютного мира.
 
Правда, если утро стояло солнечное, желание вырваться на залитую светом улицу было неодолимым. Даже спящая рядом Лариса усиливала желание дать тягу. Что он и делал.
 
Но странное дело: удрав отсюда, он целый день даже не вспоминал ни комнату, ни оставленную там соблазнительную мать-одиночку, а вечерами его, как маньяка, снова и снова тянуло туда. Хотя... чего тут странного? И снова горел малиновый ночничок, снова двигались по потолку зеленые тени, снова он чистил зубы на коммунальной кухне (иначе не пускали спать), и снова соседка протыкала его спину подлым взглядом. Почему-то из всех прочих обитателей именно она вечно торчала на кухне. Ни ванной, ни душа в квартире не имелось, мылись в бане.
 
На виду у соседки Григорий Наумыч ощущал себя наколотым на иголку жуком: руки-лапки растопырены, к одной намертво присохла зубная щетка. Огромный соседкин глаз сквозь лупу придирчиво рассматривает его...



В детстве он погубил немало насекомых, пробуя собрать коллекцию. Ловил бабочек, жуков и кузнечиков, натыкал их на иголки. Божьи созданья шевелились некоторое время, потом, поджав ножки, замирали. Он пытался засохшие ножки расправить, но те отрывались.
 
В музее же природы насекомая братия покоилась на иголках ровными рядами, торжественно и строго. И простенькая белая капустница в этой компании была не менее значительна, чем роскошная импортная красавица-полиура, ибо представляла собою не просто особь, но вид.
 
Обладая некоторым воображением, Григорий Наумыч представлял, как Ларисина соседка порхает над кустами... впрочем, не порхает, а висит, свесив брюхо, тяжело висит в воздухе, наподобие дирижабля, и бестолково взмахивает руками. Вот она пытается присесть на веточку, но та, естественно, ломается под ее тушей, и соседка, раздирая платье и отчаянно ругаясь, валится в колючие заросли.
 
"А вот не летай, не летай, дрянь!”



Бабочки! Вы болтаетесь в воздухе, как веселые разноцветные тряпочки. Вы порхаете над лугами и лесами, вы волнуете и дразните жестоких детей. Вы приходите к нам с первым теплом и с холодами куда-то исчезаете. Вы появляетесь на свет из бурых корявых куколок и уноситесь в голубое небо... Кто вы?.. Куда вы?..
 
"Куда ты пропала, Лариса? Где бродишь, черт тебя побери? Сейчас в бензиновом холоде улиц повеет горячим сосновым ветром, и из твоего шнобеля вылпится прекрасное существо и тихо пошевелит крылышками... Да нет, не повеет.”
 
Неожиданно вошла долгожданная Лариса. Не здороваясь:
 
-- Как ты ду-умаешь, на что мой нос похож?
 
-- Ну-у... -- замычал Ролов.
 
-- Не мычи! На-баш-мак... Я сегодня это узнала.
 
Григорий Наумыч сначала струсил, но тут же смекнул, что вроде не от кого ей было узнать свою агентурную кличку. И припомнил, что Ларисин язык щедр на стилевые погрешности, опечатки и вообще требует редакторской правки.
 
Сделав честное лицо и глядя в горящие женские глаза, он рассудительно сказал:
 
-- Скромность, она, конечно, украшает человека. Но не такая, -- и он для убедительности развел руками.
 
-- Я поняла, понимаешь? Сама вдруг поняла.
 
Григорий Наумыч молча силился придать взгляду озабоченность. Лариса прихлопнула дверь, едва не прищемив пальцы потомству.
 
-- Все, еду в Москву, ложусь в институт красоты, делаю нос, женюсь на тебе. То есть, ты -- на мне. Неужели с нормальным носом ты такую красотку не возьмешь?
 
-- Ну, послушай... Не юродствуй, пожалуйста. Не в носе счастье.
 
-- А-а, где же оно? Между ног? -- Лариса стала заводиться. -- Все вы хороши! Припрешь к стенке – хвост поджали и в кусты... Знаешь, а сосед напротив меня и такую согласен... Ну, толстый Славка.
 
-- Тот, что статейки пишет, юморист? -- машинально спросил Ролов.
 
-- Сам ты юморист. Насмехачил мне тут... не начинается, понятно? Уже неделю.
 
Ай-яй-яй! Надо было менять тактику.
 
-- Слушай, -- озабоченно сказал он, -- ты не знаешь, куда пропадают бабочки? Вот есть они, есть и вдруг -- нету. Случайно не знаешь?
 
Лариса остолбенела.
 
-- А то прямо фокус какой-то: все лето были и -- растаяли...
 
-- Чокнулся?
 
-- Я тут... засиделся у тебя... пока.
 
Ей не хотелось, чтобы он уходил, но неостывшая агрессивность не позволила упрашивать, чтобы остался. И Григорий Наумыч благополучно упорхнул.
 
-- ...Отрепьев! -- последнее, что он услышал, закрывая дверь.

“Уф, чуть не прихлопнула... А действительно, куда они, черти, деваются? Умирают, что ли?”
 
Чавкала мартовская слякоть под ногами.
 
"На пушку брала? Или действительно подзалетела?.. Как теперь? И не позвонишь...”
 
Башмачок жила в квартире без телефона. И это всегда раздражало Григория Наумыча.
 
"Двадцатый век без телефона! Что за дом! Что за век!.. Не век, а дрек!”
 
А ведь собирался поехать с Башмачком на взморье, посмотреть, есть ли еще лед в заливе, выпить чашечку кофе, просто подышать...



Кто-кто, а Григорий Наумыч мог бы рассказать, как иногда умирают бабочки.
 
Воскресенье... Он сидит на камне, на северном необжитом взморье. С тех пор как солнце высушило утреннюю росу на палатке, вдоль берега летят одна за другой белые бабочки. Они словно зарождаются в белесом воздухе, пролетают над головой и, трепыхаясь, растворяются вдали. Из ниоткуда в никуда. Григорий Наумыч рассеянно смотрит на это действо природы, глубоко вдыхая такой родной морской воздух. “Белая миграция... белоэмиграция...” Так же рассеянно сползает с камня, подбирает валяющуюся палку... взмахивает ею раз, другой – мимо. Опять мимо!
 
Ролов стал рубить воздух, стараясь попасть по белым летунам. Но они, дернувшись, каждый раз оказывались на миллиметр от свистящей палки и пролетали мимо. Он вспотел и слегка запыхался. И, не понимая, как это он не может попасть, медленно наливался злобой. Но вот дрогнула уставшая рука -- неловкое движение и бабочка лежит на земле. Она мелко трясется в агонии, ее брюшко разорвано пополам.
 
-- Эт-та тебе, сука, не капусту жрать!

Григорий утирал пот, остывал и вот уже ему стал казаться диким тот азарт, с каким он колотил палкой по воздуху. Он оглянулся, хотя знал, что никого рядом нет. И действительно, никого рядом не было. Правда, в палатке сладко спали трепетные груди -- нет, не Башмачка, а той, чье имя с годами забылось.
 
Чтобы прекратить мучения, он наступил на бабочку. Белые пропащие души неуклонно продолжали свой лёт. Как клочки бумаги, как записки без ответа. Куда? Кому? Знать бы, Григорий Наумыч...
 
Ролов так расстроился, что пошел топиться. Но вход в море был неудобный – мелкий, с осклизлыми камнями под водой. Чтобы не разбиться, здесь приходилось добираться до чистой воды, нелепо приседая и нащупывая камни руками. Он было присел. Затем решительно встал и помочился в море. Нет, пока не время топиться. Но собственная ярость опечалила его, даже слегка напугала, намекая на какие-то возможности развития судьбы, не получившие, впрочем, развития.



Годы тем временем шли. Турецкие марши и венгерские рапсодии холостяцкой жизни вместе с Ларисой и другими претендентками на руку и сердце истаяли в беге дней. Ролов дышал уже вместе с женой. Женился он незаметно для себя. Он работал администратором в кукольном театре, она – приемщицей в ателье. Там и пересеклись их беговые дорожки.
 
В брюках, что тогда заказал и сшил, он позже ездил за грибами и называл их “обручальными”. С женой жили дружно, дружно дышали, и когда назрел третий аборт, решили, что достаточно двух. После чего они дышали уже втроем.
 
Иногда им попадалась Лариса со всякими мужиками. Она благородно не узнавала Ролова. Потом перестала попадаться.



А годы все продолжали идти. С треском лопались под ногами сухие веточки фукса. Еще две ноги появились в дружном семействе Роловых.
 
Энергичный, но небольшой подбородок Григория Наумыча постепенно стал уходить в шею, а щеки выпукло свешиваться, как две медузы.
 
-- Ну и мерзость, -- порой говорил он у зеркала, глядя себе в глаза. -- Узнать, нет ли гимнастики какой для щек.
 
В жене тоже замечались изменения. Бедра ее, наливаясь женской силой, теряли упругость, рыхлели, хотя лицо казалось молодым. Потом перестало казаться. Она зачастила в парикмахерскую, стараясь удержать уходящее.
 
Григорий Наумыч меж тем учился сочувствовать близким. Чем больше старилась жена, тем более он ею восхищался вслух. Заскорузлая душа его с годами размягчалась. Он плюнул на театр и ушел в таксисты.
 
Иногда ему чудилось, что кто-то заранее расписал его жизнь на годы вперед, а он только слепо следует раписанию, со всеми остановками. И даже всякие непредсказуемости и казусы были этим кем-то заранее спланированы и тщательно подготовлены. От этого хотелось выть.
 
И чтобы не хотелось, он шел в ванную, намыливал свои медузы, даже если сегодня уже брился, и тщательно сбривал пену дня, потом смачивал лицо одеколоном и долго бил по нему ладонями. “Вот тебе, вот!..” Во время экзекуции он прикидывал, сколько еще осталось скопить на семейную путевку на остров Валаам – бледно-голубую мечту юности. Выходило, что оставалось совсем немного.
 
Отхлестав себя по щекам, Григорий Наумыч веселел, начинал громко петь и дурачиться с детьми.
 
Роловы жили рационально и деньги раскладывали по статьям расходов: на питание, на шмотки, на культбыт, на то, на сё. Если не хватало по одной статье, терпеливо откладывали, чтобы не ущемлять себя по другим. И всегда дожидались желаемого.
 
Так и Валаам. Легендарный остров медленно приближался из-за горизонта, покачивая каменными, поросшими лесом берегами.



Но тут союзную республику охватила песенная революция, и в Союзе нАрушимом прошел парад независимостей, отчего Валаам откачнулся и отплыл обратно за горизонт. Похоже насовсем.
 
Бег времени, между тем, заметно ускорился. Социум проснулся от спячки: кадры религиозных, национальных и прочих общественно-политических экстазов, экономических взлетов и кризисов быстро, как в кино, сменяли друг друга, перемежаясь на личном фронте неторопливыми променадами по взморью, во время которых дышалось йодистыми испарениями Балтики. С годами становящимися все менее йодистыми.
 
Пошли внуки.



Недавно мы, гуляя в Пумпури, встретили Григория Наумыча с супругой. Я вдруг понял, как он жалок и почти ненавистен мне. Почему? Уж больно похож на меня. Глядя на него, вижу, как сам постарел, ничего не добившись в этой жизни. Все силы ушли на то, чтобы пробиться в финал и занять место на очередном старте жизненной гонки. А на дистанцию сил уже нет. Мне кажется, то же и у него. Только он и на старт не вышел, плюнул. Потому что все его будущее чуть ли не с рождения уложилось в три буквы: и т.д.
 
А мое... знаете, мы с некоторого времени, как и многие рижане, тоже стали гулять по пляжу, дышать. Я и Лариса, моя вторая жена.
 
Нет, все-таки мы обрадовались друг другу. Мало того, дойдя вместе по пляжу до Майори, мы встретили отдаленно знакомую подвыпившую хитрую харю, которая к нам прицепилась: мы и ей обрадовались.
 
"Па-а-стойте, Пашка, Гришка! Я же Славка. Ну!? Был же Ларискиным соседом... Мы же все – одна семья... А какие вы старыи-и. И противныи!.. Все ды-ышим... -- от его выдоха мы чуть не легли. -- Слышь, однокласснички, тут кабачок один есть, там зам-мечательно дышится. Да я угощаю, братва, зелени – во! Мы тут позавчера одного лоха развели... Что, сдрейфили?”
 
И он неожиданно трезво посмотрел на нас. Проверял на вшивость? Брал на понт? Да уж, не сравнить 60-е с 90-ми: новые времена – новые интонации. Новые отношения. Новый лексикон.
 
Мы не сдрейфили. И сказали ему: “Сява! На кого ты пипку дрочишь, двоечник? Щас останешься без штанов, понял?” Но кто сегодня отказывается от халявы? Разве что лохи. Это не мы. Мы топчемся в духе со временем. Мы посадили жен на электричку “Кемери – Звейниекциемс” и двинули в кабачок.



Поздней ночью пустынный пляж огласился воплями. Чьи-то хриплые голоса уносились в дюны и бились в заколоченные окна приватизированных санаториев. На самом деле это были мы. Мы давили невидимый в темноте фукс и орали песни нашей юности.

«Наша Рига стильный город,
И живут в ней как хотят.
Приподняв свой стильный ворот,
В “Арматуру” все спешат!

В “Арматуре” что творится:
Там играет дикий джаз,
Все танцуют буги-вуги
И дают друг другу в глаз!»


...А фукс по-прежнему хрустит под ногами. И уже не по-прежнему, а все быстрее и быстрее бегут годы. Вчера по адресу тети Маши, тещи моей, неожиданно пришло письмо от Ролова. Откуда б вы думали? Из Штатов. И фото: семья на побережье какого-то beach. Дышат, черти!
 
И как ему удалось, аутсайдеру?


1996 -- 2004


Рецензии