Похищение сабинянок

-- Хайсе бир? -- официантка вытаращила глаза.
 
-- Я-а, -- подтвердил Петропавел. Изумленная официантка согрела пиво для сумасшедшего русского, и тот стал его прихлебывать, макая сосиску в горчицу...



Детство Петропавлика, милого, хоть и склонного к насилию мальчугана, прошло в небольшой коммуналке на две семьи, на верхнем, пятом, этаже дома. Выше был только чердак.
 
В соседних квартирах, рядом и ниже, детей учили музыке, и жизнь Петропавлика мирно текла под аккомпенемент фортепиано и скрипки. С младенчества мальчик слышал много отменной музыки, но особенно любил "Полет шмеля", приходил от него в возбуждение, напевал мелодию, махал руками -- "летал".
 
"Артист, -- одобрительно говорила мать. -- Ох, артист!" Сосед, бывший старообрядец Авель Каинович, относился к светской музыке неодобрительно. "Играйте, играйте, -- ворчал он на кухне. -- Пущай... Доиграетеся."

И действительно, ниже этажом доигрались. Папу посадили за растрату, мама стала водить в дом мужиков, и скрипочка умолкла. Зато фортепиано за стеной крепло: там летало не просто насекомое шмель, а мифическое существо валькирия. Подросшему Петропавлу она тоже нравилась.

А склонность к насилию выросла из детских страхов. Страхи были разные, мелкие и покрупнее. Страшен был сумасшедший Степа, со зверским выражением дрочивший свой член в подворотне и жестами предлагавший помочь ему в этом занятии. За это его постоянно в кровь избивали пьяницы, которым подворотня тоже нравилась: рядом с оцинкованными мусорниками стояла чугунная, с загнутой спинкой, парковая скамейка, на которой так уютно было поддавать и культурно общаться. Степа ушел мастурбировать в другие подворотни, а потом и вовсе пропал. Говорят кто-то бритвой отхватил ему половой инструмент. Хорошее было время: тогда в парикмахерских еще брили опасными бритвами -- очень чисто.

Главный страх требует более пространного рассказа. У них на чердаке повесились. Тема ухода из жизни в разной степени, но затрагивает каждого, поэтому до приезда милиции все жильцы сочли своим долгом сходить на чердак и удостовериться: да – произошло. Некто висел бесформенной тушкой, белье валялось на дощатом полу, покрытом с палец толщиной слоем черной городской пыли. Керамзитом полы на чердаках стали засыпать позднее.
 
Орудие самоубийства, веревка, была "им" срезана. Это особенно возмущало. Нет, чтобы отвязать, ведь чего проще. Этак веревок не напасешься. И потом, сколько раз говорилось дворнику, чтобы врезать замок и запирать чердак. Так нет же! Вот и случилось.
 
Жильцы судачили, мальчишки вертелись под ногами -- больные и те, кто сказавшись больным, не пошел в школу. У Петропавла была ангина -- настоящая. Он болел ”по-честному” и потому чувствовал себя увереннее, чем прочие симулянты, пропускавшие контрольную. Но все равно было не по себе. Словно тот человек вышел из тела и незримо присутствовал среди обсуждавших событие жильцов.
 
Говорили, что самоубийца -- художник. Или даже поэт. И прописан в их доме. Но обитатели его видели впервые. Эксцентричное знакомство, неловкое знакомство. Почему он выбрал для ухода именно этот чердак? Может, ему тут понравилось, и он решил остаться здесь душою навсегда?

После этого случая замок моментально появился. Но повешенное на чердаке белье с той поры неизменно оказывалось на полу. Веревки каждый раз были отвязаны... Однажды тетка Лайма с первого этажа, повесив выстиранные простыни и наволочки, кряхтя, спускалась по лестнице с двумя пустыми тазами. И тут ее сбил с ног какой-то незнакомый дядька, мчащийся с охапкой мокрого белья. А ведь она только что заперла чердак. “Голубятник” еще крикнул: "Ложись!" Конечно, ее постирушки наверху не оказалось. Вот тогда в подъезде поселился страх.

Раньше, когда чердак не запирался, бродяги в сумерках деликатненько проскальзывали туда и утречком раненько сматывались. Ну, там полотенце изредка прихватят... но чтобы такой грабеж средь бела дня! Теперь жильцы пятого этажа слышали, как по запертому чердаку кто-то ходит -- то ночью, то днем, чего отродясь не бывало.
 
Проверить, чьи это шаги, обитатели дома стеснялись. Один лишь пенсионер Авель Каинович отважился, наконец, посмотреть. Уж очень громко там топало. Он взял топор, свечку (фонарика у него не было) и, несмотря на плач и уговоры супруги не ходить, пошел.
 
Двери на чердак были, конечно, заперты. Авель Каинович зажег свечку и долго прислушивался, зажав под мышкой топор и держа в другой руке ключ наготове. Ходящий по чердаку затаился, затих.
Квартира переживала за героя. Старый боец стоял и слушал, приложив ухо к двери, и готовился к, может, единственному в жизни подвигу. "Пусть только хрустнет.” Тогда ключ в скважину и – того... страшно представить! Но не хрустнуло. И герой не вошел.
 
Петропавлу он объяснил, что надо себя превозмочь, и тогда страх сам не выдержит и уйдет. “Сам уйдет, понял?”
 
Иногда там снова ходило, но все реже и тише. И Авель Каинович больше судьбу не искушал. Зачем? Раз уж отвело. Бравый пенсионер шинковал капусту на кухне и вспоминал свою готовность рубить нечто -- и сладкий холодок пробегал у него по спине. В войну, в заградотряде, стрелять по своим, срывая отступление, и то было не так страшно.



Теперь к месту будет объяснить странное имя мальчика. Назвали его не в честь святых, а в честь тоже дорогих русскому человеку людей: Петра Великого и Павлика Морозова. Обе исторические персоны вполне святы для нас -- и великий император, поставивший Россию на дыбы, и невинный ребенок, на заре советской власти сдуру настучавший на отца. Когда взрослый Петропавел крестился, то убедил себя, что все же назван в честь церковных Петра и Павла, ставших не менее значимыми для него, чем прежние тёзки.
 
В школе, где Петропавлик учился, была пионерская дружина имени героического мальчика. И пионервожатая Лида, на чьей груди красный галстук лежал почти горизонтально. Только кончик, что подлиннее, свешивался вниз. Лида любила детей и, рассказывая о том, как злые бородатые дядьки рубили топорами пионера и стреляли в него из обреза, словно защищая, частенько обнимала сразу несколько человек, не разбирая, мальчики они или девочки.
 
Петропавлику нравились эти объятия. У него твердела пипка и торчала в штанах, как карандаш. В вопросах пола чистый школьник еще не разбирался, но было приятно... Он опускал руку в карман, поправлял запутавшуюся в трусах неудобную штуку и млел возле лидиной роскоши.



Дома он время от времени доставал из шкафа старые рассыпающиеся тетради "Всемирной истории искусств", изданные дореволюционной "Нивой". Они остались от прежних жильцов – потомственных белогвардейцев. Петропавлику нравилось разглядывать мировое искусство. Особенно полюбилась эпоха Возрождения с роскошными голыми Венерами и Данаями. Мальчик с волнением смотрел на этих толстух и ощущал непонятное томление в пипке. Он учился отличать Тинторетто от Тициана, и слово "шедевр" накрепко сплелось в его голове с представлением о женской наготе. Увы, почерпнутые из “Нивы” знания по искусству так никогда и не пригодились ему в практической жизни и тихо пылились на отведенной им полочке мозга.



Впрочем, пора снова вернуться к насилию. Впечатлившись словами Авеля Каиновича, мальчик приготовился к главному поединку детства -- со своим сном. Когда он накатывал, Петропавлик просыпался в ужасе и всегда с мокрыми трусами. Вот он, этот сон.
 
По пьяному шатучему лесу шел мимо Петропавлика маленький человечек с котомкой. Росту -- нормальному человеку по колено. Шел, ни на что не обращая внимания. Просто мимо. Смешной такой! Мальчик во сне захохотал, а человечек на него покосился и чуть вырос. И было в этом что-то необъяснимо нехорошее. А утром стало известно, что на чердаке повесились.
 
С тех пор стал сниться Петропавлику маленький человечек. И всегда не к добру. Он не сразу это понял. Раз, наутро после сна, дурачились с соседским Фимкой на лестнице, тот его толкнул -- и неудачно: Петропавлик грохнулся и сломал о перила зуб.
 
Перед тем, как из семьи ушел отец, человечек ходил во сне туда-сюда, туда-сюда. Мальчик весь извелся: только бы проклятый человечек его не заметил. И описался, конечно. А тот пьяный, с кривыми соснами лес, в котором обитал страх, он увидел гораздо позже, наяву, на песчаных дюнах Ниды, став к тому времени взрослым Петром Павловичем, или по-простому Палычем. Лес был точно тем, из сна. Человечка, правда, не было. И не хотелось, чтобы он был.

Наконец, сон снова пришел, как всегда, неожиданно. Человечек с котомкой был по-прежнему мал, но с виду чуть больше и крепче обычного. Он внезапно остановился и, глядя мимо Петропавлика, пошел прямо на него. Такого острого чувства опасности мальчик никогда раньше не испытывал. Мучительно хотелось убежать. Но он не мог пошевелиться.
 
"Маленький, -- соображал во сне Петропавлик. -- Дать ногой в лоб." Но ноги онемели и подкашивались. Не держали. Человечек торжествуя, с улыбочкой на мерзких губах, уже поглядывал исподлобья чуть ли не в глаза, приближался и вырастал. Может, повесившийся на их чердаке художник. Вон и клок чего-то белого торчит из котомки. Наверное, простынку прихватил с собой.
 
Тогда, не то икнув, не то пискнув, Петропавел принял что-то вроде боксерской стойки (в отличие от ног, руки плохо, но слушались) и уставился в иссиня-серое лицо человечка. Тот стал уже с него ростом. Больше! Выше! Все, сейчас убьет! Человек нехорошо осклабился, показав редкие зубы. И Петропавлик ударил его, замолотил кулаками в ужасе и ненависти. Скованность сразу отпустила его, мальчик бил вдруг обмякшего как тряпка человека, а тот становился меньше и меньше, словно из него выходил воздух. И пропал.
 
Петропавлик проснулся -- сухой! Конечно, он ничего не сказал скромному бойцу заградотряда, стрелявшему на войне по трусам и отступленцам, тем самым помогая им становиться героями. Авель Каинович сам увидел что-то новое в мальчишке и уважительно сказал: "Ну, ты это... закурим по одной". И впервые предложил ему папиросу.

Сон этот к Петропавлику никогда больше не возвращался. Но в характере появилась склонность не просто настоять на своем, утвердиться, а смять, сломать. Проявлялось это, правда, не по крупному, но регулярно. Впрочем, в детской жизни мелочей нет.
 
Много всякой шпаны училось в школе и жило вокруг. Конечно, и его время от времени поколачивали, но даже те, кто был посильнее, знали: если уж расставил ноги и в глазах что-то зажглось, лезть на рожон будет себе дороже. И тогда говорили: "Да ты че, Паха, на своих?" Но и в этом разе, бывало схлопочут по морде.
 

 
Итак, страхи закончились, и жизнь расстелилась перед Петропавлом скатертью-самобранкой. Мать сошлась с добродушным латышом Джоном, который на деле был Янисом, работал на заводе ВЭФ и пел в хоре. И тщательно скрывал от своих, что у него русская баба.
 
Но народ у нас зоркий. И на Джона кто-то настучал в профком, когда там распределяли путевки в Болгарию. Неженатый инженер состоит “в связи” -- в начале 60-х это звучало зловеще, почти как приговор. “Но я ведь холостой!” -- “А у той женщины ребенок! Что он подумает?” -- “И при этом, наш Янис, кажется, в партию собирается?”
 
Кто-то из доброжелателей посоветовал Джону жениться – тогда, мол, и путевку дадут на двоих. “На троих”. -- “Нет, товарищ, мальчишке рано еще по заграницам.”

Джон, взвесив все “за” и “против”, женился. “За” было и потому, что он собрался заняться разведением цветов. Свояк, живущий в Огре, сказал, что дело выгодное, и звал в долю. А у матери Петропавлика крестьянские корни, от которых – работящесть и прижимистость. Вкупе с самозабвенностью в постели выходил неплохой вариант.
 
 -- Не пойму, чего твой-то от тебя ушел? -- пытал Джон о бывшем муже.
 
-- Разлюбил, -- смущенно отвечала она.
 
Откуда ей было знать, что когда в торговой организации, где тот работал снабженцем, пересажали всю верхушку, новый начальник сказал мужу:
 
-- Ты, я вижу, товарищ честный и серьезный. Нравишься мне, хоть и рискуешь: ходишь по проволоке. Я-то через год-другой пойду наверх – по партлинии. Хочешь со мной?.. Но уговор: женишься на моей дочери... Ну и что, что женат! Разведем. Впрочем, если не хочешь, считай, что я тебе ничего не говорил. Но проволока может лопнуть.
 
Насчет проволоки была полная чушь, однако отец Петропавлика на всякий случай сделал вид, что сдрейфил. И женился. Действительно, вскоре они из Риги исчезли.
 
Самое интересное, что родители мальчика через энное количество лет снова сошлись. К тому времени их сын давно стал на ноги и уже знать не хотел своих непутевых предков.



Все сказанное выше, можно считать лирическим предисловием к самому важному на сей момент событию в жизни Петропавла, с которого началось повествование, а именно -- принятию внутрь горячего пива в кафе немецкого города Дрезден. Нет, важно еще не упустить нюанс, оказавший влияние на судьбу человека. После вечерней школы у паренька колом встал вопрос “Кем быть?” Авель Каинович убедил мать, чтобы тому пойти учиться в политех.
 
-- Коммунальное хозяйство – это ж золотое дно, -- здраво рассуждал старик. -- Шагай, брат в ногу с человечеством. Что-что, а срать и руки мыть оно будет всегда. И ты -- при деле.

Когда предприниматель постсоветской эпохи Петерпауль спутался с немцами и завел совместное дело по импорту сантехники, то по делам фирмы стал бывать в Германии. В этот раз его занесло мимоходом в Дрезден. Он пошлялся по мокрому стылому зимнему Цвингеру. Чтобы согреться, зашел в знаменитую галерею и -- батюшки! Какие люди! Здоровенные рубенсовские тетки с румяными жопами, пышные сабинянки, коих кидают на коней бравые римские мужики. Ну, здравствуйте, касатки! А Джорджониева Венера умаялась, лапочка, спит -- тсс, молчу. Старик Тинторетто чуть слезу не вышиб: кавалер в железе ссаживает таких знакомых, закованных в кандалы голых прелестниц в утлый челнок -- спасает. Привет, Арсиноюшка!
 
В очередной раз Петр, он же Павел, подивился малости грудей корпулентных в остальном венецианок. Вот времячко, силикон еще даже не был научной фантастикой. Впрочем, сюжет озадачивал не этим, а -- как им всем в этой лодочке поместиться. Некто теплый, добрый и тяжелый вдруг шевельнулся в его штанах, отозвавшись привычной истомой и напомнив о готовности, если что.
 
"Слушай, пацан, -- вдруг сказал сам себе Петропавел. -- А ты пошляк. Слабо посмотреть на искусство незамутненным чистым взором?" Оказалось не слабо. И он с удовольствием посмотрел в глаза пинтуриккиевскому мальчику. Бонджорно! Полюбовался и слегка поклонился вполне одетой "Шоколаднице". Мойн!
 
И тут что-то потянуло его в другой конец здания, что-то недосмотренное. Мадонна с младенцем, мит кляйне Йоганн, вот что. Божий малыш, в отличие от прочих пухлых детишек, безмятежно развалившихся на других картинах, был обычного сложения и стоял на коленях у матери, надменной женщины с боттичеллиевски длинным подбородком и оттопыренной губой. Ножки он аккуратно подобрал вместе, как провинившиеся дети, и ручкой трогал недовольную чем-то мать за щеку. В глазах стояли тревога и немой вопрос -- про то, на что у человека нет ответа. "Это ж я", -- осенило короля унитазов. "Не ты, не ты, -- поправила память, нежный палач. -- Но похож. Вспомни-ка своего Мишутку, кляйне Михаэля."
 
Маленький средневековый Мишутка смотрел на маму и безмолвно о чем-то спрашивал, не раскрывая рта, одними глазами, как смотрят на взрослых малые дети и щенки, существованию которых мы не придаем значения. “Знаем мы ваши вопросы, -- кисло подумал Петропавел. -- Батькой интересуешься.” И пошел прочь, искать, где попить горячего пивка. И конечно же нашел, за пределами, впрочем, галереи. Пить горячее пиво зимой его научил один из компаньонов.

Принимая внутрь согревающий напиток, Петропавел припомнил собственную мамашу с ее округлыми стертыми чертами лица. Она на образ богоматери не тянула, как, впрочем, и боттичеллиева донна.
 
Вспомнил он и покинутую пылкую казачку Марину. С ней ячейка общества не сложилась: баба решила, будто их сын Мишка – ее частная собственность, а Петропавел, поучаствовав в процессе создания, может теперь постоять в сторонке. До рождения ребенка ее собственностью в некотором смысле был он сам. При его независимом, порой до вздорности, характере, было где-то даже приятно, что тобой правит любимая женщина, что кто-то имеет толику власти над тобой. Но когда эта толика захлестнула и слепо, уже не подчиняясь голосу рассудка, пошла в рост, то начались конфликты, переросшие в стойкую неприязнь.
 
Некоторые пары ради детей всю жизнь влачат СО-существование. Петропавел решил не влачить... Тем временем бастардик Мишутка успел стать прыщавым балбесом Майклом, затаившим на дне души обиду на бросившего их Питерпола. Может, вернуться к Мишке с его матерью, повторяя судьбу своих беспутных родителей? Не хотелось загадывать. Пока и без Марины было неплохо. Формулируя иначе, без нее пока было лучше, чем с нею. Да, так.
 


Несколько раз он звонил прямо из-за стола своей интимной знакомой в Берлин – аппетитной и аккуратной немочке за тридцать. Но по ее мобильнику отвечал голос неизвестного мужика.
 
-- Нет, пора с Сибилкой завязывать, -- вяло думал он, потягивая пиво.
 
В голову упрямо лезли мысли о том, какому знанию следует учить наследника Михаила (если не появится другой), чтобы он сумел управлять потоком унитазов, раковин, бачков, кранов и смесителей, дабы оный не оскудевал, при этом успевая продаваться. Нанять шайку, чтобы она под видом сектантов забиралась в квартиры и била унитазы? С одной стороны, чушь, с другой -- не мешало бы каким-то образом активно влиять на систему бытового стока-слива. Стратегически-утопическая задача... И почему-то знание того, что Рембрандтом написана сотня автопортретов, никак не помогает в импорте сантехники.
 
Пия пиво, Педропабло рассуждал еще о многом. О том, к примеру, что он -- новый человек. И мы, вы, они -- тоже.
 
-- Мы, русские -- новые римляне, -- грезил он наяву. -- Мы похитим у сабинян, тевтонов, франков, галлов и лангобардов их женщин, их бизнес, их все. Русские мирно, без единого выстрела, похитят Европу, потом вместе с турками и арабами раздерут на части и обсосут ее бедные сладкие косточки. Какие сны тогда приснятся нашим петропавлам, борисоглебам, иван-да-марьям и прочим лешим вкупе с саладинами и зюлейками? Кого мы станем бояться и кого побеждать? Да не все ли равно.
 
Нет, не все! Со страхами в жизни Петропавла было давным-давно покончено. И тут ему вдруг почудилось, что без них жизнь стала куда как менее интересной. Что прикончив человечка во сне, он себя чего-то лишил. Многие искусственно возбуждают в себе страх, прыгая с парашютом или с моста, привязанные к резиновому жгуту за ноги. Ну, скакнешь, а на третий раз станет привычно и скучно. А если ощутить страх, добровольно расставаясь с жизнью? Нет, лучше еще пожить. И потом – грех. Подраться с какими-нибудь бандюганами, чтобы тебя изувечили? Тоже неразумная плата за страх.
 
-- Оставим желание страха другим. Будем бесстрашно пить пиво, светлое и темное, холодное и горячее – пока пьется. Будем крутить свой бизнес -- пока крутится и любить венер и данай всех цветов и оттенков -- пока любится... И Мишку пристроим к делу, -- окончательно решил он и развеселился от собственного великодушия.
 
Меж тем, из-за соседнего столика на Петропавла стали кидать взгляды две только что вошедшие и весьма аппетитные сабинянки, похищение которых вполне допускали его возможности -- финансовые и физические.
 
-- Ладно, бог с ними -- с писсуарами и с Мишкой, -- решил он, -- потом разберемся.
 
И приступил на чистом немецком к штурму крепостей, где всегда имелся наготове белый флаг о сдаче на милость победителя и парочка презервативов про запас.
 
-- Как дела? -- обратился он к сабинянкам по-немецки.
 
-- Во козел, -- негромко сказала одна другой по-русски.
 
-- А он ничего.
 
Петропавел не изменился в лице. Дело принимало интересный оборот.
 
-- Петер! -- представился он одной.
 
-- Сабина.
 
-- Пауль! -- обратился он к другой.
 
-- Сабина, ха-ха!
 
-- О, цвай Сабина -- айн Петер-Пауль. Цвай фройляйн, цвай херрен, -- балагурил он.

Все трое шпарили по-немецки. Все трое предвкушали приключение...

* * *

В Дрездене нет “Сабинянок”? И даже у Рубенса? Что вы говорите? Ай-яй-яй! Значит все это происходит в другом городе. Или в другой стране. Или на другой планете.


Рецензии