Железнодорожник

Железнодорожник

(Марине – Sleza посвящаю.)

"I svoi pensieri in lui dormir non ponno".
(Tasso "Gerwsalimme Liberata", canto X.)

«Его тревоги в нем уснуть не могут».
(Т.Тассо «Освобожденный Иерусалим», песнь Х.)


aaa
Последний поезд испустил свой пронзительный гудок. Он застыл над темной стеной леса, со всех сторон окружившего этот затерянный в бесконечности снегов полустанок, на мгновение пропал в небе, а потом эхом рассыпался в лунной дали; так кричит раненый зверь, предчувствуя скорую смерть. Крик этот болью отозвался в стесненной груди старого железнодорожника. Он посмотрел вслед уходящим огонькам последнего состава. Уже взошла полная луна, и казалось, вагоны уходят вдаль по лунным рельсам. Посеребренное пространство снегов, снегов… лес какой-то темно-светлой стеной воздвигнулся вокруг.

Мороз крепчал. До следующего, шестичасового состава, оставалось – целая ночь.

Железнодорожник стоял и смотрел на лунную дорогу в лес даже тогда, когда огоньки поезда перестали быть видными. Там уехали люди – куда-то в свою жизнь, наполненную шумом и чувствами. А здесь – одинокий полустанок, накрытый подлунной снежной тишиной. На многие сотни километров – только эта тишина. И посреди нее, в самом центре, - фигура железнодорожника.

Он постоял еще немного, медленно направился к своей каморке, и полная луна освещала его сгорбленную фигуру.

aaa
Утром Николай Федорович никак не мог отделаться от странного чувства, начинавшегося где-то в желудке, и приступами подкатывающего к горлу. От этого колючий комок вставал на место давно удаленных гланд, и во рту стоял неприятный привкус. «Это печень», - решил Николай Федорович и подумал, что, как только разделается с проектом, сходит в поликлинику.

Когда встала жена, он заметил, как она, идя в ванную, - будто что-то судорожно глотает, морщится. «Неужели и у нее печень?» - удивился Николай Федорович. Впрочем, решив, что такого быть не может, чтобы сразу у двух взрослых людей в одно утро заболела печень, - успокоился.

Завтрак оказался невкусным: опять овсянка с вареньем; Николай Федорович прожевал бесцветную резину каши, вышел курить на балкон.

- Кофе не будешь? – услышал голос жены и подумал: какой он у нее все-таки неприятный, скрипучий.

На соседнем балконе усиленно толкал гири Витька.

- Здарова, Никфедрыч! – пропыхтел Витька и взял на грудь здоровенный чугунный шар.

- Во Бог здоровья дал! – улыбнулся Николай Федорович.

- Да уж не обидел, так не обидел!

Он смотрел на лоснившееся, багровое от здоровой натуги, пухлое лицо Витьки, и ему пришло на ум слово «морда». Он отвернулся и стал смотреть в сторону утреннего города. Под прозрачным нежным небом толпились высотки, уравновешивая это небо, слышен был шум машин, снизу - звуки просыпающегося двора. Чье-то белье уже висело на веревках, протянутое через детскую площадку.

«Быт», - со внезапным отвращением подумал Николай Федорович. Нет, положительно в это утро ему ничего не нравилось. И какую же власть имеет надо всем человеком маленький кусочек мяса, вибрирующий в правом подреберье у каждого…

aaa
Подходя к «ракушкам» гаражей, Николай Федорович невольно все еще прислушивался к утренним ощущениям в горле. Он начал отчего-то сомневаться, что это – печень. Скорее, поджелудочная. Неужто он начал стареть?.. Так быстро… Живешь себе, живешь, планы строишь. А тут – летним утром подступит такая вот тупая… нет, даже не боль, а… что-то ноющее. И вот ты уже – пожилой человек. А следом, глядишь, - сама старость не за горами. И пора переставать строить планы – это старикам не полагается. А и ничего еще не сделано. Жизнь, данная однажды и только один раз, - уходит. В пригоршне песок, а начни только жить – песок стремительно просочится из пальцев, по песчинке соскользнет с ладоней, останется – лишь пыль. Пыль старости. Ее только и осталось, что – сдуть, а остатки – о штаны вытереть, как дети в песочнице делают, когда им надоедает лепить замки из песка.

А потом дети бегут играть в прятки. Они прячутся друг от друга, а потом друг друга же ищут.

А потом ревут – когда упадут.

«Что за бред, - тряхнул головой Николай Федорович, - нужно о проекте думать». Запиликал мобильный в пиджаке. Звонила жена.

- Я на троллейбусе поеду, - сказала, - никак бигуди не сниму. Ты без меня поезжай.

- Понял, - сказал он, - хорошо.

И отключил связь.

Двигатель завелся неровно и не сразу. Старенький «Москвич» вырулил из гаража и смешался с потоком прочих машин. Николай Федорович отметил, что следующий техосмотр «Москвичу» не пройти: труба коптит чрезвычайно, и – уселся в свою блестящую «десятку». Через минуту он тоже был в потоке. Смотрел на машины вокруг, и в голове начало что-то проясняться, проявляться… Как будто сон стал вспоминать. Да, действительно: что-то похожее он видел сегодня ночью… Поток машин, дорога… И неудивительно: каждый день одно и то же. Странно даже, что проект не приснился. Впрочем, он уже два раза и снился. А еще в сегодняшнем сне дверь была… Какая-то… Ну да – начало всплывать все больше и отчетливее – на улице стена была, и в стене – дверь. И Николай Федорович хотел в нее войти. Зачем? Он не помнил этого, но только понимал, что ему ОЧЕНЬ нужно войти в эту дверь.

Чего только не приснится… А привкус во рту так и остался. И комок колючий в горле – продолжал стоять. Он включил радио, чтобы отогнать все эти мысли, ощущения… Но из динамиков услышал только шум и редкое потрескивание. На других станциях – то же самое. «Ну вот, - подумал он не без раздражения, - теперь еще и радио испортилось». А кассеты все еще вчера сын в свою машину забрал. Хотя бы одну оставил!

Опять запищало в пиджаке. И тут же – еще раз. Два SMS пришло. Он открыл одно. От завотделом. Опять о проекте. Михал Васильич беспокоится. Сразу встала в глазах его потная шея в вечно грязном воротничке. Бегает все, суетится, матерится… Обиды, впрочем, на него – никакой. Да и сам – не обидчивый. За пивом быстро отходит, начинает даже ко всем нежно относиться, бережно как-то. В соседнем отделе – вот там начальник – жуть. К нему без вызова не моги подойти. Субординацию удерживает… да…

Удалил первое SMS и открыл другое. Глаза, привычно то следя за дорогой, то бегая по строчкам сообщения, как-то бестолково прочитали текст. Ничего не понятно… Николай Федорович прочитал еще раз. Посмотрел на определитель. «Неизвестный номер», - прочитал. Что за чушь прислали. Он и в третий раз ровным счетом ничего не понял. Русскими буквами, без транслитерации было написано:

«ЧЕМ ДАЛЬШЕ УХОДИШЬ В ЛУНУ, ТЕМ БОЛЬНЕЕ И БОЛЬНЕЕ СДАВЛИВАЕТСЯ В ГОРЛЕ СТВОЛ».
Ерундит кто-то. Шутит. Но что-то заставило – судорожно сглотнуть. Показалось, или это правда, но утренний комок в горле встал будто бы острее. И дверь из сна. Зачем тут дверь? А она – приближалась. Эта самая дверь – прямо на дороге! Не видно уже никаких машин впереди – только дверь.

Да что же это такое! Где дорога?! Куда ехать?!

Он резко утопил педаль тормоза и услышал резкий звук сзади. Стена и дверь сразу исчезли; вперед уходили спины других машин, а сзади – приближались распахнутые фары. Николай Федорович дал газ, но двигатель захлебнулся и заглох вовсе. Сзади пронзительно засигналили, даже послышался неразборчивый мат. Но «десятка» завелась повторно, и он благополучно продолжил движение в ряду.

Что это было? Нервы совсем… этот проект скоро в гроб сгонит. Нужно отдохнуть. До отпуска еще месяц, как-нибудь протянуть, перетерпеть не спеша, а потом – на море. Там хорошо, на море. Солнце, теплая лазурь и все такое… Года четыре уж не отдыхал как следует. Вон, галлюцинации начались.

На соседнем сиденье лежал «мобильник». Николай Федорович вспомнил про сообщение. Но – высветился лишь титульный экран. Никаких следов странного SMS не было. «Удалил машинально, - решил Николай Федорович, - когда на эту стену ехал. Про луну какую-то, ствол и горло… А! Чего об этом думать!..»

И он принялся внимательнее следить за дорогой.

aaa
Он постоял еще немного, медленно направился к своей каморке, и полная луна освещала его сгорбленную фигуру.

Железнодорожник вошел в небольшой, обложенный кирпичом, вагончик, приспособленный под жилье для дежурных по станции. Сквозь небольшие оконца, занавешенные ветхим тряпьем, стыло просачивался синий лунный свет, выхватывая из темноты отдельные груды внутренностей вагончика. Он зажег электричество, и пространство сразу стиснулось со всех сторон. Низкий потолок, окрашенные в некогда синий цвет фанерные стены с обрывками блеклых картинок, расшатанная пара стульев, некое подобие стола из обрубленных бревен и досок; груда тряпья на лежанке – много ли нужно дежурному в сутках пребывания здесь. Да еще и электрический обогреватель в углу. Радио для связи по линии молчаливым черным коробом громоздилось рядом. Скорее всего, до утра так молчать и будет.

- Что, Жук? Вот и отдохнуть можно, - вздохнул железнодорожник, обращаясь к старой рыжей собаке, зевавшей у обогревателя. Собака тускло посмотрела на него, поймала на спине блоху и – снова улеглась, не издав ни звука.

- Отдохнуть… - выдохнул железнодорожник, но так, будто предстоял, напротив, самый тяжкий труд в его жизни. А, может, так оно и было…



Несмотря на раскалившийся докрасна обогреватель, в вагончике было довольно прохладно, поэтому железнодорожник не стал раздеваться, а, как был, - в ватнике – уселся на лежак. Шапку только снял. Когда-то черные, волосы теперь жирно покрывала белая пелена седины. Он сел – да так и замер. И во всей его позе ощущалась великая, неизбывная кручина, которая порой приходит к человеку в конце жизни, когда он устает.

Наверное, прежде он был довольно красив, и правильные худые черты лица его могли бросаться в глаза знатоку человечества и сейчас, но теперь эту красоту безжалостно принялась уродовать начинавшаяся старость. Пергаментная кожа была прорезана паутинками, складками и рытвинами морщин, каждая из которых содержала в себе то безжалостную думу, то некое крепкое событие в жизни… Но рассказать об этом железнодорожнику было некому. Дряхлая собака Жук давно выслушала все его рассказы и теперь не проявляла былого интереса к ним; а сельчане, занятые перекрытием крыш, огородными делами или выпивкой, тоже не особенно интересовались… Да и что он мог рассказать, если слов не хватало? Их недостаток восполнялся тяжелыми выдохами из прокуренной груди, после которых следовало продолжительное молчание и хриплый кашель.

Что он еще умел высказать, кроме этого кашля?..

aaa
Утром вбежал Федюшка. Еще с порога, обдавая кухню морозными клубами, закричал:

- А вы тута спитя?! А у вас вить сарай горит!

- Да ты что?! Сдурел?!

И железнодорожник, как был, в нижнем белье, только валенки натянул, бросился на улицу.

Первое, что он увидел, - был страшный столб черного дыма, внутри которого полыхало красными ошметками. Трещал шифер, летели вверх жирные искры, раскаленной мошкарой вились куски пепла. А со всех сторон уже бежали.

«Не иначе подпалил кто», - подумал железнодорожник. В сарае ведь не было ничего особенно горючего. Но рассуждать, что и отчего, было некогда. Нужно было спасать оставшееся имущество и гасить пожар, пока огонь не перекинулся на соседние крыши. Кто-то уж бежал с лопатами. Стали быстро кидать в огонь снег. Да что толку! Огонь стремительно разрастался и свирепел. Куски шифера с коротким оглушительным треском отлетали в сугробы и шипели там. Скоро станут долетать до соседских крыш…

- Земли! Песку давай!

- Где этот Каравай со своей клячей?!

А дед Каравайцев сломя голову уж бежал рядом с санями, на которых тяжело стучали фляги с водой. Матерился нещадно на и без того иссякшую лошаденку, хлестал ее изо всех сил кнутом по мокрому крупу.



Спустя полчаса пламя удалось-таки сбить, но оно, вяло догорая, неумолимо дожирало то немногое, что осталось от сарая. Часть предметов от хозяйства спасти удалось, остальное было погребено под рухнувшей крышей. Мужики забрасывали снегом и мерзлыми кусками земли горячие головешки. Больше не загорелся ни один дом – вовремя успели.

Через час, бродя по пепелищу, железнодорожник усиленно вспоминал, что же важного осталось погребенным под грязью и углями. Но – никак не мог понять… Колеса от телеги, оглобли… инструмент… все было, конечно, жалко, но… не то… Не об этом жалел он смертно, сам не осознавая определенного предмета своего сожаления. Сарай он летом, конечно, новый поставит. Только не сарая было так жалко. И оттого, что не мог понять или что-то вспомнить, железнодорожнику делалось внутри еще тошней. Тогда он просто уселся на спасенную телегу без колес, закурил и, поминутно сплевывая желтую соплю, стал смотреть в грязный истоптанный снег вокруг.

Что же все-таки он оставил там?.. Забыл… Не успел, не сумел спасти, уберечь… защитить…

aaa
Но на работу в то утро Николай Федорович так и не попал. Он вообще никуда больше не попал. Опохмелившийся с утра водитель МАЗа въехал в его «десятку» на следующем перекрестке. Случившиеся поблизости свидетели видели, как под оглушительный скрежет железа синий грузовик на полном ходу налетел на легковой автомобиль. Обе машины единым цельным проделали путь еще метров в сто, пока этот страшный клубок не остановила бетонная стена ограждения новостройки. Попытавшегося скрыться водителя грузовика задержали, до приезда ДПС побили.

- Как там в легковушке? – поинтересовался один из прибывших милиционеров.

- Да готов уже, - ответили ему.

Милиционер махнул рукой и, повернувшись к водителю МАЗа, прямо сказал ему в посеревшее окровавленное лицо:

- Ну все, бля, влип ты! По самое «не могу» вмазался ты!

Потом заметил, что стоит носком ботинка в крови, и брезгливо отошел в сторону.

- Каравайцев! – крикнул помощнику. – Составляй акт. Я со «скорой» свяжусь, чтоб теперь не очень торопились.

И еще раз покосился на раздавленную голову Николая Федоровича. Впрочем, он не знал его по имени, а просто привычно отметил про себя: опять писанины на неделю привалило.

aaa
К вечеру, когда остыли на морозе головешки пожара, начал железнодорожник разрывать, разгребать руины своего хозяйства. Действовал неторопливо, основательно. До дежурства оставалась пара часов, но он весь день не мог отделаться от ощущения, что что-то очень важное и значительное отпустил он в огонь, и нужно было во что бы то ни стало понять: что же. Лопата скрипела и скреблась в твердые угли и мерзлозем; работа продвигалась очень трудно и неровно, но железнодорожник успел-таки расчистить порядочную площадку на пожарище. Впрочем, безрезультатно. Попадалась лишь всякая дрянь, чепуха какая-то. Железные обломки, что-то оплавленное… И – ничего похожего на то, что он искал, хотел бы найти, но… если б он сам знал, что это должно быть… А он не знал, потому продолжал бессмысленно рыться в останках сарая, и со стороны, наверное, казалось, человек сошел с ума.

Но пришло время собираться на дежурство. Железнодорожник пока труд свой и, оглядываясь, будто опасаясь чего-нибудь упустить из виду, зашагал к дому. А дома его встретила только тишина да ровное гудение печки в углу. Подумалось: «Опасно вот так печь без присмотра оставлять. Нужно соседке сказать, чтоб присматривала. Не ровён час, погорю на последнем». И добавил мыслью в вдогонку: «А все-таки то поджог был».

Поджог не поджог, а на станцию идти нужно было. Ходики уже почти шесть показывали. Скоро сменщик заматюгает опять. Побыстрее собрал нужные вещи и, привычно присев на край стула, как перед дальней дорогой, набросил шапку.

Смеркалось уже довольно заметно. Железнодорожник вышел из дома и неторопливо направился в сторону леса, откуда изредка слышались протяжные гудки проходящих составов. Когда шел мимо пожарища, на минуту остановился, но, решительно мотнув головой, быстрее зашагал дальше.

По дороге встретился Николай. Говорить было не о чем, поэтому просто пожали друг другу руки, с тем и разошлись. Долго еще Николай слышал за спиной удаляющийся тугой кашель железнодорожника. Подумалось: «Курит много. Глянь-ка, двохает, из бочки будто». Но что ему было до этого кашля! Не знал он, что за кашлем этим стоит – целая жизнь.

Сменщик, всегда озлобленный постоянными опозданиями напарника, на этот раз промолчал: слышал уж про пожар. Человек погорел – что ж тут поделать? Железнодорожник расписался толстой дугой в истрепанном журнале и, выслушав от сменщика, что происшествий на ветке нет, сказал:

- Добре. Ступай к детишкам.

Тот хлопнул железнодорожника по плечу; видимо, хотел еще ответить чем-то ободряющим, но опять промолчал и - вышел. Лязгнула дверь. Жук тускло приподнял глаз от своего обогревателя, но не шелохнулся, продолжал лежать.

- Вот… Жук… Вот и я пришел…

aaa
Приходила бабка Зимина. Знала: когда железнодорожник на дежурстве, ему почти всегда на ночь требуется «подкрепление» - так он называл бабкин самогон. Но сегодня железнодорожник отказался, сославшись на то, что у него еще с прошлого раза осталась непочатая бутыль. Зимина расстроилась и поинтересовалась:

- Лучку не надо ли?

Но ему и лучку не надо было. Вконец расстроенная, она поковыляла прочь. Некоторое время черная голова ее, укутанная в платок, колыхалась средь сугробов, потом внезапно исчезла: бабка Зимина начала спуск с пригорка. «Ногу сломит когда-нибудь, - решил железнодорожник, - ходит ко мне в такую темень».

И затем пошло дежурство. Привычно пошло, почти без мыслей, и он на какое-то время даже, кажется, забыл о пожаре, забыл, что что-то важное нужно было найти там… Рядом вертелась собака, и он покрикивал на нее; отмечал в журнале проходящие-приходящие поезда; где-то ставил свою дугу вместо подписи; нажимал на кнопки, проверял пути… Так незаметно и встретил ночь. Она опустилась прямо из вечера и вступила в свои права незаметно, будто всегда и была тут. Мороз же схватил как-то сразу и порядочно. Когда железнодорожник на несколько минут вошел в каморку, а потом вышел, сказал:

- Эге, Жучок!.. Да морозец-то!..

Собака сунула нос в открытую дверь, да вдруг и отошла – вглубь, поближе к обогревателю.

- Ага! – хмыкнул железнодорожник. – Холодно! А мне, брат, еще последний проводить надо. Я еще себе уши поморозю!

…Вот и последний поезд испустил свой пронзительный гудок. Он застыл над темной стеной леса, со всех сторон окружившего этот затерянный в бесконечности снегов полустанок, на мгновение пропал в небе, а потом эхом рассыпался в лунной дали; так кричит раненый зверь, предчувствуя скорую смерть. Крик этот болью отозвался в стесненной груди старого железнодорожника. Он посмотрел вслед уходящим огонькам последнего состава. Уже взошла полная луна, и казалось, вагоны уходят вдаль по лунным рельсам. Посеребренное пространство снегов, снегов… лес какой-то темно-светлой стеной воздвигнулся вокруг.

Мороз крепчал. До следующего, шестичасового состава, оставалось – целая ночь.

Железнодорожник стоял и смотрел на лунную дорогу в лес даже тогда, когда огоньки поезда перестали быть видными. Там уехали люди – куда-то в свою жизнь, наполненную шумом и чувствами. А здесь – одинокий полустанок, накрытый подлунной снежной тишиной. На многие сотни километров – только эта тишина. И посреди нее, в самом центре, - фигура железнодорожника.

Он постоял еще немного, медленно направился к своей каморке, и полная луна освещала его сгорбленную фигуру.

Железнодорожник вошел в небольшой, обложенный кирпичом, вагончик, приспособленный под жилье для дежурных по станции. Сквозь небольшие оконца, занавешенные ветхим тряпьем, стыло просачивался синий лунный свет, выхватывая из темноты отдельные груды внутренностей вагончика. Он зажег электричество, и пространство сразу стиснулось со всех сторон. Низкий потолок, окрашенные в некогда синий цвет фанерные стены с обрывками блеклых картинок, расшатанная пара стульев, некое подобие стола из обрубленных бревен и досок; груда тряпья на лежанке – много ли нужно дежурному в сутках пребывания здесь. Да еще и электрический обогреватель в углу. Радио для связи по линии молчаливым черным коробом громоздилось рядом. Скорее всего, до утра так молчать и будет.

- Что, Жук? Вот и отдохнуть можно, - вздохнул железнодорожник, обращаясь к старой рыжей собаке, зевавшей у обогревателя. Собака тускло посмотрела на него, поймала на спине блоху и – снова улеглась, не издав ни звука.

- Отдохнуть… - выдохнул железнодорожник, но так, будто предстоял, напротив, самый тяжкий труд в его жизни. А, может, так оно и было…

Ведь предстояла одна из самых трудных и изнурительных войн человечества – борьба с одиночеством.

Тишина и потрескивание обогревателя… мерное, хрипловатое дыхание Жука… Шелест радио и ветра снаружи…



Ему не привыкать было оставаться одному такими вот ночами, и средство было верное и испытанное – напиться «до положения риз» - как сам называл он это оглушительное состояние. Бабка Зимина была ему в том верным соратником, но сегодня он не покривил душой, сказав, что еще с прошлого раза осталось. На последнем дежурстве было не до одиночества. На седьмом участке совершилось крушение, и все случившиеся там составы пустили по их ветке. Почти всю ночь железнодорожник не спал, пропуская скорые, товарные… Чтобы выпить – ни-ни.

Но сегодня, кажется, можно было не думать об этом. Вряд ли два дежурства подряд попадут под крушение. Такого не бывало еще ни разу – за более, чем 30 лет работы здесь. Но железнодорожнику вдруг отчего-то захотелось, чтобы именно сегодня и произошла какая-нибудь страшная авария на линии. Чтобы не осталось времени на тяжелые раздумья и пьянство одному…

А в груди, в верхней ее части, опять становилось трудно дышать; и сердце начало болеть, тугими уколами отдавался каждый толчок его. Такое началось, когда он испытал первую безответную любовь к девушке Люсе – девушке в белом платье – и с тех пор часто подступало…

Она не обращала на него никакого внимания. А он, стройный черноволосый парень в малиновой косоворотке, все никак не мог понять причины ее равнодушия. А потом она уехала в город, и он, казалось, потерял вместе с ней – все. Из щеголеватого юноши как-то сразу превратился в полуопустившегося мужика; тонкие усики сгустились в густейшие беспорядочные заросли на щеках, стали больно слезиться глаза и медленно передвигаться ноги; но главное – все чаще и чаще подступала к груди – тяжелая пустота. Пустота, перемешанная с болью в сердце. И не было средства избавиться от нее, мешающей двигаться, говорить да и просто дышать, кроме: напиться.

И он напивался. С упорством, которого подчас пугался и сам. Зато не было в такие моменты ни боли, ни тяжести, ни жалостливых мыслей. Тогда он делался зол и бесстрашен. Шел на улицу – бить морду всякому проходящему мимо. Подходил к любому и без лишних разговоров – в ухо, потом – в скулу. Человек летел на землю, не понимая, за что его бьют. Железнодорожник же – уходил. Быстро, не оглядываясь на поверженного окровавленного… врага. Да, ему в те дни именно врагами все и были.

Как-то вечером, когда он опять вышел «под куражом», его подстерегли. Парни, которым, наконец, надоело такое самоуправство, человек с десяток, избивали его смертным боем. Долго пинали, ломали об него колья… После думали: не выживет. Собственным салом плевался неделю. Выкарабкался, ничего. Только несколько следов светлыми шрамами оставались напоминанием тем событиям.

Но все же он присмирел.

aaa
Сначала Николаю Федоровичу было просто холодно, потом жутко холодно. Затем – холодно невыносимо. «Что-то в доме по утрам прохладно становится», - подумал он, решив, что все еще лежит в своей постели. Но вдруг осознал, что лежит он на животе, а под животом – мерзко сыро. И еще – все тело охватывал ужасный холод. Мигом открыл он глаза!

Перед ним белело, и Николай Федорович не сразу понял, что это – снег. Снег летом?! Он хотел моментально вскочить на ноги, но – тело абсолютно не слушалось. Будто каменные глыбы, чувствовались распростертые в разные стороны его конечности, и не было никакой возможности даже согнуть какой-нибудь палец, не то, чтобы встать… Даже глаза – и те с трудом удерживались в раскрытом состоянии…

Николай Федорович сделал еще одну попытку подняться. Тщетно. Ни одна часть тела не повиновалась воле мозга. На миг ему даже показалось, что он… не дышит… Но под носом увидел два углубления в снегу, послушал в висках биение собственного сердца… немного успокоился.

Где и когда его хватил паралич? И, главное, почему именно ЕГО?!.. Да и снег этот… Лето ведь…

Он попытался припомнить последние удержавшиеся в мозгу события. Так: утро… печень… SMS… дверь… Какая-то дверь была… Он тогда чуть управление не потерял. Что за дверь?.. Не могло быть никакой двери! Но – ведь была…

Да, еще и грузовик был. Сильно тогда ударило. Думал, умрет. Выжил. Только паралич вот… кажется…

Да где он и что с ним, в самом деле?! Вдруг подумалось, что это жена его выбросила, больного и изувеченного, прямо в снег, за город. Он был в коме, а вот теперь – очнулся. Пришел в себя…

Лучше б и не приходил.

Мучимый холодом и такими мыслями, Николай Федорович пролежал так еще несколько… Чего: минут? Часов?.. По тому, как темнел снег, понял, что надвигаются сумерки. Зимой темнеет быстро. Да и какой месяц теперь?! Март? Январь? Или конец ноября?..

Тут, кажется, начало что-то отступать в левой ноге. Понемножку, совсем медленно… но – нога обретала прежнее, привычное ощущение себя. Боясь ошибиться в догадке, Николай Федорович осторожно пошевелил пальцами ноги. И…

…получилось!

Неуверенно, будто неумело, но пальцы начали двигаться. Нога тем временем стала мерзнуть заметнее, но вместе с тем к ней возвращалась – жизнь. Скоро Николай Федорович смог согнуть ее в колене. А тут похожие изменения стали происходить и со второй конечностью. Тут он удивился, как прежде ему не пришла в голову такая простая и естественная мысль, как: позвать на помощь! Он тут же попытался это сделать, но… из горла вырвался лишь сдавленный хрип, едва слышимый собственными же ушами.

«Но я жив и скоро оживу окончательно, весь», - подумал Николай Федорович и принялся терпеливо ждать…

aaa
В душной тишине летнего дня раздались сильные стуки молотка. Гулко отдались в деревьях, встревожили кладбищенских птиц в ветвях.

Забив последний гвоздь в крышку, рабочий прекратил свои страшные стуки и зачем-то попробовал крышку: надежно ли. Большой гроб, обитый строгим бархатом, подняли на веревках и опустили в яму.

- Первыми прощаются близкие!

«Дешевле было кремировать», - в который раз подумал Виктор Сергеевич и уже не устыдился своей мысли: привык думать ее.

Почерневшую от горя вдову пришлось отводить от могилы на руках. Подошел в свою очередь к яме и Виктор Сергеевич. Посопел, выбирая землю без комков, потом выпрямился и слабо разжал ладонь. Горсть земли стукнулась о еще не засыпанную крышку.

- Прощай, Николай Федрыч, - сказал, - не скучай, не зови к себе никого.

И отошел.

Через четверть часа вместо ямы возвышался небольшой холмик. Венки и ленты теребило легким ветерком. Гудели рядом провода высокого напряжения.

aaa
Уже совсем стемнело, когда Николай Федорович сумел, наконец, поднять голову и кое-как приподняться. Сначала приподнялся на бок, а затем и сел. Что-то со страшной силой ударилось, хлынуло в голову, а потом – от головы устремилось – устремилось в живот. В глазах потемнело, поплыло, в ушах загудело…

«Да где это я?» - подумал он, абсолютно ничего не понимая. Вокруг было широкое снежное поле, где-то на горизонтах, со всех четырех сторон, окруженное лесом. Будто кто-то нарочно приволок его сюда, выбрав чистый снежный участок пространства, свободный от леса; приволок – и бросил здесь. Но, странное дело, вокруг не было абсолютно никаких следов. Если б их занесло позже, занесло бы и Николая Федоровича, а на его летнем пиджаке и брюках не было ни снежинки. Только спереди, конечно, промокло все. И замерз он – страшно.

Надвигалась ночь, стремительно густела с одной из сторон горизонта; с другой – отступала, растворялась во мраке вечерняя сиреневая заря. И нужно было – куда-нибудь идти. Только ведь – куда ни пойдешь, везде лес один. И даже следов вокруг никаких, ни тропинки… Николай Федорович все же поднялся. Это сделать оказалось намного легче, чем он думал; но, сделав всего один шаг, снова оказался в снегу. Ноги сделались совершенно ватными и не могли удержать на себе. Понимая, что может просто замерзнуть насмерть, Николай Федорович совершил еще одну попытку подняться. На этот раз он сделал несколько шажков, но провалился в совершенно рыхлый снег по колено и опять – упал.

Полежал некоторое время, с хрипом вдыхая морозный воздух. Сердце оглушительными толчками закладывало уши. Вдруг его ударило мыслью: а ведь изо рта пара-то нет… Это было так просто и невероятно, что это повергло его в ужас. Дыхание есть, а пара – нет. И мороз был неслабый, градусов пятнадцать, наверное. А ни из носа, ни изо рта – ничего не выходило. Он приложил руку к груди. Там билось сердце. Николай Федорович немного успокоился: мало ли какие шутки природа порой выкидывает. На полюсе и вовсе пар моментально превращается в лед, осыпается чуть не из носа. «Да ведь там и дышать нельзя». А он – дышал. Дышал же ведь. Но все равно было как-то не по себе.

А двигаться все же куда-то – надо было. Тогда он стал ползти. Это было медленно, но надежно. Решил: чем падать и отдыхать после каждого десятка шагов, лучше проползти за то же время то же расстояние и еще такое же. Так что выходит, что даже и не медленнее… В какую сторону ползти, он не думал: не все ли равно, в какую; ведь в любом случае не известно, куда приведет та или иная сторона. Кругом – лес.

Снег поначалу препротивно забивался во все промежутки в одежде, за шиворот, в носки… Но скоро и это перестало беспокоить. Что такое снег в носках по сравнению с реальной угрозой замерзнуть в ночном лесу. Да ведь сначала нужно было еще добраться до этого леса. А тот – по-прежнему стоял недостижимой стеной впереди и, казалось, совсем не приближался.

Звать на помощь Николай Федорович не мог: по-прежнему не было голоса. Но он думал, что, возможно, вслед за жизнью в тело вернется и голос. Пока же из горла вырывались лишь рваные хрипы, едва слышимые им же самим. Да и мог ли кто-то его услышать здесь? Сколько ползти до ближайшего жилья или дороги, если даже лес вот уже который, кажется, час остается вдали…

Поначалу Николай Федорович пытался думать о своем этом внезапном положении, но потом дикая усталость, напряжение – выгнали из, казалось, тоже уставшего мозга последние остатки мыслей; иссякло даже всякое желание мыслить. Временами он останавливался и хватал снег прямо ртом, вперемешку со слезами. Да, он плакал – от бессилья. Как плачет человек, не в силах что-то сделать, изменить против создавшейся по некоей злой воле непреодолимой ситуации. Он стал понимать, даже не мыслями, но всем своим озябшим существом, что ему – никогда не доползти. Даже он и достигнет леса… Что тогда? Там будет еще труднее, чем здесь, на ровном поле. Несколько дней проползает он в глухой заснеженной чаще… Да какие там несколько дней! До утра не замерзнуть бы…

Но – продолжал ползти. Раз-р-раз… раз-два-два-а-а. Подтягиваясь на локтях, снова выбрасывал руки вперед, подтягивал свое неуклюжее тело вперед и вновь выбрасывал руки… перекатывался всем туловищем… подтягивался… выбрасывал… перекатывался… подтягивался… выбрасывал…

А над снегами уже давно стояла ночь.

aaa
Но все же он присмирел. Израненным, затравленным зверем смотрел на мир из своего прокуренного сивушного лежбища. Начальник станции пригрозил: если еще раз явится на дежурство пьяным…

И вдруг он пить – прекратил. Вот так, сразу и совсем. Не из-за угрозы начальника, нет. Он и сам, кажется, не знал причину этой своей внезапной перемены. На лукавые вопросы отмахивался:

- А! Надоело просто, что ль?!..

А и правда: надоело, что ль?..

И жизнь постепенно – возвращалась. Осунувшееся, с пухлыми мешками под дырами глаз, лицо начало приобретать иной оттенок, меняя свой цвет с землистого на нормальный. И усики он теперь подбривал через два дня. И походка – увереннее и прямее сделалась. Только в глазах – по-прежнему глубоко сидела пронзительная волчья тоска.

А парни, побившие его, хвалились: это мы его, дурня, к жизни вернули. Да не они вернули ведь.

А, может, и правда: надоело всего лишь.

И произошли годы. Разными они бывали. Как-то, когда он лежал в больнице после удаления аппендицита, к нему обратился молодой плотник: вот, дескать, и жизнь была, а что, собственно говоря, из жизни, вынесено железнодорожником было?

Затянулся железнодорожник глубоко, выдохнул тяжелые столбы дыма из обеих ноздрей (дело в курилке было); не сразу ответил:

- А х… его знает. Всякое ведь было. Но хорошее, оно как-то больше запоминается. Остается здесь вот…

И он дотронулся грубой ладонью до груди в больничной пижаме. Хотел еще что-то добавить, да – закашлялся. Другой рукой махнул только: мол, говорить тут нечего, дело ясное.

А вот теперь сидел он в одинокое свое дежурство. Молчал. Жук у обогревателя видел свои собачьи сны. И ничто не нарушало этого молчания, тишины, почти скорбной, но пока не трагической.

А в шкафчике ждала – бутыль. И банка огурцов там стояла. Глядя на желтые газеты и собаку, железнодорожник почувствовал опять – острый нож одиночества. Лезвие входит в грудь (не вдруг, медленно входит, издевательски медленно), проникает в живое сердце и мешает тому биться, дышать мешает. И хочется встать и ходить, и ходить по убогой каморке, чтоб выходить прочь из души, прогнать пронзительную тоску. Он где-то вычитал:

«Печаль моя светла…»

А здесь была – только черная тоска. То ли оттого, что дома никто не ждет, то ли потому, что когда-то упустил нечто важное и… таинственное. И опять вспомнилось пожарище. И опять железнодорожник не мог понять: что же? что?! Что?? Что осталось там?!.. А он – никак не мог найти.

На мгновение отчего-то хрипнуло радио. Хрипнуло, щелкнуло и – опять умолкло. Железнодорожник – вздрогнул. Темные испуганные глаза его вперились в издавший неожиданные звуки аппарат. Эта перемена в тишине вывела его из тяжелого состояния, но – лишь на минуту. Тишина затем обрушилась – вновь. Накрыла, вдавила, подмяла под себя…

Он приподнялся и открыл шкафчик. Негромкий стук дверцы показался почти грохотом, вслед за тем звякнула вытаскиваемая бутыль. Мутноватой жидкостью плескался в ней самогон. Рядом же стояла помятая жестяная кружка.

Железнодорожник выставил все это нехитрое хозяйство на стол, сам присел рядом. Нужно было пить. Безысходно нужно было пить. Иначе – край. Но он все медлил. Не торопился… Почти торжественно, выпрямившись, сидел он и взирал на стол. Порылся в карманах. Вперемешку с хлебными и табачными крошками выгреб заскорузлой ладонью измятую коробку папирос, спички… Положил и это на стол. Теперь все было готово. Еще в кармане что-то нащупалось. Какие-то изорванные три рубля и, не весть откуда взявшаяся, перегнутая чайная ложка.

На миг задержался взглядом на перетянутый проволокой старый бердан. Зверье иногда захаживало из леса…

Вдруг быстро, точным движением, как бы решившись, схватил бутыль и наполнил кружку до самых краев. И – выпил. Оглушительно выпил. Через минуту мозг уже был наполнен легким шумом. Поплыли по каморке синие клубы папиросного дыма.

Выпуская из раздутых пористых ноздрей дым, замер железнодорожник. То ли сивуха уже начала действовать; а, может, просто задумался…

aaa
До леса Николай Федорович дополз уже совершенно обессиленным. Не было даже сил подумать что-либо с удовлетворением. Прополз еще метров на 20 вглубь – и замер. На пути непреодолимо встали переплетения каких-то колючих кустов.

Он понял, что теперь уже окончательно – замерзнет. Ни рук, ни ног снова не чувствовалось. Николай Федорович попробовал пошевелить ими, но не понял, удалось ли это. Кажется, почти все-таки удалось. Но сил не оставалось. И еще эти кусты… Они уходили далеко во все стороны, куда-то во тьму. Стало непреодолимо тянуть в сон. Он так сильно устал, что тяжесть застыла во всем его существе; не хотелось больше двигаться. Он понимал, что замереть здесь означало одно – умереть, но мысль о конце не казалась теперь такой страшной, даже наоборот… И вслед за тем накатила первая волна забытья. Мягкий поток увлек, увлек… Потащил за собой набрякшее тело. Николай Федорович последними остатками сознания уцепился за какую-то мысль, и это не дало погрузиться в смертельный сон окончательно. На несколько секунд открыл глаза и даже показалось, будто спать совсем не хочется. Правда, вслед за этим накатил второй вал. Откуда-то сзади подвалило, ткнулось в пятки, потащило… И вот только тугая тьма тишины (да в природе было и без того – абсолютно беззвучно) ватно обволакивала тело, мозг, сознание… И совершенно не хотелось препятствовать этому – приятно там как-то было…

«Немного посплю, а утром и подумаю, как дальше…» И вот Николай Федорович уже видел мохнатого лесника с седой раздвоенной бородой до груди. Как на древних китайских манускриптах.

- Ты доползешь, - сказал лесник.

- А ты кто? – задал Николай Федорович вопрос; наверное, только для того, чтоб что-то спросить.

- Да ты же меня знаешь ведь, - усмехнулся лесник, - я лесник и есть.

- Доведи меня до дома… - А ты хоть знаешь, где том теперь твой? - Теперь не знаю, - согласился Николай Федорович. - То-то, - ответствовал лесник, - дом твой теперь – домина. - Почему «домина»? – не понял Николай Федорович, смутно припоминая, что в старину этим словом называли, кажется, кажется… гроб. - Ага! – подмигнул лесник и уселся в белый лимузин, которого не было заметно на снегу первоначально.

К его удивлению, он не замерз насмерть, хотя и смертельно замерз. Но тело больше не было чужим и, кажется, готово было вновь повиноваться, как и прежде. Чтобы проверить эту радостную догадку, Николай Федорович попытался встать. И… это у него, кажется, получилось! Ноги были немного ватными, но – ведь слушались же!

А вокруг было утро. Медленное, слабое солнце готово было вот-вот подняться из-за зубцов леса, темным венком обвивавшего равнину. Николай Федорович огляделся и снова удивился: он не увидел собственного следа в снегу. А ведь полз довольно сумбурно и настойчиво. Куда же след девался? Если б ночью шел снег, то, опять-таки, замело и самого Николая Федоровича. Между тем, на нем не было ни снежинки, если, конечно, не считать того снега, что остался на одежде от долгого лежания.

И еще – было холодно. Ужасно холодно. Совсем не по погоде он был одет, чтобы быть здесь среди зимы. Да что же произошло, все-таки?!

Впрочем, он решил сначала дойти до какого-нибудь жилья, а потом уж и разобраться во всем. Вспомнился ночной разговор с белым лесником. Это был сон, но почему-то теперь Николай Федорович обрел полную уверенность в том, что он – дойдет. Нужно было только – куда-нибудь идти. Лес впереди был черен внутри. Углубляться в него значило почти наверняка заблудиться. Но и со всех сторон – все тот же лес.

Внезапно до слуха донесся какой-то посторонний звук. Да-да, звук был именно – посторонним, не природным, но – рукотворным. Николай Федорович уже довольно долго пребывал в полнейшей тишине, и теперь даже этот, очень слабый, очень ненадежный звук привлек к себе все внимание. Он насторожился, в надежде, что звук повторится. И тот прозвучал повторно.

Поезд! Это гудел – поезд! Железная дорога где-то, почти рядом, кажется. Но, даже если и не совсем рядом, все равно – она где-то есть, где-то в досягаемом пространстве. Этот гудок шел не из глубины леса, а, значит, нужно было снова выходить на открытое место. Кажется, оттуда…

И Николай Федорович бросился так быстро, насколько это было возможно в его положении, в ту сторону. Но, дойдя до кромки леса, сообразил, что это могло быть и отраженным эхом. Следовательно, поезд мог проходить и в любой другой стороне. Лес ведь окольцовывал равнинную площадку со всех сторон. Тут ему снова повезло; да так, как он и ожидать не смел! Немного правее, впереди, темнело – кажется, просека. В неровном утреннем свете это могло быть и простым обманом зрения, но могло быть и неслыханной удачей. Как странно, что он не заметил этой просеки вчера…

Но рассуждать Николай Федорович не стал, а просто двинулся в сторону чернеющей полосы. Увязая то по колено, то по самый пояс в рыхлости снега, приближался он – медленно, но верно, к заветной полоске…

aaa
После очередного стакана померещилось железнодорожнику шевеление в углу. Он сделал движение всем телом в эту сторону, но там – ничего. Зато произошло шевеление в другом месте – у обогревателя.

«Опять энти балуют», - понял железнодорожник. «Энтими» он называл мелких бесенят, которые иногда приходили к нему, когда он был выпивши. Нет, он не боялся их, да и не уважал все же. Подозревал, что это и есть та самая белая горячка, из-за которой Митька по осени из лужи мазута напился, а потом блевал целый день, а к вечеру и того… Но Митька – тот ведь не понимал, что перед ним – мазут, а не водка, как сам он и утверждал; а железнодорожник прекрасно отдавал себе отчет, что никаких бесенят в природе не бывает, что они просто кажутся временами; а потому успокаивал себя: это еще не настоящая горячка, из-за которой люди в петлю лезут. Значит, можно было и еще «накатить».

aaa
Да, это была просека. Давняя, не известно, по каким причинам заброшенная, уже успевшая порости кустами и молодыми деревцами, но это было все же – творение человека; это значило, что железная дорога и впрямь существует. Нужно только дойти до нее (а он – дойдет!), дождаться какого-нибудь поезда, а потом только и сделать, что впрыгнуть в любой вагон. Поезд придет к человеческим жилищам. Да и в самой машине – человек. В вагоне его тепло, еда есть, наверное… Если же пассажирский состав, то еще лучше. Добрые проводницы… постель… чай… Николай Федорович даже немного замлел при этих мыслях. Но понял: расслабляться не вовремя. Еще не ясно, куда отведет эта просека. Она ведь давно заброшена. Может, как раз и ведет в другую сторону от железной дороги.

А солнце, пока он шел, уже встало довольно ощутимо. И снег начал искриться вокруг ядовитым блеском.

Добрые проводницы… постель… чай… Он рывками стал двигаться вперед. Поминутно падал, а потом глотал снег – прямо раскаленным спекшимся ртом. Снежинки бритвочками резали губы и язык, но не очень приносили утоления жажды. Николай Федорович давно уже сильно промок по самый пояс от снега снизу и сверху – от пота. Мокрая одежда противно липла к телу, хрустела замерзшей коркой, но ни о воспалении легких, ни о прочих неприятностях он не думал. Впереди была цель – и он двигался к ней. Изо всех сил, трудно, но – двигался.

А потом – возник еще один долгий гудок. Такой громкий, как показалось, что уж не оставалось сомнений в правильности пути. Кажется, даже слышался перестук колес о стыки на рельсах.

- Хе-эй, - слабо сказал Николай Федорович, будто кто-то мог услышать его. Он задвигался быстрее, еще быстрее… А вот и опять гудок. И – как-то вдруг – просека разошлась, раздвинулась перекрестком. Она и дальше продолжалась, но по бокам возникла еще одна. И по ней проходила железная дорога! Справа равномерно гудело, приближаясь. Не веря такой удаче, Николай Федорович совсем размяк и ослабел. Вот-вот из-за поворота покажется состав… Над деревьями уже стоял густой дым, и вот он выплыл - черный блестящий паровоз. Николай Федорович был по-настоящему измучен, он нисколько не удивился, что появившийся поезд был старинной конструкции. Паровоз начала 20-го века, но время, казалось, нисколько не коснулось его. Будто только недавно вышел он из заводского ангара.

Это был товарный. В открытых вагонах, тоже старинного типа, высились ровно уложенные ряды бревен. Поезд начал двигаться мимо Николая Федоровича, а тот настолько был обрадован, что за собственной радостью не сообразил: поезд-то – проходит мимо.

Опомнился только когда увидел последний вагон. Собравшись остатками сил, бросился он по шпалам вслед уходящему спасению своему. Но задник вагона уходил стремительно; никакой возможности не было догнать его. Тогда Николай Федорович завопил, изо всех сил, но вышло негромко и сипло. Он прибавил усилий, и ноги ему отказали. Со всего размаха врезался он в жесткое дерево шпал, ткнулся лбом в железный болт. Тот больно впился в череп, что-то хрустнуло; Николай Федорович кубарем полетел, покатился по шпалам, совершенно ничего не соображая. Только когда поутихло гудение в оглушенной голове, подумал: «У меня все лицо в крови». И еще: «Я не успел».

А спасение – было совсем рядом, такое ощутимое…

Он отполз на насыпь и сел там, и замер в ожидании…

aaa
Железнодорожник второй час сидел в странном забытьи-полутрансе. Бутыль почти опустела, коробка папирос – тоже. Мысли были невнятные, неразборчивые…Бесенята давно умолкли, но зато на их месте временами возникала неясная фигура в легком белом платье. И, кажется, он узнавал ее, эту фигуру… Люся – первая любовь. Не последняя. Но – первая. Да он и забывать ее стал. Вспоминалась изредка, но – не больше, чем сигара, которую однажды дали попробовать заезжие геологи. А вот теперь – явилась. В последнее время, правда, почаще являлась, вслед за бесенятами теми; лукавое лицо с легким налетом веснушек на слегка вытянутом носу. А ведь могло бы быть все иначе… Могло… После того, как он тогда перестал дебоширить, жизнь постепенно пошла в гору. Не так споро, как хотелось, но все же ровно и без встрясок. «И камень на одном месте мхом обрастает», - говорил он в то время про себя самого, усмехался при этом. Казалось, ничего больше и не надо было. Живи постепенно…

Но в одно утро, пасмурное и осеннее, она явилась в родной поселок. Приехала увидеть родителей перед тем, как уехать в город навсегда. Кого-то она встретила там, что-ли?.. Он не обратил на это внимания, но просто решил, что – должен быть вместе с ней – во что бы то ни стало. Любой ценой – быть рядом. Давно умолкшее чувство – пробудилось. Да не просто, а – с озверением заворочалось в груди. Как медведь-шатун, изголодавшийся, замерзший… Он решил, что должен быть рядом с ней, но еще не представлял себе, как этого добиться.

aaa
Тягучая боль в затылке давала Николаю Федоровичу понять, что он не умер. Вокруг опять была абсолютная тишина – даже ветер не шелохнулся ни разу в ветвях. Все конечности онемели от холода. Вначале они болели нестерпимо, потом и это прошло; он просто перестал их чувствовать. По временам мозг проваливался в бред, и тогда казалось: издалека слышен ровный перестук приближающегося состава. И тогда Николай Федорович вскакивал с насыпи, кувыркаясь, ломая ноги, скатывался на полотно и… даже иногда впрыгивал в вагон…

Но почти сразу приходил в себя. Он по-прежнему сидел на насыпи, обложенный тишиной. Однажды он провалился в бред как-то особенно надолго, и, когда очнулся, оказалось, что наступил вечер. Было совсем темно, только на западе едва-едва догорало солнце. И пришла равнодушная мысль, что этой ночью придется умереть.

И почти сразу после этой мысли вновь послышался перестук и даже гудок… Не понимая больше, сон это или реальность, Николай Федорович рванул себя с насыпи, и по тому, как больно упал, не удержавшись на отмороженных ногах, понял, что это, кажется, наяву. Неуклюжее тело его беспомощно валялось на шпалах, а из-за поворота медленно, но пугающе неумолимо выплывала черная громада паровоза с одним-единственным полупогашенным фонарем на котле.

Едва-едва успел Николай Федорович откатить себя в сторону. Совсем рядом прогромыхало. Он понял, что это и есть последний шанс. Но он - уходит…

И из горла его выдавился страшный рык, а через миг Николай Федорович уже стоял на четвереньках, яростно полз к вагону, не думая о том, что тот может зацепить его, опрокинуть…

Мерзлые пальцы хищно врезались в леденящую деревяшку, и его поволокло по насыпи. Тело больно било о гравий и камни, но пальцы не выпускали спасительную деревяшку, потому что разжать их – означало одно…

Так его и протащило несколько десятков метров, а, может, и сотен. Он все же нашел в себе силы (даже не силы, а звериную ярость) подтянуться и ввалиться на платформу. Грузовой вагон с дровами. А после, в последний раз ударившись о что-то в темноте виском, потерял сознание.

aaa
А ничего и не произошло дальше. Все его решительные мысли и намерения так и остались невоплощенными в действие. Люся уехала через несколько дней, а он так и не подошел к ней даже. Да и рассказали ей, конечно, про его «подвиги»…

Недели две жил железнодорожник вполне спокойно и невдумчиво, но однажды (вечером это было) – будто врезало! По сердцу серпом резануло, рвануло зубьями, отодрало душу и сердце кусками целыми.

Он ведь потерял!

В тот вечер казалось: потерял – все. Не мог осознать, что именно, о чем нужно жалеть, но от этого и было стойкое ощущение, что именно – все и потерял. Тогда и решил поехать за ней следом. Что он ей скажет, как себя вести и что делать, – о том не задумывался нисколько.

При тесном свете керосиновой лампы было невыносимо, и он пошел на улицу. Там было по-странному тихо, сыро. Луна смотрела размытой бледной язвой с черного неба без звезд…

Он пошел по темной дороге; быстрее… быстрее… Потом вовсе на бег сорвался. Сделалось – будто легче.

А утром взял билет. Подумал еще тогда: до нее билет-то взял.

Но поезд уходил только послезавтра, нужно было чем-то заполнить это время. Ждать при керосиновой лампе было совершенно невозможно, несмотря на облегчение, которое принесло с собой принятое решение. Он – напился. Утром было плохо, да зато вечер был убит. Но оставался еще один. И пришлось напиться опять. Сильно.

Наутро пришел в себя почему-то в сарае. Смутно помнил, как выворачивало его наружу в полной темноте. С трудом оторвал голову от дров, на которых зачем-то уснул. Он был весь в рвоте и крови. Потрогал лицо. Распухло. Значит, били. Кто и за что? Да не все ли равно..

А билет?!..

Обмерев и похолодев, рванулся он к карману. Тот был оторван и держался на одном только шве, и билета в нем, конечно, не было.

По-настоящему испугавшись, стал рыскать, ползая по земляному полу сарая…

aaa
Чернота плыла и гудела. То ли тело качалось в этой темноте, то ли темнота во всем теле… Сознание (в который раз) возвращалось, постепенно заполняя ощущениями и слабыми мыслями опустошенный мозг. Николай Федорович разорвал слипшиеся ресницы. Было светло, и были дрова. Значит, он пролежал так всю ночь. Почему он до сих пор жив?

И почти сразу понял, почему. Он находился не в том грузовом вагоне, а в теплушке. А дрова перед глазами были предназначены, видимо, для печки. Кто-то перенес его, измученного и разбитого, обмороженного, в крытый теплый вагон.

Николай Федорович слабо простонал. Не только от боли, охватившей все тело, сколько для того, чтобы неизвестный доброжелатель понял: он очнулся. И тот немедленно дал о себе знать.

- Хорош супчик, хлебни… - проскрипело сзади, рядом. Голос был очень неприятный, резкий и разбитый.

Николай Федорович сделал попытку приподняться, но его опередили. Жесткие и очень холодные руки оторвали голову Николая Федоровича от лежанки. Вслед за тем он увидел своего спасителя.

aaa
Билет так и не нашелся. Напрасно искал он в сарае, в доме и даже по деревне бродил, надеясь, что вот-вот покажется где-нибудь синенький бумажный прямоугольник. Нет…

Между тем, подошло и время отправления поезда. Без билета, конечно, не впустили. Только вытолкнули с позором, еще и пинка дали. Не под зад пнули, в душу прямо! Он ведь стал рассказывать им о Люсе, о том, КАК сильно ему надо ехать…

- Проспись, рыло! – крикнул детина в фуражке проводника.

 
А и денег больше не было, чтоб второй билет купить.

Он пошел в сарай, там петлю связал. Прыгнул с дров. Резкая боль дернула шею, хрустнуло…

Соседи случайно увидели, как собака с воем у сарая носится. Думали, пожар. Вытащили, еле живого. По морде надавали, чтоб людей не пугал.

Тем все и закончилось.

aaa
В Николая Федоровича уставилось безобразное синее лицо с прогнившими ямами на щеках. Сквозь дыры виднелись иссохшие мышцы и сухожилия. А глаз-то – не было вообще. Черные провалы с потемневшей по краям кожей! Вместо губ – раззявленная пасть с рядами полувысыпавшихся зубов. На голом черепе – фуражка проводника, старая, истлевшая. И вонь от этого ужаса – гниль.

Николай Федорович вдруг сразу понял, что перед ним – мертвец. То ли непохороненный, то ли из могилы вставший… И бредом это не могло быть, нет. Настолько реально!
Промычав что-то невразумительное, скатился Николай Федорович с лежанки и сразу же увидел – дверь. Бросил всего себя к этой двери; всем телом, всем существом – вон! В миг откинул щеколду и, не думая, куда, - вывалился наружу. Завертело, забило; толчками скатывался он по косогору стремительно. Вот ударило о что-то (кажется, дерево). Все замерло. Поезд со страшным проводником прогудел наверху, удалился.

Николай Федорович снова лежал один, в снегу. Вокруг занималось утро. Серое, облачное. Он лежал, оглушенный болью и страхом, понимал: никуда больше не двинется с этого места. Пусть будет то, что будет.

aaa
Когда бутыль опустела, поднялся железнодорожник, вышел на улицу. Ночные снега в луне, лес… Луна клонилась к закату: скоро утро.

Вдруг побледневшие губы его испустили такой страшный тоскливый крик, исходящий даже не из горла, но, кажется, из самой души, измученной долголетним кашлем, что вздрогнула и вскочила собака у обогревателя. Крик отдался эхом, прокатился по верхушкам леса, утонул в ночных снегах, ушел в луну, увяз в морозном звездном небе.

Железнодорожник вбежал в вагончик, схватил старое ружье, трясущимися руками нервно перезарядил, снова выбежал на улицу, не закрыв за собой дверь.

Звонкие сухие выстрелы ударили в небо. Железнодорожник снова испустил пронзительный вопль, еще страшнее первого. Заметалась, завизжала собака, бросилась вон из вагончика, стремглав зарылась в снег.

Обессилев, плюхнулся железнодорожник на лежак, ружье громыхнуло рядом, у ног. Тупо смотрел он на тусклый блеск металла стволов, будто пытался что-то сообразить. Затрещало радио. Извещали о приближении шестичасового курьерского. Но он не слышал. Ружье уже было в руках. И патроны ушли в стволы. Лед металла у ломившегося от утренней боли виска.

Грохнуло двойным выстрелом. Забилась в истерике успокоившаяся было собака, снова бросилась в сугроб, завыла. Через минуту синий пороховой дым выплыл из распахнутой двери вагончика. Растворился, ушел в ночь.

Потом проследовал первый поезд. Удивленный машинист, не видя семафорного сигнала, запросил узловую диспетчерскую. Там пообещали разобраться и подтвердили маршрут по ветке. Резкий ветер налетел перед самым рассветом и захлопнул дверь вагончика.

aaa
Но Николай Федорович все-таки поднялся. Пополз, снова пополз… Ничего в мозгу не было, никаких ощущений в теле. Он – просто полз. Он так же равномерно и упрямо полз, когда за очередным сугробом наткнулся на протоптанную тропку; он полз по ней; и когда вдруг показался занесенный снегом домик-вагончик… Он двинул свое тело к нему. Только дверь вот… Она показалась страшно знакомой. Где-то уже была эта дверь… Но теперь было уже все равно.

Повис на этой двери, с ужасным усилием оторвал ее от косяка… ввалил себя в теплые внутренности вагончика… Глазами, затянутыми пеленой, едва различил, но совсем не понял этого, стоявших здесь людей; кажется, они еще вскрикнули удивленно. И еще – ружье перед глазами. Оно лежало на окровавленном полу, рядом с чьими-то подошвами. Одна нога в валенке, другая – босая. И – опять ноги, несколько ног. Они – приближались.

Для справки:
ЛЕТАРГИЯ(гр. letargija – иначе летаргический сон – болезненный сон, длящийся от нескольких часов до нескольких недель с почти неощутимым в тяжелых случаях дыханием и пульсом; может быть одним из проявления истерии, последствий шока, каталепсии и проч. Иногда сопровождается галлюцинациями и/или сновидениями.

(06.02.05; 6ч.50мин. – 01.04.05; 13ч.23мин.)


Рецензии