Цилиндр

 Э.Т. Зандман. Цилиндр.
 Приблизительно в те времена, когда каждый мужчина считал своим долгом облачиться в кожаную куртку на козьем меху и кожаный картуз, со скорее декоративным, чем функциональным отворотом для ушей, работник плавильного цеха Гордеев испытывал крайнюю нужду, что заставляло его довольствоваться кожзаменителем. Крайняя нужда грозила сделаться вовсе невыносимою, так как его гардероб требовал немедленного обновления. И без того засаленная куртка, старательно упрятываемая Гордеевым в самый дальний угол прокуренной заводской раздевалки, приобрела неприличный запах, более всего напоминающий рыбный. В метро Гордееву не раз случалось угадывать на лицах случайных попутчиков признаки недовольства, причиною которых была его скверная куртка. Особенно обидно делалось, когда какая-нибудь студенточка, превращала тончайшую линию бровей, над которую ей, видимо, пришлось изрядно потрудится, в картину бушующего моря. Заметив подобное изменение миловидного личика, Гордеев, смутившись, бросался сквозь плотный коридор, яростно коловший его лопатками и локтями, словно в отмщение за нежелательное обонятельное впечатление, которое дарила окружающим его куртка. На другом конце вагона Гордеев так же не находил покоя, как впрочем, и девушка, вынудившая его к бегству. Бедняжке в течение дня не раз доводилось украдкой обнюхивать рукав коротенького голубого пуховика, чтобы удостовериться, в том, что он не стал перенимать дурного запаха, соседствовавшего с ним в метро.
 Отдельно стоило бы остановиться на картузе Гордеева, но исчерпывающее представление о нем дать невозможно. По форме он напоминает головной убор, носимый некогда маршалом Де Голлем. Но вместо золотого лаврового украшения, свидетельствующего о принадлежности маршала к достойнейшим лаврового венца, картуз Гордеева был украшен тончайшей косичкой из кожезаменителя, проходившей над козырьком и не желавшей оставаться на положенном ей месте в ветреную погоду. Мягкий кожзам уже не держал форму, синтетическое подобие меха, призванное греть уши, изрядно поистерлось, зато подкладка приобрела эффект мокрого шелка, хотя к шелку никакого отношения, разумеется, не имела. Но и это достоинство не радовало, так как удовольствие от созерцания мокрого шелка, сменялось неприятным липким холодком, возникавшим в момент, когда ткань подкладки соприкасалась с небольшой в диаметре проплешиной, своевременно появившейся на голове Гордеева. О проплешине он, впрочем, не имел никакого представления. О природе же эстетического эффекта мокрого шелка, Гордеев так же старался не думать, так как это невольно наводило на мысли об остывшей сковороде, на которой некогда журчали котлеты. Тревожное неспокойствие вызывал у Гордеева вид козырька, давно утратившего монолитность и теперь открыто демонстрировавшего всем желающим слоящийся кусок картона, служивший некогда костяком, ныне своим видом, усугубляющим общую картину разложения.
 Такое жалкое зимнее платье представлялось Гордееву проклятием, подчинившим себе все его существо. Даже среди товарищей по работе, он, увенчанный цепочкой из кожезаменителя, под которой, словно утиный клюв двоился козырек, выглядел самым неопрятным и несчастным. Но не только костюмом отличался он от в меру бодрых и в меру спортивных заводчан, самые дерзкие из которых заламывали на затылок пестрые спортивные шапочки, именуемые в народе петушками. Гордеева отличал кроткий нрав, вдобавок к нему необходимость экономить, а следовательно избегать дружеских попоек и обедать принесенными с собой бутербродами с российским сыром. И разумеется, речи не могло быть о том, чтобы полакомиться после работы шавермой с горьковатым хмельным пивом, да еще и укатить домой на коммерческом микроавтобусе.
 В добавок ко всему, совершенно неуместная на заводе мечтательность делала какое-либо сближение с товарищами по работе вовсе немыслимым. Гордеев порою очень огорчался этим, вновь и вновь утешаясь собственными впечатлениями, которые составляли единственную радость в его жизни. Человеком он был нелюдимым, практически утратившим дар слова, что обрекало его на мучительное переживание потока безымянных волнений, переполнявших его всякую минуту, когда он, сквозь зеленовато-болотные стекла сталеварной маски наблюдал за апельсиновой струйкой первоматерии, с шипением заполняющей пустую форму, чтобы дать жизнь новой детали. Подолгу он мог швырять тяжелые гайки в плавильный горн, наблюдая за таинством растревоженных искорок, сыпавшихся к его ногам. Товарищам по цеху, он разумеется, казался удивительным чудаком, так как никогда еще ему не удавалось ответить на вопрос «чего это ты?», ведь он и сам не мог ответить сам себе, что именно овладевает им в эти минуты. Иногда, когда текучий металл, затвердевая, превращался в красный полый цилиндр, медленно остывающий в черных клещах, он ощущал непреодолимое, разрывающее его волнение, словно раскаленный метал бежал по его артериям к голове, где застывал внутри черепной коробки, вызывая дурноту, непременно сопутствовавшую всем видениям. Переживание увиденного делало его безмолвным, ему никогда не удалось бы повторить в памяти, тем более пересказать кому-нибудь непостижимое явление красоты.
 Жизнь его была полна моментами блаженного оцепенения. Таинственная красота мира проступала на поверхности покрашенных простой масляной краской стен или под волдырями вздувшегося линолиума, которые он мог созерцать довольно долго, пока какое-нибудь неприятное обстоятельство, вроде грубого обращения бригадира, даже в цехе не снимавшего пыжиковой шапки, не возвращало его в реальность.
 
 Гордеев выполнил дневную норму и сидел на скамейке в раздевалке, ожидая окончания смены, так как уйти домой раньше времени, могло бы показаться бригадиру непозволительной вольностью. Мысли о бригадире всегда наводили Гордеева на печальные размышления: Эх! Кепка-то у меня совсем обветшала, сменить бы, а то неприлично так ходить. Праздники скоро. Где-то на антресолях была у меня ушанка кроличья, вот если бы ее моль в труху не сточила, да еще петушок где-то валяется. Пыжиковую бы, да ее и одеть то страшно. В раздевалке свиснуть могут, да и на какие шиши? Что товарищи скажут? То босяком ходил, а тут вдруг в пыжиковой приду!
 В очередной раз столкнувшись с недостижимым и непозволительным, Гордеев, сам того не заметив, полностью ушел в созерцание стены. Зрение позволяло разглядеть малейшие детали: полосатые кругообразные разводы известки, напоминавшие борозды на виниловых пластинках, матовые темные пятна с желтизной по краям, оставленные головами заядлых курильщиков, и причудливые переплетения букв, нацарапанных молодым практикантом колледжа, любившим громкую музыку. Более того, Гордеев без труда различал все крупинки, песчинки, волоски и реснички, неведомо как попавшие под слой изумрудной краски. Неожиданно вся эта мелочь заколыхалась и заходила в причудливой возне. Застывшие подтеки краски, словно расплавившись, пошли волнами, неся на себе весь этот сор, как будто желая смыть его с поверхности стены. Стали лопаться волдыри, обнажая потаенный слой предшествующей покраски. Таящее масло набухало и взрывалось, открывая глубокие черные поры. В тот момент, когда пылающая красным, с каждым вздохом обнажающая новые и новые черные дыры стена угрожающе надвинулась на него, Гордеев словно очнулся, с удивлением обнаружив, что разглядывает нос стоящего перед ним бригадира, который в свою очередь сердито изучал его.
- Гордеев! Что это ты тут за контору шараж-монтаж развел ? Брака даешь много! У тебя все на сегодня? Дуй значит домой, пока начальство не увидело.

 Словно во сне, в котором безвинного сновидца преследует злой рок, не помня себя, бежал Гордеев мимо заводских турникетов в сторону метро. Воздух казался ему обжигающе колючим, а лед под ногами как никогда был похож на застывшие волны бушующего бездонного океана, вот-вот грозящего поглотить его. Перед входом в метро он увидел толпу людей. Гордееву следовало бы изловчиться и, нырнув в нее, просочиться к турникетам, но новое видение, ужаснее черного бушующего льда, заставило его упасть на землю и закрыть голову руками.
 Со стороны падение Гордеева являло собой странное зрелище, но никто не придавал значения, по-видимому, привычной в заводском квартале картине. Гордеев, скорчившись, лежал в грязной кашице снега, прямо перед входом в вестибюль станции, а мимо него проносились бесконечные толпы мужчин. Все как один тащили под мышками черные прямоугольные сумки, из которых то там, то тут доносилось монотонное звяканье. Не нужно обладать способностями магнетизера, чтобы установить, что этот механический звук производили ключи, ударяющиеся при движение обладателя сумки о пустую банку, в которую утром, заботливая жена щедро налила обеденный суп. На Гордеева же этот звук действовал ужасающе, ему казалось, что в его собственной сумке тоже начались все нарастающие постукивания, но ведь банки там не было, как не было ни жены, ни супа. Был лишь пакетик из-под бутербродов и газета. Найдя в себе силы, Гордеев отшвырнул свою сумку как можно дальше, попав в кого-то из мужчин. Послышалась ругань, рядом с лицом Гордеева промелькнул огонек, после чего дурно запахло окурком. Гордеев посмотрел вверх, чтобы оценить последствия содеянного. Мужчины продолжали мелькать перед глазами, кто-то, споткнувшись об его ногу, пролил пиво. К запаху окурков прибавился новый запах. В глазах Гордеева помутнело, он бессильно откинулся на спину смотря на мелькавший поток усов, сумок и шапок, таких же, как у него, только поновее. В этот момент дурнота сделалась невыносимой, казалось, что все вокруг распалось на элементы и сам мир, утратив целостность, рушится на него сверху черными прямоугольниками и цилиндрами. Гордеев, имея довольно смутное представление о конце света, почувствовав себя беззащитным перед лицом вечности, сделал, возможно, неосознанно, давно им желаемое. Он сорвал со своей головы потрепанный картуз и, пытаясь защититься от надвигающегося хаоса, или же просто бросить укор мирозданию швырнул его неведомо куда, вслед за зловещей сумкой.
Последнее, что предстало перед его глазами – медленно возвращающийся к нему картуз, словно отяжелевший от его пристального взгляда и угрожающий раздавить при падении его голову.
Спустя какое то время, Гордеев очнулся у себя дома с тяжелой головой. Ни малейшего представления о случившемся в памяти его не сохранилось, поэтому он изумился не тому, как он попал домой, а тому, что он так долго проспал после обеда. В голове неприятно гудело, и сон никак не хотел уходить, но спать было так же решительно невозможно. Гордеев посидел какое-то время на кровати, водя ладонью по поверхности войлочного одеяла, от чего делалось еще более муторно. Чтобы стряхнуть сон и прогнать навязчивое состояние нездоровой слабости, Гордеев поплелся на кухню, где освежил себя глотком вчерашней заварки, прямо из носика заварного чайника. Бодрости не прибавилось, но зато во рту появился вяжущий терпкий привкус, раздражающее свойство которого помогло Гордееву вернутся в реальный мир. – Чем бы теперь заняться? - мысли Гордеева приобретали все более четкую форму и направление, - Стены то на кухне все засаленные, обои бы переклеить, да вроде на туалет все извел, да и клейстер сварить не из чего. Украсить бы чем, чтобы пятна большие закрыть. Чеканку лень делать, ту, что я на туалет сделал, вовсе не похожа на мальчика на горшке. Скорее на то, что в горшке. Есть у меня фанерка неплохая, если пошкурить: совсем беленькая станет, а вот выжигательный аппарат я мог отдать кому-то. Впрочем, посмотреть стоит.
 Подобные творческие озарения случались у Гордеева редко, и, как правило, заканчивались не слишком удачно. Начав что-либо, он увлекался разглядыванием поверхности медного листа, доски или просто какой-нибудь картонки, словно пытаясь проникнуть в сердце материала и постичь игру причудливых микроскопических узоров, начинавших плясать от пристального взгляда. Как правило, Гордеев отступал перед величием девственной красоты заготовки, не смея нанести ни малейшего штриха, потревожив уже нанесенные рукой неведомого неземного мастера арабески.
 Мастерскую Гордеев разворачивал прямо в прихожей своей однокомнатной квартирки, что было как нельзя удобно, так как именно там находилась неприметная, дверка, ведущая в небольшую кладовую, где Гордеев хранил инструменты и прочую хозяйственную утварь. Из этой каморки могла бы выйти славная мастерская фотолюбителя или обустроенный уголок мастерового, где можно было бы вволю поплотничать. Конечно, Гордеев, имеющий скудные развлечения и совсем не выпивающий периодически помышлял об этом, но для обустройства мастерской требовалось избавиться от хозяйственной утвари, до краев заполнявшей итак небольшое пространство каморки. Какие немыслимые вещи хранились здесь! Случись какому-нибудь шаловливому гостю, обладающему неумеренным любопытством и пытливым пронизывающим взглядом, распознать среди монолитных пластиковых плит обшивки прихожей эту дверку, и, боже упаси, заглянуть в нее, несчастный этот человек, подумал бы о хозяине квартиры невесть что, поклявшись больше никогда не в жизни не открывать потайных дверок, унося с собою неприятный привкус едкой пыли и химический испарений, которые еще долго докучали бы ему. Но к счастью, ни любопытных, ни каких-либо других гостей у Гордеева не водилось, поэтому он вполне мог покойно сосуществовать со всеми этими вещами. Сам Гордеев не мог припомнить происхождения большей части из этих предметов. Совсем немыслимым, казалось бы, даже предположить каким именно образом тот или иной предмет мог бы использоваться в хозяйстве, но Гордеев невозмутимо хранил «на всякий пожарный» обрезки сгнившего поролона, картонные и капроновые веревочки, которыми были перевязаны коробки тортов, съеденных тридцать лет назад, и прочие странные вещи, перечисление которых требует поистине эпического размаха. Казалось, что Гордеев действительно мог отстоять право на существование всех этих вещей в пространстве своей квартиры, но если бы все тот же злосчастный любопытный гость задал бы ему прямой вопрос, указывая на какой-нибудь вопиющий пример никчемности, Гордеев бы вряд нашел, что ответить.
 Чего только не было в этой кунсткамере! Комки пакли, янтарные куски канифоли, дратва, пыжи, резиновый олимпийский медведь, пустая ликерная бутылка, с надписью «Киви», куски дустового и дегтярного мыла, завернутые в промасленную газету, россыпи ножек от стульев и истлевшие половые тряпки, бывшие когда-то тельняшками и полотенцами. Все они были обречены на вечность в темной каморке. Предметы самой причудливой формы, состоящие из невиданных органических и неорганических материалов, вели между собою неслышный простому смертному диалог. Гордеев входил в кладовку затаив дыхание, в надежде уловить ускользающие от него тайны мироздания. Но вещи встречали его безмолвием. Слышно было лишь скрип земной оси, который круглосуточно проникал в квартиру Гордеева через висящий на стене электросчетчик.
 В этом гудящем безмолвии Гордеева на мгновение охватывало неприятное сковывающее чувство, какое могло бы ежедневно мучить скупца-ростовщика или эпического героя, овладевшего золотом дракона. Нельзя сказать, чтобы весь этот бытовой мусор являл собой сокровищницу Гордеева. Какое то томительное чувство родства и к резиновому медведю и к пластмассовому кубу радиоприемника заставляло его нести ответственность за жизнь этих вещей перед лицом той самой вечности, где существовала лишь тьма и напряженное гудение, прерываемое иногда хрипом, переходящим в монотонное жужжание.
 На этот раз Гордеев, предвкушающий интересную творческую работу, не церемонясь, щелкнул черной ороговевшей кнопкой, чем нарушил творящееся во тьме таинство. Чайного цвета налет, на засиженной мухами лампочке, заливал каморку приятным желтым светом. Внимание Гордеева тут же привлекла оргалитовая рамка для фотографий, выполненная как ему казалось с большим вкусом. Затем внимание переключилось на оленьи рога, висевшие некогда в прихожей. Далее распылять свое внимание было невозможно, так как дело само шло в руки Гордеева. Воспользовавшись табуреткой, он дотянулся до верхней полки антресолей, куда и запустил руку. Вслепую обнаружить искомое долго не удавалось. Вместо выжигательного аппарата в руку прыгали нелепейшие вещи. Часто Гордеев не мог определить, что именно попалось ему под руку. С изумлением приходилось извлекать на свет самые неожиданные диковинки. Принимаемое им за точильный камень, оказывалось полуистлевшим поролоновым осликом, из которого беспощадно сыпался на пол ржавый порошок. Взглянув на каждую из подобный находок, Гордеев, болезненно морщась, пытался задвинуть ее в самый дальний угол, для того, чтобы еще не скоро встретиться с нею. Но сам дьявол, словно поселившийся в этом углу, направлял в ищущую ладонь Гордеева новые и новые находки. Одна причудливее другой, они будто состязались в своем уродстве, бросая своим видом немой укор мирозданию. Каждая из них кричала о своей никчемности, пытаясь перекричать другую.
 На лбу Гордеева проступили капли холодного пота. Под мышками и на локтевых сгибах сделалось холодно и мокро. Гордееву ничего не оставалось, как, признав себя пораженным, бессильно опуститься на табуретку. Бежать из кладовки не было сил. Некоторое время Гордеев, тяжело дыша, слушал предшествующий неминуемой мигрени стук в висках. Казалось, что залитое желтым светом пространство каморки монотонно пульсировало вместе с кровавым прибоем в голове Гордеева.
 Виновником частых мигреней можно было бы считать ветхий картуз Гордеева, утративший, помимо приличного внешнего вида, свою прямую функцию: защищать голову от мороза. Помимо этого, картуз сделался нестерпимо тесным, так как «кожа села» от перепадов температуры, как сам себе объяснял это Гордеев, часто приписывающий материалам странные свойства.
 Надвигающаяся мигрень на мгновение вызвала у Гордеева авантюрную мысль раз и навсегда покончить с ненавистным картузом, разыскав в кладовке новую шапку. Но неожиданно раздавшиеся откуда-то сверху дивные звуки музыки, заставили его смиренно опуститься на табурет. Пульсирование вмиг угомонилось и каморка наполнилась ласковыми звуками, мягкое журчание которых успокоило яростно бьющуюся внутри черепной коробки кровь. Что это были за звуки? Казалось, что ангелы спустились с небес, для того, чтобы восславить второе пришествие спасителя. Хор кристальных голосов, проникая сквозь стены, завораживал Гордеева таинственной латынью, напоминая музыку из рыцарских фильмов, любимых им в детстве. Вместо труб, сопровождающих обыкновенно ангельский хор, томительно стонал саксофон, дополняемый звуками неведомого музыкального инструмента, напоминающими то звонкое журчание, то перезвон хрустальных колокольчиков. Совершенно загадочным для Гордеева остались гармоничные волны, то наступавшие, откуда-то сверху, и обволакивающие его, то уходящие вдаль, для того чтобы снова вернуться теплым приливом. Каждый отлив затихающей волны отдавался глубоко внутри Гордеева щемящим чувством утраты божественной гармонии. Каждый раз, предвкушая возвращение волны или хитрого коленца саксофона, Гордеев довольно щурился и привставал с табурета, но за этими незначительными телодвижениями, скрывался внутренний порыв, уносивший его куда-то далеко за пределы расшатанного тела. Никогда в жизни Гордеев не помышлял о том, что его дух способен преодолеть земную оболочку и парить где-то далеко в гармоническом мареве внеземных звуков, уводящих все дальше и дальше к сгустку ласкового желтого света. Покоясь на волнах, обдаваемый журчащими хрустальными ручейками, Гордеев чувствовал постоянное движение вверх, выше и выше, при этом источник света все приближался и приближался к нему. В какой то момент свет сделался нестерпимо ярким, но перетерпеть болезненную резь в глазах, стоило, ведь она была единственным препятствием, отделяющим его от грандиозного таинства слияния с неведомым прекрасным миром. Гордеев целиком отдался волнам, несущим его к свету.
 Гордеев вскрикнул от неожиданности, когда режущая боль опалила его лицо. Он стоял на табурете, растирая обожженный нос, и недоуменно сквозь резь в глазах, рассматривал жирный след, оставленный на поверхности раскаленной лампочки. Слева на полке стояли пыльные трехлитровые и литровые банки, поблескивая изумрудным стеклом боков. Музыка уже не казалась такой чудесной, она звучала как-то глухо, и возникновение его сделалось очевидным. Чудесного в ней ничего не было. Даже нелюдимый Гордеев знал, что в его доме живет популярный композитор, написавший музыку для многих телефильмов. Телефильмы Гордеев иногда смотрел, но вот композитора он никогда не видел.

В очередной раз духовидец Гордеев был низвергнут с заоблачных сфер в самую гущу мира вещей. Божественная музыка обожгла его нос и ускорила приближение мигрени, но осталось и нечто иное. Гордеев задумчиво кивал головой, пытаясь взять в толк, как это ловкому композитору удалось разместить в своей, хоть и трехкомнатной квартирке, целый хор, да еще и музыкантов.
 На следующий день, ни в шумном цеху, ни в метро, Гордееву не удавалось вспомнить полюбившейся мелодии. Таинственные звуки, столь взволновавшие его, витали где-то рядом, всегда ускользая, всегда дразня его сладкой истомой. Жизнь Гордеева существенно изменилась. Он начал бредить наяву, пытаясь припомнить и собрать воедино расколотые звуки саксофона, хор и таинственные волны, способные увлечь за собой. Мир звуков все больше и больше овладевал им. Часто он вздрагивал от неожиданности и начинал тревожно прислушиваться: сквозь грохот стальных листов в конце цеха, внезапно прорезался стон саксофона, гудение вентиляции в раздевалке приносило с собой протяжные голоса, а мерцание неисправной лампы дневного освещения: щелканье туземских барабанов.
 Гордеев подолгу стоял на лестничной площадке, прислушиваясь к звону кухонной утвари и вещанию дикторов. Дверь композитора оставалось немой. Лишь в каморке, в определенные часы, ближе к вечеру, можно было уловить отдельные обрывки звуков. Иногда пел хор, запинаясь и прерывая пение в самых неожиданных местах. Иногда что-то щелкало и пищало, иногда слышались редкие обрывки музыки, столь короткие, что Гордеев едва успевал зажмуриться, чтобы насладиться ими. Каждый вечер Гордеев часами просиживал в темной каморке, охотясь за божественной гармонией. Но добычей его становился лишь сор композиторской кухни, заполняющий долгие репетиционные часы.
 Робость и нопределенность намерений Гордеева не позволяли навести справки о композиторе у соседей, и тем более направиться непосредственно к нему. – Какая музыка-то была! Чудо, а не музыка. То, бывало, гитарой заслушаешься, но это совсем ведь другое. Ведь Высоцкий то, он поэт, а у этого не то, что гитара, орган что ли целый!? Вот опять чего-то мудрит. Все одно и то же гоняет, да и хор к нему петь больше не приходит. – такие невеселые мысли посещали Гордеева в моменты вечернего бдения на шатком табурете. В какой то момент темнота начинала мерцать, и взгляд выхватывал какую-либо вещь из содержимого кладовки. Словно в свете молнии перед Гордеевым являлось то эмалированное ведро, на белоснежном боку которого неведомо куда бредет заяц с лукошком яблок, то привычные в любой квартире цилиндры с надписью «Пемолюкс - сирень». Терпеть эти вспышки долго было невыносимо. Гордеев отправлялся спать, для того, чтобы на следующий день в сумраке кладовки, на шатком табурете ожидать, не теряя надежды второго пришествия музыки.
 Так прошло около недели. Воскресным утром, шлепнув на голову картуз, Гордеев отодвинул засов входной двери, намереваясь отправится в универсам. Но прежде чем покинуть квартиру, необходимо было заглянуть в кладовку и выудить из целого вороха полиэтиленовых пакетов, наименее вылинявший и наиболее прочный, по случаю воскресного дня, и на случай покупки картофеля. Гордеев привычным жестом запустил руку в темную щель, затем вправо и вниз, в поисках пакета. В ту же секунду неожиданное явление заставило его оцепенеть в этом весьма неудобном положении.
 Из утробы кладовки раздавались дикие звуки: уханье барабана, покрытое напряженным электрическим скрежетом, щелканьем и бульканьем. Сухой треск многочисленных барабанов сменялся противным мяуканьем и блеяньем. Казалось, что в темноте кладовки, образовалось зловонное булькающие болото, заполненное лягушками, которые наперебой квакали металлическими глотками. Сухое щелканье ясно представлялось Гордееву в виде вздувающихся и лопающихся на слизкой поверхности болота волдырей. По прихожей уже начал гулять пронзительный комариный писк. Трескотню и бульканье невозможно было перенести, но в какой-то момент разбойник-композитор пустил в ход женские голоса, даже отдаленно не напоминающие ангельский хор. Уши Гордеева были оскорблены гулким эхом чувственных вздохов и восклицаний, напоминающих молодежную брань, казавшуюся Гордееву еще более дикой, чем привычная на заводе матерщина. В довершении всего, словно поставив перед собой цель «извести Гордеева», композитор запел сам, вторя хрипловатым голосам девиц.
 Гордеев схватил, как нельзя, кстати пришедшуюся, хоккейную клюшку и выбежал вон, оставив квартиру не запертой. Дверь композитора встретила его безмолвием. Не помня себя от гнева, Гордеев, стал колотить в дверь и едва не разбил клюшкой кнопку звонка. Он целиком отдался во власть гнева, сотрясавшего его подобно электричеству. Напряжение не покидало его ни на секунду.
 Дверь распахнулась и перед Гордеевым предстала пожилая женщина, тут же с недоумением отпрянувшая от грозного гостя. Лишь взглянув на сухонькое, укутанное в серый пушистый платок тельце женщины, Гордеев подумал о своих намерениях. Повинуясь импульсу, он не задумывался о том, что именно предстоит ему сделать. С омерзением плюнуть, либо просто подосадовать на распроклятого музыканта – меры, которые были тут же отвергнуты. Лишь на секунду, прежняя кротость Гордеева взяла верх, но доносившееся из глубины квартиры ритмичное бульканье, заставило его грубо отстранить старушку, совершенно смутившуюся и безвольную.
 Не замечая ничего вокруг себя, Гордеев стремительно влетел в комнату, в которой, судя по звукам и находилась дьявольская кухня композитора. Гордеев дико озирался вокруг, судорожно хватая ртом воздух. В небольшой по размерам комнате не было ни развратных девиц, поющих дурными голосами, ни нагромождений музыкальных инструментов: не было вообще ничего, что могло бы иметь отношение к сочинению музыки. Вся комната от пола до потолка, была увита огромным количеством разноцветных проводов и кабелей разной толщины. Под ногами Гордеева вился толстый удав черного цвета, металлическая голова которого уходила в гнездо, расположенное на корпусе аппарата со множеством кнопок и рычажков. Рычажки и кнопки были повсюду. Повсюду загорались и гасли лампочки разных цветов. Изумрудные и бирюзовые цифры электронных циферблатов, мерцали то тут то там, меняя цифры с невообразимой скоростью. Некоторые экраны показывали прыгающие в такт грохоту булькающей и щелкающей музыке столбики, или нервно идущую волну, похожую на электрокардиограмму. Звук лупил в уши Гордеева со всех сторон, пригибая его к полу. Изо всех сил Гордеев пытался удержаться на ногах, чтобы не упасть в клубок резиновых и пластмассовых змей. На горизонтальной поверхности одного из огромных аппаратов рычажки, повинуясь чьей-то неведомой воле, одновременно поползли на Гордеева. На стене еще быстрее начали крутиться две наполненные блестящей коричневой лентой тарелки. Гордеев, никогда не робевший при работе с мартеновской печью, в ужасе метался по комнате, пытаясь укрыться от писка, блеянья, кваканья и щелканья, производимого дьявольской аппаратурой. В конце концов, споткнувшись о провод, Гордеев бессильно растянулся на полу. Открывшаяся ему перспектива, позволила рассмотреть фигурку маленького человечка, расположившегося в самом углу комнаты, который был заставлен какими-то странными органами. Некоторые из них имели сразу три клавиатуры, расположенные одна над другой. Уродливый человечек, постоянно гримасничая, бойко щелкал то по одной, то по другой клавиатуре органа, поворачивая какие-то ручки. Гордеев, прищурившись, сфокусировал взгляд на мордочке чудного карлика. Все его толстенькое тельце с короткими конечностями, орудующими в аппаратуре, утопало в пышных смолянистых кудрях, среди которых выделялось уродливое личико. На носу, непонятно каким образом, держались очки с толстыми стеклами, требующие массивной оправы. Приглядевшись, Гордеев, понял, что очки удерживались не без помощи мерзкой бородавки, столь удачно расположенной на левой щеке. Сквозь стекла с трудом просматривались злые бусинки глаз, отрешенно крутящиеся в орбитах. Рот человечка, как будто бы живя собственной жизнью, выделывал самые неожиданные фигуры, то представляя черную звездочку, то распускаясь бутоном распухших фиолетовых губ, растягивавшихся до самых ушей, когда в комнате прорезалось особенно мерзкое мяуканье.
 Все провода комнаты вели в угол уродливого человечка, из которого он при помощи рычажков и кнопок самозабвенно управлял мерзким действом, попеременно пища и хрипя в стоящий перед ним микрофон. Гордеев испепелял взглядом уродца погубившего все его надежды. Рука его твердо сжала клюшку, и Гордеев сделал решительный шаг в сторону карлика, будто бы нарочно не замечавшего его.
 Чудовищный грохот на мгновение стих. Карлик обвел комнату невидящим взглядом, зарылся жирными пальчиками в гущу черных кудрей и глубоко задумался. Черты его уродливого, беспрерывно гримасничающего личика, осветились в эти минуты каким-то мягким светом, сгладившим многочисленные морщинки, образованные нервной мимикой. Лицо карлика на мгновение обрело покой, выражая глубокое внутреннее умиротворение, мудрого и доброго человека. Остренькие глазки-бусинки печально и отрешенно потупились, словно под взглядом Гордеева. Неожиданно одна из скул на лице дернулась, и по всему телу карлика прошел разряд электричества, заставивший его с писком подпрыгнуть. Минутное умиротворение вмиг покинуло его, и он, с еще большим остервенением, принялся крутить ручки тумблеров и бить по клавишам. Комната вновь затрещала от сухого щелканья барабанов и гулкого электронного бульканья.
 Гордеев опустил клюшку и поспешил покинуть комнату.


 


Рецензии