Циклон
Оставленный звездой без продолженья
К недоуменью сотен тысяч глаз,
Бездонных и лишенных выраженья.
Б.П.
Небо затянуло серым месивом. Город погрузился в долину тени. Ушел наполовину в мифологию и темные подвалы страха. А верхняя часть надстроек потемнела как будто выключили электричество. Оно же – в горящих лампочках, если взглянуть на них с улицы, напоминает неубранные желтые шары с рождественской елки – горят, но не светят. Змеями закрутились ветры, теплые ветры, сбивающие дыхание. И всюду царит серость, панует распад, пахнет мусором. Кварталы многоэтажек, несмотря на розоватость, стали сероватыми, такими же как и мокрые от дождей стекла, словно глаза слепого. Серый асфальт, наконец освобожденный от посеревшего снега.
Серого вещества было так много, что, казалось, оно проникало в людей. Люди повылазили из своих нор и берлог, высунулись после спячки, разгребли одеяла, сняли шкуры свитеров – осунулись на своих зимних квартирах. Посерела кожа под серым небом, посерел взгляд, пронзающий серое пространство. День словно просвечен под копировальную бумагу, и вместо людей сплошные серые души. Они, как бы ни пытались расти и тянуться к свету, стремились к серому составу души, состоящему из песка и тоски.
И этот ветер, хозяйничавший на улицах, в подъездах, в полах пальто, в душах, в порах. Он был приятным и тошнотворным, потому что оказался теплым. Вот откуда появилось тепло. Его принес ветер, выдул с помоек, вчера покрытых ледяным панцирем, и выдал тепло и запахи, страшные запахи, предвестники весны.
Ветер выдул людей из своих нор, и в глазах расчистил просторы. Эти глаза смотрели на просторы, и просторы вселились в глаза, а в этих просторах человек оказался одинок. Человек вздохнул свободнее. Развязал шарф, растегнул пальто, ветром сорвало шляпу – на ветру он стал распадаться. От него отлетали куски зимних снов и зимних забот.
Лица были как лежалые прошлогодние листья. Морщины говорили об одном, о затянувшемся сне. И были у всех одинаковы. Конечно, сюда надо добавить и плохое питание. Но более всего холод в необогреваемых квартирах. Он высек эти морщины, складки, в которых грела свои руки жизнь. Снег ушел, и обнаружил трупы листьев, словно после нашествия. А ветер ворошил эти гнилые отложения и выдувал последнее, что они могли дать – тепло от разложения.
Серость расчищала пространство и серость же это пространство окольцовывала. Дальше серости ничего не было видать. Мир стал тесным и обозримым до краев. Мир стал приплюснутым. Мир стал меньше, и слава Богу. Он скомкался, сжался, слежался, оказавшись дырявым, – из него выходили остатки подмышечной теплоты, в него входили тлетворные ощущения.
Человек начинает думать такими категориями: запах, остатки, листья лиц, листья глаз, серые и гнойные, тепло и любовь. Туман-обман. Потом идут другие рифмы: низкое давление и кофе, которое не помогает.
Ох, если бы он посмотрел на себя со стороны – из той же дурманящей сиренью весны, с развешанными гирляндами надежд и каштановыми свечами; посмотрел на себя из зимней стужи, запеленутый в морозы; или из лета, которое распеленало его до кожи костей. Каким бы худым показался человек по выходе в межсезонье, в мертвый сезон, в мартобрь своей жизни. Как убого его существование, одними лишь призраками он живет. Серый хлеб насущный, красный шарф, становящийся ненужным из-за цвета и тяжести на шее, но прятать его пока погожу.
Встреча с подобием. Как в зеркало взглянул, но себя не узнал. Взглядом своим не пронзаешь, а мажешь, мажешь это пространство, смазываешь его слезой жизни, чтобы жить далее, чтобы найти чужое и родное. Прозрачными, то есть серыми слезами смазываешь, чтобы встретить такое же жалкое и одноименное, как ты сам. Но другое – тебя.
В Центре было буднично и празднично одновременно, явно не работалось. В такой ранний час было включено освещение, и горящая люстра напоминала о вечере – о часе, когда пора уходить. Да о какой работе может идти речь, все обсуждали одну новость: объявленный по радио циклон. Вот такой слом и беззвучный треск, когда льдина зимы начала откалываться, раскалываться и таять. И в воздухе повисли запахи весны. Зубоскал Эрик, как всегда, говорил много и хорошо. Энергично размахивал руками, становился в позу оратора. Но его утомительно слушать и всегда думаешь, откуда у него энергия берется. Оратория весны – называется его импровизированная лекция, затеянная на кухне. Мика сказал, да и не сказал, а показал только, потянув носом: весной пахнет. Хотя можно было поспорить, не совсем и весной. Он музыкант, и поэтому всегда кратко и точно выражается. Ирен из-за чего-то расстроилась и начинала ныть – лучше не попадаться ей под руки и на злой язычок. Она уселась в кресло и повернулась к телевизору с выключенным звуком, а Эрик для нее читал лекцию о прекрасных прекрасностях, которые бывают на земле. Другие словно привидения охали и жаловались на головную боль. Слонялись как пьяные. Кстати, давали приложиться к коньяку, но не помогало. Все чувствовали придавленность, кружками пили кофе, но и оно не спасало.
Еще недавно этой грандиозной компанией праздновали Рождество, а тут зима закончилась. Компания эта давняя, дружащая еще до университета. Они дружили давно, еще со школьной, а кое-кто – с детской поры. Еще до того как родились, они были обречены на дружбу – дружбой и соседством своих родителей. Эрик, племянник художника Гукчяна, женат на Фаине, дочери реставратора Дрбашяна, коллеги, друга и соседа. Самюэль женился на соседке по пятачку Марьям, сестре Ирен. Новые компаньоны Ашот, Эдуард и Эдгар пришли в Центр попозже и долго не могли вписаться в тесный круг, но вписались. Один из трех мушкетеров, Эдуард, стал ходить с Ниной, почти еще девочкой, школьницей, которой Мика посвящал свои музыкальные миниатюры. Он был тайно влюблен, но не признавался в этом, даже близким друзьям не говорил. Но у Эдуарда было больше мужества с налетом похабщины и пошлости, и язык у него был хорошо подвешен, поэтому бедный Мика смирился с потерей, а вся компания приняла трех новоявленных философов, доказывающих вечность через круг и другие правильные геометрические фигуры. Очень увлекательно, если послушать.
Но сегодня никакая болтовня не выглядела умной и увлекательной. Круг разорван, треуголльник сокрушен и прогнулся, у него синус зашкалил и превысил все мыслимые пределы, квадрат расстроился. Потолки опустились и головы трещат, с трудом выдерживая обвалившиеся на них балки. Всякая правда легко становилась ложью. Никакой истины не надо доказывать. Идет война – объявлен фронт циклона.
И пока я тебя не встретил, имена стали существоать отдельно от предметов. Вон Эрик стоит на полке пузатой кружкой, которую никто не использует, ленясь стереть пыль. А Мика превратился в стертый узор на обоях. Нина с круглыми коленками и глазами доказанной вечности, его прошлое воздыхание, спит с Эдуардом, плюгавым циником, у которого прическа, торчком стоящие волосы напоминают петушиный гребень, а нос – петушиный клюв. А Ирен – это кричащее и лохматое животное, типа хомячка, которого поджаривают на медленном огне.
И вот существуют только имена и не существует тел, даже отдельно. Оно тебе пока не нужно. Слух обволакивает тишина, и всюду, и всюду немота. Ты выходишь на улицу, и я тоже, не выдержав этого кошмара в Центре. И мы некоторое время идем по своим орбитам. Всего лишь некоторое время – двадцать четыре года и пять месяцев. И у телесной немоты есть свое имя – это имя Анна. Ты даже не видишь меня, а я – тебя, хотя мы находимся близко, вот тремся рукавами пальто, вот проникаем друг в друга. И я увидел тебя неожаданно. Анна – это все. И улица называется Анна, и первая буква алфавита, и вторая буква – тоже Анна. И четвертая с конца – это оживший в Анне мягкий знак. И там далее – ожившее И-и-и и Р-р-р, и как иллюминатор пробито О-о-о, но все равно, все равно, все равно в этом Анна.
Все это Анна. Немота и благодать, шелестящая покрышками улица и голые, обнаженные в наготе ветви-души, деревья-духи. Деревья вдоль дороги словно сорок нимф, сорок девять данаид, застыв в страшном изгибе, не двигаясь в страшном порыве, вечно несутся к весне, которая просвечивает сквозь копировку неба. Несутся к капели, немотно звучащей струнами весны. Анна – это весна, немота и ты. Я встретил тебя среди этой вытянутой очереди обрубленных и подстриженных дев, несущихся к весне, на встречу. Но догнать не могу их, только вдыхаю воздух и выдыхаю его: Анна. На улицах рекламы: Анна. Я обгоняю деревья, но догнать не могу их бег. Так много, так тепло и так больно голове.
Потом появляются тела и ты забываешь слова, забываешь имена. Но и бестелесность называются Анна, и мы встречаемся. Мы встречаемся тайно, от сотрудников Центра, от букв алфавита, от острых углов перекретков и шершавых стен туфовых зданий. Мы встречаемся часто и почти не расстаемся. Здесь нет вещей, безвещность тоже зовется Анной. Я до сих пор не могу забыть, как ты все-таки пришла на первое свидание. Анна, это ангелы. Мы парим в их ангелосфере и вдыхаем ангелороды и немного ангельского азота – для поддержания формы. Мы заняты совсем иными делами – мы влетаем в слова и вылетаем из них, мы совершаем круги, которых не бывает на земле. Мы влетаем в перистые перины и проливаемся дождем. Анна, не перестаю удивлятся тому, что ты пришла на наше первое, не назначчнное никем свидание.
Наши орбиты совпали и мы полетели вместе.
А потом ты достала блокнотик и стала писать свое имя. Оно, что уже не удивительно, оказалось Анной. Я даже немного приуныл, но все это было действием циклона. Говорить не хотелось, и я тоже вытащил блокнотик, почти такой же, и написал рифму к этому слову: жизнь. Рифма тебе не понравилась, и ты усмехнулась. Жизнь так жизнь. Ты спросила, как меня зовут, и записал свое имя. Ты обрадовалась: неужели. А чего тут странного: имя как имя. Но оно тебе нравится. Серьезно? Да, да – закивала ты, Анна. Я написал: пойдем вместе. Ты переспросила: полетим? Конечно, полетим. Да, подтвердила ты, что и без того знали ангелы.
И мы полетели. Таким образом, я сбежал из Центра, где собирались все наши и обсуждали тему манны небесной, то есть осадков. Будет – не будет? Я им долго ничего не говорил. Я не умею говорить. Я глухонемой. Вся моя речь – это Анна. Разве это не понятно? Не пАНЯтно?
Свидетельство о публикации №207030200087