Черно - белые песни
ЧЕРНО – БЕЛЫЕ ПЕСНИ (МОЕЙ ПАМЯТИ)…
Пьеса – медитация.
МОНОЛОГ №1
Я живу в обычной высотке, окна которой выходят на обычный лес. Живу на девятом этаже, но даже до девятого этажа дотягиваются прозрачные верхушки немыслимо долгих берез. Зимой это не особенно заметно, ветви совсем тонкие, и даже при сильном ветре они – всего лишь легкая игра хрупких теней. Но с каждой весной картина меняется. Под солнцем, с первой листвой, эти ветви приобретают удивительную светящуюся - в моем понимании - драгоценную зелень. Так повторяется уже которую весну – за моими окнами вдруг возникает легчайший – призрачный - облачный лес. И зеленое облако первой листвы как родное на фоне настоящих облаков. И каждую весну я порываюсь выйти в этот лес, в лес, которого никогда раньше не видел… Потому, что таким лес бывает только на высоте девятого этажа. И каждый раз, ловя себя на этой обманчивой ситуации, я по-детски злюсь и досадую. Это очень детские чувства.
Вообще, со светом, с белым светом, ярким, дневным у меня связано самое щемящее детское воспоминание. Я в сумрачном доме гляжу на сияющий, блистающий мир за окном. И тогда выйти за эти окна было также невозможно, как прогулка в кронах деревьев на высоте девятиэтажного дома сегодня. С тех пор все щемящее, бередящее душу, солнечно-ликующее, возносящее к небесам, особенно в музыке, для меня – белое. Запредельные, раскаленные до бела, как солнце моего детства верха сопрано, теноровые выкрики, скрипичные флейтовые пассажа – белые, белые, и еще раз белые! Навсегда. Жгучее, раскаленное солнце и программа «в рабочий полдень». Была в моем детстве по радио такая программа. И там очень часто передавали самую популярную классическую музыку. И поэтому классика, утро, солнце – восторг рабочего полдня.
Зато вечером – даже ночью – можно было смотреть и слушать то, что называлось «ритмы зарубежной эстрады».
О! Это была совсем другая музыка. Она была черная. Я ее любил не больше и не меньше, чем белую – я ее любил просто по-другому. Я никогда не утруждал свой детский разум лучше или хуже, та или другая. Обе! Черная и Белая музыка – два легких моей души. И если белая музыка возносила меня к каким то иным мирам, Черная музыка разворачивала меня к себе. Позволяла глубоко занырнуть в самого себя. Эта музыка убеждала меня в том, что мое тело создано для уже известных, но еще запретных наслаждений. И если Белая музыка невероятна и непостижима, то Черная необходима мне как самая законченная, на грани разврата, роскошь, драгоценный черный шоколад, мои первые черные джинсы – такие тесные, что натянув их можно было пересчитать уже не только мелочь в кармане – но и волосы на лобке! Бешенство черного кофе, пышность вкуса черной икры, когда вкус расцветает вор ту как георгин, разворачивается как моток бархата и черная от золы, печеная в костре, картошка, сворованная на соседних дачах … горячая тяжесть южной ночи… Это все это – черное… и мои подростковые метания на белых простынях в черной ночи. О, это тоже роскошь, это туда же – к шоколаду, кофе и черной икре…. И сейчас мы не будем выбирать между черным и белым, я будем наслаждаться. Черная и Белая музыка – та как две стороны, и обе - лицевые, два моих счастья.
Краткая история меня.
МОНОЛОГ №2
Это было давно. Детство, дошкольное. Гимнастика в университетском спорткомплексе. До дома – лишь несколько сот метров, по знакомому, совсем домашнему лесу. Я, вызывая праведный гнев родителей - всегда проходил этот путь медленно, очень медленно. Эта дорожка, прямая как стрела, и сейчас выводит прямо к моему дому, только тогда лес был моложе и над верхушками видна была его крыша… Возможно именно поэтому я шел этим путем долго, всеми возможными и невозможными зигзагами. Я любил и умел ходить по этому лесу незаметно и бесшумно. И особенно мне это нравилось в сумерки. Иногда по выбранной мною дорожке проходили туда-сюда люди, едва различимые в вечерней мути, не нарушая счастливого одиночества моего. Иногда я сопровождал кого-то, двигаясь вдоль тропинки, стараясь остаться незамеченным. Так однажды я и увидел ее. В сумерках я мог различить даже не фигуру, а так, лишь силуэт, походку, волосы, которые омывал теплый ветер. Он проходил сквозь пустеющий осенний лес как мягкая теплая вода, обтекая стволы, тени и меня в этой тени. Он касался этих волос непонятного мне цвета и будто объединял нас. Или нет, какая разница? Я бы не узнал ее на улице, при свете дня, детали так отвлекают, скрывая что-то настоящее. У меня была только походка и силуэт. Да еще движение волос, их скольжение на легком, почти летнем ветерке в сумеречном омуте. Это и было само важное, что существовало тогда, да может, и сейчас. А однажды она мимолетно задержалась у одинокой сосны. Может и не задержалась, расстояние уже было слишком велико, но это должно было произойти - я всегда там останавливался. И я не увидал, а скорее угадал эту почти неуловимую паузу. Вот и все. Неясная тень, ощущение чего-то самого важного, которое с тех пор во мне…
МОНОЛОГ №3
Встречу с музыкой Моцарта мне подарило детство. И, видит Бог, это были лучшие, пусть и случайные, минуты времени, которое лицемерно именуется счастливым. Моему детству до семи лет так и не удалось стать таковым, а после семи и вовсе — началась школа.
Напоминаю: школа — это заведение, куда человека .запихивают против воли — в тесное соседство с людьми, которых он не выбирал. Как не выбирал и тех, к кому попал под начало (этих — учителей — обычно просто ненавидишь). Но говорю не о том, что «школа — ад на земле», а о встрече с Чудом.
В тот памятный вечер, вернувшись из 1«а» класса школы №22, где по окончании учебного года прошло родительское собрание, а затем еще один великий школьный обряд — мытье классных парт, я никого дома не застал. Размышляя, как распорядиться вновь обретенной на три летних месяца «свободой», слоняясь по тогда еще недавно полученной, непривычной и еще совсем необжитой квартире я, распугивая ее пустоту и гнетущую тишину, отчаянно орал шлягеры советской эстрады образца 1970 года.
Первое настоящее майское тепло задерживало несознательных родителей где-то на улице, а солнце меж тем уже садилось. Разумно рассудив, что со светом не так страшно, и включив электричество по всей квартире, я устроился в зале на диване напротив окна, во всю ширь которого полыхало расцвеченное заходящим солнцем небо.
Переголосив весь нехитрый репертуар еще раз, перетрудив свое детское горло советской песней, и убедившись, что страх они не изгоняют, я почувствовал Себя совсем забытым и покинутым. И чем больше отчаивался, тем глуше становилась тишина. С улицы еще доносились какие-то голоса. Понадеявшись, что там, может быть, будет не так страшно, я покинул диван и направился к двери. Но при первом же взгляде на гулкий и уже тёмный колодец подъезда, решимость как-то начала таять, а во время стремительного броска назад, на диван, она и вовсе испарилась. И тут, отдышавшись, я разобрал еле слышное бормотание радио, настолько тихое, что самые легкие шумы угасающего вечера заглушали его ранее.
Единым прыжком я пересек комнату, почти до отказа выкрутил ручку громкости и возвратился на скрипучие берега родного дивана.
Музыка своим потоком походила на великолепный закат, буйствующий тут же, за окнами. И была в ней удивительная, рассеивающая всякий страх, сила и радость. Радость узнавания, родственности. И возникло щемящее чувство — «только бы длилось, не покидало!» И была тоска, по которой позже, подростком, опознавал «свою» музыку и книги.
И еще — ощущение свободы, когда, сорвавшись с ненужного дивана, ощутив, что стены дома хрупки, как картон, и прозрачны, как стекло, взлетаешь в последних сполохах зари, мчишься через миры... А потом — стремительное падение назад, на землю, на диван, с сознанием обиды этого возвращения.
Эту историю я как-то рассказал старому приятелю. Переживший однажды состояние клинической смерти во время инфаркта, он был поражен сходством картин и состояния — до деталей. Конечно, сначала я был напуган, но разгадку нашел. Просто обостренное до предела детское восприятие встретилось с миром великой Музыки. В ней был неудержимый полет, разгул свободы как стихии и горькая нежность к созданиям мира человеков...
Вернувшись но свой диван, я пусть и не кинулся во всеоружии нового знания выключать все лампочки и радио, но смело уснул, изрядно удивив и порадовав родителей. И с тех пор именно музыка примиряет меня с нелепостями этого мира, являя всю его хрупкость и напоминая о полете во Вселенной.
И пусть я не музыкант и никогда им уже не буду — я люблю эту музыку!
Как люблю небо — не имея крыльев. Как люблю море — не будучи рыбой. Как люблю бульон — без желания в нем вариться.
Я люблю эту музыку — и служу ей, как могу, по-своему!
МОНОЛОГ №4
Первым «взрослым» диском оперной музыки стали арии из французских опер в исполнении Монсеррат Кабалье. Очень хорошо запомнил, что любил из этого диска одну сторону. Ещё там была, если не ошибаюсь, Маргарита Гуно, и, кажется, вальс Джульетты. Но купил-то я его, если честно, не из-за абсолютно неизвестной мне тогда Монсеррат, не из-за французских арий – французскую оперу так и не полюбил, а из-за фантастически роскошного конверта. До этого у меня произошла жесточайшая трагедия с ещё более роскошным конвертом к «Фейерверку» Игоря Стравинского. Это был не фейерверк, а какая-то загадочная, мистическая взрывная тайна. Конечно, тогда такими словами я это выразить не мог. Музыка обещалась мне очень необычная. Ну, если честно, она такой и оказалась… Ну, из разряда музыкальных пыток. Не пошла мне новаторская музыка Стравинского никак. Так не пошла, что я даже этот красивый конверт спрятал куда-то с глаз долой. Ну а этот диск был, как вы понимаете, из моих уценённых сокровищ, ведь драма разыгралась в глубоком детстве. Тогда же, кстати, я впервые встретился с феноменом Марии Каллас. Среднего размера диск производства рижской фабрики грампластинок, с дуэтами из веристских опер – это я теперь я их так называю, а тогда я слушал только один фрагмент, минуты полторы, дуэт из «Тоски», с упорством маньяка, раз пятнадцать подряд. И всё. Остальное – никакими силами. Меня захватывали низкие ноты певицы. Удивительные, очень тёмные… Но возвращаемся к Монсеррат Кабалье. Так вот, конверт к её диску, с не очень любимыми мной оперными ариями, был варварским, императорским, немыслимо ярким, и представлял собой кусок красного театрального занавеса. Занавеса, за которым должно было начаться Что-то. Нечто, Оно самое. И с тех пор, голос великолепной Монсеррат для меня стал - собственно занавесом. Который открывал величественные и страстные, смешные и легкомысленные, исключительно театральные истории. Когда я увидел впервые её на фотографиях, а потом по телевидению, то подивился её толщине. И растерялся. Как-то мне очень везло, что все оперные певцы или певицы, виденные до тех пор вживую или по телевидению, не считая некоторых крупных басов, были разве что крупноватыми. А эта чёртова испанка была откровенно огромна и откровенно толста. И тут я оценил мандельштамовское «тяжесть и нежность». В общем, повелось, что нежность для меня – это вот такая вот необхватная тяжесть. И поэтому я с подозрением смотрю на стройных певиц и певцов. Если уж мне обещают нежность – то уж давайте гарантированную, в полном комплекте, с тяжестями. А французскую оперу я так и не полюбил. Ну, разве что «Сказки Гофмана» фрагментами.… Ну, очень фрагментами. Ну, фрагментами, но очень.
МОНОЛОГ №5
Одному славному парню крупно не повезло – он женился на буре. Зачем – наверное, сам не понял. Потому что, наблюдая за отцом в его других семьях, я убеждался, что он и в самом деле славный парень. Бывает так, что человеку не везет. Буре, то есть маме, тоже не повезло, но это уже совсем другая история… Прожили они 11 лет вместе, потом развелись, причина, как утверждает мама – пьянство отца. Но, думаю, рядом с ней запил бы и фонарный столб. Да о том - не мне судить… Я пьяным отца не помню, но навеселе он был настоящее чудо! Подвыпив, он терял свой ироничный и молчаливый самоконтроль и превращался в симпатягу. И такой он был по настоящему интересен, а однажды, мне это запомнилось особенно, родители уже были в разводе, я уже достаточно взрослый парень – мне лет 13-14. И отец поинтересовался у меня как дела на всех моих фронтах - я охотно поделился своими успехами, и слово за слово мы перекинулись обсуждать мою личную жизнь. Я рассказал о своих первых вылазках на танцы, которые тогда только начинали именовать дискотеками, и отец поинтересовался, хорошо ли я танцую вальс, который, по его мнению, был лучшим способом знакомства с девушкой, на что я честно ответил, что с вальсом у меня - не очень. Я никогда не забуду это забавное зрелище – этот первый и последний урок танца в исполнении папы! Он рассказал, что сам учился танцевать вальс тоже в достаточно позднем возрасте, уже взрослым – перед армией. И учился он, оказывается, танцуя со стулом. И, собственно, стал показывать, как это делается. Это было очень трогательно и очень смешно, и очень красиво - взрослый мужчина, с поразительным, гордым изяществом и достоинством скользящий в вальсе, прижимая к груди старый стул, у которого, наверное, голова кружилась от счастья, потому что обаяния моего папы хватит с лихвой на любую деревяшку. Этот урок впечатлил меня на всю оставшуюся жизнь и в лучшие моменты жизни я похож на своего слегка подвыпившего папу, я, как и он, представляю себя легко вальсирующим по жизни. Ну, а если у меня в руках и случаются разные табуретки, так это побочный почти генетический эффект. А папа - навсегда в моей жизни танцующий.
МОНОЛОГ №6
У меня была масса Первых Любовей. Десятка два-три. Когда в жизни приходит новый человек, это новая любовь. И открывается что-то в себе или в другом человеке что-либо новое, поэтому настоящих Любовей было все-таки десятка четыре, а потом уже пошли повторения.
Ну, так вот, среди самых ярких Первых Любовей есть Самая Главная Первая Любовь. Самая взрослая первая любовь. Взрослая Первая Любовь. Это когда становится совершенно понятно, что я мужчина. Потому—что это первые отношения с настоящей женщиной. Это не в упрек всем предыдущим или последующим, это факт. Он складывается из таких отчаянно-мимолетных деталей, о которых можно было бы говорить, смеясь, как о пустяках, если бы это небыло самым главным. Потому что это самое красивое. И самое живое. И по этому меряется все. Все, что было до и все что будет после. Это была первая женщина, которая взяла меня под руку – как мужчину. Мне по-женски была оказана честь, я принял ее, не знаю как все остальные – то не первый секс, и даже не самый лучший секс, а это летящая и торжественная прогулка – такая обычная и такая чудесная. Вот то мгновение, тот момент, в который я осознал себя как мужчина. Сказать, что она была красива – мало. Она была особенно красива, той яркой, сочной и мягкой красотой – сияющей – какой бывают наделены казашки северянки. Ее звали Алма – в переводе с казахского – “яблоко или яблоня”.
Мы танцевали в одном коллективе, но ни когда не танцевали, собственно говоря, вместе – в паре. Кстати, говоря, кроме национального различия, она была старше меня на 3 года. Но я чувствовал себя абсолютно равным ей. Взрослым. Мужчиной. Что-то стало на места моей внутренней географии, все материки и континенты моей психики и встали на свои места, Север и юг, наконец, устоялись. И я из неопределенного нечто стал самим собой.
Мы разговаривали очень мягко и шутливо. И как ни странно только о главном. И, кстати, что-то в глубине души, похожее толи на котенка толи на ребенка смотрело на меня в этой ситуации и восхищалось. Мой от природы высокий голос загустевал и в тоже время сиял как кусок янтаря. Я нравился себе. Мне нравился мой голос, когда я разговаривал с ней. И это происходило само собой. Такое больше ни с кем не повторялось, никогда, Ну разве что отсветы, отблески, намеки. Возможно, я с тех пор так ни кого и не любил. Но я очень крепко запомнил- для меня любовь, это когда может ни чего не происходить, а внутри меня я весь – меняюсь, меняюсь только от присутствия. Мы были знакомы чуть меньше года – познакомились в октябре, расстались в сентябре. Расстались легко. Просто потому что она уехала в Алма-Ату, за своей мечтой. Я остался бороться - за свои. Мы точно не были классической любовной парой. Может быть - зря. Может - нет. Но началось наше знакомство с моего танго. Перед репетицией, разминаясь, я шутливо протанцевал танго, как бы отвечая на ее изумленный взгляд. Я жульничал, такого танца вообще не существует на свете. Мое танго это вообще за пределами добра и зла хореографического хозяйства. Я по большому счету протанцевал, как бы я хотел прожить свою жизнь. С ней. И танго я до сих пор танцую один. Потому, что всегда с ней, для нее и только так. И многие это чувствуют. Почему - то.
МОНОЛОГ №7
Беспокойные французы своими великими революциями прошлись и по моей судьбе. Первое знакомство с французским языком состоялось в первом классе, как всегда по пластинке, купленной в уцененном магазине. Знаменательно, что все французское началось у меня с Эдит Пиаф. И первой услышанной песней и первым вполне разборчивым припевом был ее «падам-падам-падам». Если честно, она мне не понравилась. Дитя своей эпохи, в прямом и переносном смысле, я любил грудастую Людмилу Зыкину, фантастически русскую Ольгу Воронец, ну, или потрясающе низкоголосую Галину Ненашеву (кто-нибудь сейчас помнит о такой?). Ну, в конце концов, Ирму Сохадзэ, певшую детским-взрослым голоском «оранжевое солнце». А! Был еще хор детских голосов, кажется, таджикских «цып-цып - джюджарярим» И в этом сладкоголосии это самое падам-падам было вызывающе - некрасиво. Там было еще насколько песен, там их всего было, кажется, 4 и я всерьез увлекся пиафовским «Милордом», но самая первая – падам-падам приклеилась навсегда и намертво. Приросло. И потом уже была несравненная Матье, Азнавуры, Далиды, и прочие, и прочие, и прочие.
Но если я на прогулке что-то мурлычу, бездумно - легкомысленно, то это – падам-падам. И если что-то в самые напряженные моменты проговариваю, пытаясь переключиться, это тоже падам-падам. Забавно, что на тот момент это самое «падам-падам» стоило мне дороже, чем все остальные - вся моя купленная музыка. За эту маленькую пластинку я выложил целых ДВЕ копейки, в то время как большой виниловый диск классики стоил одну. Копейку. Конечно, по своим детским деньгам я сильно переплатил, но с высоты прожитого и пережитого, нисколько не жалею. А широкие жесты так украшают жизнь мужчины!
МОНОЛОГ №8
Во втором классе меня записали в хор. Это был единственный разумный, по отношению ко мне, поступок родителей. На моей памяти. Символическая попытка уберечь меня от улицы… или улицу от меня, в общем, нас друг от друга. Я до сих пор думаю, почему не в кружок авиамоделирования или спортивную секцию. Но романа со спортом не как-то получилось, не потому что я к нему не подходил, а потому что дважды в год, весной и осенью, покрывался жутким фурункулезом, что никак не подходило для выбранного мной обожаемого плавания и исключительно подходящих данных, детская кличка дворовая была «ласты»! Я считаю это комплимент.
Ну так вот, с плаванием не удалось, зато в хору я застрял на целых три года. Меня привели за руку и представили руководителя. Если в моей юности и существовал идеал мужчины, ну помимо божественного и абсолютно черного и хриплого Армстронга, то это был он. Живое воплощение харизмы. Но при моем характере, как вы понимаете, любовь была горячей, и от того не взаимной. На первом же прослушивании я с красными ушами, исключительно от смущения, гудел и пыхтел как паровоз и с «почетом» удостоился звания альта. А попробуй петь свиристеть, когда сердце болтается если не в пятках, то точно на уровне желудка. Скорее всего, он не заметил моего отчаянного немого обожания, потому что его обожали все. Правда, так откровенно тупел на глазах только я. Это был наверно первый случай, когда я хулиганил не потому, что хотелось, а от безысходности, чтобы на меня обратили внимание. И немедленно! Ну, на сколько вы понимаете, когда на меня наконец обращали внимание, то только затем, чтобы удалить из класса.
Опять же моя застенчивость сыграла злую шутку. Простояв полтора года в альтах, ну знаете, это самые скучные партии, самые сложные интервалы, безответные и простые труженики хорового дела, к которым я не подходил, ну никак не подходил, на пушечный выстрел. Д а и в альтах – то мне стоять было достаточно тяжеловато, сложно гудеть, когда с легкостью пересвистываешь первое сопрано, гордость и любимицу коллектива, тона на 3 – 4 выше. У меня был самый настоящий мальчишеский голос, безразмерный, бесконечный, в верхах переходящий в такую высоту, такой свист, такой силы, это не женское, не девичье сопрано, с его нежными мягкими переливами и чуть напряженными верхами. Это здоровый ребяческий голос, от которого закладывал уши, и от которого кружилась голова.
Нужно было видеть лицо Виктора Ивановича, когда я передразнивая его любимицу и первую красавицу хора, Свееетычку Токареву, не зная что он стоит за спиной, перекрыл всю внушительную группу первых сопрано и разгоняясь как маленький паровоз, попер по-мальчишески вверх. Ко мне присоединилась группа товарищей, все из тех же альтов, благополучно перекрывшая всех наших первых сопран. Но хоть и застуканные. Они вовремя остановились, а я подергиваясь и подпрыгивая, подскакивая и размахивая руками, кривляясь изо всех сил коверкал благопристойный пионерский репертуар хулиганской ультраколоратурой. Да я даже почуял неладное, я даже развернулся, я даже увидел перекошенное от удивления лицо Виктора Ивановича, но как настоящий паровоз , тормозил еще минуты полторы.
Расплатой стало второе прослушивание – через полтора года стояния в альтах, ну и впрочем, для всей группы альтов. После чего прошла пертурбация, и половина наших гордых альтов переехала в первые сопрано, а половина вторых сопран благополучно переместились в альты . Особенно легче мне не стало, потому что, удостоившись особого внимания Виктора Ивановича, я сполна хлебнул того, что позже назвалось «звездным вниманием». Все шишки и упреки сыпались на мою бедную голову, и упреки в сольной манере и ответственность за слабое знание партии всей нашей группы, все саркастические «Почему? Когда же? » и «не знаю, что с вами делать» доставались исключительно мне. Но это ни шло ни в какое сравнение с первыми соло, которые мне достались. И самая великая песня на земле и самая пионерская «Летите голуби» стала моим ярким триумфом. Но самое главное в тот момент было ощущение беспредельного полетного голоса, от которого на верхних нотах закладывало уши, а у слушателей ухало внизу живота как в воздушной яме в самолете, и феноменальная гибкость. А еще через год всему этому великолепию пришел конец. Мутации. Мне объяснили, что такого голоса, как у меня был, уже не будет никогда, и что эта потеря неизбежна. И я становлюсь мужчиной. Я до сих пор еще во сне пою своим детским голосом и просыпаюсь, когда последняя нота еще не остыла на губах. Я понял, что быть мужчиной – это тонкое искусство терять. Оказалось это не верно. Мой одногруппник так же переехавший со мной в те давние времена из альтов в первые сопрано, Андрей, стал профессиональным певцов, артистом оперетты, настоящий баритон. Сорокалетний мужик, две недели назад мы случайно встретились и каким-то чудом узнали друг друга, он затащил меня в кафешку, мы болтали, смеялись, делились новостями, за 30 лет-то их поднакопилось, и все время возвращались к нашему хору. И он сказал, как завидовал мне и моей первой сольной партии «Летите голуби» и сказал, что сожалеет, что не попросился сам тогда спеть ее же. И вдруг запел. Настоящим детским голосом этих самых голубей. С таким же спокойствием и непринужденностью, как 5 минут назад напел «Мистера Икса», он просто не знал, что главное искусство мужчины – терять, он сохранил свой детский голос, он его просто сберег. И поэтому я думаю, главное для мужчины - гордиться собой, верить в себя и не уступать – не отдавать своего.
МОНОЛОГ №9
В детстве мы очень часто переезжали с места на место. Иногда, проснувшись по утру или среди ночи, я долго не мог понять, где я нахожусь, пока не вспоминал, что мы опять переехали. В самих переездах ничего особенного нету – это даже интересно, просто не сложилось представление о том, что дом – это именно стены.
Для меня дом – это скорее окна, выпадающий, сумасшедший, бушующий казахстанский летний июльский закат. Или они же январские, сплошь расписанные ледяными узорами в палец толщиной., натекающие при неожиданной оттепели лужицами на подоконник.
Но любил я большего всего ночные окна с их удивительными антитенями, которые бросали редкие проезжающие машины. Что-то особенное было для меня в этих обязательно наискось пробегающих весь потолок теплых и светлых бликах. Глядя на них, почему-то очень верилось в счастье. Собственно говоря, это и было проявление моего тогдашнего счастья, которое, наверное, мало с тех пор изменилось.
Засыпая, глядя на эту всегда одинаковую пляску света, я почувствовал, узнал некую монотонность, предсказуемость, повторяемость, состояние, которое потом с точностью называл счастьем. Это мое детское счастье самое настоящее, без картонных фанфар, литавров, без фальшивых фейерверков и страстей. Оно просто, как свет от обыкновенных фар на обыкновенном потолке и так же ясно и понятно каждому. Каждому, кто был счастлив. Каждому, кто однажды был по-настоящему счастлив.
Счастлив – как я.
И еще с детства я знаю, что счастье берется всегда одной мерой. И самое маленькое, и самое огромное – только всегда одной меры. Переживая, я будто зачерпываю его двумя руками и всегда ровно столько, сколько мне нужно. Не больше, не меньше, полными пригоршнями. И еще, наверное, и потому, что счастье – это очень лично, очень тонко, очень накоротке, как сонные , теплые объятия, как чужое дыхание на щеке или когда вдвоем загадываем желание, одно желание, глядя на такой короткий и такой родной танец отсвета чей-то чужой машины. От совершенно случайных и чужих фар.
Свидетельство о публикации №207030400283