Книга Агнес, глава третья



АННА

Жила-была девочка; лет ей было немного, но умна была не по годам; впрочем, сначала не о ней, но об её родителях. Их я, правда, помню плохо, а если быть точным, то не помню вообще, поэтому рассказать о них тоже ничего не могу; тем более я не знаю, что с ними стало сейчас: живы они? или умерли? мне это теперь совершенно неинтересно, поскольку умер я, - зато сразу же становится ясным, что все мои связи как с ними, так и с их дочерью, существовали только в моем одурманенном любовью сознании и связи эти были уныло-односторонние; для них же, думается мне, я вообще никогда не существовал. Загадка человеческого общения проста: все мы ищем спасения друг от друга не только в том смысле, чтобы окружающие спасли нас от самих же себя, от нашего одиночества, оковывающего нас нестерпимой скукой, но и в смысле спасения самих себя от назойливости окружающих нас, - и оказываемся неправы как в том, так и в другом смыслах, ибо, если все связи между нами и окружающими коренятся только в нашем воспаленном воображении, что же проще, как не поверить в то, что эти связи настолько же эфемерны, как и утраченное время, которое невозможно вернуть или восстановить, как бы ни тщился убедить нас в обратном классик умирающей французской литературы, - нет! Наши связи с другими людьми в реальности не существуют; мы сами запутываем себя в их призрачных тенетах; вся разница лишь в том, что если в связь, радующую нас, мы охотно впутываемся так, что потом и концов уже не найти, то связь, гнетущая нас, сама опутывает нас саваном страданий, тем более непереносимых, чем неистовее мы уверены в ее реальности; и то и другое - лживо; беда лишь в том, что эти воображаемые связи все равно оставляют рубцы на теле души; однако - что есть душа, как не наша собственная фантазия на тему своей же божественной природы и превосходства над миром? - хотя и это недоказуемо. Как же с этим бороться? - очень просто: знать, что все преходяще. Но знать - это слишком мало, надо верить в это так, как, пожалуй, никто не верит и в Бога. Впрочем, а кто среди нас верит в Бога по-настоящему? Тоже, наверное, никто; стало быть, и этот пример нехорош. Как же тогда? - а вот как: фанатично; как веруют в свою никчемную миссию или плебейское предназначение люди, заживо сжигающие себя на глазах у оцепеневшей от этого циркового действа толпы; произнеся пламенную проповедь, достойную Савонаролы, эти безумцы обливают себя бензином из заранее припасённой канистры и затем, вообразив себя жертвой и палачом в одном и том же лице, прикуривают сигарету от зажигалки, которая через секунду после этого взметнет безжалостное пламя, заставив тело, так и не насладившееся первой затяжкой, извиваться и корчиться в судорогах боли обугливаемой пламенем плоти до тех пор, пока сознание не покинет его; но, если эти события следуют одно за другим столь быстро, сумеют ли они тогда покурить? ведь это - процесс, а если этот длительный процесс прерван в самом начале, не дав ни удовольствия, ни удовлетворения, какой смысл в том, чтобы его начинать? Все это, конечно, один голый фарс, рассчитанный на непосвященных, на тех зевак, которых самоубийца обычно только и собирает вокруг себя, - ведь ему же обязательно нужна публика! Много ли радости в том, чтобы сдохнуть, нажравшись крысиной отравы, где-нибудь в заплеванном и грязном углу, не будучи уверенным даже в том, что тебя хоть когда-нибудь обнаружат? - ну, если только археологи будущих времен, которых ты - ни времен, ни археологов - все равно уже никогда не увидишь; так ведь те и не поймут, а, самое главное, - не оценят! - почему сей смрадный труп тут пребывает; да и не труп они найдут, а беспорядочно перепутанное скопище уже неразбираемых и неопознаваемых костей; они, может быть, вообще тебя классифицируют как некое вымершее, еще неизвестное науке животное; статьи напишут, доклады прочитают; денег получат за это бездарное открытие столько, сколько тебе и при жизни не снилось; какой-нибудь новый Герасимов воссоздаст твой облик, основываясь всего лишь на случайном переплетении костей, - и такое представит на суд потрясенной увиденным публике, что дети будут плакать, женщины - отворачиваться в краске стыда, а слабонервных вообще не допустят в зал, - нужно ли это? Потому-то присутствие публики необходимо не в будущих, еще не существующих временах, - да и будут ли они? - но в настоящем; вот мы и режем вены, неистово размахивая бритвой на глазах у потрясенных друзей; надо же! кто бы мог подумать! они читали об этом только в романах! да не снится ли это в бредовом сне? да не сошел ли он с ума? Все как будто пристыжены, но, однако, виноватыми себя отнюдь не считают; еще чего! Слово "дурак", появившись неизвестно откуда, тут же накрепко привязывается к новорожденному позёру, что его страшно злит, - он-то ожидал совсем другого! Но для достижения этого другого следовало бы не размахивать бритвой в сантиметре от вен руки на глазах у всех, а просто скучно и тоскливо удавиться где-нибудь в грязном холостяцком сортире, но и то никакой славы бы ему не принесло; слово "дурак" всё равно приклеилось бы к нему навечно, ведь это только в книгах самоубийца вызывает жалость у сентиментальных читателей, но зато каждый здравомыслящий человек знает, что книги - книгами, а жизнь - жизнью, какой бы изощренный в своей натуралистичности роман ни читать. Для того, чтобы совершить самоубийство, нужно иметь особый склад ума, талант к этому, что ли, талант, который может обнаружиться только один единственный раз в жизни, потому-то всё это так зыбко и непредсказуемо: живешь - и не знаешь, сможешь ты сделать это или нет, так как, если не сможешь, то убедишься, что таланта к этому у тебя нет, а ведь всегда же обидно, когда убеждаешься, что у тебя нет таланта, особенно если талантов вообще у тебя нет ни к чему; а, если сможешь, - как тогда тебе удастся возрадоваться твоему единственному таланту, коли тебя самого уже не будет существовать? чем же тогда гордиться, если нечему уже гордиться? Это – проблема. Разрешить же ее может лишь тот, кто вообще об этом не думает; подошел ни с того ни с сего к окну - и выбросился из него - а, жизнь, мол, надоела, скучно! - и все в порядке: человек сделал то, что желал, не опасаясь последствий и тем более не думая о том, как это воспримут окружающие. Да ведь это и во всем так: главное - страха не иметь; черт с ними, с последствиями! не имею страха - вот и иду. Совершенно аналогично выступлению на сцене: а ну-ка, пятнадцать тысяч в зале и сто миллионов у телевизоров потирают руки в предвкушении, - что же нам сейчас предъявит эта великая исполнительница на флейте, каково-то она представит нам концерт Моцарта, который уже навяз у всех в зубах? А той наплевать, ничего не боится - натура такая - выходит полупьяная со вчерашнего, в башке - ни мысли, а заиграла так, что все тут же потеряли даже мало-мальское представление о реальности, понимая с первой же извлеченной ею из инструмента ноты, что это такое нечто, которое даже и осмыслить нельзя. В хорошем, конечно, смысле, ведь не о бездарностях сейчас речь; о них еще впереди. Или в постели: ты, как безумный, влюблен в совершенно заурядную потаскушку; возможность овладеть ею представляется тебе блаженством, не мыслимым и в раю; ты любишь ее и потому трепещешь; для нее же, однако, соитие с мужчиной настолько естественно и НЕнеобычно, что давно уже воспринимается ею чем-то средним между простой отрыжкой и обедом на бегу в дешевом ресторанчике дрянной еды; ваши воззрения на соитие не совпадают; ты пышешь любовью, она же просто раздвигает ноги, понукая тебя при этом нетерпеливыми окриками: "Ты готов? ну, что там у тебя? опять не ладится?!" - и если ты страха не имеешь, то овладеешь ею, однако какой же влюбленный не имеет страха, видя вожделенный предмет его любви перед собой и желая не только не упасть в грязь лицом, но предстать перед ним чуть ли не самим Приапом? - однако страх, подстегиваемый к тому же ее презрительным к тебе в этот момент отношением, парализует все твои нормально функционирующие физиологические инстинкты, и вместо райского блаженства ты получаешь пинок под зад, униженный и оскорбленный, - но кем? не потаскушкой, конечно же, но самим же собой по причине твоего трепетного отношения к ней и боязни, выросшей из стремления затмить собою всех ее бесчисленных любовников, давно уже живущих в твоей душе и постоянно оплевывающих тебя своим мнимым превосходством, хотя всё, что ты приписываешь им, может быть, им и не свойственно; это ты в неистовой гордыне своей унижаешь себя, думая не о себе, не о своем удовольствии, но о той, кого нужно удовлетворить так, как ей и не снилось, - а ведь это опять-таки подтверждает лишь то, что ты боишься. Равнодушный всегда сильнее влюбленного; потому-то равнодушный и встает разочарованный с ложа влюбленного в него и уходит к тем, кто, подобно ему, равнодушны и где можно насладиться радостями соития примерно также, как и обедом вдвоем в ресторане: там работают зубы и желудок, тут - совместимые друг с другом органы; все столь же просто, как усесться на горшок. Да и что говорить о потаскушке! самую глупую и тупую девственницу, вообще не имеющую представления о том, что с нею начнут делать через минуту, - и ту не сможешь лишить давно надоевшей ей девственности, - а ведь подруги ее уже по десятому разу нежатся в абортарии! - не имея уверенности в себе, начисто отрицающей всякий страх! Что же тогда говорить о самоубийстве! где награда вообще неведома? В жизни-то все просто: награды валяются под ногами, и тут и там, не бойся, подбирай только их; а вот нет - даже наклониться-то страшно, ведь и другие наклоняются, ведь и другие руки-то, ручищи, жадные жвалы свои тянут, прыща ядом и лягаясь обилием ног, что только еще более усугубляет страх, но, с другой стороны, и желание возбуждает за счет его возможной неутолимости, - как знать, может быть, и навсегда заказаны тебе эти награды, если будешь трусливее остальных, этому перво-наперво родители детей учат: развивай, мол, в себе бойцовские качества, не талантом, так этим пробьешься, выгрызешь себе место под солнцем! - а вот пулю в лоб пустить, - это точно нужно талант иметь такой, что где-то за уровнем страха уже находится; настолько нужно желать момента совокупления со смертью, что все иные желания уже не существуют по сравнению с этим единственным и потому великим, ибо награда за это деяние не валяется под ногами; не все, далеко не все на эту награду претендуют или даже вообще - никто. Но не заключается ли в этом своеобразное оригинальничание желанием того, что более никому не нужно? - вот, мол, я каков! вы всё о суетном, а я – о вечном! Вполне может быть, хотя суть награды это оригинальничание совершенно не проясняет; если она на небесах, то ее все равно никто никогда не видел и потенциальный самоубийца не может на нее рассчитывать, тем более, что обилие суеверий, окружающее реальную жизнь, вообще грозит ослушнику не наградой, но карой, глупее которой и не может измыслить мысль человеческая, если договорились уже до того, что и Иуда был бы прощен, когда бы вовремя он покаялся! Конечно, в чем его грех? что поступал согласно предначертанного свыше? Тогда он, конечно, остался в дураках да еще и почитаем за последнего подлеца во всех временах и народах, словно мог своей волей хоть что-нибудь изменить! Вывод, стало быть, один: делай, что хочешь, только потом искренне покайся; но ведь Иуда именно искренне покаялся! чего ради бы тогда он сребренники разбрасывал? чего ради бы полез на осину? Награды своей потому что не знал также, как ее не знает и каждый самоубийца, но ведь и не каждому зато дано предавать Спасителя! Однако резвый человеческий ум и тут может запросто найти лазейку: ведь если о том мире неизвестно ничего, кроме пророчеств отравившихся акридами пустынников или сошедших с ума от полнейшего одиночества мифических святых, удалявшихся от мира лишь потому, что мир был сильнее их, - а, если мир от Дьявола, то, стало быть, в миру Бог слабее последнего? - если о том мире неизвестно ничего, следовательно, мы можем вообразить о нем все, что угодно, основываясь на такой же своей неуемной фантазии, как и та, что отличала раннехристианских гонителей язычников; что, если награда самоубийце - вечный покой? Но что есть вечный покой? - ипостась Бога, завершившего дело рук своих; в чем было дело рук Его? - в сотворении мира гармоничного, лишенного смерти; где находится этот мир? - там, где нет страстей; где же тогда нет страстей? - там, где вечный покой; стало быть, - в смерти; вот и все, вот и награда! Поверить, правда, в нее трудно, так как все иные награды мы видим воочию: женщины, деньги, власть, - но все это, накапливаясь в наших мозгах, создавая обилием своего кажущегося ничтожества подобие всесильной лавины, погребающий в итоге нас под самими же собою, приводит нас в конце концов к рождению в самих же себе еще более сильных страстей, но что может быть сильнее, чем страсть к смерти? всё уже перепробовано и не по одному разу; всё надоело; всё известно наперечет; вот только покойники остались; сняв штаны, мчимся на кладбище, трясущимися от вожделения руками разрываем час назад закопанную могилу, зубами вырываем гвозди из досок гроба, отшвыриваем его крышку - и вот, перед нами, пусть уже покрывшаяся трупными пятнами и даже смердящая, - но всё же прекрасная - женщина, умершая во цвете лет или даже задолго до этого; этакая нимфетка, чарующая нас своей бледностью, усугубленной ныне дыханием примостившейся рядом с нею смерти. В вожделении разрываем похоронные одежды; прочь летят все эти рюши да пояски - скорее, скорее, где ее невиданная нами никогда молочная нагота? а, наконец-то! как мы этого хотим, как нам нечего уже бояться! это безгласое, бездушное, безжизненное существо, эта кукла из плоти, в которой уже отсутствует страх, никогда не сможет унизить или оскорбить нас; прочь все сомнения! мы владеем ею как вещью, что принадлежит только нам; никто уже не польстится на это мертвое, изгнивающее тело; мы можем творить над этим телом всё, что угодно, - оно уже никогда не рявкнет нам в наше искаженное любовью и страхом лицо: "Пошел вон, дурак! ничего не умеешь!" - обладая этим телом, мы уже не помним и не вспомним ее любовников, что были и смелее и сильнее и удачливее нас, которых это тело при жизни предпочитало нам, трусливым и потому бессильным; даже и помня о существовании где-то этих еще не умерших любовников, мы находим некий звериный восторг именно в том, что вот теперь-то они нам не смогут помешать, вот теперь-то мы последние владельцы того, что раньше не давалось нам в руки, вот теперь-то мы и будем квиты: ибо неважно, кто обладал женщиной до тебя, пусть бы их и было неисчислимое множество, не это важно, но то, что ты - последний в ряду этих обладавших; а, насилуя труп, как в этом можно усомниться?! Недаром в древности королевы и знатные женщины, приговариваемые к смертной казни, платили палачу вперед за то, чтобы он не осквернял их насилием своей похоти через секунду после того, как их души покинут свои тела; ведь тело-то останется теплым, по прежнему желанным, еще не обезображенным трупными пятнами, смрадом, фекалиями, - словно эта прелестница просто уснула на руках у палача. И тут дело уже за малым: теряя разум от обилия предоставленных ему его работой возможностей извращений, творимых с полной безнаказанностью над все более и более холодеющим телом, торопливо расстегивать штаны и... - вот тут-то он точно последний любовник, а значит, тот, которому уже невозможно изменить; а особенно льстит его тщеславию то, что до него эту выстывающую плоть античной богини пользовали в своих пресыщенных утехах короли, герцоги, графы, но все они были до, до, до! - до него, а он, палач, все-таки оказался последним! что с того, что его занятие презирают все, кому не лень; что с того, что он вечно в красном колпаке, - ведь это цвет крови, время от времени исторгаемой из того места на теле женщины, которым он сейчас овладевает со страстью, не снившейся и Ромео; что с того, что дома ему готовит скудный обед жена, понимающая тяжесть его ремесла, презираемая всеми также, как и он, - за что?! - такая же простолюдинка, как и он, - что с этого всего, если сейчас он равен королям, герцогам и графам и даже самому Богу, ибо Бог в каждом из нас, и всё, что нас окружает и мы сами - это всё только Бог, в мертвом ли, в живом - Он везде. Чем же это тело с отрубленной головой, лежащее перед палачом, стало ближе к Богу сейчас, а не раньше, когда еще жило, наслаждалось, ело, пило, брело к эшафоту? - тем, что было обуреваемо ничтожными мыслями и страстями, суетностью, сомнениями, неверием? - разве Бог в этом?! Вся эта игра ума, развертывавшаяся в мозгу только что отрубленной головы, - да вот она, валяется рядом, в корзине! - была не от Бога, она была от Дьявола, ибо Бог запретил нам сомнения, это Дьявол под личиной змия соблазнил перволюдей, посулив им великие знания в обмен на их безмятежный покой, а что есть знание, как не сомнение? Стало быть, все верно: вместе с душой из этого тела исчез и Дьявол, наш вечный гонитель, и то, что лежит на эшафоте, холодеющее с каждой минутой, уже подобно Еве, рожденной Богом из ребра Адама в незапамятные времена, когда все вокруг было Богом, под рукой Бога и рядом с Богом, когда Бог царил везде; вот и сейчас, наконец-то, Он воцарился вновь в этом обезжизненном теле; все стало так, как и должно быть, как когда-нибудь и будет; не в Страшный Суд ввергает нас смерть, но вырывает нас из лап Дьявола, поскольку мир наш - царство его, царство тьмы, где плач и скрежет зубовный, - и, прикасаясь к мертвому телу, занимаясь с ним любовью, - что с того, что оно не отвечает на наши ласки? это еще только больше взнуздывает нашу смелость и освобождает от гнета непосильных приличий, всегда имеющих границы в общении с женщиной, - мы словно причащаемся после исповеди; это мертвое тело, с которым мы совокупляемся, является той облаткой, что священник вкладывает нам в рот во время мессы, очищая нас тем самым от наших грехов; это и есть Преображение Господне, превоплощение Его из хлеба и вина в истинную ипостась; это и есть то, что нам сулит спасение; в этом есть всё. Палач, сытый и удовлетворенный, встает, подтягивает штаны; пнув напоследок казненную сапогом, уходит; дома его ждет жена, сытный обед, половые излишества ночью; под ногами ползают дети, также презираемые окружающими, как и сам палач, как и его жена. "Дети палача, дети палача! - кричат вокруг, - кем вы станете? новыми палачами?" Дети уже мудры не по годам; всеобщая ненависть вызывает желание одиночества, а что еще нужно для возникновения мудрости и нестандартного взгляда на жизнь? "Да, будем, - отвечают дети палача, - будем. И будем вас казнить, это до поры до времени вы так резвитесь; но настанут и иные времена; вот тогда-то и вспомните вы о том, что сейчас орете, изгиляясь в беспочвеннейшей гордыне." Все расходятся. Сцена становится пуста. На ней снова появляются родители той девочки, о которой я даже не успел ничего рассказать; но это понятно: вставные новеллы всегда отягощают рассказ обилием ненужных подробностей, особенно ненавистных, когда они как бы не имеют никакого отношения к внешней фабуле повествования, а их взаимосвязи пребывают в таком тонком мире ассоциаций, ведомых, возможно, только самому автору, а иногда неведомых даже и ему, что непосвященный с раздражением перелистывает страницы, ища ту, где восстановится оборванный ход событий и, не найдя таковой или не заметив ее, разочарованно отшвыривает книгу, навязанную ему интеллектом его приятеля, начисто при этом забывая об индивидуальности восприятия; но дело не в этом. Родителей этих я не знал и, кажется, не видел их никогда. Но, однако же, какого-то мартобря забытого уже года был приглашен в один из тех гротов, что столь скученны в месте, где нам приходилось сосуществовать; обилие этих гротов только подчеркивалось их внешней невзрачностью, хотя бы внутри таились сокровища неизреченные; до них, впрочем, мне не было дела; если я и не видел ее родителей до той поры, то, возможно, тогда, во время этого целенаправленного визита я и смог их лицезреть единственный раз в моей жизни; однако никакого следа в моей памяти это лицезрение не оставило. Когда-то, наверное, я помнил о них, даже мечтал о новой возможности их увидеть; тем более - познакомиться с ними; тем более - поговорить; тем более - стать чуть ли не родственником, - тем более, что теперь-то я об этом уже не помню, а может быть, и нет; хотя совершенно точно знаю, что они тоже были объяты желанием доставить своей дочери удовольствие собраться с друзьями, - ведь друзей у той было неисчислимое множество; именно вместе с ними я и был туда приглашен - кто же меня пригласит одного? - а кто же были другие, не отягощенные своим одиночеством, как я, но наоборот, даже не помышлявшие никогда о том, что их, если бы они оказались в единственном числе, никогда не пригласят в отсутствии других, более желанных? Это были весьма разношерстные рыбы; одни, видимо, были весьма тесно знакомы с той, что и являлась виновницей устраиваемого торжества; другие, хоть и не были с нею знакомы постольку-поскольку, но все-таки отношение к ним было чуть холоднее, хотя и еще в пределах задушевной дружбы или просто беседы; третьи - еще по какой-нибудь, более отдаленной степени родства; четвертые - по приличию - ведь и без таких нельзя; кто знает, как сложится жизнь и что еще вылупится из этих икринок, только-только олицетворившихся мальками... - как я тут оказался, среди этих хвостов и плавников, мне и сейчас еще до конца неясно. Впрочем, теперь, когда я вообще ни в чем не уверен, мне уже совершенно непонятно, за что я был ею приглашен. Может быть, меня и не звали, но, так как день изо дня мы постоянно терлись боками в одном и том же аквариуме, лишь изредка ощущая смену воды, - то становилось жарче, то холоднее, иногда гас свет, но к этому уже все привыкли, - вполне может быть и так, что я просто, как всегда, плавал сбоку от всей честной компании, лично приглашенной виновницей торжества в вышеупомянутый грот; наверное, было так: меня, конечно, не звали, но все уже собрались к ней плыть, когда кто-нибудь из наиболее сердобольных - всегда же такие существуют – или, наоборот, из наиболее изощренных в душевном садизме - о, этих превеликое множество! - тем более, что вся эта история развертывалась на глазах у всех уже не первый день, но я ни тогда, ни много позже так и не осознал золотого правила небесной механики во взаимоотношениях между полами, согласно которого никогда не следует иметь возлюбленных в среде себе подобных, в замкнутом объеме, где все вынуждены полоскаться ежедневно, - кто-то из находившихся рядом со мной, возможно, и крикнул: "А ты? Ты что - разве не с нами? не к ней?" - и в этом восклицании можно было усмотреть как и упрек мне в том, что я вечно нахожусь в стороне от коллектива, так и тонкую иронию, направленную против меня и имевшую своей мишенью мои взаимоотношения с той, к которой все намеревались плыть, - распознать различия было тогда невозможно. К тому же, я сам страстно мечтал плыть вместе с ними туда, где меня не ожидало ничего хорошего; но это меня не смущало; это сейчас я бы поостерегся; тогда же я только ответил, что меня, мол, не звали и как же я могу, без приглашения... - мама моя, безвременно умершая, всегда меня учила никогда не отказываться от того, что мне не предлагают, но я все равно обольстился, поддался их уговорам - да полно! разве это были уговоры? - так, сказали что-то из вежливости или презрения - а презирать-то меня было за что, - и поплыли себе. Они-то были приглашены, их-то там ждал стол, полный яств, они-то чувствовали себя всегда в своей тарелке; чего им было бояться, если они все были более или менее ее друзья? ну и я поплыл вместе с ними; вместе - да не вместе, все время побоку, все время как бы один, несмотря на то, что даже с кем-то о чем-то за это время общался; впрочем, это как раз и неудивительно: глухое молчание, исходящее от кого-нибудь, вызывает большее раздражение и неприятие, чем несносная болтовня; почему-то все так жаждут разговаривать! лиши их разговоров, им, наверное, и женщины будут уже не нужны! никогда этого не понимал! И вот, мы плывем; я, наверное, отважившись в это безумное и бездумное - все эти эпитеты касаются, конечно, только меня, - плавание, полагал, что в такой густой стае рыб, трясь бок о бок с себе подобными, похеренный внутри столь сплоченного косяка, почти что ковчега, смогу проникнуть в грот, где еще никогда не был, незамеченным, - я же не принял во внимание, что каждый, переплывающий порог этого грота, должен будет представляться или быть представленным; может быть, тогда-то я и увидел единственный раз в своей жизни ее родителей? Но этот момент начисто отсутствует в моей памяти - и, проникнув в святая святых, - столь желанный мной грот, тогда представлявшийся мне вообще землей обетованной, - я, не осознавая этого, наивно предполагал, что, когда присутствие мое в нем обнаружится рано или поздно, то уже будет скорее поздно, чем рано меня оттуда изгонять, пользуясь любыми пригодными для этого способами; впрочем, способы могли быть только интеллигентными; даже псевдоинтеллигентность была бы здесь невозможна и неуместна; да и потом: мы же были так молоды, настолько никто еще ничего из себя не представлял, что подвергать кого-то остракизму, пусть бы даже и для острастки, было бы верхом нелепости и неучтивости. Другое дело - сама эта золотая рыбка, что была несоизмеримо выше меня по всем показателям, а самое главное - по тому, что не любила меня. Ведь отсутствие любви является самым главным мерилом независимости! Это не та мнимая независимость ее - женщины - от нас, что так нас ярит в период ухаживания за нею, когда мы уже обезумели от желания овладеть ею; нет, я имею в виду полностью мертвую независимость, но, поскольку они обе совершенно неотличимы друг от друга в лице и повадках опытной женщины, - впрочем, ведь все они так опытны от рождения! - мы все время подменяем одну другой, принимая одну за другую, следуя своим надеждам; проку от этого, правда, никакого: только страдания, несомые нам будущим, становятся тем более невыносимыми, чем отчаяннее мы ошибались; но ведь и они не вечны - как страдания, так и желания! Однако золотая рыбка оказалась, как и всегда, на недосягаемой высоте - ведь я же был в те годы ничем не хуже всех остальных; единственный мой порок заключался в том, что я ее любил; но мало ли иных любили ее также безответно? я о них, правда, не знал, но думаю, что - немало. Ведь она была так совершенна! - хотя мои опечаленные глаза могли ошибаться, как они и ошибались впоследствии в отношении многих, наследовавших этой вуалехвостке. Но у меня была еще одна тайная надежда, что в сути своей сводила полностью на нет мою истинную: что меня вообще не заметят; а ведь это и было бы самое лучшее; тогда бы я наслаждался тем, что нахожусь рядом с нею, незамечаем ею, - а я и так был всегда незамечаем ею, - но в таком случае зачем бы мне было плыть вместе со всеми? Я смело мог бы оставаться дома, отказавшись от приглашения к ней в грот со стороны моих друзей, не уполномоченных ею раздавать такие приглашения всем встречным и поперечным; но тогда бы я был лишен счастья лицезреть ее веселье; но, даже и лишенный ее живой мимики, смеха, шуток и всей сопутствующей дню рождения праздничной галиматьи, в те времена еще не презираемой мной, но даже желанной, я мог бы представить все это, глядя на ее фотографию, хотя и отсутствие последней, в принципе, не помешало бы игре моего воображения, ведь я им был болен с детства; реальность всегда оказывалась хуже моих самых разнузданных фантазий; к тому же, в те времена, к которым относится рассказываемое мною, вряд ли я имел хоть одну ее фотографию; обладал ею я уже позже, когда нашей связи больше не существовало; вернее, она существовала, но только в моем сознании, но ведь и до этого она существовала только в моем сознании, о чем же мне тогда жалеть? Хотя возможно, всё рассказанное выше не имеет отношения к действительно происходившему; всё это - всего лишь реконструкции, одинаково имеющие право на существование, поскольку не могут быть доказаны ничем. Вполне вероятно, что и не друзья ее увлекли меня к ней, не пригласившей меня и не замечающей меня, но она сама - почему нет? Как-то раз, обходя своих друзей, - а их было у нее неслыханное множество, я уже говорил об этом; все были ее друзья, кроме меня, преданного ей значительно сильнее множества прочих, - она оказалась около кого-то из них и, должно быть, решила пригласить и его, если до этого уже не пригласила; впрочем, последнее будет противоречить последующему изложению; стало быть, его нужно опустить. Случайно - скажем так - она наткнулась на меня, беседующего с ее друзьями; небрежно кивнув мне и тут же забыв о моем существовании, она, мило улыбаясь, обратилась к нашим общим знакомым с неприхотливой беседой; сыпались шутки и остроты, не имевшие под собой ничего, кроме потребности заполнения зияющей тишины, возникшей внезапно, если бы все замолчали; молчать было нельзя; но и о серьезном говорить было нельзя, ибо серьезное предполагает совсем иную атмосферу, а так просто пройти мимо тоже было немыслимо - ведь стоят друзья; они же смогут расценить равнодушное шествие мимо них с легким кивком не иначе, как оскорбляющее их достоинство вымученное высокомерие! Но о высокомерии ли речь, коли все постоянно болтают друг с другом ни о чем?! какие высокие материи?! что, в повседневной жизни мы часто говорим о высоких материях? разве вопрос при встрече "как дела?" предполагает истинные ответы, хотя именно этот смысл в нем и заключен? Вы только представьте, что будет, если на этот простой вопрос кто-то станет отвечать не так, как принято, но изливая на спрашивающего всю скорбь своих несчастий? если начнет детально описывать агонию своей умирающей матери, неполадки в собственном желудке, мерзости, процветающие в его семейной жизни плюс описание нездоровых фантазий, роящихся у него в мозгу, когда он смотрит на беспечно играющих в песочнице детей? - что тогда вынесет из такого обмена приветствиями спрашивающий "как дела"? Ничего, кроме недоумения и раздражения; или, в лучшем случае, - когда тот, кого он поприветствовал столь на первый взгляд невинным вопросом, отойдет в сторону, - поворота к свидетелям этого странноватого происшествия с изображением недоуменного удивления на лице, сопровождаемого характерным движением пальца у виска, - зачем мне это? - это я понимал даже в том младенческом возрасте, о котором идет речь. И вот - она подплыла; они перебросились парой незначащих фраз; возникла тема, касающаяся ее юбилея. "Конечно, конечно, - сказала она, - а как же; именно вас я и жду более других гостей; их, правда, приглашено уже более, чем достаточно; но это неважно; я специально оттягивала момент приглашения вас до последнего; мне хотелось, чтобы вы поволновались; ведь вы же любите меня? N`est-ce pas? вы были бы оскорблены, если бы я к вам не подплыла лично? - я уверена в этом; но всякое терпение имеет границы - и вот: я ваша даже более, чем кого бы то ни было другого; я хочу вас видеть у себя!" - эта смесь женской лжи с детской непосредственностью настолько обезоруживающа, что поневоле начинаешь чувствовать себя полным идиотом; таковым я себя и чувствовал, - если все это, конечно, происходило в действительности, ведь сейчас-то я не помню об этом вообще ничего! - хотя чувствовал я себя идиотом совершенно безосновательно: приглашали-то не меня, но моих - и ее - друзей; а причем здесь я? Внезапно боковым зрением ее был выхвачен из пространства некий странновато-неприхотливо повисший плавник, нерезко, нечетко, но интуитивно осознанный ею как принадлежащий именно мне, - хотя до этого она и поздоровалась со мной. В присутствии этого унылого плавника трудно было сохранить полнейшее равнодушие или бесстрастие - ведь золотая рыбка, столь мною обожаемая в описываемые времена, не была еще матерой акулой, - где там! - она была еще неразвитой женщиной, однако все мерзости, присущие женщине, уже существовали в ней, пусть даже и в зачаточной форме, но от этого не менее отвратительные; временами, может быть, и даже более отвратительные, чем это проявляется во взрослой особи, когда опыт, такт и воспитание могут сгладить те шероховатости, что присущи неразумному подростку, но которые уважающая себя женщина никогда не откроет, как бы они ни бушевали в ее душе, до той поры, пока ей это не станет нужно; но в те времена этого не было нужно. И вот, приглашая всех к себе на пир на весь мир и увидев бессильно повисший плавник вечно снулой рыбы, как тень сопровождающей ее когда надо и не надо, - а не надо было всегда, - она устыдилась; ведь все-таки что-то человеческое хоть иногда, но проскальзывает в этих холодных склизких рыбах, охотящихся за нами, никогда не взрослеющими, и на поверхности и на глубинах так и не познанного нами бытия; возможно, приглашением, распространенным на всех при мне присутствующих, - что задело меня как бы крылом, поскольку, если говорили об этом при мне, пусть даже и не обращая ко мне глаз, сказанное все-таки относилось ко мне хотя бы косвенно, - мне дали понять, что меня как желают видеть у себя в гостях, так и не желают, словно предоставляя уже мне самому решать проблему приглашенных в соответствии со степенью своей испорченности или проницательности. "Я же всех пригласила! - могли бы мне сказать после юбилея, - ты же стоял рядом! тебе было нужно специальное приглашение? прости, я об этом не подумала; потом - это было бы неприлично: всех я приглашаю скопом, а тебе говорю об этом отдельно; неужели ты не видишь, как это было бы и смешно и нелепо; тем более, на глазах у всех! или ты специально хочешь разрекламировать нашу связь? тебе это, видно, нужно для утверждения собственного достоинства? это ничего общего не имеет с любовью, в которой ты так клянешься; это какой-то расчет; меня это оскорбляет; и после этого ты хочешь, чтобы я относилась к тебе хорошо? ты сам виноват; если ты меня любишь, ты должен понимать меня, чувствовать те флюиды, что исходят от меня; я звала тебя к себе; почему ты не пришел? если даже в столь малом ты не понимаешь меня, что меня с тобою ждет в дальнейшем?" Конечно, ничего этого она не говорила да и не могла бы сказать, да и не такие у нас с ней были отношения, чтобы у нее появилось желание так сказать; но вполне могла бы сказать, будь поопытнее или кому-нибудь другому, более удачливому, чем был я; но и этого не было; что же было? Возможно, было так: радостно всплеснув веками холодных глаз своих, узревши меня, стоящего обок, она произнесла - или томно или скороговоркой, - что приглашение, оглашенное для остальных, ко мне-то относится прежде всего; однако, ограничившись одной только этой фразой, когда я открыл было рот не для того, чтобы ответить галантно и с изяществом, но просто, чтобы онеметь, она тут же стерла деланную радость с лица и снова стала беседовать с нашими общими знакомыми, приглашаемыми на этот вечер, восторженно обсуждая количество блюд, напитков и гостей, с жаром и шутками споря о пустом, сетуя на отсутствие должного числа стульев для всех приглашенных, что я, будь я поумнее, мог бы истолковать как весьма слабо завуалированный намек на нежелание меня видать в числе всех прочих, более желанных. Но, будь я даже и умен, - а я не думаю, что тогда я был глупее себя сегодняшнего, - даже поняв этот безыскусный намек, я все равно бы поплыл туда, где меня никто не ждал, ибо чувство, которое я испытывал, глушило все, даже самые сильные доводы рассудка, что никогда меня не подводил; это я вечно шел ему наперекор, оплевывал его и унижал, презирал его до той поры, пока все не переворачивалось вверх тормашками и рассудок не предъявлял мне счет, который я вынужден был подписывать. Но и это неважно; ведь расчеты происходят в будущем, а действуем мы сейчас. И вот, приглашенный как прокаженный, плыву я в этой чешуйчатой стае, минуя грот за гротом, "где за закрытыми дверьми я чую мерзостность тюрьмы, в которую так страстно рвусь, что недоступна стала грусть..." - дальше не помню, но это так, к слову, - плыву я и плыву на встречу с ее родителями, которых не помню и не вспомню, видимо, уже никогда, хотя никаких претензий к ним не имею; даже если бы они и узрели меня, думаю, ничего плохого обо мне не высказали бы своей дочери; да и с чего бы было говорить им обо мне плохо, если дочь у них пользовалась свободой права выбора при том, что они меня не знали; вот если бы они узнали меня, познакомились, и я бы им не понравился, а дочери их, которая меня вообще не замечала, если только я не вставал столбом перед ней, мешая тем самым ей наблюдать за роскошно расстилающимся вокруг нее подводным миром, ей бы я тоже не понравился, - вот тогда-то я бы смог усомниться в правильности народной мудрости, что рыба, мол, гниет с головы, - с головой-то у меня все всегда было в полном порядке, это другие органы постоянно меня обманывали, предавали и ставили в смешное положение; они словно сговорились все вместе: будем бастовать! – и, пока я суматошно метался по замкнутому пространству этой подводной лодки, что и составляет мое естество, аварии в ней происходили повсеместно: не успевал я грудью своей заткнуть одну пробоину, как вода уже начинала хлестать из другой. А колченогие механизмы, своими паучьими ногами осужденные вечно приводить в движение хвосты, месящие воду позади, дабы мы имели движение вперед? - как они повисали словно в изнеможении, за минуту до этого ублаженные всем тем, что так им любо! а жадные до чужих развлечений окуляры, поимые мною беспрестанно, почему они покрывались мраком в тот самый момент, когда должны были быть во всеоружии своей зоркости и бдительности? а смрадные кишочки, обуреваемые нещадным поносом именно тогда, когда нужно было взвиться распущенной пружиной и звенеть в ночи, рассекая лезвиями своих краев окружающую косную темноту? а перископы? а гироскопы? - они не давали ответа, они просто отказывались работать, и один лишь я метался туда-сюда безо всякой, впрочем, пользы, ибо все были против, - так что, если я и гнил, то совсем не с головы, а начиная совершенно с другого места; доказательством этого служит хотя бы то, что до сих пор еще голова моя работает, хотя все остальное не то, чтобы сгнило, но вообще рассыпалось в прах, - но что жалеть о том, чего не существовало и при рождении? что же это за монстр из меня, если сгнило и истлело все, кроме головы? Над бескрайней равниной моря, являющегося колыбелью жизни на земле, расстилаются сумрачные, покрытые густыми облаками, небеса; безлики как воды, так и тучи; иногда даже кажется, что они поменялись местами, настолько уныл этот пейзаж, - но нет! все-таки и в нем присутствует жизнь; это - моя рыбья голова, лишенная всего остального; однако об этом никто не знает. Ловкие люди, рассекающие сталь моря в быстроходных лодках, забрасывают и выбирают сети - и снова ничего, ничего нет в них; что же это за море, колыбель жизни, которое ничего не рождает из глубин своих? забросим еще раз; ах, сколько раз уже забрасывали - и все попусту; не бросить ли это безнадежное дело, не уйти ли на покой, на грешную землю? - нет! будем продолжать; мы на жаловании; нам ли думать о том, за что нам платят?! - снова забрасываем сети, снова ничего; пустота; вода со звуком слез льется по палубе; вдруг - крик впередсмотрящего: рыба! большая рыба впереди, справа по курсу, зюйд-зюйд-ост! всем - по стойке смирно! так держать! вперед и вверх, а там! Корабль тяжеловесно рыскает в волнах; руки дрожат от нетерпения; неужели хоть что-то сыщем в этой промозглой мгле? Тысяча лет уже прошла с тех пор, как мы оставили жен и любовниц, детей и ****ей, приятелей, пивные и игорные дома, и вот - наконец-то! или это мираж? - нет, виднеется; вон она, плывет; большая, сволочь; право руля, лево руля! полный назад! полная белиберда на этом корабле! как с таким экипажем ловить Большую Рыбу?! это невозможно! - однако сети забрасываются, все в поту, беготня по палубе, все при деле, но только дела никакого нет; и вот - вытаскивают; и что? что они видят, остервеневшие в своем нетерпении? видят тупую голову, механически вращающую круглыми, ничего не выражающими, оловянными глазами, а под ней - ничего! ничего! ничего!! Опять попались! опять обманулись!! кретины! кто вас звал в эти воды, если рожденный ползать летать не может?! Далее - неинтересно: разъяренные матросы стремятся учинить голове несуществующей рыбы самосуд, чья-то рука уже тащит топор, кто-то багор хватает с крюка, капитан безмолвствует, судно теряет курс... - и эту страницу перелистнули, поскольку, приплыв в резвой веселящейся стае в грот обожаемой мною рыбки, я и там не приобрел той своей индивидуальности, что не отличала меня и в будни: кучно или розно, но мы переплывали с одной кормушки до другой, хотя скудоумие мое простиралось тогда столь далеко, что даже это мое присутствие в среде себе подобных, но ими незамечаемое, казалось чуть ли не наградой, чуть ли не покорением таких высот, что далее мне уже нечего было бы желать. Появились родители - вот, наверное, когда я их все-таки увидел! - перезнакомившись со всеми, но наверняка никого не вспомнив и не запомнив, мило пожелали всем всего хорошего и от всей души, неумышленно процитировав фразу, которую я случайно прочитал на чашке в форме обрубка женского тела от пупка до начала ног, одиноко стоявшей на столе в кухне и всем служившей почему-то пепельницей, - в этом тоже, видимо, был какой-то символ, но думать о нем мне сейчас не хочется. Вот так мы и плавали стаей в гроте моей любимой золотой рыбки от зари до зари, и, хотя плавал я вместе со всеми - то с этими, то с теми, - ужасно саднила мой мозг в голове, почему-то еще не начавшей гнить, одна мысль, одно ощущение, одна забота: почему, думал я, если всем здесь так хорошо и весело, я один испытываю чувство стыда и неловкости? Конечно, я знал ответ на этот вопрос; я его не в этот вечер узнал, я знал его доподлинно еще много раньше, этот ответ возник передо мной пастью хищной рыбы лишь только я возымел даже не желание, но потребность желания или даже не это, но - намек на желание потребности желания свиться с рыбкой любимой в клубок таких взаимоотношений, которые мне были еще неизвестны, но однако приманивали адски, используя для этого ядовитые наживки. Плавал я уже неестественно, на боку; плавники мои бились вразнобой; хвост вздергивался или падал в полном противоречии с ожидаемым; глаза разъедала соль морской воды, хотя бы и должна была быть для них привычной; чешуя отслаивалась или покрывалась коростой; мелкие паразиты грызли мою кожу под нею. Впрочем, однажды со мною даже прошли тур вальса, но в этот момент я особенно четко осознал то чувство, которое постоянно меня гнело; я испытывал нечто подобное растягиваемому на прокрустовом ложе, как если бы мне изо всех сил тянули голову в одну сторону, а ноги - в противоположную. Действительно, они у меня заплетались и казались неимоверной длины, голова же свисала сверху наподобие нераспустившегося бутона, истомленного недостатком влаги; одурманенный ароматом неземных духов, исходящих от той, которую я держал в руках, не веря своему счастью, я и помыслить не мог о том, чтобы коснуться телом ее божественной девической груди, надежно запечатанной обилием прозрачных блузок и белеющих под ними лифчиков, - у меня все множилось в глазах - не дай Бог! Ее рука безвольно лежала на моем плече; можно было подумать, что она лишена пальцев, которые столько могли бы мне сказать простейшим пожатием, даже крохотным движением их при перемене позиции, - но нет, рука была мертва. Другая ее рука обнимала меня за талию; но это была не рука любимой, это был огненный обруч, прожигавший меня насквозь; я не чаял дождаться той минуты, когда смогу высвободиться из его оков, хотя в то же самое время желал, чтобы этот танец продолжался как можно дольше, ведь другого раза для того, чтобы взять ее, эту томную недотрогу, в объятия, могло уже и не наступить, - Прокруст же терпеливо продолжал свое дело: ноги мои уже волочились за мной, голова упала на плечо обожаемой, брезгливо пытающейся избежать этого, неуместного в наших взаимоотношениях, прикосновения; тело, в отличие от других его частей, окаменело; мне уже казалось, что я танцую, стоя на коленях, настолько неуклюжи стали мои движения; ее же я обнимал руками: одна на спине, другая на поясе, как раз в том месте, где гибкая линия стана переходит в выпуклость бедер, - волнующее положение; при изрядной степени извращенности, присущей мне с детства, это могло вызвать совершенно нежелательные эффекты и последствия, но ведь я был несмел, я был парализован страхом, ведь я сюда приплыл не по своему желанию, но волею пославшей мя любви; ведь меня здесь не ждали, не надеялись меня здесь увидеть; ужас, оправданный предвиденным будущим, сковал меня задолго до появления здесь, и танец только еще раз подтвердил это; мне и говорить-то было не о чем с нею; она, находящаяся почти что в моих объятиях, - эх, удалить бы всех со сцены в этот момент и представить нас совсем в другом освещении! - она, уныло скосив глаза, видимо, ожидала окончания музыки с тем же нетерпением, с каким я тщетно жаждал родить в мозгу хоть одну мысль, хоть одну пошлую фразу, что мог бы ей сказать кто угодно из присутствующих здесь, не задумавшись над нею ни на секунду, - но не было в моей голове этой Фразы, не было этой мысли; кроме страха, в голове не было ничего, - рабы же Прокруста продолжали свое нехитрое дело: затянув заунывную песню, они снова принялись за работу - она же была им невпервой - что же тут сложного? - одно из двух: или растягиваешь жертву, пока она не разорвется, или рубишь лишнее; в этот раз попался прохожий малого роста; что ж, за дело! и вот - вцепились; кожа отрывалась под их усилиями от плоти, они стягивали ее с меня со всею своею неодолимой силой; на ногах она уже превратились в спущенные ненатянутые чулки, а, оттягиваемая с головы, исказила мое лицо в подобие тошнотворной маски; там, где раньше смотрели глаза, зияли пустоты, глаза же теперь выкатывались из растянутых ноздрей; кожа на теле утончилась настолько, что стала прозрачной, - можно было подумать, что ее и вообще не было, увидев воочию все мои внутренние органы: судорожно сокращающееся сердце, изнемогающую от алкоголя печень, выпирающий, распухший от газов желудок, свивающийся зловонными змеями кишечник, сжавшееся, забившееся в самый укромный уголок, дабы стать как можно более незаметным, сердце, равно как и орудие любимейшего наслаждения, - как всё это напоминало мне какие-то чудовищные пытки из древности! Я видел себя таким, таким и плавал среди всей этой веселящейся стаи, спиралью завивавшейся вокруг золотой рыбки, которая, в сущности, никому не была нужна до такой степени, чтобы из-за нее ложиться в Прокрустово ложе; но беда была не в том, что она была им не нужна, но в том, что желающий оказаться растягиваемым на прокрустовом ложе ей-то был уж вовек не нужен; как не нужен мне весь этот песок, что только мешает мне; песка этого такая тьма, что может быть сравнима только с тьмою кочевников, беспорядочно перемещающихся по поверхности земли, лежащей на мне, растянутом на прокрустовом ложе, - ведь им не нужно растягивать меня до такой степени, чтобы лопнула моя кожа, и сердце, селезенка, легкие, печень, кишки выбросились бы из разрыва смрадным кровавым фонтаном, им же нужно длить мои пытки как можно дольше; они не в состоянии придумать быка Фаларида, но сдирать с меня кожу скребками для чесания шерсти они могут измыслить, они в этом умелы - как бы они смогли одеться без этакого умения? И делают-то они это не по злому умыслу, не потому, что им это нужно, но просто так, от безделья, от ярости обуревающего их вожделения, от вседозволенности их набегов, от унылого бессилия и безрадостной покорности тех, кого они даже не презирают, тем более - не любят, но просто не замечают, считая за пыль, за сор, за ничто. Они врывались сюда на разгоряченных конях, хлестали плетьми и коней и людей, неслись, распаленные похотью и алчбой, по улицам и без них немирного, неудовлетворенного собой города; они одним своим появлением уже взнуздывали его самонеудовлетвореность; они вообще не видели, кто здесь есть и есть ли вообще кто-нибудь; они смотрели раскосыми, перпендикулярно расположенными друг к другу глазами, они сносили головы и купола мечетей, они вспарывали животы беременным и разбивали головы младенцам о стены, радуясь тому, как мозги безгрешных расплескиваются по камням, приобретая тошнотворные очертания зловещих морд и рыл; плевками слюны своей они открывали этим мордам глаза, калом своим рисовали на них кривые, ухмыляющиеся рты, струями мочи своей чертили образы несуществующих тел тех монстров, что никогда бы не зародились в их ощетинившемся шипами сознании, когда бы не их безудержная удаль, жаркие кони, жадная глотка и караван грязных жен и детей, радостно блеющих позади, - и если бы они хотя бы могли представить то, что жившие в этом городе подобны им! - нет, нет! - предания, никогда никем незаписанные, - ибо не имеют письменности, - никогда никому нерассказанные, - ибо не имеют речи, - никогда даже не изображенные пальцем, чертящим на песке то, что до сих пор является тайной за семью печатями для всех богословов мира, - ибо пальцы их или сжаты в кулак или спаяны для рукопожатия, - не имеющие для извлечения звуков ничего, кроме смрадного волоса, выдранного из-под конского хвоста, - но что эта нота, одна на всех, может сказать каждому о каждом? - эти предания ничего не говорят их неразвитому уму, согласно которого не люди здесь жили, но - злобные и подлые падшие существа, не то сирены, не то мурены; всегда они вредили кочевникам, всегда угоняли их скот да поганили их дочерей; пошло это еще от начала времен; никто уже не помнит причин возникшей еще до потопа распри, но лишь одно было им заповедано неизвестно кем, - пращурами, наверное, - мстить, мстить и мстить, хотя бы и ни за что, если само это "что" давно истлело в памяти тех, у кого ее нет. Но я-то не воин, я всего лишь каменщик, состоящий в братстве себе подобных, где никто не знаком ни с кем и может только надеяться, что при встрече друг с другом они не узнают себя в себе и разойдутся с отвращением в глазах, рыбьих глазах, бесстрастных и затуманенных, дабы скрыть существующее под ними беспокойство; это беспокойство прорастает внутрь; оно только коренится в глазах, зрачок которых черен и мертв; корни этого беспокойства кровавыми жилками опутывают глазное яблоко, но ствол неуклонно растет не наружу, но внутрь, он становится толще и сильнее, новые побеги уже превосходят силой старые, окрепшие; змеей изгибается самый последний, только что рожденный; он прекрасно осознает, что только в нем ныне заключена точка роста; только одного он не предполагает: что из его разъятого стремлением пожрать все пред ним расстилающееся рта уже выползает, также извиваясь змеей, новое естество, и питанием для того, уже бывшего, преданного и обесчещенного, отныне послужит кал, исторгнутый только что народившимся, но уже владеющим точкой роста; и эта змея, ветвясь, опутывает своими щупальцами мозг, паутиной проникает в сеть кровеносных сосудов, с жадностью охватывает миллионами пальцев восторженно вздыхающие легкие, добирается до сердца - вот оно, вот оно, средоточие всех лакомств, желаний и страстей! - и после, уже замирая, вьется по стенкам желудка и кишок, совершая исход каплей мутноватой жидкости в смрадной клоаке тела; и это - все?! но нет; и это еще не все; ибо тело покоится в волнах; колеблемое, как тростник под ударами ветра, тихо-тихо минуя слой за слоем, опускается оно на дно морское, навстречу стае радостных рыб, осеняя их своею тенью как знамением грядущей поживы и спасения от вечно преследующих их проблем; распухшее, всеми своими уже нефункционирующими порами впитав в себя то обилие окружающей его воды, что оно только может впитать, обклеванное птицами и изгрызенное местами стаями суетливо мятущейся мелкой рыбы, спускается оно все ниже и ниже, и долог путь этот; кажется, не закончится он никогда; переливающимся от крыла к крылу скатом оно стремится к далекому далекому дну, где ждем его мы, сонмища паразитов и тех, ничтожнейших и осторожнейших, кто и при отсутствии этого тела не опечалились бы; ведь мы вечны, ибо желания наши просты, мысли бесхитростны, скорости ограничены, тела тщедушны, языки отсохли. И вот - "Титаник" прибывает в свою последнюю гавань! Рады ли мы? Счастливы ли? Обезумели от восторга? - Нет! - мы просто на днях устроили небольшой бал в гроте одной из наших царевен; она бодра и свежа, весела и своенравна; но и самый ничтожный из нас имеет честь быть приглашенным на этот бал, - а это уже немало. И вот - этот "Наутилус Помпилиус" лежит перед нами; иллюминаторы его давно уже не горят, зато сколько блаженных отверстий раскрыты перед нами, не испытывающими даже благодарности за столь щедрый подарок! но кому мы должны были бы адресовать свою благодарность? - разве что только самим себе? Но мы и так это делаем; за что же нас корить? - за то, что мы поступаем сообразно своей натуре? но ведь нам есть, что терять, в отличие от опускающегося к нам сюда, на дно; правда, и здесь мы в суете бессчетного множества нас, себе же подобных, будем толочься и толкаться в надежде дорваться если не до самого желанного куска, но, по крайней мере, до того, до которого дотянется наш жадный рот, хотя еды и невпроворот теперь. Светловолосая же наша золотая рыбка выступает нынче распорядительницей бала - ведь это к ней мы нынче пришли; это она нас пригласила; каждого обошла, позвала, улыбнулась; даже и не претендующие, но все же желающие, - ибо кто не жаждет обладать такой красотой? - потянулись вслед за приглашенными, пытаясь скрыть в тени наших тел свое беспокойное стремление к блаженству, им не сужденному, их обошедшему. Но - пусть плывут рядом; мы же даже не жалеем их, тем более - не презираем; мы только ужасно жадны до их злоключений, основанных на их неразумии, - ну, кто же их заставляет считать себя отличными от других? ведь даже дохлая рыба может возомнить себя живой, выказывая свою оригинальность плаванием брюхом вверх, - зачем же так опускаться?! - вытекшие глаза, пятна на чешуе, паразиты под плавниками, глисты, в панике покидающие отхожее место, - все это очень некрасиво; но принцесса бала в благородстве кровей своих, конечно же, этого не замечает; да и неприглашенный её приглашением прекрасно понимает, что он здесь никому не нужен; посмей он только хоть что-нибудь сказать, даже раскрыть рот свой не в общем хоре, - нет, мы не оскорбим его ничем, не выгоним его отсюда, - упаси Боже! - даже не укажем ему на его дальнее место за столом, пусть бы он в действительности сидел даже по правую руку от непринадлежащей ему царицы бала, - нет, мы просто продолжим наши неприхотливые беседы как ни в чем не бывало, как бы не заметив его; именно в этом и будет для него наше нежное наказание; но ведь мы знаем и еще больше - что он стерпит его, это наказание, смолчит и даже не то, что оправдает нас, но еще и рад будет ему, не радуясь только своей никому не нужной назойливости в изъявлении нам своей оригинальности… - Бог с ним! будемте танцовать! Przeciez Anna juz tanczy! Танцевать мы умели так, как все мы танцевали в то время, когда от роду имели не так много лет и не умели еще почти ничего, то есть – никак. Описывать все эти реверансы и экивоки у меня нет никакого желания; последующего я не помню. Как всегда в те годы - обилие спиртного самого разнообразного качества и градусности в убеждении, что чем разнообразнее будут напитки, тем мы будем казаться себе старше, умудрённее и изощреннее в наслаждениях; заканчивалось все это пиршество обычно рвотой в омерзительно для этого чистых и потому неприспособленных туалетах коммунальных квартир; кажется, что так было и в тот раз; хотя не уверен. Как я выплыл из этого тумана, я уже не помню; стояла ночь; вся стая рыб, расцвеченная разноцветными плавниками, как елка - новогодними лампочками и гирляндами, сгинула неведомо куда; я один стоял посреди улицы. Зачем я здесь оказался и что я получил взамен удовольствия? - удовольствие в кутерьме веселящихся суетливо людей остаться по-прежнему одиноким? а ведь я хотел познакомиться с ее родителями, наивно полагая, что именно они силою своего родительского влияния смогут убедить их дочь в том, что... - которая однако, строптиво махнув хвостом, своевольно плывет сейчас в водах тех рек, в которые нога моя не вступит уже никогда; и глупо и странно было не предвидеть этого, известного мне еще до рождения. Вот так с тех пор и происходит каждый Божий день.


Рецензии