Книга Агнес, глава шестая

 

О


Делать мне нечего, идти некуда, думать не о чем - совсем я пропащий! - в самую пору забиться в первую попавшуюся нору да затянуть какую-нибудь воровскую унылую песню на манер малоразвитых народов, что на двух фальшивых нотах бесконечно тоскливо и долго могут гнусить о том, что видят вокруг, - но норы нет у меня, слов песни я не знаю, мелодия известна лишь понаслышке, - и так вот во всем! - а если и вижу что перед собою и днем и ночью, так это только женщину, которая давно уже стала стара и некрасива и которую я забрал из сумасшедшего дома, где и сам оказался не по своей воле: щеки и подбородок ее покрыты темными мягкими волосками, тело обрюзгло и обесформилось, у нее толстые короткие ножки, а каштановые некогда волосы уже не наощупь тронуты сединой, - о чем же тут петь, если даже и петь-то больше не о чем? - но есть, есть о чем! - ведь только одно в ней и удивительно, одно только и манит к ней, несмотря на все остальное, и это - ее огромные темные глаза, озаряющие нездоровое лицо ее глубоким и дивным светом, глаза цвета влажной перезревшей вишни, цвета топкого и томного черносмородинового ликера, похожие на шмелей, больших, мохнатых и басовитых, - им бы, этим глазам, и смеяться, им бы и лучиться сиянием теплоты и ласки, - и я знаю, что они способны на это! - но нет, они даже почти что никогда и не улыбаются, тьма отторжения и отвращения истекает из них, они, словно прикрытые створками невидимой раковины, вечно злы и печальны, они неприступны, они окружены шипами, ранящими каждого нежеланного, пытающегося заглянуть в них, и я порой думаю, что там, откуда я забрал ее, ей пришлось уже так нахохотаться, что все столь обожаемое мною в ней осталось в итоге за стенами этого безжалостного заведения, и, если я сейчас могу хоть украдкой, хоть искоса, хоть изредка любоваться ее бархатными глазами, то и в этом не так уж много для меня радости, если не сказать - мало, если не сказать - вообще никакой.
Конечно же, она, особенно имея такие глаза, не без странностей, да и кто из нас вообще не без них? - но и в сумасшедший дом так просто не посадят - однако вместе с ее теплотой большинство ее странностей так и осталось за теми же стенами, что вечно окружают нас, и можно ли сказать, что она теперь излечилась, если и была хоть когда-нибудь больна? Сам-то я вообще никогда ничего странного в ней не видел; ну, что с того, например, что она никогда не плачет? или не может причинять зла ничему живому? или часами может молчать, хотя внешне вполне общительна и полна энергии? или что в самых простых предметах - нож, хлеб, тарелка - видит какие-то угрожающие ей знаки? однако в то же самое время с полным бессердечием и равнодушием может относиться к людям, окружающим ее, оскорбляя их, причиняя им боль, отталкивая их, поступая с ними жестоко, - но даже и тени сострадания не возникает при этом в ее влажных глазах; в эти минуты она становится похожей на землетрясение.
Конечно, говоря обо всех этих людях, я прежде всего имею в виду лишь себя самого; иных людей, а, тем более, их воззрений на нее, хоть эти люди и пытались в свое время змеиным своим языком провиться мне в уши, я не знаю и знать не хочу, - даже вопреки своему извращенному любопытству. Однако ведь дыма без огня не бывает; да и молнии не падают с ясного неба; а уж что касается заморозков летом, так это, может быть, и на пользу; в конце концов, и на солнце бывают пятна, но кто объяснят причины их появления? - стало быть, так и должно быть, коли я люблю ее, но люблю ли? а если да, то так ли, как ей это нужно? или как она себе это представляет? - ведь ей есть, с чем сравнивать.
Как-то раз ее послали купить елку на Новый Год, - но это было так давно, что определить то время я могу только как "до меня". Она в слезах притащила домой совершенно ничтожное деревцо. Она несла его по улицам города и ныла. "Зачем, зачем ее убили? - говорила она, - ведь она же такая маленькая, такая слабенькая! Посмотрите на ее лапки, прозрачные проволочки, теряющие свои редкие ржавые иголки прямо на глазах! ей бы еще жить да жить, расти да расти - а ее убили! и я несу ее словно на кладбище! в крест воткнут ее кровоточащую ногу, а ведь жизнь из нее вытекает каждую секунду! как это мерзко! это как ребенку отрубить ступни ног и, севши в кружок, глазеть на него, как он корчится и умирает от боли и от потери крови, при этом еще и одаривая его подарками, которые ему не нужны и уже никогда не понадобятся! Черт бы побрал эти ваши новые годы, словно что-то новое наступает с наступлением каждого нового дня!" Так она говорила, обнимая елку и целуя ее. Все встали в большом волнении.
Даже овощей не могла чистить! - говорила, что сдирает с них кожу, как с самой себя. Приходилось мне тогда самому брать в руки нож, чтобы приготовить хоть какую-нибудь похлебку, - но тогда она еще сильнее пугалась; всегда уходила, когда я брал в руки нож. Она бы и сейчас ушла, когда я говорю eй от нечего делать, что стоило бы, пожалуй, приготовить обед, да вот что-то ножа рядом не вижу, - но здесь-то ей уйти некуда, не удастся, хотя она и знает, что ножа мне здесь тоже никогда не найти, не то что взять его в руки, да и какой может быть обед, если мы заперты в ограниченном пространстве купейного куба, мы же все время вместе, это я по привычке так говорю о похлебке да о ноже, а она по привычке думает, что сейчас же уйдет, - уходить-то ей некуда! - и она просто отворачивается; да еще и закрывает глаза руками; так и сидит лицом к стенке с закрытыми руками закрытыми глазами. Когда я окликаю ее, она не верит мне. Мы всегда говорили с нею на разных языках.
Мой язык обширен; он лавинообразной лопатой вываливается из моего рта; на нем можно громоздить горы, города, материки, все, что угодно; иногда мне думается, - ведь зеркал здесь нет, - что я вообще состою из одного гигантского языка, лентой извивающегося по полкам и стенкам купе, где мы сосуществуем; этот язык охватывает огромное количество понятий, неведомых даже мне; я могу выдумывать новые слова, смысл которых призрачен и прозрачен; чем изощреннее я изложу свою мысль, простую и примитивную, тем я буду довольнее, - но ведь это никак не свидетельствует о глубине моей мысли, может быть, я просто болтлив и многословен? или вообще - глуп? А она, выражаясь просто и косноязычно, ограничиваясь небольшим количеством слов и понятий, нахватанных ею из полузабытых, когда-то полупрочитаннмх между делом книг, запинаясь и умолкая к месту и не к месту, может выразить в своих искалеченных предложениях то, что неведомо мне, что неведомо никому, что неведомо, возможно, и ей самой, но что она и не собирается доносить до кого бы то ни было, - ведь это было бы чистым безумием: объяснять то, что и так ясно! Имеющий уши да услышит.
Но уши мои не хуже и не лучше ее, - однако что из сказанного ею входит в них? А, стало быть, и в меня? Только грамматические ошибки да неправильные ударения? А если она вообще не хочет разговаривать со мной, что является ее обычным состоянием? Тогда - только молчание, прошиваемое, как ударами сердца, стуком колес под полом вагона. Но ведь это не просто молчание, это - ЕЕ молчание, что звучит речью, однако как поймешь ее, эту речь, если ответ лежит на поверхности, а я копошусь в глубине; я ищу совсем не там, где нужно, - и она отворачивается.
Отворачивается она всегда одинаково: с гримаской недоумения, смешанного с отвращением, что выражается в характерном волнообразном изгибе ее губ с уголками их, насколько возможно оттянутыми вниз, хотя при желании в этой гримаске можно усмотреть простое проявление неудовольствия разговаривать вообще, даже и ни о чем; это свойственно и мне, возможно, не в меньшей степени, чем ей, ведь оба мы - молчуны, это только постоянно сновавшая вокруг нас толпа раньше заставляла нас быть говорливыми, дома же мы всегда говорили мало: я читал, она занималась на инструменте... центром разговоров, связующих их, могло быть только дитя. Но здесь ребенка нет, а неудовольствие не может длиться вечно, - все-таки надо даже ей мириться с обстоятельствами, сковавшими нас, ведь она не может уже изменить их. Впрочем, и я не слишком-то принуждаю ее к общению, я же не виноват, что она сидит рядом, я всего лишь очень хотел этого - и желаемое, в полном соответствии с ее страхами и суевериями, исполнилось; а когда оно, это желаемое мною, свершилось и обрело плоть и кровь... - но что оно здесь?! - я задумался: нужно ли было мне, чтобы оно совершилось? стал ли я счастливее от совершения того, на что втайне надеялся, но во что никогда не верил? да и вовремя ли свершилось это давно желаемое, если все сроки уже истекли?
Сроки-то, конечно, истекли, и я соглашусь в этом с каждым, кто сможет мне вразумительно объяснить, что это такое - сроки. Там, где мы вечно смотрим друг другу в глаза, это слово уже не имеет значения. Я могу понять, что такое бег поезда, в котором мы бесконечно едем, но что означает слово "сроки", а, тем более, - "бег времени, что ужасом был кем-то наречен," - осознать это мне недоступно. Это - бессмыслица, нет его для меня, ни времени, ни, тем более, его бега! Разве у него есть ноги? разве его можно измерить? Сижу я или лежу, смотрю за окно вагона или хожу, - разве есть в этом всем хоть что-нибудь от времени, которое я могу признать только как величайший обман всех времен и народов! где оно, это время, что словно остановилось, словно его и не было никогда?! - нет его, нет его течения, его влияния, вмешательства, нет его натиска! Почему же я должен с ним считаться, если его нет, если мы, как мухи доисторических времен, запаяны в куске янтаря, несущегося в безвоздушном пространстве неизвестно куда, и какая разница, когда это происходит, - сейчас или миллионы лет назад?!
Но ей это неинтересно. Она считается только с собой и ей все равно, как она выглядит передо мной: смугла она или бледна, стройна или бесформенна; на моих глазах она делает все, что ей заблагорассудится. Я не существую для нее точно так же, как рабы не существовали для древнеримских матрон, отправлявших при них свои самые естественные и неестественные надобности. А я не могу. Мне нужно уйти в сторону, мне нужна тень, мне нужно укрытие. Стыд, родившийся ранее меня, гонит, отталкивает меня от нее. Но я не надеюсь уже на то, что это тронет ее, - ведь она-то ведет себя естественно, как вела бы себя и наедине с собою; это я и наедине с собою все время словно в толпе, где я несвободен и неспокоен; я словно все время спорю с толпами, не слушающими меня.
Конечно, этих толп не существует: там, где есть я, их нет, но зато там, где они, - нет меня; это как игра в прятки со смертью, когда мы движемся в двух непересекающихся мирах, скользя вдоль друг друга. Как волны рукою, я разгоняю эти толпы одним только мановением моей мысли, сидя в белом кубе, составленном из стен, лишенных окон, дверей и обоев. Но вот на одной из стенок куба прорисовываются очертания открывающейся со всё возрастающим визгом двери, сквозь которую толпы шумных, ненужных и обезличенных мною людей вламываются, врываются, вливаются в мою нору, мое нутро, мое сокровенное логово, - и я начинаю изнемогать от их бесчисленнейших прикосновений, я хочу их выгнать, они ненавистны мне, они вызывают у меня ярость, они топчут меня одним только присутствием своим рядом со мною точно также, как и я топчу их в себе при моем отсутствии среди них... - но этого мало; таким образом с ними не справиться; потому-то я и завел себе эту тварь.
Хорошо, что она не слышит моих мыслей, - но разве это слово оскорбительно? Такое может почудиться только непосвященным, - однако, боюсь, что среди них первой окажется именно она. В этом слове нет неуважения. В нем, как в капле росы, заключена только любовь, пусть даже это слово и звучит в моих устах фарисейски. Это слово уравнивает человека с пауком, а ребенка с личинкой; лучше этого слова и не придумаешь, а ведь в отчаянии Писания все слова выверены тысячелетиями. Глядя на нее, я могу себе представить, что живу бок о бок с гигантской черепахой, покрытой невидимым панцирем, не позволяющим мне коснуться ее нежного тела; она лежит, толстая, растопырив руки и ноги, на животе, поводя головою туда и сюда; темные огромные миндалевидные глаза ее непроницаемы; она ворочает ими с неспешной уверенностью в себе; они влажны и глубоки, хотя и не затуманены слезой; они - как две черные почки на распухшем стволе ее дебелого тела; неприступная вечность рождается в них и, распускаясь, изливается в мир, полный суеты сует, а мир этот - я и всего лишь я, которому нужно спастись от толп, преследующих его, пусть даже и умозрительно; не соединить ли все эти толпы в одном лице? не распахнуть ли перед ними коридоры ее темных непроницаемых глаз, куда все они вольются без устали и без остатка? Она более меня приспособлена к жизни, она агрессивна и страшна в гневе, она жалеет растения и животных, но не щадит людей, надо использовать ее, предоставив ей фантазии верить в то, что она использует меня, - и вот тогда-то я и проберусь к ней под панцирь, тогда-то я и коснусь ее нежного тела, тогда-то я и смогу вдосталь наразмышляться о том, что ее глаза подобны точке Янь в потягивающемся теле белого головастика Инь, лишенного кожи, тогда-то я и смогу отдаться тоске бесплодного фантазирования, давно уже предпочтенного мною как радости созерцания окружающего, так и, тем более, упоению от возможности вмешиваться в жизнь этого окружающего, что столь мило и желанно моей насупившейся улитке, свернувшейся калачиком и подложившей кулачок под щеку на нижней полке в купе поезда, несущегося в город Новэр вопреки ее воле, управляемой ее логикой, рождаемой её созерцанием того, что недоступно её недалекому уму, не склонному к погоне за ветром; это очаровывает меня; и я лечу прочь от её влажных глаз, дремлющих где-то в глубине её расплывшегося студнем тела, которое мне не раскопать, не расшевелить, не уничтожить...
Созерцание мира, конечно же, вещь хорошая, но и она с гнильцой; а гнильца эта в самой сущности созерцания действительности, кишащей вокруг тебя. Забрался я в деревянный ящик да и лег там; глаза раскрыл, а дыхание затаил, - так и лежу. Чем не созерцание, если я просто-напросто притворяюсь мертвым? Но тут главное - не переиграть, не показаться более мертвым, чем сами мертвецы, иначе ведь стыда не оберешься! Лежу я и смотрю, как вокруг меня суетятся люди: бегают, тащат венки, подходят ближе, однако совсем близко всё же боятся, - как будто смертью можно заразиться! - обсуждают меня, наивно полагая, что мертвые не слышат и сраму не имут, кое-кто все-таки останавливается, чтобы наклониться над моим лицом и уставиться мне в глаза, чуть ли не нос в нос, кое-кто даже целует меня, - но таких мало, - а я изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не расхохотаться или ненароком не смигнуть, - попробуйте-ка, сколько вам удастся пролежать, выпучив глава, не мигая? - я же не могу дать им пищу для разговоров о том, что я вовсе не умер, а только дурю их, лишь бы ничего не делать, а всего-навсего созерцать их деятельность! пусть-ка они лучше думают, что я мертв, чем догадаются, что я знаю правду, а она в том, что не я мертв, а они мертвы! Вот ужас-то! - тьма мертвяков вокруг меня, только притворяющихся живыми, что же мне делать? - ведь они ужасно наблюдательны! А выхода нет: чтобы избавиться от них, нужно, чтобы они перестали замечать меня, а для этого следует прекратить всякую деятельность, то есть - умереть для них и так мертвых. Тогда они поймут, что я им не соперник, не конкурент, - положат меня в ящик, зароют в землю и забудут обо мне. Но ведь тогда мне и созерцать больше ничего не удастся, и я задохнусь в этом деревянном ящике под землей, черви меня сгрызут, - а ведь я жив, в отличие от них... нет-нет, - в созерцании, даже если и есть что-то хорошее, то его слишком мало; досыта все равно не сумеешь или не успеешь им воспользоваться; да и не мигая долго не протянешь, не пролежишь.
К тому же оно, это созерцание, все равно рано или поздно подвигнет тебя к неразумной активности, ведь оно подобно смотрению в зеркало, когда пытаешься увидеть то, что недоступно твоему взору, - собственное лицо, например; или спину Луны - если бы не ручей, черта с два восхищались бы мы Нарциссом! Созерцая окружающее, я во всем вижу осколки самого себя; как Фаэтон, рухнул я с небес на средиземноморский пляж, очнулся - а кругом море подобных мне, но каждый - всего лишь часть меня: или мною неосознаваемая в моей натуре или подобная мною желаемой в себе взрастить. Это мне неприятно: я был один, сын Бога, а теперь оказывается, что я разбился на миллион кусков, нагло пародирующих, обманывающих меня или даже насмехающихся надо мной; кое-кто, впрочем, и помогает, но не до поры ли до времени? Они, эти зеркала, эти осколки меня, нагло разлеглись вокруг, прохаживаются, посмеиваются, и с каждым из них я должен считаться, к каждому относиться с уважением, каждого любить как самого себя?! ну уж нет, дудки! я их к себе не звал; я менее всего мечтал разбиться на миллионы кусочков, миллиарды теней, начавших жить своей жизнью и еще вдобавок поносящих меня за то, что я дал им жизнь! я вам не Кай и не Герда! Да не будь меня, их бы и в помине бы не было! не возмечтай я о колеснице Отца Моего, не упал бы я, не разбился, не был бы сейчас унижен инфузориями, составлявшими мое тело! А ведь эти зеркала повсюду! Какое счастье, что в купе, где мы теперь живем, их нет, одно только сидит передо мной, отводя от меня в сторону, когда я смотрю на него, свой черносмородиновый волоокий взгляд, - да и с одним-то мне не справиться! Вот потому и приводит созерцание к бессмысленной самодеятельности, когда какие-то ничтожные куски стекла имеют наглость навязывать мне свои убогие мнения, подходить ко мне с вопросами, оскорблять меня, вызывать у меня вожделение и заманивать меня в свою такую же иллюзорную зеркальную постель, где кроме постыдного похмелья после смрадного совокупления я ничего никогда не получу, в лучшем случае - плевок вслед, от которого не оботрусь даже платом собственного поругания, - а ведь и они подохнут тоже! И вот, взнуздываемый созерцанием, я бросаюсь крушить множащиеся вокруг меня образы, - и неизбежно начинаю неизбывно страдать, ибо число их не убывает, а я теряю силы, а я один, а они уже вырвались из-под моей власти и множатся, множатся... - иду по воде аки посуху - и тону; прохожу сквозь стены - и разбиваю лоб; раздвигаю рукой мятущиеся вокруг меня толпы - и падаю под обилием тумаков, сыплющихся на меня; презирая огонь, вступаю в него - и сгораю мотыльком; прыгаю с высоты, думая улететь, взмахивая руками, как крыльями, - и разбиваюсь вдребезги... и я, и память моя, и имя мое...
Имя у нее и правда было странное, сокращенное от другого, но не настоящего, а которое она сама себе дала, когда-то давно, в детстве или девстве придумала; она не признавала, чтобы кто-то мог ее как-то там когда-то назвать; имя - это была ее неприкосновенная собственность, и она ужасно сердилась, просто в безумие какое-то впадала, если ей пытались противоречить. Еще только сойдясь с нею, я стал называть ее всякими там уменьшительными именами, - обычный психоз влюбленного, - но всяких там заек да рыбок она тут же отвергла, а нравилось ей, как ни странно, не менее пошлое - киска, кошка, кошенька. Я аж скорчился про себя: ну и убога! - подумал. Так что настоящим для нее было именно то имя, которое она сама для себя и вымыслила, да и от того-то она оставила в итоге только первую букву, а буква эта была - 0. Просто 0. Как вас зовут? - 0. Однако и в этом мы с ней схожи, ведь и у меня имя состоит из одной только буквы, но кому теперь интересно мое имя, если его носит каждый, говорящий от себя! А ведь оно говорит само за себя, оно явно указывает мне на мое место в мире мне подобных, даже если я и разбился на миллионы осколков; но ведь и они, мне подобные, носят то же самое имя! Неужели я подобен им, меня отражающим, показывающим мне то, чего я не вижу, чем я хочу или не хочу стать? Я слишком плохо знаю географию своего тела, чтобы не поверить им или обшарить все его закоулки, да и то, что я представляю себе о своих внутренностях, скорее всего, весьма далеко от истины, ведь для того, чтобы изучить себя, мне следовало бы вывернуться наизнанку. Впрочем, и от этого было бы мало толку: тогда бы я оказался внутри себя, а то, что прежде было внутри, - вывернулось бы наружу; имя бы мое стало другим, согласно безнадежности утешения, что все последние станут первыми, но тогда бы все, все, кто угодно, но только, опять-таки, не я, смогли изучать строение моих внутренностей, моего я, а я бы остался внутри тюрьмы, ограниченной моим телом, - какой ужас! - и все, кому не лень, увидели, смогли бы увидеть то, о чем я даже представления-то и не имею! Слава Богу, что это невозможно; и имя мое останется неизменным; лучше уж я так и буду продолжать бродить по поверхности своего тела глазами, лишь иногда пытаясь силами разума слабого своего проникнуть под его оболочку... - так люди на поверхности земли бурят сверхглубокие скважины, желая как можно глубже опуститься в недра странного существа, носящего их на своей коже, но это только в понимании людей те скважины сверхглубоки, ведь люди все мерят на свой аршин, - а с точки зрения земли это, может быть, ни что иное, как укусы комаров; или даже менее того. Я существую только на поверхности своего тела; какие бы процессы ни происходили внутри него, - это для меня загадка, тайна тайн; но как мне познать самого себя? - конечно же, с помощью зеркал, других существ, подобных мне, пусть даже и явленных мне подобием снов. Однако только вожделенная женщина сможет разъять тебя без наркоза тупым ножом, да так, что такое узнаешь о себе, что... - но и врач делает больно, хотя мы все равно умираем, пусть даже на время и выздоравливаем, и разве имеет хоть какое-нибудь значение, что за имя у того врача?
У нее же кроме имени были еще флейта и гитара; каким-то образом ей удалось сохранить их даже в сумасшедшем доме; я и забрал ее оттуда вместе с ними; ничего она не боялась потерять так, как их; впрочем, у нее ничего-то больше и не было. Иногда она играла на них, но, вообще-то, музыку она не любила. Поэтому, когда брала в руки какой-нибудь из этих инструментов, - что, правда, случалось редко, - всегда играла что-то свое; да еще и пела вдобавок; да, к тому же, и на неизвестном языке. Это было похоже на то, как если бы кто-нибудь, наслушавшись иноземной речи, стал подражать ей и довольно успешно, хотя ни один из носителей этого иноземного языка ничего бы, конечно, не смог бы понять, почему и пребывал бы в большом недоумении. Язык, на котором пела она, был похож на все языки сразу. Перед началом игры она брала в руки флейту и сидела над нею как птица, высиживающая яйцо. Проходило время; наконец, она подносила флейту к губам, но и это еще не означало начала игры: она могла заиграть сразу же, а могла и отложить инструмент, так и не издав ни одного звука; а могла и просто запеть. Игра ее на флейте производила странное впечатление; не лучше у нее получалось и на гитаре: она бряцала по струнам, куда попало, - казалось, что так-то и любой сыграет, - но рот был ее при этом свободен; и вот тогда-то и начиналось пение с аккомпанементом. Это могло продолжаться минуты, а иногда длилось часами. Хотя часто у меня все это вызывало раздражение, в иные минуты мне нравилось ее музицирование; но, по большей части, мне было все равно. Однако ей не были нужны мои похвалы, ей точно также было все равно, что я об ее игре или пении думаю, как и все остальное. Иногда она говорила мне, что раньше, еще до сумасшедшего дома и до жизни до сумасшедшего дома, она была птицей. Однажды все они, стаей, полетели на север. "На юг," - поправил я ее, но она сверкнула глазами: "На север!" - повторила она грозно. И, помолчав, добавила: "Я никогда не повторяю дважды!" Она, одна из всех, запуталась в ветвях ели; ей было не вырваться, как она ни старалась; она даже заплакала от отчаяния, единственный раз в жизни... "Но косметика у тебя была, естественно, хорошая и потому не расплылась на твоем лице... " - попытался снова сострить я. Она вскочила на ноги. "Как ты смеешь?! - выдохнула она. - Уходи! Немедленно уходи!" На коленях вымолил я прощение у нее, лишь бы услышать продолжение рассказа. Она запуталась в ветвях ели, и при каждой попытке освободиться ветви скребком выдирали перья из ее тела, - мне опять захотелось съязвить, но я прикусил язык. Все улетели, а она, полуощипанная, замертво свалилась на землю, к корням жестокого, ни в чем неповинного дерева. Летать она уже не могла; пришлось ползать; семена хищных растений падали на ее кожу и, вгрызались в нее, прорастали; не успев еще вырасти, они разевали свои хищные пасти, они покрыли ее всю с ног до головы; бороться с ними она не могла, они высасывали все соки из ее тела, они пожирали пищу раньше, чем ее уже обесцвеченные глаза успевали заметить ее; от голода она распухла как резиновый шар, готовый лопнуть; ей уже казалось, что она сама такое же растение... дальше она не помнит. В таком обличье она и явилась передо мной. Нет счета тем семенам, что переплавились в горниле ее клоаки, так и не пустив корни, но, в конце концов, и она снесла яйцо. Однако моей заслуги в том не было. Ощущение же крыльев до сих пор осталось на ее губах; это она и пытается выразить в звуках и пении, но - безуспешно; все равно получается ложь, фальшь, подражание; однако ей это безразлично - ведь путь бесконечен.
Путь-то бесконечен, это я лучше ее знаю, но разговаривали мы мало; мы все уже сказали друг другу и в сумасшедшем доме и до него; что же сказать теперь?
Когда только-только сходишься с человеком, в душе постоянно присутствует тревога: ведь надо о чем-то с ним говорить, даже если говорить тебе и не хочется; но страх показаться невежливым оказывается сильнее; к тому же, тебе нежелательно, чтобы подумали, что ты скучен, особенно если тот, с кем ты находишься рядом, тебе приятен, нравится, вызывает теплоту в груди; вот и начинаешь нести всякую околесицу, все время задумываясь, интересно ли это тому, с кем ты проводишь время, тем более, если это совместное времяпрепровождение вынуждено; но ответ приходит нескоро; иногда и вообще не приходит никогда; ведь раскрыть рот легко, а скрыть скудоумие свое можно только молчанием, - но как промолчишь, если беседа считается хорошим тоном, если некуда уйти, если впереди вечность? Невозможно жить молча; когда-то неизбежно приходится что-то говорить; хотя бы попросить посторониться, чтобы пройти куда-нибудь. Тогда она или кивает или просто отворачивается и отходит в сторону. Но иногда и ей бывает нужно о чем-то попросить меня. Тогда она прибегает к языку жестов, используя при этом минимум слов. Например, она вдруг ни с того ни с сего щелкает пальцами, но при этом демонстративно смотрит в окно, - это я должен понимать, как желание ее остаться одной; но мне некуда уйти; я могу только оказаться вне поля ее зрения, а это все чепуха: пока человек находится в одном помещении с тобою, в поле он твоего зрения или вне его, - это не имеет значения, ты чувствуешь его постоянно, словно все твое тело покрыто глазами; куда ни спрячься, - всюду найдется какой-нибудь глаз, взирающий на тебя; спасение только в том, чтобы покинуть помещение, где вы заперты; но это невозможно. Поэтому я забираюсь на одну из верхних полок, ту, что находится над той, где она сидит, и замираю. Иногда мне приходится проводить там часы, редко - дни, ведь у нее так быстро меняется настроение. Больше всего она любит сидеть как птица, сунув свой нос подмышку левой руки; если бы у нее были длинные светлые волосы, то они тогда бы волной стекали по ее коровьей груди, успокаиваясь на переломе ее туловища и ног... - так она может сидеть очень долго. Потом она вздыхает и, если она пришла в хорошее расположение духа, говорит мне: "Ну, где ты там? Выходи!" Но чаще всего она бывает расстроена. Тогда - может быть, вспомнив обо мне, а, может быть, устыдясь, хотя я сомневаюсь в том, что стыд ведом ей, по крайней мере, по отношению ко мне, - тогда она просто бьет кулаком снизу в дно койки, где я лежу затаившись, боясь даже дышать, не дай Бог перевернуться с боку на бок! - и этот удар кулаком означает, что я свободен; и я спускаюсь вниз; но тоже с опаской; я не знаю, как мне ей угодить.
Я долго думал над этим: вся беда в том, что нам здесь совершенно нечего делать. Время не существует для нас; в окно смотреть без толку - там все время одна и та же картина; сначала это вызывало удивление; потом удивление устало, сменилось привычкой; а та впоследствии выродилась в равнодушие. Хорошо еще, что хоть иногда, но нам удается поспать; это райское блаженство приходит не постоянно, а весьма непредсказуемо; но и оно не несет ожидаемого покоя.
О том, что снится ей, я не знаю; если она и рассказывает мне об этом, то на том неземном языке, который мне не придется изучить. Я говорю о себе, лежащем под белым одеялом в ослепительно белой комнате, где даже контуры углов заметить невозможно, хотя они и угадываются. И окон нет в этой комнате, хотя и ламп не видно; может быть, они за моей спиной, но оборачиваться не хочется; да и нет нужды. Я вижу в едва угадываемом углу под потолком картину; она проста; на ней изображены всего лишь белые кучевые облака, плывущие в ярко-синем небе, а внизу виднеются какие-то ветки или верхушки деревьев - и все; словно вырезали прямоугольник неба из какой-нибудь картины Сальватора Дали. Картина завораживает меня, а я даже рамки ее не вижу; идеально вырезанный прямоугольник холста висит на стене, чаруя меня, одно только немного царапает мое восприятие этого высокого неба, - что висит оно как-то несимметрично, в углу, под потолком, разве так вешают картины? Небо пронзительно прозрачно, оно словно вылито из стекла, кажется - коснись его иглой - и оно расколется, рассыплется на тысячи кусков; так бывает иногда поздней солнечной осенью, когда воздух хрустален, природа как бы остекленела, в наступлении конца света царит непередаваемо-щемящее очарование. Вот тут бы и зазвучать хриплой флейте моей певуньи! - но ее нет рядом со мною в той комнате, этот мир - только для меня, она вряд ли будет допущена сюда с мраком в своих удивительных глазах, даже если бы я и осмелился попытаться втащить ее за руку в эту белоснежную комнату, озаряемую светом картины, где воздух загустел и где рвется серебряный шнур. Облака белы, как и стены, пол и потолок комнаты, где я лежу, покрытый ослепительно-чистым одеялом на бесконечных белоснежных простынях, с серебристо-седой головой, покоящейся на таких же сияющих подушках. Это кучевые облака на картине; они не движутся, они замерли; великая тишь, великая печаль разлита в природе, где отсутствует ветер, - но ведь это всего лишь картина! И только долгое время спустя я понимаю, что это - не картина, а странным образом прорубленное в стене окно, в которое можно увидеть то, что находится вне комнаты и чего я никогда не смогу коснуться руками, ощупать взглядом, вдохнуть аромат: небо, а в нем - облака; последний вздох умирающей природы, где мне уже не суждено умереть.
Не окрестить ли время Далилой, поскольку только оно, несуществующее, лишает нас сил, в результате чего мы из Самсонов при рождении своем превращаемся к концу жизни в жалких идиотов, тем более отвратительных, чем сильнее мы хватаемся за ускользающую от нас жизнь и чем шире пытаемся раскрыть окна наших уже незрячих глаз, выколотых нам незаметно для нас же самих соотечественниками Далилы, а их нетрудно назвать по именам, только нужно ли это? Ведь и она не молодеет, та, что сидит сейчас как птица на нижней полке уткнувши нос подмышку левого плеча, - но и я не могу ей помочь. Часто мы меняемся местами: она забирается наверх - ведь там более укромное место, там легче забыть о навязчивости окружающего; если что и входит в дверь, то все равно покажется, по крайней мере, в первый момент, для тебя несуществующим; даже один и тот же пейзаж за вагонным стеклом можно не замечать, уткнувшись в стенку с головой и закрыв глаза; а если уже нет сил держать глаза закрытыми, то можно и открыть их, распахнуть их, широко-широко, так, чтобы ресницы приподняли волосы на голове, - и разглядишь тогда множество рубчиков, клеточек, полосочек, из которых и складывается обивка купе; и как посмотришь на всё это переплетение этих складочек да звездочек, так и захочется сразу же снова закрыть глаза и увидеть сон про небесно-белое окно в стене, что казалось картиной Сальватора Дали... Мне приходилось часто проводить часы в безмолвии на верхней полке; но снизу я не слышал ни малейшего звука: ни шороха, ни вздоха, ни всхлипывания. Конечно, после сумасшедшего дома здесь жизнь как в санатории. Единственное, что ей мешает, это - я; но от меня ей теперь-то не избавиться; это же не моя воля, что мы заперты в одном купе; так уж получилось; я, может быть, менее всего теперь бы желал этого; но мечтать уже не о чем.
Говорит она тоже немного странно; например, ставит неправильные ударения в словах и упорствует в этом. Сначала я пытался ее поправлять; раз или два это прошло; потом ее лицо стало приобретать зловещие очертания; в конце концов, она разъярилась. Я понял это слишком поздно; ведь, испытав столь сильную эмоцию, она неминуемо должна была пострадать. Когда она вернулась, у нее было все то же выражение лица, как и всегда. Урок не пошел мне впрок; через какое-то время я снова придрался к ней - да в чем ее поправлять-то было! она же из хорошей интеллигентной семьи, папа сто языков знал; может быть, именно поэтому она и поет на смеси этих ста языков? а если и ставит иногда неправильные ударения, так разве уж это такое зло? ведь, любя женщину, даже недостатки ее, не то, что уродства, воспринимаешь достоинствами, вызывающими восхищение и желание подражания; что же тогда говорить о каких-то нелепостях, что придают ей немыслимый для кого бы то ни было другого единственный и неповторимый шарм! Нет же, я, как идиот, полез со своей принципиальностью! словно я сам знаю родной язык до такой степени, что хоть новый словарь Даля пиши! Но на этот раз она промолчала; промолчала и на следующий раз; и на третий раз отвернулась; потом вздохнула и повторила слово так, как я настаивал. Во сне же, который я увидел впоследствии, когда уже и забыть-то забыл об этом происшествии, приснилось мне, что листаю я орфографический словарь, как учитель, а она сидит передо мною ученицей-первоклассницей, такая, какой я ее знаю: груди пятого размера, задница, на которую французы и белья-то не шьют, подбородок в складках и волосках, глаза темные, - но в школьной форме: коричневое платьице, белый передничек; и говорит она мне это слово, тихо-тихо, а я, каркая по-вороньи, поправляю ее, но уже рыщу в словаре похотливой рукой, чтобы и себя проверить. Проклятье! вижу я, что слово это имеет тысячу ударений, и все правильны! и она права, и я! как же мне выпутаться из этакого щекотливого положения? Ставлю ей пятерку, себе кол - и ухожу из школы не попрощавшись, по-английски; будут знать, как брать на работу недоумков! или принимать на учебу слишком уж подвинутых учениц! С тем и проснулся; но больше уже об ударениях мы не спорили - чему я тогда смеялся? - и наши разговоры, и так до того немногословные, потом и вовсе почти что сошли на нет.
Из сумасшедшего дома я получил ее в омерзительно сером халате - палата номер шесть, одним словом; санитар Никита выволок ее, как мешок, из глубин больницы; наверное, своими короткими ножками она пересчитала все ступеньки всех лестниц, по которым ему пришлось спускаться и подниматься; как куль, он опустил ее сверху вниз и поставил передо мной. "А, это ты, жмурик! - поприветствовал он меня. - И все туда же? Мало того, что сам таков, так еще и бабу туда же тащишь? Ну, видно, вы два сапога пара; рыбак рыбака..." - и так далее. "Это не ваше дело!" - взвизгнул я. Никита рассмеялся; его коренастое, словно вырубленное из ствола дуба тело, чуть пригнутое книзу на полусогнутых ногах, слегка заколебалось; живот решительно отвисал, рожа была круглая, наглые глаза, ражий до невозможности. "Забирай, - ухмыльнулся он. - Печати везде поставлены - места живого не осталось!" Он повернулся и питекантропом пополз обратно, в недра больницы. О стояла безучастная ко всему; цветы в моей руке завяли; головки их клонились долу еще тогда, когда я только приближался к этому зданию; теперь же они совсем поникли; место им было только на помойке - для этого ли они росли, радуя глаз цветоводов? или это только мне так не везет? О не реагировала ни на что; цветы тем более ее мало интересовали. Я погладил ее по руке и, отойдя за угол здания, швырнул их на землю. Машины у меня не было; взяв 0 под руку, я повел ее к выходу из больничного сада; нас беспрепятственно пропустили, и мы вышли на улицу. Город справлял какой-то праздник, - в последнее время так много стало праздников в этом городе, что невозможно было понять, когда же люди работают; такое впечатление, что они все время веселятся; даже во время работы. Я махнул рукой; она описала полный круг, словно у меня не было суставов, словно это была рука давным-давно повешенного, - но машины безразлично проносились мимо; они были полны веселящегося народа; все спешили на предстоящее торжество...
...Новый Год наступил также внезапно, как и закончился старый, однако ничего нового не произошло: солнце встало, как обычно, тучи затянули небо, давно ожидаемый дождь не пролился, пошел снег, ветер менял свое направление, не сообразуясь с желаниями украшающей его розы, - и день первый оказался похожим на день последний так же, как похожи друг на друга тускло и безрадостно сменяющие себя обычные дни, не помнящие даже своего порядкового номера, как похожи друг на друга дни смерти и дни рождения: и тут и там пьют, и тут и там смеются и плачут, и тут и там собираются люди и присутствуют власти, и даже направление движения одно и то же: из тьмы к свету, из света во тьму... но кто скажет точно, где свет, а где тьма, если все так похоже? Да не фикция ли все это?! - подумал он. - Что это они все так веселятся, словно смена дат, установленная столь же условно, как и всё остальное, сулит им нечто сказочное и волшебное? пора бы им уже понять, что мы живем не в сказке, тем более, - не в волшебной. Сколько народов в мире! - и у каждого Новый Год наступает в свое время; может быть, начнем теперь каждый день отмечать этот праздник, сообразуясь с обычаями разных народов и уважая их равноправие с нашим? - но разве каждый новый день приносит хоть что-нибудь новое? А они все радуются! Глупые люди, - подумал он и вышел из дому. Со всех сторон, куда только ни бросал он свой взгляд, все тащили елки: одни их покупали, другие выбрасывали, третьи подбирали выброшенные, четвертые воровали купленные... - но все, все несли их к себе в дома; но и дома-то эти ничем не отличались один от другого, как и дни; можно было подумать, что безумие дошло уже до предела своих пределов и еще мгновение - как оно переродится в разум, - но нет: несчетное количество беспечно убиенных напрасно вопияло, взывая к небесам, - небеса их не слышали, они были скрыты ватной мглой, да и те все равно были уже казнены, и единственной радостью для них оставалось видеть пьяно-ухмыляющиеся рожи палачей, чьи руки не были осквернены убийством. Надо же, думали эти беззаботно убиенные, кто-то ведь радуется, глядя на наши муки; да и не кто-то, а почти все; неужели даже муки могут доставлять радость? не в этом ли тогда и был смысл нашей не такой уж долгой жизни - мы умираем, а они радуются, - значит, мы умираем не зря. Посмотрите, как они нас холят и лелеют, нас, уже мертвых: тащат со свалок ведра песку; обвязывают нас веревками, чтобы мы не упали; мастерят крестовины, даже не задумываясь о том, что творят; без устали подливают воду в ведра, где кое-как укреплены обрубки наших кровоточащих ног, дабы утолить нашу теперь уже неутолимую жажду, - однако постоянно выметают из своих квартир сор наших ресниц, ежесекундно осыпающихся с наших уже почти ничего не видящих глаз... - зачем все это? зачем это нужно? неужели их радость - в этом? стало быть, правда: радость их в том, что мы безрадостны; они питаются нашей смертью, лживо уверяя себя, что любят нас; но, любя нас, не лучше ли было придти к нам в гости, в наши дома, где они смогли бы украсить нас, не убив нас, да и сами оставшись живы?! - но нет; и это им недоступно; при всей изощренности их разума они по-прежнему тупы, злы и жестоки; да ведь точно также они поступают и друг с другом, недаром они так похожи, и дома их, и жизни, и дни их жизни... все - одно. Неизвестно зачем рождают ребенка, не нуждаясь в его появлении, а потом бросают его на произвол судьбы в донельзя загаженной квартире, уходя к иным, но столь же убогим развлечениям; ребенок, предоставленный самому себе, изнывая от голода, ибо ни осыпавшаяся со стен штукатурка, ни клей с разорванных обоев, ни куски потрескавшегося линолеума не могут насытить его, начинает охотиться за тараканами, сонмищами снующими по всему пространству гадкой квартиры, обозримому его взглядом; тараканы умны и юрки; они ловко ускользают из-под еще неумелых пальцев; но человек - царь природы и все-таки, хоть иногда, но умудряется оказаться на высоте своего положения: ребенок падает грудью на копошащийся под ним черно-коричневый ил и рано или поздно ухватывает кого-нибудь из нас в свой еще не сноровистый для такой ловитвы кулак; собрат наш судорожно сучит лапками и вращает усами с такой яростью, словно от неё зависит его спасение; однако - спасения у него нет; это он - спасение для поймавшего его; изголодавшееся человеческое существо с наслаждением вгрызается в хитиновое тельце; наконец-то! вот она, желанная пища, нектар и амброзия, которой несчастный ребенок был лишен в течение столь долгого времени; в последующей своей жизни вряд ли он когда еще съест столь лакомое и вкусное пирожное; как молоко из груди его беспутной матери, высасывает он внутренности нашего собрата из раскрошенного молочными зубками хитинового панциря... - а мы несемся прочь; нас много - а он один; но ведь и среди нас в любой момент может найтись такой же один, что станет в свою очередь пищей для того одного, которого мы, неисчислимые в своем множестве и братстве, могли бы покрыть массой такой толщины, что уже никто никогда и не нашел бы под нею его, этого изверга! - и мы вскачь несемся прочь, предпочитая личную безопасность коллективному самопожертвованию, а ребенок тем временем подрастает; родители его возвращаются из блудливых странствий; с радостью они замечают, что сноровка пальцев его и мозгов становится изощреннее; ему уже требуются новые развлечения, но снова, благодаря первоначальному опыту, коренятся они в насилии над себе подобными и касаются пока что только нас или похожих на нас; вооружившись сачком и с варварской хитростью подкрадываясь к нам или ловитвенно расставив жадные до неведомого наслаждения пальцы, возбужденные как всеми предыдущими играми, так и предвкушением того, что еще можно сделать над нами или измыслить, снова и снова бросается слегка повзрослевшее существо на нас и подобных нам; конечно же, ловит кого-то из нас, бросает на камень, на асфальт, на пол, сладострастно, улыбаясь в экстазе божественного самопознания, давит нас ногой, расплющивает другим камнем, растирает пальцами наши хилые тельца, отрывает нам головы и лапы, лишь бы услышать звучащий для него неземной музыкой хруст наших лопающихся панцирей, лишь бы увидеть белые языки наших внутренностей, сквернящих его цепкие пальцы, лишь бы снова, как в младенчестве, протянуть к ним свой розовый язычок, слизывающий их и вновь вспоминающий вкус однажды изведанного неземного пирожного, - вкус трепещущей плоти, расстающейся с жизнью навсегда... и снова: мы умираем, а он радуется, наслаждается; как немного ему нужно для счастья! не стоит ли позавидовать ему? - но ведь он растет дальше; разгрызаемые жуки, раздавленные тараканы, растираемые пальцами навозные мухи уже становятся неинтересны ему, все это уже пройдено; что забавного в том, чтобы раздавить бедного клопа, питанием для которого служит одна малюсенькая капелька крови, такая малость! на нас уже не обращают внимания, нас уже можно истребить, уничтожить и поголовно, но в этом нет полета фантазии, это же скучно - залить наши гнезда ядом, где мы все передохнем мгновенно! - новые горизонты уже развертываются перед пытливым умом взрослеющего ребенка, есть кое-что и поинтереснее саранчи - высшие существа! много ли радости в том, чтобы, вооружившись увеличительным стеклом, сжечь жука? - только вонь и конвульсии, ни криков, ни стонов, - довольно уныло и однообразно; а над высшими существами и издеваться можно более изощренно, недаром они и зовутся высшими; и взрослеющий ребенок обращает свои несытые взоры на птиц, кошек и собак - но ведь все равно это мы, мы, пожелтевшие иголки, сыплющиеся с иссохших ветвей на пол, постоянно выметаемый безжалостной рукой, или на землю, где мы сгнием независимо ни от чего, - все это всего лишь мы, высшие ли, низшие, но, если последние наверняка станут первыми, то ведь и высшие будут умирать подобно низшим; они тоже будут корчиться от боли в агонии, но они еще будут издавать и звуки страдания, а, самое главное, это страдание можно будет длить бесконечно или, по крайней мере, достаточно долго; а длить их страдание нужно как можно дольше только для того, чтобы подольше наблюдать за ними в моменты непереносимого ими страдания, в моменты выковыривания жизни из их изнывающей от мук плоти, не только наслаждаясь их страданием, - ибо это самое пошлое, что можно только придумать, ведь я не садист или живодер какой-нибудь, - но и потому, что их страдание, творцом которого являюсь я, можно тут же вообразить приложенным к самому же себе, ведь все это мог бы чувствовать и я, попадись я в лапы подобных мне; но сейчас именно я, пользуясь своей силой, заставляю изнывать от этих нечеловеческих мук других, более слабых, более тупых, более трусливых, более неприспособленных к жизни, где все мы вынуждены пребывать не по своей воле; а, если мы все здесь не по своей воле, то единственное оправдание нашего бунта против насилия над нашей волей мы можем найти только в том, чтобы подвергать себе подобных тому, что они бы никогда не пожелали получить по своей воле. Я оплеван уже тем, что живу в этом гнусном мире вопреки моей воле! ни одна сволочь не спросила меня, хочу ли я этого! - почему бы и мне не оплевать других, более слабых, чем я, страданием, причем таким, которое не существует в их мире?! и я делаю это; так им и надо! и поделом им! Но я даже не думаю об этом, я просто делаю это; ибо - я ставлю опыты; я - ученый; я - экспериментатор; в слезинке мучимого мной котенка я вижу будущее блаженство существ, высших него; я ставлю необходимые для прогресса опыты; мне очень интересно узнать, - ведь я пытлив и любознателен, - как поведет себя этот голубь, которого я поймал на хлебные крошки, рассыпанные в липком тягучем клею, если я ему начну мучительно медленно отстригать лапы маникюрными ножничками моей мамы, сможет ли он теперь спастись от тех опасностей, что со всех сторон подстерегают его на земле? тоже мне, умник! взлетел - и нос из крыльев показал сверху всем врагам своим, ищи, мол, ветра в поле! нет, ты попробуй-ка без ножек прожить! воздух, говоришь, твоя стихия? какого же черта тогда на землю садишься, крошки хлеба тут ищешь, трусливых воробьев, желающих тех же самых крошек, отгоняешь своею массой, напором и жирной спесью? - дудки! рожденный летать ползать не должен! вот и полетай теперь, а я посмотрю, долго ли это продлится!.. Но с птицами скучно; слишком много хлопот, чтобы поймать их; зачем они, эти птицы, когда кругом кошек бездомных полно, - вот они, герои моих экспериментов! - и я прокрадываюсь в подвал многоквартирного многоэтажного дома, где я живу; подвал заперт, там темно и влажно, там гнездятся тучи комаров; дома или на улице я их, конечно, давлю, как и все, но в подвале, где я ставлю свои нескончаемые эксперименты, они нужны мне; я забираюсь в подвал через грязное полуразбитое окно у самой земли - это я сам осторожно выбил стекло, чтобы пробираться внутрь, ведь двери подвала вечно заперты огромными амбарными замками; здесь тяжело дышится; сыро; тепло и душно; под ногами поля грязного песка; переплетения толстых и тонких труб кишками тянутся вокруг, пропадая во мраке; разит кошками; тьма комаров; - и я ощущаю себя актером на сцене. Кошечка-то у меня уже припасена, да не одна; я им всем завязываю петли на шее, а другой конец веревки прикручиваю к трубе, - и никуда уже им от меня не деться! Двух кошечек я связал вместе, морда к морде, - эти обречены у меня на голодную смерть или каннибализм - я однажды прочитал где-то, что кто-то там загрыз кого-то, будучи заперт с ним в камере без пищи на веки веков, - интересно, а кошки смогут ли повторить деяния человеков? Третью я подвесил так, чтобы лапы ее едва-едва касались песка, - долго ли она протянет? но пока, вроде бы, жива. Еще одна у меня давно уже голодает, но сегодня я припас для нее котлетку; она с ума сойдет, когда учует запах мясца после месяца голодовки, - ведь она не знает, что в котлетку-то я напихал тончайших, как иглы, осколков стекла, острых, как шипы, да еще и куски бритв впридачу, - но это после, после, на сладкое, а сейчас я буду работать над той, что висит, стянутая петлями за передние и задние ноги, вот ею-то я сейчас и займусь, для того-то и нужны мне комары, что тугими тучами зудят в полумраке, - и я раздеваюсь догола, ведь я знаю, что в подвал вряд ли кто может войти; даже если кто и войдет, то я услышу это раньше, чем меня обнаружат; самое опасное в моем занятии - это так пробраться в расколотое мною окно, чтобы никто со стороны, особенно эти тупые идиоты, с которыми мне приходится учиться, не заметили этого, - ведь тогда они ринутся за мною вслед, станут подсматривать, ворвутся сюда с улюлюканьем, превратят меня в посмешище, начнут травить, дразнить, бить... как я их ненавижу! когда же конец этой пытке школой?! - но сейчас я один, и я раздеваюсь догола; комары тут же садятся на меня, начинают жалить, а это особенно важно мне, они должны жалить меня в самые укромные, самые стыдные, уязвимые места моего тела, и, когда я испытываю в них зуд от укусов, я могу совершить над кошкой все, чего только ни пожелает изъязвлённая насмешками душа моя, а у меня много фантазий, диких, тошнотворных, кошмарных, рождающихся во мне спонтанно... сегодня я припас пузырек серной кислоты, который выпросил у учительницы, прикрываясь своим восторженным отношением к химии, - знала бы она, эта дура, на что пойдет ее кислота! ей бы самой влить в одно место стакан этой кислоты, что я по капелькам, хирургически точно выпускаю из пипетки в кошачью задницу, то-то бы завизжала, почище, чем эта кошка! Ага! корчится! корчится и орет! орет и гадит!! конечно, не сладко! мне, что ли, сладко, когда каждая сволочь может от нечего делать дать мне в морду, а я и ответить ничем не могу, весь в крови и соплях! а вот теперь запалю-ка я фитилек припасенной давеча свечи да поднесу пламя к морде орущей кошки, каково тебе теперь, падла, а? почувствуй-ка разницу! ага, заткнулась! помнишь ли ты еще о кислоте, когда огонь свечи неумолимо приближается к твоей морде? а я делаю это медленно, очень медленно, также медленно, как опускался маятник в каком-то недавно прочитанном мною рассказе... - орет, уже орет, опять она орет и гадит, эта кошка, гадит и корчится! - значит, может предвидеть будущее! ори, ори! терпи! мне тоже приходится терпеть, глядя, как в мгновение ока выгорает шерсть на твоей глупой помойной морде, как, свиваясь трухой, исчезают твои усы, с легкой руки много возомнившего о себе писателя будто бы являющиеся кошачьей гордостью, как ты судорожно извиваешься, пытаясь ускользнуть от огня, суча связанными лапами, извиваясь юлой, истошно оря и брызжа мерзкой слизью, стекающей по твоим задним лапам, оскверняя мои ноздри смрадом твоего тошнотворного кала... но погоди! это только начало; есть у меня и еще кое-что, чего ты точно не перенесешь... Ну и что?! где он, твой кошачий Бог? почему он молчит?! ты молишься ему сейчас? ты зовешь его? ты каешься во всех своих злодеяниях? или ты страдаешь безвинно? Гнусная тварь! я сам видел, как ты или подобная тебе играла с несчастной мышью, предуготовляя ту в пищу, смешанную с забавой, недавно рожденному котенку! думала ли ты о мыши?! или ту должен был спасать какой-нибудь мышиный Бог?! вот так и тебе поделом - нет твоего Бога! или Ему наплевать. Я сильнее всех твоих богов, поэтому и подвергаю тебя всему, что только сможет измыслить мой извращенный ум, напичканный чтением книг! А учительница полная дура! грош цена ее учебе, коли учит тому, чего и сама не знает! все ноет и ноет без конца на каждом уроке: жалейте животных, любите ближних, молитесь да прощайте, ах, Ромео, ах, Изольда... - да что она знает, старая дура, обо всем этом?! страшна как жаба! волосы щеткой! старая дева! очкастый взгляд! как посмотришь на нее, когда домой ковыляет, таща сумку с продуктами, так и хочется подбежать сзади да дать под зад ее тощий такого пинка ногой в ботинке с шипами... - эх, достать бы такие! - вот бы полетела мордой об асфальт, то-то было бы смеху! животных она нас учит любить! - кого?? этих кошек? кошек жалеть?! мерзкие, гадкие! плодятся, как мухи! вонючие! изгадили все! шагу не ступить, всюду их поносные лужи! блох расплодили! может, еще и блох жалеть прикажете?! а кто меня пожалеет, когда шпана молотит меня ногами в глухой подворотне или шарит по моим карманам, зажав в телефонной будке, в поисках денег, или на грязном чердаке заставляет жрать ложкой теплое дерьмо своего главаря, на моих глазах вываливающееся из его оттопыренного зада?! - меня, кто меня пожалеет?!! да я и жалею их, этих поганых кошек, пытая их, но только я вынужден это делать, пусть даже и содрагаясь от этого, пусть даже это доставляет и мне мучения, несоизмеримые со страданиями мучимых мною, пусть даже мне и приходится порой прерывать свои опыты, уступая приступам неудержимой рвоты от отвращения к тому, что я творю, пусть даже после того, как я оставлю их искалеченных, они издыхают жалкой смертью от зубов тотчас же накидывающихся на них слабейших и мерзейших них, которых бы они в былые времена... Э, да что говорить! в их страданиях я себя жалею, а их жалею в страданиях слабейших них, а тех - в страданиях еще более слабейших, и так далее, так далее... и потому - ненавижу! а теперь раскалю-ка я в огне свечи припасенную уже давно мною иглу и... - уж больно мне не нравятся эти твои похотливые глаза, что вечно мерцают в темноте мерзким зеленоватым светом...
...так мы и оказались здесь. И правильно, что я выбросил цветы; тут-то они точно были бы некстати: вазы нет; воды - тем более; они бы сдохли раньше, чем мы успели бы осмотреться; чахлые их останки долго бы еще валялись на столике немым укором моей неосмотрительности; да и любит ли она эти цветы? хуже нет, когда принесешь женщине в подарок то, что ей ненавистно! впрочем, для этого она должна не любить тебя.
Ни флейту, ни гитару она мне не отдала; предпочла тащить их в руках, но ведь больше вещей у нее не было; больничную робу, надетую на ней, вряд ли можно было посчитать одеждой; странно, что 0 выпустили оттуда, не отняв ее; но в чем бы тогда она пошла по улицам? голая? я мог бы, конечно, надеть на нее свой пиджак и брюки, но тогда бы я оказался голым, что предпочтительнее - обнажить верх или прикрыть низ? Однако, изъяви она желание, мы как-нибудь бы да поделились; я ведь не знаю, почему ее выпустили оттуда в больничной одежде, может быть, она в ней и пришла туда? впрочем, сама-то она, конечно, туда не пришла, кто же приходит туда по своей воле? - даже меня туда привели силой, хотя я и не сопротивлялся. Цвет ее одежды никак не соответствовал ее глазам; я постоянно ее видел в чем-то другом, в чем она ходила раньше: ярком, вызывающе броском, это должны были быть одежды насыщенных, сочных тонов: изнурительно-красный, жгуче-фиолетовый, ослепляюще-черный, ядовито-белый... - темная шапочка ее уже изрядно поседевших волос - ведь в больнице ей вряд ли позволяли красить их - вкупе с ее черносмородиновыми, глубокими, убивающими меня глазами требовали одежды именно таких, а не бледных, одряхлевших оттенков. Но как мне спросить ее об этом? да и имеет ли это теперь хоть какое-нибудь значение?
Я гляжу в окно; я подпер лицо ладонью, локоть поставил на столик; я все время думаю - зачем он, этот столик, если на нем никто ничего не ест, если нет на нем вазы с цветами, если не сидят за ним два человека, глядящих друг на друга и неважно о чем говорящих, пусть даже и молчащих, - если он не выполняет своего предназначения? не проще ли его просто убрать? Но, если продолжить мою мысль, получится, что и полки, на которых мы тут лежим, тоже не нужны, - ведь мы могли бы валяться просто на полу! Зачем весь этот антураж вагона, едущего в составе неведомого нам поезда? - если это всего лишь отчаяние бродит во мне, калеча, четвертуя меня, держа меня в своих руках клубком, утыканном со всех сторон иголками, и от нечего делать виток за витком сматывая с меня составляющую меня нить неизвестно зачем и неизвестно куда!.. Где этот столик, на который я смог бы поставить стаканчик красного вина, что один бы сумел утолить жажду той, которую я так безнадежно стражду? где та полка, на которой она смогла бы раскинуть свое утомленное не моим сладострастием тело, сколько бы раз я ни покрывал его всё поцелуями, не стоящими для нее ни гроша? что я знаю о грозящем мне грядущем, с неотвратимостью топора падающего на шею бессильного безвинного осужденного, да и есть ли кто, осужденный справедливо? Значит, и столик нужен, и купе, и полки, и этот поезд, и все сопровождающее, предшествующее и украшающее их хотя бы для того, чтобы, усевшись за этим столиком, уставиться в грязное окно, так напоминающее блюдо студня, и, подперев рукою голову, воображать в нем какого-нибудь треугольнолицего урода с удой или удом в руке, которому нет никакого дела ни до 0, ни до меня, ни до наших с нею отношений, ни до этого, несущегося мимо поезда, ни до количества шпал, пошедших для сооружения колеи, ни до числа вагонов, кажущегося неисчислимым, ни до веса моста, по которому вечно скользит этот поезд, ни до того, горят ли у него красные фонари на последнем вагоне, да и есть ли он вообще, этот последний вагон... - нет ему дела до всего этого, он просто ловит себе рыбу и счастлив, как счастлива моль, - зато с каким остервенением все, едва заметив ее, начинают суматошно бегать, хлопать ладонями, прыгать, кричать, метаться, сбивая друг друга с ног, лишь бы изловить ее, проклятую, и ведь не успокоятся, не угомонятся, пока не прихлопнут-таки бедную, имевшую единственную отраду в жизни - родить детей - и для того-то и переползавшую постоянно по чужим покровам серой запыленной изгрызенной тенью... - ну да все равно, ведь мы так и не взяли такси; то есть, конечно, я, стараясь изобразить перед 0 всю степень своей изобретательности в искусстве изощренного ухаживания за женщиной, поначалу попытался остановить хоть какую-нибудь машину, но никто не останавливался, всем было безразлично, кто мы и куда мы опаздываем, все были уже заполнены или собой, или пассажирами, или презрением; с каждой новой минутой, падающей в копилку беззубого рта молчания, я понимал всё сильнее, что придется идти пешком; да мы и так уже какое-то время брели пешком, посадка в машину могла бы спасти меня от все увеличивающейся тоски, все нарастающего ужаса перед мертвой обособленностью тенью бредущей рядом 0. Я обернулся к ней: "Ты устала? - сказал я, - хочешь, давай я понесу тебя на плечах?" Она скорчила свою столь мне известную, отвергающую любое предложение гримасу: губы упали вниз, подбородок скривился, щеки обвисли вокруг рта жирными складками, глаза остались пусты. "Мне не нужно это," – четко сказало существо внутри ее оболочки. Я снова попытался было взять у нее из рук флейту или гитару - она не дала; гитару она несла под мышкой, флейту сжимала в своем маленьком кулачке: пальцы были напряженно сжаты, короткие темные пальцы, ногти врезались в ладонь. Больничный балахон мел пыль улиц города, где мы не жили, но по которому шли; стояло унылое лето, полное ветра, песка и скуки, переносимых от одного дома к другому; но у нас тут не было дома. От нечего делать и от безумия, рождающегося во мне под гнетом непрекращающегося молчания, я что-то спросил ее о ребенке; она повернулась ко мне, посмотрела на меня ненавидящим невидящим взглядом, долго-долго, однако не допустила своей извечной гримасы на лицо, только обозначила ее едва ощутимым намеком, одним только изгибом уголка рта, - она это умеет! - потом отвернулась; ничего не сказала... ах, родиться бы мне в Италии!
Родиться бы мне в Италии! быть бы мне потомком древнеримского легионера; нести бы мне в себе частицы крови самого последнего мусорщика, копошившегося среди отбросов Вечного Города; полоскать бы мне белье свое в Тибре, отравленном гадостными излияниями Большой Клоаки; скакать бы мне зверем, потерявшим свое логово, но нашедшим его в Колизее; ощущать бы себя пяткой большой, уверенной в себе ноги, которую почесывают время от времени: отправляясь спать, входя в термы, лежа за трапезой, объясняясь в любви; родиться бы мне кем и где угодно, но только не столь любимым и обласканным с детства, а сиротой, подкидышем, нежеланным ребенком, уже с колыбели испытывавшим нужду и лишения, пинки да побои, равнодушие и нелюбовь, которые бы иссушили, оледенили мою душу, сделав меня самого равнодушным и жестокосердым, позволив мне тем самым платить миру его же монетой, всегда бывшей у того в обращении, всегда и везде, даже в Раю, защитившись тем самым от подобных себе панцирем безразличия и себялюбия, - как бы я был счастлив тогда! Но сейчас мне следует быть счастливым - ведь та, из-за которой я и оказался здесь, хотя это и неправда, идет бок о бок со мной; но она идет со мной не по своей воле, она идет не со мной, она идет сама по себе, я для нее всего лишь досадная неприятность, с которой хочешь не хочешь, но приходится считаться, что-то вроде града летом; я для нее ничто, которое приходится принимать во внимание; но внимание ее рассеяно; она не помнит обо мне, пока я не попадусь ей на глаза; и тогда ее глаза затуманиваются, отворачиваются, оборачиваются внутрь; там они находят все, что ей нужно; все, что ей нужно, кроме меня; конечно, ей многое, очень многое не нужно в этом мире, вот и я затесался где-то среди этих ненужных предметов; мне следовало бы катиться как колесу, соскочившему с оси, своей дорогой, а я прибился к ней, ведь ее имя 0, а что может напомнить колесо больше, чем эта буква?!
Разве что только барабан. Всем кажется - что же проще, чем играть на барабане! Бей и бей палкой в кожу, натянутую на обруч, лупи изо всех сил; чем громче, чем шумнее - тем лучше. Однако они заблуждаются. Если забраться внутрь барабана, - только никто не должен этого видеть, иначе они погонятся за тобой, схватят тебя за ноги, выволокут наружу, заставят платить за продранную кожу, - ведь им же невдомек, что продранную кожу ты собирался заклеить тут же, едва оказавшись внутри, ты и клей припас с собой, особенный клей, супер-клей, что в мгновение ока может склеить пальцы в ладонь или припаять язык к зубам, или превратить губы в гримасничающее розовое пятно, - этот-то клей и восстановит барабан, что тебе пришлось повредить, дабы пробраться внутрь его, но зачем, зачем?? только ли затем, чтобы сходить с ума от грохота, производимого ударами палки по нему снаружи тем, кто не знает, что ты затаился внутри? зато как он ошалеет, он, бьющий неистово своей палкой в барабан, когда вдруг ты заорешь ни с того ни с сего изнутри: "Устала, устала уже! хватит! довольно!!" - то-то будет у него рожа!
Иногда, чтобы создать 0 иллюзию одиночества, я притворялся, что сплю. Я ложился на верхнюю полку, замирал; для большей правдоподобности даже изображал храп, - она ужасно не любит, когда храпят, да и кто же любит? - вот я и старался изо всех сил. Порою я даже переигрывал; тогда мне начинало казаться, что мы оба - она и я - играем в какую-то глупую игру: она знает, что я притворяюсь, чтобы помочь ей не замечать меня, а я знаю, что она притворяется, будто бы верит этому. Тогда становилось немного стыдно. Хотя - что означает это слово в тех условиях, в которых мы с нею оказались? все это только снится мне; какой может быть стыд, если я в любую минуту могу сделать с нею все, что захочу! Иногда я склоняюсь к этому и уже даже спускаю ноги на пол: вот, сейчас начну. Но растения, проросшие во мне во времена прошлой жизни, пустили слишком глубокие корни; они проросли и сюда; если бы у меня не было памяти, все обстояло бы просто отлично, - тут и без нее хватает хлопот; но за что бы тогда я стал ей мстить?
Как я непоследователен! Ведь храп только еще больше подчеркивает мое присутствие рядом! Едва она поверит в иллюзию наконец-то наступившего желанного одиночества, утонув в своих мыслях или безмыслии, которое, конечно же, предпочтительнее, ибо подобно невесомости, внезапно, совершенно непредсказуемо обволакивающей тебя, даже момента наступления этого безмыслия не заметить, оно осознается потом, как-то вдруг, с чувством удивления, что ты уже купаешься в нем, - только она поверит в это редкодаруемое счастье утомленного покоя, что и без того-то столь непродолжительно, как вдруг неуклюже жаждущий ей помочь начинает храпеть да насвистывать носом, что, кроме раздражения, может вызвать такая помощь?! Или я делаю это из неосознанного, интуитивного стремления непременно поиздеваться над ней, не признаваясь в этом даже себе самому, чтобы тем самым утонченно предвосхитить будущее мое торжество, чтобы неуловимыми намеками тайно предуготовить к нему жертву, возомнившую, может быть, что теперь она уже в безопасности и не мне тут судить ее? Я не знаю, я не знаю; я путаюсь в догадках и предположениях; каждое новое кажется мне очень уместным, я верю в его действенность, это как раз то, что надо, оно, это новое решение овладевает мною с силой навязчивой идеи, которую обязательно надо реализовать, я должен это сделать, я буду бесконечно неправ, если не сделаю этого, - и я начинаю и делаю это, но тут же все очарование поступка, так безупречно измысленного мною, исчезает; действие, столь безудержно влекшее меня, обращается в свою противоположность, оказывается направленным уже против меня; я, совершивший его, вдруг отчетливо вижу безумие и глупость совершенного, а она - она снова на высоте, она снова кривит свои губы в презрительной гримасе, и я унижен, как всегда. Нет, морально я никогда не смогу ее подавить, она сильнее, она сильнее меня!
Если войти в купе, то 0 всегда сидит или лежит на нижней койке справа; да и я, когда она не хочет меня видеть, забираюсь на правую сверху; левые полки остаются пустыми практически всегда. Поскольку поезд идет все время в одном и том же направлении, левая сторона купе оказывается по ходу поезда, тогда как, сидя справа, едешь спиной. Многие не любят ездить спиной вперед, но только не мы. Когда сидишь справа, пространство, пронизываемое несущимся поездом, как бы обволакивает тебя, наваливается на тебя; мчась в нем вместе с составом, ты словно проделываешь в этом пространстве дыру, нору; время обтекает тебя со всех сторон и прикрывает от непрошенных взглядов своими уносящимися в прошлое лохмотьями, лоскутами, в то время как сидя слева ты беззащитен: наваливающееся на тебя пространство, словно ветер, дует в лицо, оно отбрасывает волосы с твоего лба назад, оно срывает с тебя своим напором и те жалкие лоскутки, коими ты мнил прикрыть себя от его неудержимого натиска; сидя слева, ты вдвойне незащищен, наг и беспомощен; неведомая тебе сила против воли твоей, жестоко и неумолимо, выбрасывает тебя из жалкого подобия укрытия навстречу несущему только неизвестность будущему, которое не ответит ни на один из вопросов, оставшихся в прошлом, но просто подменит старые вопросы новыми, которые также останутся безответны, а это печально - к исходу жизни осознать, что ответов не узнать никогда. Сидя справа, легче переносить это; сидя спиной по движению, смотришь назад, во все уменьшающееся, меркнущее отверстие норы, которую ежесекундно прорываешь во времени собственным телом, мрак сгущается, вереницы оставшихся без ответов вопросов превращаются в череду шпал, уносящихся из-под твоих ног назад, за горизонт, в забвение, - и можно придумывать на них любые ответы, все равно - все они одинаково ложны или правдивы или не имеют отношения к спрашиваемому, и то, что было ненавистно сейчас, уносясь за горизонт, оказывается единственно милым, оценить которое в момент встречи с ним не представлялось возможным. Поэтому я смотрю назад. Я всегда смотрел только назад, пытаясь из разрушенного восстановить некогда прекрасное, и ни разу мои попытки не увенчались успехом. Но чувство не может примириться с обратимостью всего на свете до тех пор, пока не истлеет само; все время кажется, что еще один лишний костыль, подпорка, протез оживут, вольются в некогда живую плоть и возродят ее, - вместо этого они рассыпаются в прах еще быстрее уже исчезнувшего; или наоборот - окаменевают на столетия, являя изумленным потомкам детали скелета существа, облик которого по ним уже не восстановить: чем оно питалось, как двигалось, чем жило? - проржавевший костыль можно приладить и туда и сюда, но где было его истинное место? что он должен был поддержать, будучи поставлен куда следует в должное время? да и вообще - имеет ли отношение к тому, что мы пытаемся разглядеть, угадать, восстановить, или это всего лишь предмет неведомого нам обихода из совсем иных эпох, времен, взаимоотношений? с этой ли женщиной было у меня то, что я мучительно искал с другой? не был ли я сам такой подпоркой, которую она прикладывала к кому-то ещё, даже отдаленно не напоминающему меня? Еще не скрылись за горизонтом, в пыли, в пелене дождя или сугробах снега, сливающих землю с покрытым мутной мглою небом, рельсы, освещаемые красными фонарями последнего вагона поезда, а шпалы уже неразличимы, где, какая из них была прежде, что наступило потом и не было ли еще чего-нибудь между ними? Й мне остается только фантазировать, догадываться, ибо я не помню уже ничего, а то, что помню, сливается в зыбкий, нереальный и всё по-прежнему манящий образ, никогда не существовавший в действительности и потому - бессмысленный. А 0 не смотрит назад. Ей не нужно это. Даже сидя спиной по движению, она упрямо смотрит только в себя. В себе самой она находит все ответы и не смотрит по сторонам. При такой решительности, решимости ей следовало бы сидеть слева; но она все-таки сидит справа. Мы и так уже наги больше некуда, нет на нас одежды, мы только можем уверовать в иллюзию сокрытия наших душ давно уже истлевшими оболочками наших несуществующих тел; мы с нею, как путник, прикрывающий от ветра своим телом огонь согревающей его свечи, раковинами склоняемся над самими же собой, тщетно пытаясь сохранить исчезающие остатки наших "я", которые все равно неизбежно исчезнут, когда поезд выплюнет нас из своих недр и сам растворится в море песка; две раковины на морском берегу давно исчезнувшего моря, разве они живы?
Я сажусь на нижнюю полку слева и смотрю на 0. Она совершенно не стесняется меня, она ведет себя так, словно меня вообще не существует рядом; она если и откликается на мои слова, то только затем, чтобы еще больше не замечать меня. Вот, сидит она сейчас напротив и глядит в окно: что она там видит? Круглое лицо ее, повернутое ко мне в профиль, кажется мне в этот момент грубым и некрасивым: тяжелый подбородок, тугие щеки, сощуренные глаза, массивный упрямый лоб, объемный, но небольшой, слегка курносый нос делают ее очаровательную головку непропорционально крупной по сравнению с ростом ее тела. Руки вытекают из белых круглых плеч спокойно и уверенно в своих направлениях: правая лежит на столике, левая с опущенной кистью опирается о бедро. Мешки больших, высосанных ребенком грудей свисают по обеим сторонам толстого белого живота, подушкой покоящегося на раздвинутых ногах, коротких и полных, перекрещенных у ступней, маленьких, широких, с аккуратно поджатыми пальчиками. Клубящаяся треугольная тень под животом перекликается цветом с круглой шапочкой волос на ее голове, словно предвосхищая ее; два этих темных пятна - единственные покровы ее белого тела - дурманят мое сознание, я постоянно скольжу взглядом от одного к другому, не желая понять, почему сокрытые под ними блаженства так яростно отвергают меня, столько раз раньше ласкавшего их. Но 0 нет дела до моих неутоленных вожделений: находясь передо мной, она, возможно, даже умышленно принимает иногда такие грубые, неэстетичные, отрицающие меня позы, что мне становится неловко видеть ее даже боковым зрением; она не считается со мной; я для нее всего лишь предмет интерьера, который, как всякая громоздкая вещь, достоин только того, чтобы обходить его, стараясь не натолкнуться, не ушибиться - крикнула же мне однажды она, оскорбленная до этого мною, что как человек я больше для нее не существую, - так это и тянется с тех самых пор; неужели для того, чтобы убедиться в этом, потребна вечность? Хотя и другое услышал я от нее позже: "Как ты мог, отвергнутый мною, - говорила она, - думать о смерти, если я жива и всё, пока мы живы, могу изменить?!" Но разве мы живы?
"Нет. Ты не любишь меня, - сказала 0 удивительно тихим, но не бесстрастным голосом; в нем не было раздражения, в нем сквозила все более и более расцветающая печаль. - Тогда - уходи. Уходи. Прямо сейчас." И она тихо и даже как-то миролюбиво вдруг начала собирать мои вещи, складывать их, упаковывать в мешки, в пакеты; ни слова более не проронив, она неспешно, своей забавной походкой, которая тут же, после ее слов, из только что раздражавшей меня и потому уродливой снова превратилась в милую и очаровательную, двигалась туда и сюда, взад и вперед, сновала по квартире, мыла ребенка, кормила его, укладывала спать, говорила по телефону, рассказывала сказку, - все происходило почти как всегда, как каждый день, пока мы жили вместе, если только не обращать внимания на ее молчание, внезапно затопившее квартиру, ведь у меня уже не было ни сил, ни возможностей, ни аргументов объяснять еще что-нибудь, да и что было объяснять, если она все поняла уже сама, что я еще мог сказать, я уже сказал все, я уже родил молчание, выталкивающее меня из квартиры на грязную лестницу, в грязный лифт, в загаженный подъезд, на неубираемый тротуар, в равнодушный город, в безликую жизнь, - и в этой внешне доброжелательной неспешности, не к месту удивительной хлопотливости 0 также неспешно, исподволь, на моих глазах произрастала жуть отторжения меня от ее дома, ее жизни, ее ребенка, - жизни, которой я так никогда и не смог пережить, - и тихо расцветающая ненависть, которая очень скоро превратится в равнодушие и полное забвение меня и вообще всего, связанного со мной и тем, что связывало меня с нею, этой безнадежно несчастной 0... как я мог так ошибиться?! И я уже не умел оправдать свое бегство, любые оправдания стали лишены смысла, ведь бегство было предречено не сегодня, не вчера - изначально; дверь к побегу была открыта, по пустому дому гулял ветер, нес сор и обрывки фотографий, любовных писем, осколки глупых сувениров; бегство, как часы, было пущено в ход; не закончиться ему никогда.
Можно сколько угодно быть уверенным в беззаконности, гнусности или безнравственности замышляемого поступка, но только совершение его может доказать правоту этих предположительных уверенностей воочию: когда уже ничего нельзя изменить, понимаешь, насколько божественно ты был неправ. Воистину верно - чтобы искренне раскаяться, нужно также искренне и согрешить. И я грешил, грешил каждый Божий день, живя рядом с 0, а еще больше грешил, лишившись ее; весь мой путь к ней, от нее и снова к ней был полон непоследовательностей и грехов. Овладев ею, я страстно пытался порвать с ней. Это мне удалось. Я тут же осознал всю непоправимость и непогрешимость содеянного. Все шло согласно правила, что человек вечно избирает для достижения чего-либо наиболее изощренно запутанные пути; уже бросая в лицо 0 гадкие, оскорбляющие ее слова, я чувствовал тяжесть кары, обрушивающейся на меня; за закрытой ее недрогнувшей рукой дверью я стоял не помню уже сколько времени, прежде чем понял, что в нее мне больше не войти снова, однако приполз к ней на коленях вечером же следующего дня. Ее отворили - но только затем, чтобы швырнуть мне мои вещи, которые не заметили, собирая меня в последний путь накануне. Что бы я ни говорил, - все падало в пустоту, все разбивалось о непреодолимую скалу растаптывающего меня презрения; но и оно было полно эмоций, выплескивающихся внезапно, подтверждающих то, что могло хоть как-то согреть меня, дать мне робкую, рабскую надежду на будущее, пусть даже и призрачную. "Не подходи! не приближайся ко мне!! - кричала 0, - стой там, где стоишь! Ты больше не существуешь для меня! ты не человек для меня! Я вчера даже ни единой слезинки не пролила, когда ты ушел, настолько ты гадок стал мне!!" Я все же пытался как-то оправдаться, - но все, что бы я ни говорил, была ложь чистейшей воды, а кто же станет пить такую воду? Даже ребенок, маленькое карликовое 0, которое так - имею ли я право говорить "так", что я знаю об этом? - которое тоже любило меня, даже она, впитав в себя настроение матери своей, уже, словно играя, тащила ко мне пакеты, набитые вываливающимися из них вещами, тоже кричала, удваивая букву "д" и мгновенно приняв правила развертывающейся перед нею зловещей взрослой игры: "Уходди, уходди! Уходдди!!" - что еще более придавало происходящему сходство с мороком давящего, непрекращающегося ночного кошмара. "Да, кстати, и вот это еще, - 0 брезгливо, двумя пальцами, приподняла и поднесла мне открытку, в которой я их обеих поздравлял когда-то с чем-то; открытка дышала любовью, но эта гостья была уже изгнана из дома 0, - забери это, пожалуйста, - в моменты ярости 0 становилась предельно вежлива; но это вежливость в любую минуту могла превратиться в лексикон торговки с рынка; мне это тоже было свойственно; недаром 0 часто, любя меня, говорила, что мы похожи, что подобное притягивается подобным, что она счастлива, что приехала в этот город и узнала меня; но сейчас она продолжала: - Мне это не нужно; или я это порву сама." Плетясь по грязной весенней улице поздно ночью, волоча мешки со своей одеждой, я остервенело и страдальчески-тоскливо рвал открытку на мелкие куски. Полжизни я положил на то, чтобы все-таки добиться иного - и дверь, хотя и не этой квартиры, а нового обиталища 0, была распахнута передо мной, но уже не столь милостиво, как в первый раз. "Ну что же, - грустно сказала 0, поцеловав меня, - давай попробуем снова. Но учти - больше малодушия я не потерплю". Это сразу же поставило меня на место. Однако было ли оно именно тем, где мне и следовало стоять изначально? - ведь меня все равно выгнали. Сколько бы я потом ни сводил счеты с 0, все это уже было попусту, излишне, абсолютно бессмысленно. Нельзя войти в одну и ту же реку дважды; вряд ли мне удастся когда-нибудь прочесть текст на разорванной открытке; обезлюдевший город заносится песком; 0 и на этот раз не поддалась обольщению. Она из тех коров, что не пасутся на прежних пастбищах; трава там уже изъедена, стоит ли питаться объедками, если кругом расстилается целый мир, который не обойти, даже если и не сдохнешь на бойне? И 0 ушла. Если не на другие пастбища, то, скорее всего, - в никуда. Где я ее в итоге и догнал. Ну и что? Пока не предам, не повешусь; пока не убью, не начну жалеть жертву и победителя, потому и оттягиваю свою месть 0; пусть пока поет и дует в свою флейту; настанет и для меня время рыдать, коли до сих пор я только плакал.
Но ведь случались же все-таки и чудеса! я еще не совсем сошел с ума, чтобы не помнить этого! Это было, было, все я помню, все слова и поступки, не могло быть там лжи, не было этого! Ведь смотрели же на меня влажными глазами и бархатным голосом спрашивали же: "Ты любишь? ты правда любишь меня?!" - ведь звонили же нежданно-негаданно по телефону: "Я еще не выпила даже пива, я трезвая, я хочу сказать тебе, что я счастлива, что я люблю тебя!" - ведь стояли же в спускающемся лифте вместе со мной и ребенком и намекали мне, обращаясь к нему: "Доченька моя, где же нам найти с тобой хорошего, доброго папу?" - ведь кричали же, стонали в судорогах соития: "Любимый, бесценный мой! Желанный, дорогой мой, обожаемый!!" - ведь шептали же мне после этого, сияя на меня глазами, полными нежности и утоленной страсти: "Боже, как ты красив, как я люблю тебя!" - и так далее, так далее, так далее, и даже со своим возлюбленным сравнивали, чуть ли не в лучшую сторону, давно истлевшим в могиле... - и где это все??! Неужели и тогда, в эти сладкие моменты, тоже хотелось удрать? Но ведь говорилось и другое, которое также невозможно стереть из памяти, то прямо-противоположное, то сдержанно-безразличное, то злобно-ироничное, то просто раздраженное - но почему? и причины-то ведь не объясняли! а все дорогие мне фразы, стоны и поступки впоследствии бесцеремонным, безрадостным, безжалостным тоном объявлены были всего лишь своим собственным самообольщением. Сложная натура, думал я тогда, корчась от непереносимой боли в душе, изломанная жизнь; все время одна; окружают одни подлецы; кто еще ее сможет любить, кроме меня, и относиться к ней так, как я? лучше меня? Она не сможет не оценить этого, нужно только спокойно претерпевать все ее капризы и злость по минутному, пусть даже и непонятному поводу, только этим я смогу доказать, что люблю ее, - но доказывало это совсем другое: что я рад был бы сбежать, да не к кому; да и привык я к ней; какой смысл менять шило на мыло; худой мир лучше доброй ссоры, - а для меня так сложно овладеть новой женщиной, сколько сил мне приходится затрачивать для этого, а удастся - так снова влюблюсь; вернее, не влюблюсь, а вцеплюсь в нее, начав себя уверять, что люблю, уверюсь в этом, а ее разочарую своей привязанностью, она бросит меня, я начну вымаливать у нее любовь, ей станет еще противнее, она оттолкнет меня, я начну пить, травиться, биться в истериках... - а все только оттого, что не умею, не умею я с ними знакомиться, заманивать их к себе в постель, да и в постели-то не уверен в себе, то получится, то нет, и вечно стыдно, и хочется провалиться сквозь землю, на что же я вообще тогда годен, если и этого-то не умею, не могу, боюсь, что снова не выйдет, - потому-то и цепляюсь за ту, что досталась мне ценой неимоверных усилий, ибо это легче, чем начинать сызнова такой же безрадостный путь, который все равно закончится неудачей, а неудачи накапливаются, и годы жизни, и с каждой очередной потерей все труднее становится находить новую женщину, согласную на жизнь со мной, потому что разрыв с нею уже предопределен моей повторяющейся кругами на воде судьбой... Не то ли было у меня и с 0? да и любил ли я ее в действительности??
Любил ли я ее? Я ведь не ее любил, мне не было дела до реальной 0, такой, какой она была, откуда я мог знать, какая она, если я только видел ее чарующие глаза, слышал ее бархатный голос, гладил шапочку ее темных волос, касался губами темного пуха на ее щеках, откуда мне было знать, что таится под всеми этими покровами, оболочками, словесами?! Я любил ее образ, рожденный во мне мечтою о слабой женщине, что прилепится ко мне, станет плотью от плоти моей, обовьется вокруг меня благоухающей лозой, пьянящей меня своими извивами и объятьями, будет безропотно внимать моим словам, обволакивать меня магией своей женственности, развратно расстилаясь передо мною, не говоря мне ни одного обидного слова, утешая меня в моих сомнениях, - неужели я хотел столь многого?! Ведь это так просто! Но 0 была таковой только на первый взгляд: и в любви она клялась, и успокаивала меня, и нежна была до безумия, но все равно - раздваивалась, растраивалась в моих глазах; она была слишком многогранна, чтобы удовлетворять бледному образу, ежесекундно вспухающему в мозгу обреченного малодушию мужчины, она требовала и себе того же, чего требовал от нее и я, но только противоположного: силы, мужества, бесстрашия, любви и земной и небесной, опоры, денег. Эти образы противоречили друг другу; на краткий миг любовной ласки, совместной радости, редких мгновений нежности они совпадали, а, скорее всего, один из них вытеснял другой, или, что еще вернее, она, эта злосчастная 0, была настолько глубока и многосторонна, что в ней существовали одновременно все образы, из которых тот, который я так жаждал в ней обнаружить, занимал самое последнее и угнетенное место; но я не верил этому; а каждая новая встреча с 0 убеждала в обратном - в королевстве кривых зеркал, расцветающем в моем мозгу, точно, завелась какая-то гниль, что-то было не в порядке, пора бы уже и лечить да вот только доктора нет; ведь доктор не приходит сам по себе; его зовут, когда, может быть, усилия его окажутся бесплодны, когда легче убить, все равно не выживет, зачем же мучиться? или вы не согласны? ну, неважно; как хотите; заплатите за визит. Спасибо. Все равно сдохнете. Вот вам мой совет на прощанье - бесплатно - обратитесь к своему духовнику, вам пора бы уже подумать и о душе. Рецепт? Какой рецепт? Вы и так его знаете: прощайте - и прощены будете. Прощайте.
Оправдав ее, обвинив себя - смогу ли жить дальше? Если мне и так грош цена, да еще и виноват во всем, смогу ли уважать себя тогда? Можно ли жить, не уважая себя? ощущая себя полным ничтожеством? убогой дрянью? плевком поганым? Не лучше ли с балкона вниз головой? Но и на это не хватает сил. Потому что и падая с балкона буду знать я доподлинно, что во всем совершившемся виноват только я, я один, - иначе зачем же тогда бросаться? - ведь все время лгал ей, лгал, заведомо лгал, лгал, зная об этом, но продолжая лгать, - будь что будет, кривая вывезет, авось пронесет, будущее покажет, после нас хоть потоп... - так неистово хотелось добиться ее, завладеть ею, сделать своею не на ночь, не на две, но надолго, навсегда, вовсе не думая тогда ни о лжи, ни о привычке, ни о возрасте, ни о трудностях быта, ни, тем более, о том, что все тайное становится явным, дай только срок... - да кто это сказал, что все тайное обязательно становится явным?!! Да, но только в глазах Бога, может быть, но Он и так видит все явно, если вообще взирает на этот омерзительный, постоянно оплевывающий Его белый свет, который следовало бы называть черным, если не чертом, - а иные всю жизнь живут себе, не ведая правды, и прекрасно живут и не хотят знать этой правды, возвышающей нас ложью ограждая себя от тьмы назойливых и докучных горьких истин, навыдумывав себе море пословиц да поговорок, пошлых, а, значит, - верных и потому - утешающих, пригодных ко всему на свете, и, стало быть, - ни к чему в отдельности, а ведь я не хуже и не лучше повторяющих их, а те только и твердят без умолку: от сумы да от тюрьмы, не нашим умом, всему свое время, Бог простит, все в руце Его, уменье и труд, не сразу Москва... - Боже, в Которого я не верю, как все-таки хочется порою быть богом, а не человеком! И почему это все так безрассудно уверены, что Бог обязательно окажется на их стороне?! - только ли потому, что я - это и есть Я, а прочие, окружающие Меня, суть всего лишь фантомы этого Я, воплощенные в моем крохотном и потому беззащитном я и поэтому страстно желающем стать Судьей всех, подличающих против меня, но разве справишься с подлыми, не будучи на их территории, не с их же оружием в руках, не пользуясь их же уловками? А подлы все, только искус у каждого свой. И если Бог сразу же за всех, то Он ни за кого в отдельности, а значит, Он - это Я, имеющий право не прощать непрощающих Меня и наказывать отворачивающихся от Меня, хотя я и тону в пучине Святым Петром, ошибшимся в божестве.
Тише!
Ненависти, слишком много ненависти в душе, не справиться с нею! Но ведь и она не на пустом месте, это все та же любовь, от бессилия изменившая свой лик. Не хотели меня принимать хорошим, лучшим, чем я есть, - так примите тогда меня отвратнейшим, гнуснейшим, более подлым, чем я есть и даже мог бы быть! И я помогу вам в этом! А ведь я так старался в сложенных молитвенно руках принести даже то, чем я не обладал, но все-таки мог бы со временем вырастить в себе, я так старался все это принести, подарить, бросить к маленьким коротким ножкам, которые мог бы вылизывать, как пес, до смерти и даже после неё, ведь я хотел быть таким хорошим, каким никогда не бывал в жизни перед самим собою, тем более, перед другими, но разве 0 входит в число других? - а маленькие ножки пнули меня, оттолкнули, прошлись по мне, растоптали, пусть даже я и был виноват в том, что 0 разлюбила меня, ушла, даже не обернувшись, не бросив прощального взгляда, только процедив сквозь зубы беспечное, пошло разведя при этом руками: "Ну, прости," - не испытав ни скорби, ни жалости, ни даже раскаяния... - и что же мне делать, если я все равно люблю эти маленькие короткие ножки, это лунообразное лицо, эту лишенную талии фигурку, эти карие, равнодушно глядящие на меня глаза, эти бесформенные рыхлые груди, этот темный пушок на ее щеках, это обрюзгшее от пьянства и располневшее после родов тело, что же мне делать, если я люблю её, эту проклятую 0?! - я могу сделать только одно, чтобы не затеряться среди миллионов перепробованных и отброшенных на утро следующего или послеследующего дня ее любовников, имена которых уже стерлись в ее памяти, движения которых были похожи, желания примитивны и незамысловаты, которые были необходимы 0 только для осуществления убогого механистического процесса совокупления, приносящего партнерам одуряющее животное наслаждение, ничем не отличающееся от наслаждения, испытываемого при насыщении пищей, утолении жажды или испражнении, без которых точно также невозможно обойтись в этой жизни; мне нужно оставить отпечаток себя в ее памяти, чтобы выделиться из унылой толпы приапоподобных, чтобы заставить 0 помнить обо мне хотя бы на день дольше, чем о моих предшественниках или последователях, даже если она и не любила меня... - не хотела, не могла простить меня хорошего, боготворящего тебя, сходящего с ума по тебе, сдувавшего пылинки с ресниц твоих, пусть и непоследовательного в своих поступках, - так тогда возненавидь меня всей лютой ненавистью, способной родиться в душе твоей, сохрани обо мне память как о распоследнейшем подлеце, негодяе, насильнике, извращенце; не хотела принять меня любящим, хорошим, добрым, пусть это и превосходило мои возможности, - так узнай меня злым, жестоким, безнравственным, но только не оставляй истлевать в равнодушии твоем среди уже занесенных песком останков мириадов безликих, презирай меня бесконечно, кори себя ежеминутно за то, что сошлась со мной, что поверила мне, что купилась на мои лживые и необоснованные ничем обещания, посулы; пусть имя мое, донесшееся до твоих ушей издалека, вызовет у тебя дрожь омерзения, пусть каждая встреча со мной заставит тебя отводить в сторону корчащиеся от ненависти глаза твои, пусть даже общение со мною при необходимости ты будешь проводить через посторонних, но только не равнодушия, только не равнодушия я хочу, я хочу чувства, эмоции, реакции на меня, ибо - где много ненависти или хотя бы раздражения, там точно когда-то существовало какое-то количество любви, и это скромное утешение станет мне отрадой на все последующие времена.
Мало хотеть быть подлым; надо стать им. Вот я и выращиваю эти мысли в душе своей, потому-то так и хочется - ведь я неутомим в фантазировании - растоптать 0, обесчестить, ударить ногой в живот, туда, где пониже, между ног, по самому пьянящему, туманящему мой рассудок месту, которое пусто не бывает, унизить О физическим страданием, содрать с нее кожу, спалить шапочку волос на ее круглом лице, утонув в мрачном экстазе этих тошнотворных фантазий, да я уже и тону, я всю жизнь тону в них, хотя уныло понимаю, что они, даже будучи реализованы, ничего никогда не смогут изменить. Неужели же она, избитая мною, визжащая от боли, плачущая, корчащаяся под ударами моих безжалостных ног, плюющаяся кровью станет после всего этого любить меня больше, чем тогда, когда стала презирать меня, отталкивать, унижать, не замечать вовсе? Я плохо верю в это; я вообще не верю в это; мне даже хочется вместо 0 еще больней ударить тех, кто, ханжески жалея меня, уверяет меня в этом, - я еще не настолько глуп, но я и не могу бесконечно пребывать в состоянии вечного унижения, вечного равнодушия, презрения, я должен как-то ответить, последнее слово должно остаться за мной... - ах, если бы я мог, не взирая на последствия, убить ее! не избить, не искалечить - это только подтвердило бы мою слабость, - но именно убить; и чтобы знала, что это я ее убиваю; и знала, за что, - все это я мог бы выкрикнуть в ее искаженное ужасом неверия в происходящее лицо; только это смогло бы снять с меня печать заслуженно обманутого, не без вины пострадавшего, преступника, а не жертвы. Но прав ли я в этом? Не получил ли я по заслугам, а теперь яростно хочу отомстить только за то, что мои плутни были разгаданы, ковы лежали на поверхности, уловки распутаны, а правда, заключавшаяся в том, что не любил я 0 никогда, по крайней мере, так, как она хотела этого, все равно проросла, не осталась похеренной, не погибла, как бы я ни рвался, как бы ни старался преуспеть в этом? И за что же здесь винить О? За то, что, поверив мне в первый раз, она отреклась от меня, не сумев поверить во второй? А могу ли я, рыдающий в унижении и уединении своем, оценить степень ее унижения, ее страдания, ее обиды, когда ей, рискнувшей сойтись со мной, мною же были брошены в лицо ей гадкие, злобные слова о безразличии к ее ребенку, о скуке, о нежелании бороться с бытом, давящим ее, о любви к тихим развлечениям, которых я стал лишен, сойдясь с нею, каково ей все это было слышать, ей, израненной жизнью женщине, птице, которую пожалеть-то - и то стыдно, подумал ли я хоть раз, как ее оскорбляли все эти мои самоуничижения, перемешанные с липкими лживыми заверениями в вечной любви, коли для нее любовь - не слова, а поступки, но не было этих поступков, лишь слова, слова да скука, да раздражение - вместо лютой борьбы за нее, вместо любви к ее ребенку, вместо мужчины рядом, - за это ли мне мстить ей, кареокой красавице, что я сам слаб? И не для этого ли я и забрал ее из сумасшедшего дома, чтобы наконец-то здесь, где мне никто не помешает, доказать ей свою силу и степень ее заблуждений?! Но она и корчась от боли, и плача от насилия, и изнемогая от унижения - все равно будет сильнее меня, ведь она и пальцем не пошевельнула, а я уже был стерт в порошок, тогда как я с целым сонмищем палачей не смогу этого с ней сделать! Не доказывает ли это, что я неправ? Не лучше ли мне признаться себе в глубине сердца своего, что я смалодушничал, предал ее, испугался трудностей, хотел комфорта, а не бегства в Египет; что вместо нее любил себя, любил свои развлечения, наслаждение свое ставил выше нее, только его и любил в ней, но не ее, не ее, ее я не любил никогда, потому-то и хотелось удрать, беззастенчиво поменяв декорации той ситуации, над которой я уже не был властен, потому-то и не о чем было мне с ней разговаривать, потому-то и боялся я ее, ибо чувствовал, кожей, спинным мозгом, прозорливостью своей чувствовал все увеличивающиеся ослиные уши, растущие на моей голове, да и оленьи рога впридачу, которые я тщетно пытался скрыть под призрачной шелухой общих слов, выспренных междометий, пустых заверении, тусклых обещаний... Я проиграл; я должен себе в этом признаться; не такая она дура, какой я ее хочу тут представить; она все сразу же поняла: когда любят, когда хорошо друг с другом, - тогда не уходят; когда любят ребенка больше матери его, - тем более, не уходят; когда глотку способны перегрызть любому, кто даже намеком посмеет оскорбить возлюбленную твою, - более того, не уходят, но я ничего, ничего не желал делать из ожидаемого ею от меня, и я ушел, я хотел только кувыркаться в постели с О, не имея более ни забот, ни обязательств, - и божество справедливости наказало меня; оно наказало меня трусостью, завистью, самомнением, оно лишило меня уверенности в себе, оно наградило меня вечным страхом, преследующим вора при встрече с обворованными им, оно погребло меня под грудами нечистот, исторгаемых моими пороками, оно из мужчины, которым я и не бывал никогда, превратило меня в бесполое женоподобное инфантильное существо.
Юпитер, ты сердишься, значит, - ты неправ; но я-то не Юпитер, стало быть, ко мне это не относится. Однако о христианских добродетелях я задумывался неоднократно. Не потому, что боялся ада, - в него, в сущности, мало кто верит, ведь каждый, кто хоть на словах и отрицает это, почему-то уверен, что будет жить вечно. Но я не думал о грядущих мне наказаниях за то, что женщину, не любящую меня, я пытаюсь вернуть любой ценой вплоть до преступления; я думал о другом: не стоит ли мне ее по-христиански простить, простить просто и незатейливо, пусть себе живет, как хочет, - хотя она и так жила, как хотела, - но не держу, не держу на нее зла, сам во всем виноват, такая судьба. Однако рецепт врача оказался невыполнимым. Да и вообще - многие ли могут претворить его в жизнь? Ведь простить 0 я мог только отказавшись от своей злобы, ненависти к ней, возникших из-за того, что она не любит меня, я мог простить ее только возлюбя ее, поняв ее, дав ей свободу от любви своей, оправдав своей же виной все ее жестокости; не должен был я хранить на нее зла, улыбаться я должен был бы при встрече с нею, помня только хорошее, что у нас с ней было, радуясь тому, что она, сокровище мое, благоденствует, не испытывает печали, не борется с горестями, не страдает, а, если ей временами и приходится брести по дороге скорбей, - то сострадать ей, а не злорадствовать, и, не желая ей зла, помогать ей, не проявляя своего имени, радуясь только тому, что она счастлива, пусть и не со мной, ведь ей все равно тяжелей, чем мне. Однако все это хорошо только в теории. Попробуй-ка в действительности возлюбить врага своего, много ли у тебя с этого получится? раскрой-ка ему навстречу свои объятия да получи-ка в ответ плевок в душу, - разве утрешься и благословишь его? И понял я, что все это - пустые бредни, утопические теории, дома на песке, идеалы беспочвенные, все равно ведь гордыня возобладает, гордыня, вскормленная унижением своим; униженные - да возвышены будут, будешь думать в сердце своем, злорадно представляя себе мучения унижающих тебя на том свете, где ты окажешься возвеличен. Исследовал я все это недалеким умом своим и понял - и это суета. Все равно буду злорадствовать, все равно буду обуян жаждой мщения, все равно буду ждать награды на небесах за долготерпение свое на земле: ведь, если я не могу наказать обидчика моего, если возлагаю надежду на Высший суд, наказующий его, я, стало быть, все равно считаю его виноватым, а себя - правым, я просто справиться с обидчиком своим не могу, пользуясь доступными мне средствами, я ухожу в сторону, в тень, я унижаю себя в надежде, что в День Судный он будет унижен более меня, от него пострадавшего, я трепещу от мысли, что тогда-то я и смогу ему посочувствовать, коли он нынче не сочувствует мне, - а разве в этом прощение?! Не фарисейство ли это? и не все ли религии закоснели в этом гадком фарисействе? Ведь человек не прощает; он может забыть об оскорблении за давностью времени, но он не прощает, он просто надеется на возмездие в будущем, а время потихоньку, исподволь, незаметно стирает боль унижения, сменяет печаль в безразличие, подменяет обиду равнодушием, - и надежда эта угасает, истлевает, становится непонятной - на что это я так надеялся, если уже забыл обо всем? - но к реальному, христианскому прощению это никак не относится. Не возопил же я, униженный и оплеванный 0, воздев глаза свои к небесам: "Господи, прости ее, она не ведает, что творит!"? - нет, не возопил, хотя и был распинаем ею, ибо сам был порочен, сластолюбив, безнравствен, сам залез к ней под одеяло, вынудил к связи с собой; и хотела она вырваться от меня, но не дал ей; преследовал ее; искушал помощью, услугами, любовью; бедная одинокая женщина с ребенком на руках - как ей не уверовать, как не соблазниться? и соблазнилась-таки; впала в грех, спровоцированный мною же; а я только приманил ее, но ноши-то не вынес; сбросил ее с горба, отшатнулся, отвернулся; единожды захотев стать человеком, не стал им; голову засунул в песок - там мне уютней; в этой тиши и продолжаю плести свои бредни.
Так и не взяв машины, мы пешком поплелись на вокзал. К концу этого сумрачного путешествия 0 даже показалась мне веселой; улыбалась мне иногда; даже отпустила какую-то шутку; какую же? рассказала, что ли, какой-нибудь анекдот? вроде бы это ей не было свойственно. Да нет, вот что, совсем я забыл! - она задрала подол своего омерзительного больничного балахона, выставила ногу. "Смотри, - сказала она, - правда похоже? как у цапли?" - почему она вдруг вспомнила про цаплю? Я присел у ее ног; я даже осмелился, проявив заинтересованность, которой во мне не было, еще выше приподнять подол ее одеяния, чтобы еще больше обнажить ногу; нога как нога; ну, чуть-чуть отощала; но уж к цапле-то точно не имеет никакого отношения. Однако следует согласиться; если скажу "нет", не вызовет ли это внезапной вспышки ярости? Хотя, если тебя не любят, что "да", что "нет", - все едино, все одинаково гадко, все одинаково раздражает. Хочется уничтожить невозлюбленного своего одним только взмахом ресниц, одним только прикосновением утомленного его лицезрением взгляда.
Но я все-таки поднялся с колен и пожал плечами. Ничего лучше, кроме как сказать "где же у тебя клюв?" я не нашел. Она отвернулась. "Куда идти?" - спросила через мгновение - глаза снова смотрели холодно. Я показал ей на виднеющееся впереди здание вокзала. "Зачем?" - спросила она.
Дурацкий вопрос! а размышлять по его поводу было бы еще глупее! - однако первое, что я почувствовал, когда она произнесла это слово, была дрожь раздражения, рябью пронесшаяся по поверхности того стылого озера, в котором ныне обитала душа моя. Это раздражение всегда присутствовало во мне, сколько бы я ни общался с 0, сколько бы ни любил ее, с самого первого раза, когда она только-только попалась мне на глаза, это раздражение было одним из ликов страха, что вечно охватывал меня, когда я находился рядом с нею, ликом, направленным наружу, тогда как сам страх беспорядочно метался внутри меня, безжалостно топча слабые ростки чувства, которое было всего-навсего восхищением, испытываемым слабым перед сильным, а вовсе не тем, что я пытался в себе найти и взрастить, восхищением ее дерзостью, смелостью, бесстрашием, под которыми наверняка таилась - я почему-то был убежден в этом и, кто знает, может быть, я и не ошибался, - по-детски беззащитная, ранимая душа, душа все повидавшей и утомленной пережитым немолодой женщины, мечтающей о покое и ласке, душа слабая, родственная моей... - вот эту-то душу и жаждал я заполучить в свои руки, наверное, недостойные ее, этой-то душой я и желал обладать, ибо что толку овладеть телом, этой пусть прекрасной, но вянущей на глазах оболочкой неведомого плода, претендующего на вечность, душу бы заключить в объятия, ее, чуждую тебе, сделать своей рабой, ее бы присовокупить к своей, став ее повелителем, ее основой, ее миром, по которому она, бесконечно нежная и податливая, будет струиться отныне долго-долго, в конце концов настолько перемешавшись с моею, что мы могли бы явить собой некое подобие вечно желанного андрогина, - только это может дать блаженство, называемое любовью, - но душа 0 не давалась в руки, не выглядывала пушистым ласковым зверьком из нор ее глубоких шмелевых глаз, только иногда намеками на нашу близость и родственность блистала искорками теплоты в распускающихся улыбкой влажных бутонах ее лица, а может быть, так мне попросту казалось, мне, смотревшему на 0 своими глазами, не желающему в ней увидеть еще одну несбывшуюся фантазию, еще один призрачный камень в так и непостроенной башне, ограждающей меня от мира чужих; душа 0 не столько ускользала от меня, сколько, напротив, представала передо мной рыкающим инфернальным зверем, против которого впору было бы выступать Гераклу или Тесею, но уж никак не робко попискивающей мыши моей натуры, способной лишь в бессильном остервенении беспорядочными укусами своих мелких и острых зубов рождать рябь раздражения во мне: зыбь становилась все гуще, по поверхности озера уже бежали белые барашки ядовитой пены, поднимались мелкие злые волны, мятущиеся, сбивающие одна другую, наполняющие воздух паром помрачающих рассудок брызг... да когда же все это кончится?! - восклицал я в сердцах, тщетно стараясь прикинуться внешне невозмутимым, как бы сохраняющим олимпийское спокойствие перед лицом глупых фантазий взбалмошной избалованной женщины, когда же это закончится, мне вообще все равно, и зачем я только с нею связался, надоели все эти ее фокусы, все эти женские штучки, выше я этого, выше, хвалу и клевету приемлю равнодушно, не оспориваю глупца, но утомила, утомила уже, что ей еще надо, чем еще я нехорош, кто еще сможет вынести все эти ее капризы и истерики, злобу ее, замешанную неизвестно на чем, обвальные перемены настроения, нет, нет, хватит, проживу и один, я тоже не на помойке родился, как все это скучно, скучно, да и вообще, все уже давно знаю, все уже испробовано, ничего нового в жизни уже не найти, лучше всего одному, совьюсь змеей, кусающей собственный хвост, наплевать, все равно - умираем поодиночке. Однако это мне всего лишь казалось.
Чем жесточе и бессердечнее 0 ко мне относилась, тем яростнее и мучительнее было мое желание вернуть ее ласку, уже вкушенную мною; чем нежнее и беззащитнее она была передо мной, тем меньше и меньше я начинал уделять ей внимания, очень быстро свыкаясь с тем, что она рядом, в моих руках, никуда не денется, воспринимая ее некоей вещью, купленной мною ценой моих предшествующих этому стараний и ухаживаний, однажды и навсегда. "Ты даже не заметил, что я изменила прическу! - воскликнула она как-то в сердцах с обидой в голосе. Я тоже мог бы припомнить моменты, когда она только пожимала плечами или отделывалась пустыми словами вместо сочувствия, которого я от нее ждал. Однако я промолчал: разве для взаимных упреков сошелся я с нею? В другой раз я ушел рано утром из дома, не поцеловав ее, спящую, как делал это обычно, будучи обижен накануне чем-то незначительным, сказанным ею мне. Вечером она была вне себя. "Как ты смел так поступить! - кричала она. - Я не знала, что и подумать! У меня... у меня началось кровотечение из-за этого! понимаешь?! Как ты мог?!" Я утешал ее; мне было, конечно, стыдно, что я заставил ее плакать из-за каких-то ничтожных слов, воспринятых мною обидными, однако и нездоровая радость в то же самое время копошилась в моей душе. О проявляла слабость, волновавшую и возвышавшую меня: о том, чтобы она любила меня больше, чем я ее, я не смел и мечтать, - и вот, вижу это воочию; потребность убеждаться в этом постоянно заставляла меня ужесточать мои неосознанные эксперименты. В наших взаимоотношениях мы с 0 словно качались на качелях, глядя друг другу в глаза и сидя на разных концах коромысла, опирающегося на острие вонзенной в него посередине оси; взлет вверх одного из нас неизбежно сопровождался падением другого вниз. Трудно было сказать, кому бывало лучше: парящему в облаках или касающемуся земли, но в любом случае долго бы это продолжаться не смогло; рано или поздно кто-то из нас, очутившись на земле, соскочил бы с качелей, предоставив витающему в небесах стремительно грянуться на эту же землю, где мы смогли бы и отвернуться друг от друга, один - невредимый, а другой – искалеченный. Я так и сказал 0: "Долго все это не продлится; когда-то придется и выбирать." В тот момент качели пребывали в точке неустойчивого равновесия; равноудаленные от земли, мы с 0 словно парили в воздухе, вот так я и оказался у нее в квартире и в ее жизни уже не на правах гостя. Несколькими днями позже она припомнила мне мои слова. "Ведь ты же приручил меня, - с обидой говорила она, - ты же хотел этого, как же ты мог так шутить, говоря о каком-то там выборе?" Я успокаивал ее: ведь это же было ясно, что я выберу только ее, какие могли быть сомнения? коли я рядом с нею, разве может быть иначе? Более дивной женщины просто не существует на свете, разве может хоть кто-то из ее племени даже намеком сравниться с нею, кареокой ласточкой, питающейся свободой, но не желающей улетать из моих рук, моих нежных только к ней ладоней? "Ты знаешь, я уже привыкла жить не одна, а ведь всегда была одиночкой," - говорила мне она через некоторое время. Когда я открывал ключом дверь, она бежала мне навстречу; ей, как любой женщине, а, тем более, стареющей, как воздух были необходимы комплименты, а они подразумевают ложь; лгать я не мог и не любил; но, осыпая ее нежностями и поцелуями, я не лгал. "Nobody is perfect, but you are," - написал я ей как-то на открытке. В то время она любила меня, и ей хотелось слышать такие слова от меня постоянно. "Говори, говори мне такое почаще, мне так недостает теплоты", - просила меня она. Она не успокаивалась: "Если бы ты, после всего, что между нами было, ушел, я никогда, никогда в жизни бы больше никому не поверила, - запальчиво и горячо возвращалась она все к той же теме. - Если ты хоть когда-нибудь посмеешь уйти, ты потеряешь меня навсегда; ты не должен во мне сомневаться, я верная, я очень верная! никогда не слушай, что бы про меня ни говорили!" Бальзам изливался на мою душу, истерзанную ухаживанием за 0; мои страдания оказывались не напрасны; я все-таки добился ее; она любила меня и была рядом каждую минуту; мне уже не надо было уходить от нее после любви, не зная, пригласят ли меня в постель снова. Некоторое время мы пребывали в нирване неустойчивого равновесия едва-едва колеблющихся качелей; время это было большей частью проведено в ласках и навеселе. Однако мир жесток; рано или поздно приходится выбираться из-под теплого одеяла, спускать ноги на холодный пол, одеваться, раздвигать шторы на окне, открывать дверь и выкарабкиваться на свет Божий, полный скуки ежедневно повторяющихся занятий, хлопот и неизбежных неудач, - и повисшее было на мгновение в блаженной невесомости коромысло качелей, убаюкавших нас, снова начало метаться вверх и вниз. Еще утром 0 могла быть ласкова и весела; но вечером это была уже другая женщина - недовольная, колючая, злая. Она беспрестанно курила; любая моя ласка вызывала у нее раздражение; когда ребенок засыпал, мы садились к столу, увенчанному бутылкой красного вина, и молчали. "Зачем так много куришь?" – спрашивал я. "Что еще делать?" – огрызалась она. "Мне уйти? я тебе неприятен?" – продолжал я, не зная, как себя вести, не понимая, что с нею. "Это что - упрек?" - резко отвечала она вопросом же. Накануне она была молчалива и грустна, но вдруг, поднявшись, подошла ко мне и, прижавшись всем телом, показала на груди место, где находится чакра любви. "Надо, чтобы наши чакры соприкоснулись", - сказала она. Но это было накануне. Теперь же, когда я захотел обнять ее, она отстранилась. "А как же чакра любви?" - робко спросил я. "Ее нет!" - коротко ответила она. Чего нет? Чакры? Любви? На какое-то время я затихал. Играл с ребенком, мыл посуду, делал что-то по дому, стараясь как можно меньше попадаться 0 на глаза, - но разве это возможно, если постоянно живешь вместе, квартира чужая, всего две комнаты, а ребенок неустанно требует внимания со стороны нас обоих? Потом она добрела - иногда это происходило сразу, иногда на следующий день, иногда через несколько - и или забывала о происшедшем или упрекала меня в ненастойчивости, нерешительности. "Если ты не хочешь меня, если я вдруг стал тебе неприятен, зачем буду докучать тебе?" - не понимал я. "Ну и что? - удивлялась она. – Да, я такая, это - благоприобретенное. А ты все равно - трогай, тормоши меня. Неужели ты не понимаешь?" Она помолчала; потом обняла меня, поцеловала и добавила с жалостью: "Да, намучаешься ты со мной". Это было единственное, в чем она не ошиблась.
Я так и не ответил на ее вопрос. Я просто пожал плечами; этот вопрос я мог бы задать ей самой, но вряд ли стоит теперь обо всем этом рассуждать. Мы побрели дальше. Я уже раскаивался в том, что связался с ней. Как здорово было бы вернуться в прошлое, двинуться туда побуждаемым к этому одним только нечеловеческим усилием лопающейся от непереносимой тягостности настоящего мысли, шаг за шагом ступая назад с мистическим страхом и убеждаясь воочию с каждым новым шагом, что дурное становится хорошим, мертвое - живым, а бессмысленное вновь наливается отравой Божественных истин; пожалуй, стоило бы и попробовать, а вдруг удастся? - и я ни с того ни с сего остановился и сделал шаг назад; но я не повернулся назад, я пошел назад, по-прежнему глядя вперед, я двинулся в прошлое спиной, а 0, не замечающая меня, с пустыми, слепыми, мертвыми глазами стала удаляться, идя прежней дорогой, упирающейся в здание вокзала, маячащего впереди. Я сделал еще один шаг, спину мою холодил озноб - ведь это она стала теперь моими незрячими глазами - и О оказалась еще дальше и все также не оборачивалась. Неужели я спасен, подумал я, неужели это так просто - спастись без потерь? но только, наверное, ни в коем случае нельзя поворачиваться к прошлому лицом, да, да, точно, так и надо продолжать путь, идя в него спиной вперед, и тогда оно, обманутое моим лишенным глаз затылком, поверит мне, не узнает меня и раскроется передо мной! Ведь прошлое - это Эвридика, на которую нельзя посмотреть, пока не покинешь свирепую скорбную юдоль настоящего; как глуп был Орфей, оставивший жену свою, женщину, а не миф, за собой! ему следовало бы возвращаться в прошлое, не сводя с нее глаз; ему, дураку, нужно было бы покидать обитель смерти пятясь и не теряя возлюбленную свою из вида, да и она бы тогда ни на миг не усомнилась в искренности его чувств; его почти что выплаканные глаза были бы на протяжении всего этого унылого, но дающего надежду, рачьего пути прикованы только к сияющему овалу ее помертвевшего лица, взгляд его тянул бы ее следом за собой незримой, но вполне осязаемой, нервущейся нитью, - вот секрет, о котором он не догадался, он же пытался вернуться в прошлое, где Эвридика была жива! О удалялась; она шла неторопливо, лишенная меня, но не замечавшая этого; она машинально замедляла свои шаги и ступала, как ей было удобно, как она привыкла ходить одна, когда меня не было рядом, она же ходит медленнее, чем я; идя со мной, она нередко упрекала меня за то, что я рвусь вперед, забывая о ней, и я начинал чувствовать себя скованным, приноравливаясь к ее тихим шагам, ведь у нее такие маленькие ножки, разве поспеть им за моими, вечно торопящимися куда-то! - вот ей и казалось, что я тяну ее за собой, а я при этом словно брел по колено в воде, изнемогая от изматывающего напряжения во всем теле, как во сне, когда стремишься бежать, но не можешь или делаешь это невыносимо медленно; не означало ли это, что мы с 0 жили в разных скоростях, временах, жизнях? - хотя она и была решительнее меня. Да и во всем остальном я ненужно тороплив! - не успеет 0 что-нибудь сказать, а я уже тут как тут со своим вечным "да, я знаю", не слушаю ее, прерываю. Со временем она стала все чаще указывать мне на это. "Все-то ты вечно знаешь," - недовольно говорила она, когда бывала раздражена; будь это наоборот, возможно, мы больше бы подходили друг к другу. Но я не оправдываю себя; нет во мне инстинктов неторопливой рассудительности; то, к чему я приучил себя только из желания выделиться, стало моей второй натурой, которой наконец-то захотелось раствориться в обыденности. О продолжала идти дальше, все также не оборачиваясь, не беспокоясь ни о чем, ее мешковатая фигурка уменьшалась, сливалась с толпой, я уже видел 0 словно в перевернутый бинокль - она еще близко, но уже неразличима во тьме внезапно сгустившегося вокруг нее мира. "Боже! - вдруг оцепенел я, - ведь она же сейчас уйдет! и я потеряю ее! и уже не найду ее! ведь это же не сумасшедший дом!" - я бросился вперед, люди заслоняли ее, я терял ее из виду; совершая гигантские скачки, я хищным коварным зверем, сдерживающим дыхание, дабы не спугнуть жертву, неслышно приближался к ней. Она шла прямо в стену вокзала. Разве она и ее не видит? - я догнал ее и протянул руку и взял под локоть. О вздрогнула, остановилась; медленно повернула ко мне лицо; в глазах ее что-то дрогнуло. Почему она вспомнила про цаплю? "Ты хотела, чтобы я ушел?" - неизвестно зачем, совершенно ни к месту, - как встарь! - ни с того ни с сего спросил я - вопрос был глуп, это раньше можно было задавать такие вопросы; но 0-то осталась давешней; и она вдруг крикнула: "Да! Да, да, да!" И снова стала никакой. Я указал ей на вокзальные двери. Два фонаря, горевшие по обеим сторонам их, - зачем они зажжены, ведь светло же? - придавали дверям сходство с разинувшей пасть мордой гигантского монстра, но 0 сейчас совсем не напоминала Безумную Грету. Что ж, мне удалось слегка убежать в прошлое, но только в то, что отвратительнее вечного нынешнего; идя подобным путем, я могу и не дожить до благодати; да и какой прок видеть превращение курицы в яйцо, снесённое другой курицей? Мы побрели к дверям; мы уже шли под сводами вокзала, унылого, замусоренного, полного людей, похожего на все вокзалы мира присущими всем им безразличием и бесприютностью, надломленной усталостью, лишь припорошенной надеждой, рассыпанной тут и там подобно хлебным крошкам чьей-то беспечно резвящейся, от нечего делать кормящей голубей рукой. Кругом царило некое хмурое веселье, но люди как бы не замечали нас; возникало ощущение, что они даже проходят сквозь нас, однако это ощущение обманчиво; я сотни раз ходил в толпе, а никого не видел; спроси меня через минуту, во что был одет человек, с которым я только что разговаривал, - я и не вспомню; даже лица его не смогу описать, не то что одежды; одно только смогу ответить - приятен он был мне или нет, да и то - вряд ли; но ведь по такому ответу не определишь фасона одежды. Да. Так мы и пробились на перрон. Собственно говоря, я не знал, куда же нам следует идти; суматошным взглядом стал я оглядывать расписание движения поездов; название одной из станций привлекло мое внимание, оно будило во мне целую, я бы сказал, груду ассоциаций или гамму переживаний, не помню, но ничего стоящего из этого клубка, кроме того, что это, наверное, где-то во Франции, я вытянуть не смог; называлась она Новэр. Прочитав на табло номер перрона, я повлек О туда. Теперь она вела себя совсем не так, как раньше, как только что, - безропотная, поникшая, она побрела за мной, зажав в руках свои флейту и гитару. О чем она думала? - мысли ее всегда были закрыты для меня, я мог только догадываться. "Ты думаешь, что узнАешь меня? - говорила она когда-то давно, - что меня можно приручить? привыкнуть ко мне? Нет! я - непредсказуема". Мне нечего было ей сказать; уже давно я понял, что удел мой в общении с нею - молчание; да ведь это и вообще самое лучшее; и не только потому, что молчанием можно скрыть собственное скудоумие перед лицом умнейших тебя, нет, оно попросту окружает тебя атмосферой покоя, что недоступно при беседе с кем бы то ни было; это только в фуге толпа доброжелательных сотрапезников равноправно беседует друг с другом, находя в этом удовольствие, но в жизни подобное немыслимо; жизнь - не фуга; да и народная мудрость не лжет.
Молчание все равно что безмолвие, а это или когда молвить не о чем, или когда молвы нет. Сколько сплетен и толков я породил своею связью с 0, как они тешили мое глупое самолюбие ли, тщеславие, когда я распинался перед нею в любви, считая даже неосознанное движение ее пальца за Божественное предзнаменование! Немыслимой степенью блаженства было для меня уложить ее, пьяную, в постель и, раздевшись, притулиться рядом, чтобы мышью лежать обок и, леденея от собственной смелости, ласкать руками ее сонные груди, не смея решиться на что-то большее, хотя любой Никита на моем месте давно бы уже использовал ее, эту пьяную раскисшую дуру, на всю катушку своих извращенных фантазий; но я был робок и несмел. Что она думала обо мне в этот момент? Презирала или, наоборот, ценила мою деликатность? Может быть, этим я и привлек ее к себе - своим долготерпением, своей настойчивостью, своей печалью? Разве сейчас, спроси я ее об этом, она скажет правду? да и вспомнит ли? А сколько сплетен и толков было порождено, когда наши отношения оказались разорваны? а потом опять восстановлены? а потом снова разорваны? А, может быть, всем вообще было все равно - так, поболтали дня полтора, да и надоело, все и так ясно, что тут еще обсуждать? - ан нет! я-то не знаю об этом, мнительность-то моя грызет меня, мучит, не дает покоя: наверняка сплетничают, наверняка злословят, наверняка каждый точит о меня свой змеиный язык, даже искренне любящий - и тот не откажет себе в удовольствии позлорадствовать, посуесловить надо мной, и кто скажет мне, но так, чтобы я поверил, как все было на самом деле?
Естественно, я вовсе не обольщался: я у 0 был не первый, не сорок первый и, возможно, даже не сто первый, я встретился с нею, когда она, даже если и заблудилась в сумрачном лесу, то, скорее всего, совершенно этого не осознавала, да и ящик Пандоры, видимо, приоткрылся для нее только на самую малость, хотя лекарствами и всяческими чудодейственными патентованными снадобьями дом ее был усыпан, как пылью; на протяжении всего дня она и О-маленькая постоянно, под ее неусыпным руководством, поглощали огромное количество разноцветных таблеток, раскрашенных так и сяк, я думаю, для того, чтобы возбудить во взрослых людях, неустанно подвергающихся самому незамысловатому обману, воспоминания о младенчестве, когда любой бросающийся в глаза предмет вызывал неподдельное любопытство, проявлявшееся в неосознанном желании схватить его в руки и немедленно отправить в рот, лишний раз доказывающем, что стремление обладать чем бы то ни было, иметь это в своей безраздельной власти, своей всеохватной собственности существует задолго до осознания самого факта владения, а, стало быть, находится на уровне животного подсознания: сначала схвачу и разгрызу, а потом уже буду думать, нужно мне это или нет. Понятно, что к тому возрасту, в котором 0 мне повстречалась, у нее уже сложились свои пристрастия, к сексуальной сфере которых я точно не принадлежал, о чем мне два-три раза и было довольно свирепо объявлено: сначала на заре нашего знакомства, а затем на самом его закате, - что уж мне было корчить из себя Тристана после этаких откровений! Да и те-то мифические любовники воспылали друг к другу только лишь хлебнувши ненароком любовного элексира, а где мне было взять его, мне, постоянно мечтавшему о цикуте, да и ту находившему лишь в античных источниках, ныне иссякнувших? Эк у них все просто было в этих сказках тысячи и одной ночи! С любовным-то элексиром и Терсит станет Эндимионом! Просто диву даешься, сколько людей на протяжении столетий очаровываются сюжетами, толчком к которым являются совершенно фантастические предпосылки! - мне же обычно в голову при упоминании любовного элексира лезли только пошлости: шпанские мушки, конские возбудители или стимулирующие потенцию препараты, продающиеся в грязных магазинчиках при вокзалах. Пробовали, все пробовали и перепробовали, и не по одному уж разу! - но результата-то все равно нет, ведь любовный элексир не физиологию подстегивает, а смотреть друг на друга по-другому заставляет, да и не на мгновение, а навеки, потому-то и сказки все эти фальшивые да ядовитые, чем не цикута для умов незрелых, а потому и беспомощных? Не мытьем, так катаньем, - ибо не имел в руках чудодейственного элексира, - добивался я благосклонности 0: звали - бросался к ногам eе псом, гнали - скулил в углу, свернувшись в клубок и прикрыв голову хвостом, предлагали дружбу, беспечную и равнодушную, - еще сильнее ощущал свою никчемность и непривлекательность. Любовным элексиром было вино; оно-то, видимо, и помогло - ведь 0 любила выпить; многих могла перепить, хоть и женщина, но потом все равно раскисала, бери ее любой, делай, что хочешь, - однако в легендах, мне кажется, под вином понималось все-таки что-то несколько иное; да и миф о пастухе Икарии приходил мне в голову только тогда, когда я стремился блеснуть перед 0 своей эрудицией; вино этому весьма потворствовало и способствовало. Вот я и разукрашивал себя в разные цвета радуги, надеясь, что хоть этим-то привлеку к себе утомленное внимание 0, смогу возбудить ее рассеянное любопытство; какая разница, реализуются мои бредовые фантазии или нет, главное, - что они существуют и рождают новые, такие же бесполезные и фантастические, как мыльные пузыри. Часто я даже выдумывал то, что со мною и вовсе не происходило. Но это были только слова, долженствующие заинтриговать мною объект моих вожделений, череда прелюдий, имеющих целью некое разрешение, которого я подспудно страшился, ведь прелюдировать до бесконечности невозможно, рано или поздно потребуют к ответу, к действиям, к поступкам, образы которых щедро рассыпались моим неумолчно болтающим языком: наобещал ты, парень, изрядно, пора бы тебя и на зуб попробовать, а ну-ка, на что ты горазд, коли столь с виду уверен в себе и речист? Оставаясь в одиночестве, я вспоминал о безмолвии, о молчаливой сдержанности, о лаконской немногословности, - я же все время говорю только для того, чтобы не молчать, но, на самом деле, я не люблю разговаривать, терпеть не могу этого бессмысленного занятия, я делаю это по принуждению, чтобы не показаться невежливым, чтобы не быть в тягость или неправильно понятым, чтобы развлечь тех, кто находится рядом и с кем я рядом вынужден находиться, хотя и не хочу этого, что делать, если беседа считается в обществе хорошим тоном, ведь это искусство - вести легкую и непринужденную беседу, этому даже учили в древности да и позже, - как это - вы не любите разговаривать, вам что, не о чем рассказать? вы не хотите узнать что-нибудь новое, разве вы знаете все-все-все? Но с 0 я хотел быть рядом, пусть и ощущал временами все безумие затеянного мною предприятия; и разговаривать я с нею хотел, только иногда совершенно не понимал, что бы такое ей сказать, чем бы развлечь ее, что может быть ей наиболее интересно; однако разве это меняет хоть что-нибудь? Может быть, именно поэтому мне и следовало бы молчать, - но как бы я тогда добился ее, коли женщина любит ушами, а я не имел любовного напитка в руках; ведь идеалы, которым 0 отдавалась с первого раза, с первого взгляда и практически без слов, не требуя от них ни денег, ни рассказов, были могучие стопудовые приапоподобные Никиты, а это значило, что я обречен. Тупой безобразный скот был ей нужен, а не я, бессильный и беззащитный бог без имени и без лица! Как я мог молчать, если все мое существо вопияло против этого?!
Между тем в копошащейся веселящейся толпе произошло некоторое оживление: люди грудились, расступались в стороны, куда-то смотрели; внезапно притаившийся где-то духовой оркестр грянул марш: громко, фальшиво, вбивая в голову гвозди. Толпа загалдела; в открывшемся между людьми проходе появилась колонна дрессированных обезьян, постепенно сливавшаяся с толпой. Обезьяны были переодеты в трубочистов; в лапах их белели бумажки; все тянули к ним руки, жадно хватали белые лоскутки, читали, смеялись; одна из них вынырнула и возле нас. С мерзким оскалом она уставилась в лицо 0; бумажка трепетала на ветру. Я с отвращением выдернул скомканный листок из сжатых корявых пальцев - обезьяна злорадно высунула язык, издав при этом из нижнего горла непристойный звук, - но я уже не смотрел на нее. На бумажке значилось: Еревхон. Что за чушь?! - подумал я, - какой еще Еревхон? Ереван! - но на черта он нам сдался! Иерихон? - так это уже было, это из Библии; выдрессировали, наверно, их писать буквы, сунули им карандаши в задние лапы, вот они и нацарапали вкривь и вкось на бумаге черт знает что! - я смял листок и отшвырнул его прочь. На рекламном экране, сияющем над перронами, возникла радостная рожа дебила в женском платье; рожа заорала: "Вы сделали ваш правильный выбор! он только ваш! никто у вас его теперь не отнимет! отныне вы..." - орущая рожа и грохочущий оркестр душили друг друга, накладывались, сливались в какофонию бьющихся одна о другую кастрюльных крышек, обезьяны шли вперед, толпа, охватив нас своим потным многоголовым телом, тащила, влекла за собой, в себе, за ними... наконец, мы прибились к какому-то поезду. Двери вагона были призывно распахнуты, они напоминали раскрытые ладонями навстречу руки, желающие обнять блудных детей своих, прижать их к груди, да так, чтобы уже не выпустить никогда в погоню за новыми феерическими приключениями. "Новэр, - прочитал я на вагоне и посмотрел на 0 скорее утвердительно, чем советуясь или заискивая, - поедем туда?" Она молчала, тупо глядя в сторону. Люди продолжали сновать вдоль и поперёк, стояли шеренгами, что-то выкрикивали; никто не обращал на нас внимания, хотя все время казалось, что все глаза уставлены только на нас; всем было страшно интересно, как мы войдем в этот поезд, с какой ноги начнем мы наше движение к подножке, какую ногу поставим на ступеньку первой, возьмемся ли руками за блестящий, надраенный поручень, помогу ли я даме войти в вагон, пропущу ли ее вперед или все-таки, как хам, ворвусь первым, а, может быть, вопреки ожиданиям, внесу ее туда на руках, как новобрачную, - тысячи вопросов роились в их головах, хотя они и не подавали вида; им было как будто бы все равно: но их "все равно" отличалось от того "все равно", что было написано на лице 0, - она просто смотрела в сторону, но что видела душа ее в этой стороне, занавешенной от моих глаз ее взглядом? "Где можно взять билет?" - спросил я у кого-то, похожего на проводника. Тот пожал плечами. "Входите, ведь вы же хотите," - бросил он и удалился. Лучше бы я удавился, чем еще раз обратился к нему с вопросом. Я молча указал 0 на ступеньки. Она дернула головой, как птица, и поставила свою маленькую ножку на первую; ножка была левой. Больничный балахон ужасно уродовал очертания 0; в ее фигуре проступали несвойственные ей манеры располневшей на гормональной пище американки, гордящейся своим слоноподобным видом; 0 взошла в вагон. Я метнулся взглядом по сторонам, но там было все то же, и я последовал за 0. Ветер поднял пыль на перроне; присутствующие отвернули головы, словно он запорошил им глаза; у некоторых слетели с голов шляпы; дверь, ударенная ветром, захлопнулась; мы шли по коридору; мы могли занимать любое купе; вагон был пуст, как мир в первый день Творения. Но на Рай это было похоже меньше всего.
Всё это я думаю, лежа на верхней полке; поскольку мы почти все время молчим, мысли мои давно уже проторили дорожки в моей голове и бегут по кругу, как лошади на цирковой арене, некуда им свернуть; однако жажда совокупления присутствует и в этих выдрессированных животных: иногда какой-нибудь конь, уже лопающийся от накопившегося в нем невостребованного семени, - ведь животным неизвестна мастурбация так же, как и невынужденное никакими внешними причинами воздержание, - на бегу запрыгивает на мчащуюся впереди кобылу, так затейливо виляющую крупом перед его затуманенными похотью глазами, - если он, конечно, не выхолощен безрассудством изнемогающих от своего всевластия над животными людей, хозяев цирка, - хвост кобылы развевается, пряные ароматы ее ненужной в условиях цирка женственности раздирают жеребцу ноздри, - и он запрыгивает на нее в азарте бега и язвящей, звенящей в ушах похоти, и вот - странное существо, конвульсивно дергающееся, мчится о шести ногах по арене, являя потрясенным и онемевшим зрителям - некоторые, правда, внезапно начинают остервенело аплодировать - новое естество, порожденное смешением древних мифов с реальностью жизненного кошмара... Но процесс соития в природе недолог, длится секунды, зрители с сожалением смотрят на пару, столь бездарно и кратко насладившуюся неземным блаженством, дарованным недолговечным земнородным, - однако бег продолжается, в порыве выдрессированного автоматизма животные описывают круг за кругом, круги множатся, свиваются в спираль, число витков ее растет, и вот, наконец-то, из чрева обремененной семенем кобылы вываливается, весь в крови и слизи, беспомощный жеребчик, что, как игрушка на веревке, пристегнут к ней пуповиной, спутывающей обоим ноги во время этой бесконечной бездумной скачки. Что ж, пуповина все равно разорвется рано или поздно, и тогда, если к тому времени не прекратится бег или жеребенок не будет затоптан ногами скачущих, среди которых вполне могут оказаться и его собственные родители, он, возможно, и сумеет занять должное место среди бегущих по кругу, ведь некоторые из них кажутся мне стоящими внимания, и тогда я даже делаю попытку кое-что рассказать о них 0, но всегда это происходит, когда ей не до меня. И я замолкаю; я даже не открываю рта; я только смотрю на нее и сразу же понимаю, что ей не до меня; так я и лежу на верхней полке, уставившись в клеточки и шероховатости обивки стен купе; была бы у меня иголка, я бы смог выцарапывать свои мысли на этой стене; стен здесь много; если кто-то умудряется поэмы Гомера вырезывать на рисовом зерне, что ж мне-то не попытаться изложить на стенках купе дюжину своих убогих мыслей, интересных лишь мне? Здесь, как и там, они - единственное мое богатство или спасение, зачем мне его терять? и чем я смогу занять часы вечного тупого безделья?
Наверное, жить в холодильнике было бы не хуже. Вот что я помню из до того, как мы сели в этот поезд: купил я как-то парную куру, принес к 0 домой да и бросил ее тушку в морозильную камеру. Она увидела это и сразу же разъярилась: кто так делает! мороженное есть нельзя! там нет витаминов! ешь это сам! - пошло-поехало. А я тогда задумался: вечность - это и есть вечность; лег в холодильник - вот и поцеловался с нею. Кура, конечно, замерзла, превратилась в обломок льда замысловатой формы; да ведь и идея такая есть, как человека отправить на сто веков вперед, - заморозить его и все тут! чем же я хуже? Тут, в этом поезде, я все вижу, все чувствую, переживаю, а все равно, что заморожен, - зачем мне это? В жизни своей я, будучи свободен, постоянно лез в какие-то тенета, что опутывали меня сетью, по жестокости превосходящей Фаларидова быка; теперь я получил то, к чему так стремился: любимая женщина со мной независимо от ее воли, никуда уже она от меня не денется, почему же снова так хочется все время удрать? окно разбить да и выпрыгнуть в ту реку, над которой мы постоянно едем; прямо в лапы к удочнику; нырнуть под воду этой перламутровой, застывшей, как студень, реки, подобраться крокодилом по дну к слабо поблескивающему крючку и вцепиться в него зубами, - нет, это будет больно! – значит, воткнуть его в ремень на штанах, - но у меня же их нет! - ну, неважно, как-нибудь, - удочник взметнет руки, прут в его руках изогнется дугой, - как бы не сломался, думает он, наверное, кит на крючке! - да откуда же взяться киту в водах такой неказистой речки, что и названия-то не имеет на картах? - но упустить нельзя, добыча - гордость рыболова; будем тянуть! эй, кто-нибудь, помогите! на помощь! срывается с крючка! это просто диво какое-то... чудо-юдо, рыба-кит, что и в море не горит, и на суше не скулит, и черна как антрацит, и имеет жуткий вид, нам поймать ее достойно, славно, гордо и пристойно, все на помощь, все сюда! и тогда-то вот, тогда с помощью коренастых смекалистых русоволосых широкоплечих лопатолицых незатейливых парней он, этот милый удочник с козлиной бородкой на треугольном лице, вытащит меня, взвалит на плечо и потащит домой; метя хвостом пыль позади его ног, я буду время от времени открывать свой пересыхающий от зноя рот; студенистые капли воды из окоченевшей реки будут грузно срываться с моего тела, падением своим взметая фонтанчики пыли на проселочной дороге, что уходит за пределы окна, в которое мы смотрим в этом купе; дома удочник с женой и сноровистыми детьми разделают меня на части, которые и сунут в морозильник до лучших времен, там-то я и буду жить вечно! - из головы же моей сварят суп - прощайте, мои мысли! они вольются в желудки праздношатающихся людей. Что лучше: это - или письмена, выцарапанные обломками ногтей на стенках своей души?
Однажды, когда мы шли по дороге, - но это было, наверное, еще в пятой жизни до предыдущей, - 0 вдруг остановилась и, повернув ко мне лицо, дерзко - дерзость вообще была ее отличительной чертой – посмотрела в глаза. "Отгадай, - прокаркала она, - что это такое: тристамагазин? Получишь приз!" Награда за правильный ответ мутно колыхалась перед моими глазами и была настолько существенно близкой, что я опешил; ум мой извился в сомнениях, порожденных догадками, которых, впрочем, было не так уж много, а, честно говоря, вообще ни одной; но как мне хотелось ответить правильно, не обманув ее ожидания, ведь в ее взгляде я увидел заинтересованность в моей оригинальности; это была проверка моего абстрактного мышления, моего интеллекта, коими я так гордился, которая, окажись удачной, помогла бы 0 раскрыть передо мною врата, скрывавшие до сих пор от меня внутренние покои столь обожаемого чертога, но, даже если бы за этими вратами простерлись новые тропы, где еще не ступала моя нога, это тоже было бы мне на руку; мне требовалось всего лишь догадаться, каким образом повернуть ключ. Чувство присутствия на экзамене, предмета которого я не знаю, тут же змеей стянуло мне горло, в животе повисла гадкая сосущая невесомость страха; мысль заметалась в клетке примитивных ассоциаций; но обломки, валявшиеся под ногами, были серы, тусклы, неказисты, а главное - я чувствовал это - совершенно не имели отношения к спрашиваемому. Но и медлить было нельзя; следовало ответить звонко и непринужденно, вслепую попав в десятку, расположенную неизвестно где; нужно было взять быка за рога, перевоплотившись в эгидоносное божество; но оно, это божество, подсказывало мне совсем иные ответы, которые я знал, которых боялся, но которые мне все равно впоследствии пришлось признать истинными, единственно-верными. Я сделал простейшее, что мог, изобразив из себя утомленного докучливостью глупцов всезнайку: я пожал плечами. Лицо 0 не изменилось. "Это зоомагазин," - сказала она со смехом. Мы стояли перед ним, вывеска его была повешена на моем лбу; я пялился в нее глазами, не видевшими ее, - вечно я смотрю не туда, куда нужно, а это плохо. Мы пошли дальше.
По пути встречались забавные вещи; на них стоило бы обратить внимание, если бы внимание не было отвлечено иным; но даже и это иное могло восприниматься забавным, если не быть действующим лицом этого забавного действа. В самом деле, некто, нацепив на голову свиную морду, неотличимую от настоящей, подкрадывался к прохожим и спрашивал их сзади о времени; люди оборачивались, чтобы ответить, и шарахались в сторону - в ту пору такие штуки были еще в диковинку. Человек в белом предлагал прохожим испытать свое счастье; голова у обезьянки, выбрасывающей билетики с ответами, свисала с шеи коченеющим бутоном, глаза закатывались. В одном из билетиков значилось: "У вас все получится", в другом: "Берегитесь! - и все будет хорошо", в третьем: "Иногда и солнце закрывает глаза", в четвертом: "Сластолюбие не есть любострастие". Внезапно над площадью взмыли вверх сотни воздушных шаров; все заметались; нездоровое оживление захватило и нас в этот несуществующий водевильный водоворот; стол мгновенно оказался уставлен тарелками, рядом лежали листки бумаги. "Заполните! - и этим летом вы будете бесплатно отдыхать на международном курорте!" - сладко пропел голос из-под волос. Ребенок тоскливо ковырялся в тарелке с супом. О вскинула голову, посмотрела на меня широко раскрытыми глазами: "Что ты сидишь? Пиши! Мы можем выиграть!" Ветер нес бумаги по мостовой; из переполненного трамвая выпал человек, упал, поднялся, прихрамывая на одну ногу, придерживая рукой полы пиджака, погнался за ним, набиравшим скорость... в небе слоились облака. В молчании мы отправились домой. Ребенок ныл и хотел спать. Что могло быть во всем этом забавного? Наверное, не то, что все окружающее могло дать тучу тем для разговоров, шутливых, непритязательных, вызывающих глупый заразительный смех одним только открытием рта, одним только покачиванием пальца перед глазами; клубы событий, мыльными пузырями выраставших и лопающихся вокруг нас, могли бы в секунду заразить нас своим неотносящимся к нам оптимизмом, если бы всё остальное между нами было иным, если бы не гудела между нами высоковольтная дуга отторжения, если бы не было на нас уже издавна кем-то поставлено клеймо одинаковых знаков, только глупцу кажущихся противоположными, подразумевающими притяжение, тогда как царило неописуемое отталкивание вопреки заверениям 0, что подобное притягивается подобным; забавным могло быть только одно: что мы все еще брели вместе, являя всем прочим пример отягощенной счастьем семьи, где ребенок расшалился, жена утомлена, а муж выпил немного лишнего; но поднявшийся ветер, наверное... уже не помню, уже забыл.
Если не любит, то это - навсегда; впрочем, можно вызвать хотя бы уважение к себе своей покладистостью; но и этого не дано - всякая покладистость при отсутствии жертвы превращается в шум и ярость. Так случилось и на этот раз. Что с того, что Гефест приковал меня к скале цепями? - он такой же бог, как и я, только хром вдобавок, - сколько я буду терпеть, чтобы какой-то там орел расклевывал мою печень?! Вырвал я цепи из скал, дал напоследок Гефесту пинка по его хромой ноге - будет меня помнить, блюдолиз царский! - да и пошел себе восвояси; орел только мне продолжал докучать; все летел да и летел сзади; жаловался, призывал к сочувствию; есть, мол, ему нечего. Так мне и не отстать теперь от этого поганого орла; чуть только отвлекусь или засну - он тут как тут, норовит клевнуть меня, кусок плоти моей оторвать - ни сна, ни покоя! Я, конечно, и его отшвыриваю, но он все равно плетется за мной, летать он уже не может: откуда же ему силы взять, коли моя печенка ему нынче заказана?! - однако не устает в стремлении своем разжалобить меня; да и я ведь тоже не из железа; знаю, что не по своей воле обречен он такой пище, как моя печень; уж если я людишек этих ничтожных пожалел, которые только плюнь да разотри, как рассыплются в прах, из которого и содеяны, неужели же я орла нашего богоносного обреку на голодное истощение, один ведь он такой, отмеченный печатью величия и истории; приходится его кормить. Но он, скотина, не жрет ничего! привык к божественной печени, вот и артачится: либо корми его тем, к чему он привык, либо не корми, презирая его за мою же слабость, - что ты будешь делать! Приходится выкручиваться. Спущусь в долину, посмотрю на этих людишек, ради которых сдуру согласился муки адские претерпевать, это я-то, бессмертный! - посмотрю на них да и кликну орла; ведь он, хоть и от богов, но глуп и робок; без божественного повеления ничего не может сделать, - нет, чтобы самому пищу себе найти! - куда там! только башкой крутит туда-сюда, резко так, внезапно, да клювом щелкает, алчущим пищи, на которую зарится, не имея на то божественного соизволения; не подсунуть ли ему этих людишек, коли и в них уже огонь божественный тлеет, мной, дураком, зажжен? Это идея, печень-то моя тем же самым огнем сияет! да и что мне эти людишки, свиньи неблагодарные! огонь от меня получили - и тут же задом ко мне повернулись, мгновенно все извратив и изолгав, вообразив себе, что они сами его открыли путем трения палки о палку! Уж лучше бы я обманул их как-нибудь витиевато! - тогда бы точно зауважали. Вот я и говорю орлу: "Что, оголодал? Не сладко? Вон тебе пища! Лети да жри их!" Людишки мечутся, прячутся, клянут орла этого треклятого... - а я, как всегда, ни при чем; пусть и дальше плетут про меня свои глупые басни. Что в нас, богах, хорошо - так это наше молчание. Открыл рот - как часть своего нутра, души своей разъял: все видят, что там, все глазеют; все свои суждения начинают иметь; и обязательно найдется хоть один, кто плюнет, - и ты уже не бог, а дурак дураком в их глазах; а спалишь с полчеловечества - так тем более, не просто дураком, а ещё и злобным дураком обзовут. Но когда молчишь - ничего о тебе путного или правдивого сказать не могут; могут только изощряться в собственных измышлениях на твой счет, но истины все равно не знают; я ее, правда, и сам-то не знаю, ведь и мы, боги, смертны, это людишки думают, что мы вечны, но понимают, что истина - во мне, а я - молчу.
Богу-то легко промолчать, его никто не видит, никто не слышит, никто не может вызвать на дуэль или встать с ним лицом к лицу; но я мог молчать только лишь удалившись от 0 и моих мыслей о ней; однако именно это-то и представлялось невозможным. Едва только она ко мне обратится, я сразу же тут как тут, а какое тогда может быть молчание, если от тебя требуют поступков? Молчание возникает тогда, когда поступки оказываются не должного качества, если это вообще не проступки; вот тогда и стоишь как пень; тебя обличают и выгоняют, а ты и слова не можешь сказать в оправдание свое, ибо что оправдываться, если обливают тебя помоями, полными правды, которую ты и так знаешь, что уж тут возражать? – в противном случае место твое точно в сумасшедшем доме; а я возражал; хоть изредка, но возражал, пытаясь хотя бы этим обелить свою неприспособленность к жизни в мире, кишащем обыденностью и скукой, в котором 0, возможно, и не любя этого точно также, как и я, чувствовала себя однако рыбой в воде; того же она требовала и от мужчины, сопровождавшего ее; на него, находящегося рядом, стремилась она перевалить мирские тяготы, ненавистные ей, чтобы самой быть не мужчиной, но - женщиной – вполне естественное, здоровое, разумное желание человека; кабы не так, чего бы ради тогда мы сходились друг с другом?! Даже коллективная пьянка - и та предполагает использование одних за счет других: кто-то дает деньги, кто-то бежит за водкой, кто-то режет колбасу, а кто-то без умолку несет чушь, все более и более кажущуюся мудростью в зависимости от количества выпитого; последнему все-таки лучше всего: ведь это так просто и так сложно одновременно - всего лишь болтать, но пользоваться любовью прочих, избавляющих болтуна от назойливых хлопот повседневности! Вот я и болтал без умолку, когда 0, опьяневшая, сытая и довольная, лежала рядом в постели со мною, находившимся в том же состоянии. "Как много ты говоришь", - замечала она между прочим, повергая меня этим в замешательство; я тут же припоминал иные моменты, коих было значительно больше, когда я мучительно искал в голове хоть какие-нибудь темы для разговора, окаменевая и обессилевая под гнетом молчания, раздвигавшего паузы в беседе с 0 до размера генеральных и страшащего меня превращением последних в финалы незаконченных сочинений, в которых автор исчерпал себя раньше, чем добрался до середины формы, избранной им для самовыражения; то, что с восторгом воспринималось 0 вместе с подносимым мною ей бокалом красного вина, при отсутствии оного и, соответственно, вызванного им опьянения не находило в ней отклика, - когда 0 была трезва и рассудительна, - хотя как может быть рассудительной женщина взбалмошная и по сту раз на дню меняющая свои воззрения? - ей требовались поступки, а не разговоры; она все или почти все знала и умела делать лучше всех или почти всех. Были, конечно, люди, у которых 0 желала бы и поучиться, но в числе их я не оказывался никогда. Да я и не обольщался насчет себя - мне просто было очень жаль, что она видит и замечает это, и, если я и возражал ей иногда, то только в суетливой попытке одурманить ее болтовней, проверить которую ей, дай Бог, не удастся, а если удастся, то позже, не сегодня, не завтра, а когда еще это послезавтра наступит? может быть, и никогда. Останься она навеки моей любовницей - наверное, я до сих пор был бы с нею счастлив, но ей этого не было нужно; а то, что было ей нужно, не было нужно мне, ведь я привык жить баловнем судьбы, хотя и тщился уверить себя, что могу все, я же любил ее, а она считала, свято была уверена в том, что тот, кто любит, может все. Однако нас постигло разочарование.
О была земной женщиной, иногда даже слишком земной, если не сказать - приземленной; ее странности, как это ни странно - или печально, - тут же исчезали, стоило ей соприкоснуться с реальной жизнью, - не доказывало ли именно это исчезновение их - их же неоспоримую истинность, подвергаемую мною, так и не сумевшим правильно прочитать 0, постоянному сомнению, еще более усиливающему мою неуверенность как в себе, так и в 0, но зато превосходно объяснявшему то, почему особенно были любы 0 приапоподобные Никиты, умелые в движениях и немногословные в речах. Да она и не разговаривала с ними, а сразу же, едва они оказывались в ее спальне, сбрасывала с себя халатик, надетый на голое тело, - так она обычно ходила по дому - и отдавалась их изнуряющему ее сладострастию. Возможно, все ее странности были предназначены только для меня и служили всего лишь игрой, но какова была цель этой игры, если не я был ей нужен, но она - мне? Я же жил по словам поэта, ставившего прихоти своих шуток выше целесообразности назидательности. Обидно однако было то, что при всем этом я не был обременен богатством, которое одно способно, коли болтовня не достигает цели, а шутки недостаточно искусны, прикрыть обнаружившуюся беспомощность перед жизнью своим могуществом. О, как всякая женщина, - а она была к тому же и избалована с детства любовью, талантами и достатком, - презирала деньги по причине их обилия и дешевизны тогдашней жизни; но нынче, оказавшись в изменившихся условиях, стала сразу же алчна и расчетлива. Бутылка коньяку способна была на время загнать этих тщедушных совратителей в чулан беззаботности, но действие ее заканчивалось, и обозленные перенесенным унижением мерзавцы начинали с утроенной ненавистью раздирать на части беззащитную, забывшую на время об их существовании 0, вот тут-то она и обращала на меня, рискнувшего попытаться пройти с нею вместе остаток пути в сумрачном лесу, свои несытые взоры. Я мог делать ей сколь угодно дорогие подарки, но оставленный невыключенным мною свет в комнате вызывал у 0 вспышки ярости, несоразмерной со степенью ничтожности проступка. "Ты что, Рокфеллер?" - было ее любимое выражение. В этом она очень напоминала мне иногда Безумную Грету, а я о ней уже что-то говорил... что же?.. ах да, что она так и не села в поезд, когда подул ветер, я еще забыл тогда про что-то... ну да... это мы сели, а она побрела себе с мечом на поиски феерических злоключений, а там пасть перед ней вроде дверей... ну да ладно! - ...каждый день, каждую минуту, живя с ней, я ощущал себя идущим по минному полю охватывающих ее и совершенно необъяснимых ненависти, злобы, отвращения ко мне; дело было осенью, погода стояла грязная, промозглая, такая же, впрочем, стояла и весной, когда я в первый раз жил с нею, я гулял с ребенком и каждый вечер возвращался с прогулки в промокших, измазанных тающей жижей ботинках, гадкая была тогда весна, но зато 0 была нежна, встречала нас, а не только ребенка, теплом и лаской, и месяц, идущий на полнолуние, нет-нет да и повисал в окнах, обычно завешенных мутной простоквашей туч, как и осенью, когда, содрогаясь от унижения, которому сам себя подверг, я вяло говорил себе: "Конечно, она не любит меня". Такое объяснение казалось мне слишком простым, примитивным; 0 в моих глазах была значительно сложнее, чем я, как же я могу столь опрометчиво вешать ярлыки на женщину, превосходящую меня во всем и чуть ли не равную Богу? Нет, конечно, причина такого поведения лежит значительно глубже, вряд ли я смогу понять ее, разве можно понять Бога, нужно просто принять ее такой, какова она есть, принять, а не понять, терпя всю ее взбалмошность, все равно другого пути нет, нет и выхода из того тупика, в который я сам загнал себя; я уже однажды решился взбунтоваться на пустом месте, не ценя того, как ко мне относились, - ну и что?! - только оскорбил ее и унизил, себя обрек на мучения и моления, да и сказано теперь мне, что малодушия во второй раз не потерпят, зачем буду снова бросаться в омут сомнений, если они разрушают все, а создать ничего не могут, а я и так мало во что верю, да почти что и ни во что. И я стискивал зубы, я не понимал, что, даже и любя друг друга, каждый из нас стремится к своему, и цели эти абсолютно различны, - но понять это было нелегко, ведь О постоянно менялась. Как-то, исчерпав все увещевания, чтобы угомонить раскапризничавшегося ребенка, 0 вдруг сказала ей: "Если будешь продолжать так вести себя, папа уйдет!" - и посмотрела на меня. Я уже ушел однажды, поэтому ответил так, как должно было бы понравиться 0: "Нет. Не уйду." - "Да? - с очень странным выражением на лице наклонила голову 0, - ты уверен в этом?" Ребенок затих и молча взирал на нас. "Конечно, - ответил я, - я уверен в себе". О словно ждала этих слов; было ощущение, что я совершил неправильный ход в шахматной партии, на который противник мой втайне надеялся, но в возможность которого поверить не мог, настолько ход тот был нелеп и безрассуден. "Зато Я - не уверена в себе!" - торжествующе, громко, даже с некоторым злорадством, чуть ли не выкрикнула 0. Я был весьма удивлен; вот и пойми ее после этого! Я припомнил себе другой эпизод. "Я стара, у меня, возможно, рак, - О была ужасно мнительна, когда дело касалось ее здоровья или болезней, - кто позаботится тогда об 0-маленькой, кто меня похоронит?" - распечалилась она однажды. Хотя она и выпила, настроение у нее было плохое, она капризничала, была недовольна собой и всеми, цеплялась ко мне, суетившемуся вокруг и пытавшемуся ее утешить. "Я!" - смело, без размышлений, нагло и уверенно, неожиданно для себя самого тут же заявил я, совершенно не веря в сказанное, - вот так, по-залихватски молодцевато только и надо всегда отвечать на вопросы женщин, а не мямлить, не жевать во рту кашу ничего не обещающих сомнений или двусмысленностей! Ложь, с моей точки зрения, была настолько зрима и очевидна, что я даже не успел удивиться той легкости, с которой ее произнес; мне показалось, что 0 сейчас рассмеется мне в лицо презрительно и уничижающе. Однако она вдруг словно обмякла, потом встала, подошла ко мне, сидевшему напротив нее, и обняла меня; лицо мое уткнулось в подушку ее белого живота. Она погладила меня по голове, нагнулась и поцеловала меня. Как заманчиво давать такие вот лживые заверения! когда-то еще придется их выполнять! - а награду получаешь за них уже сейчас и сполна. Не обо мне ли это сказано в Евангелии? Тому, кто живет в доме из стекла, не стоит швыряться в прохожих камнями. "Милый мой, - сказала 0 нежно вместо того, чтобы отвесить мне хорошую оплеуху, - как же я люблю тебя". Я молчал, не веря своим ушам. Так, исподволь, лестью, словами или намеками я и создавал вавилонскую башню своего грехопадения.
Я шел путем Нимрода - но даже имени его тогда не всплывало в моем затуманенном вожделением и обидой мозгу. Безрассудно считать себя Богом только потому, что тебе удалось взгромоздить башню выше небес, не то ли делают и муравьи с еще большим искусством и усердием, строя свои жилища? Но мечтают ли они при этом о Боге? Не бороться надо было с Ним, но презреть Его, и вовсе не богоборчество подвигло Нимрода на столь дерзостное деяние, а всего лишь любовь к Тому, Кто, как ему казалось, не разделял ее. Возможно, Нимрод и не ошибался; но разве завоюешь женщину путем постоянных, но отвергаемых домогательств? А уж если хочешь уязвить кого, то что может лучше всего отрицать другого, как не полнейшее к нему равнодушие? Но влюбленный чужд его; влюбленному вечно недостает знаков внимания; был бы он равнодушен по-настоящему, разве желал бы он с такой силой овладеть предметом страсти своей? Не лучше ли обратиться к миру живой природы? Пусть себе Бог и Дьявол выясняют свои донельзя запутанные отношения, но не мне быть у них третейским судьей, не желаю я становиться яблоком раздора в их бессмысленнейшем споре, не закончащимся никогда, достаточно мне и одного яблока, что пришлось съесть из рук возлюбленной моей; к обоим же небожителям я равнодушен; и обид я Их не боюсь, ибо что Им на меня обижаться, коли сами не любят меня? или это Они просто испытывают любовь мою, наказывая меня? Но, коли и я Их не люблю, что мне тогда до Их обид, ну и пусть себе обижаются, я с удовольствием предоставлю Их ангелам Их, а сам буду жить, как птица небесная, что не сеет, не жнет, однако с удовольствием поклевывает себе разных там червячков да жучков да букашек, находя в этом здоровое и естественное удовлетворение, и - счастлива, если верить евангелисту. Про жучков евангелист, правда, умалчивает, но имеющий глаза да увидит, вот я и смотрю за окно, а там - все то же, и я поворачиваюсь на спину, лежа на своей верхней правой полке, как на гребне самой высокой уцелевшей стены разрушенной десницей Господней вавилонской башни моего неразделенного Им чувства, и в который раз начинаю перекатывать на языке слово Новэр, куда мы бесконечно, без остановок, едем; я перекатываю его, как надоевшую, но упорно не желающую растаять конфету, я перекатываю его от нечего делать, пытаясь проникнуть в тайный смысл этого не дающего мне покоя названия, неизвестно откуда столь знакомого мне, я гоняю его туда и сюда по закоулкам моего оцепеневшего мозга для того, чтобы как можно дольше отсрочить момент начала совершения поступков, которые могли бы дать мне удовлетворение от последующей за ними победы над 0, ведь путь долог, можно сказать, бесконечен, стоит ли торопиться, если у меня в запасе непереносимое количество утраченного времени, какая разница, когда начать не только действовать, но даже рисовать себе заманчивые картины ожидающего О возмездия или даже просто предуготовлять себя к наслаждению, вызванному предвкушением осуществления этих картин, - сейчас или через миллионы лет, если за все мои нравственные унижения она ответит унижением физическим, ибо в последнем всегда заключено первое, но не наоборот. Раньше 0 могла одним только взмахом ресниц растоптать меня - и растаптывала! - в мгновение ока, я ничего не мог и не смел противопоставить ей, чтобы увидеть в ее глазах боль оскорбления, поразив её её же оружием, на её территории, хотя бы просто обидев; даже уколоть её иронией мне было не дано, она была неуязвима для любых моих оскорблений, коих я мог бы вылить на нее целый ушат, но от которых она даже не стала бы отряхиваться, презирая и их и меня, и которые отлетали бы от нее солнечными зайчиками, даже не замутив бездонную зеркальность ее странной души, разя, отраженные, меня же самого; мне бы следовало просто избить ее, надавать ей пощечин, оттолкнуть, дождавшись момента ее мимолетной слабости, плюнуть ей в лицо, коли я не был способен плюнуть на нее, надо было мне... - и, забыв о Новэре, я начинаю рисовать в голове мельтешащие, клубящиеся, пьянящие меня картины ее физического унижения, я начинаю снова сходить с ума, представляя себе все ее слезы, крики и вопли... да кто бы ни сбивался в кучу, люди ли, звери, растения, - все равно среди них побеждает сильнейший, только сила у каждого своя, а я сильнее ее физически, в этом мое пусть мнимое, но превосходство, стало быть... - и я мучительно останавливаюсь, я прерываю себя на полуслове, на полудреме, я ловлю себя на том, что уже приподнимаюсь, чтобы... - но нет, нет, не сейчас; потом, позже; когда совсем созрею, когда она даст мне повод, когда припомню все-все, что она позволяла себе; успею, еще успею; насладись я местью сейчас, немедленно, что я буду делать потом? ведь я не остановлюсь на совершенном, я войду в раж, если не устыжусь, - это всё ерунда, что погружение в порок - путь бесконечный, рано или поздно наступит пресыщение, фантазия истощится, жертва запросит пощады, все окажется перепробованным и не по одному разу, в конце концов, и мне же должно стать стыдно... ну а дальше, дальше-то что, дальше?! И я снова начинаю катать во рту слово Новэр; наверное, это где-то во Франции...
Наверное, это курорт какой-нибудь, вроде Бьярицца, например. Можно попытаться проникнуть вглубь этого слова, расчленяя его на составляющие или присочиняя ещё или уже несуществующие слоги; особенно хорошо происходит этот мыслительный процесс, эти пустые мудрствования моего ничем не занятого ума, когда О приступает к своему дикому гортанному пению; тогда я сразу же начинаю ощущать в слове Новэр массу других, копошащихся в нем слов, слипшихся в нем подобно комку лягушачьей икры, или, наоборот, представляющих собою обломки иных, древних, что, произрастая из одного корня, постепенно засохли и отвалились, лишенные живительной влаги, да и сам-то корень уже неразличим в том жалком и грубом обрубке, что лишь отдаленно напоминает пень; я тону в этом слове медленно, как в болоте, прикрытом зыбкой неверной слизью, я выдумываю предысторию этого слова, - что может быть бессмысленнее подобного занятия, ведь я же не знаю правды, у меня есть только предчувствие, мне знакомо это слово, но откуда? Можно, например, прочитать его как "не верь", используя метод туманных аллюзий, столь свойственных любимому писателю моего любимого писателя, а, если вспомнить другого столь же любимого писателя, то его можно представить как усеченное "новая вера", что тут же порождает и еще одно прочтение - "новая эра", и это естественно: всякая новая вера несет с собой и в себе новую эру жизни своим неофитам, в то время как предостережение "не верь!" заставляет еще глубже забраться в раковину благопристойности и добропорядочности. Можно еще представить, что Новэр - это всего лишь усеченное, искаженное название когда-то, много тысячелетий назад существовавшего на туманных, мглистых, сырых берегах давно исчезнувшего моря города Ганновера, только ударение при этом нужно ставить иначе, ведь язык упрощается, все слова становятся со временем короче, ударения меняются или вовсе исчезают, выбрасываются лишние буквы или невнятные звуки, - тогда слова легче произносить да и напихать их можно больше в единицу времени, да ещё и нафаршировать каждое бесчисленным количеством смыслов, дабы свести общение к минимуму, - послушайте-ка голос Льва Толстого, пропущенный с пулемётной скоростью, раз в десять превосходящую реальную, много ли вы поймете? - а ведь это язык будущего, в которое мы едем не по своей воле, - надо привыкать! Можно прочитать это слово как Noverca, там была маленькая деревушка когда-то, вот она-то и носила такое ласковое название, вызывающее в памяти щемящие воспоминания об умилительных забавах невинного детства, хотя вовсе оно и не невинно, это проклятое детство, да и забавы-то его обычно грубы и грязны, ничем не лучше забав взрослых, которые пока еще всесильны, как боги, что угодно могут с тобой сделать, вот и хочется поскорее избавиться от их гнусного владычества, чтобы самому стать богом, чтобы перестали одергивать, указывать, попрекать, чтобы не мешали предаваться каким захочешь забавам, не оглядываясь постоянно пугливо на случайно скрипнувшую дверь, - неужели идут, уже подсматривают?! - потому-то и ссылали в эту деревеньку таких вот детишек без штанишек, пусть-ка они узнают, почем фунт лиха, пусть-ка попробуют там пошалить, поразвратничать, поиздеваться, да ведь и поговорка-то была даже такая: в Новерку, как на поверку, - так оно и было, на поверку их туда посылали, на проверку их соответствия идеалу ребенка, испокон веку навешиваемому взрослыми на детей, а не выдержишь, не выдюжишь этой поверки-новерки-проверки, тогда пеняй на себя, тогда берегись, недаром это название вовсе не ласковое, совсем не щенячье-слюнявое, но в переводе означает - мачеха! - да и выражение non ferax сюда же спешит – неплодородна эта земля, на которой и устроили тот лепрозорий-инфузорий, зла и бессердечна, как мачеха, тут шутки в сторону, ручки в борозду, тут тебя научат, как себя вести, что делать, о чем говорить; да и слово nover, что означает "обновлять обязательства", оптимизма не придает; мы-то думали, что на курорт едем, а тут - на тебе: вовсе не для развлечений нас засунули в этот поезд, когда-то еще прибудущий в Новэр, но для выполнения обязательств, которые обновятся по прибытии, то есть: снова станете обязаны, хоть вы и льстили себе надеждой, что с обязательствами покончено. Однако есть и утешающее - слово novembre, например, явно указующее на наши с 0 дни рождения; может быть, мы с нею именно там и родились? или родимся там заново? или так и умрем по очереди, как и родились, сначала она, а назавтра - я? А уж если смешивать языки в лягушачью икру, так выражение no mer прекрасно вписывается в картину той удручающей жизни, что с хищно расставленными щупальцами ожидает нас в месте назначения, - какой же это курорт, коли моря там нет, да и north air овевает нас ледяной стужей? Сразу же вспомнишь о каторге, откуда нет и никогда не будет исхода, подобного бегству евреев из Египта, но только вход, один только вход, раз и навеки... – но потом мне становилось скучно, и я прекращал эти этимологические мастурбации.
Когда я забрал 0 из сумасшедшего дома, я решил, что она в моей власти; что ей было еще делать, как не идти за мною? Может быть, ей это и не нравилось, а, скорее всего, очень даже не нравилось, - но она побрела. Своей отъединенностью от меня, молчанием, мрачным блеском влажных шмелевых глаз она демонстрировала свою строптивость; но этим она кормила только собственное оскорбленное самолюбие - ведь никому другому ее бы не сдали на руки, кроме меня, хотя именно меня-то она менее всего хотела бы видеть, а ведь я ей раскрыл столько стихов шкатулок, я, бесценных слов транжира и мот! я даже однажды прочитал ей кое-что из ей же посвященного, но при последних строках в кухню, где мы сидели за бутылкой коньяка и незамысловатой закуской, вбежал ребенок, обремененный своими насущными и не требующими отлагательства желаниями, чем и сбил начисто весь эффект, возлагаемый мною на прочтение этих стихов; отбиваясь от ребенка, О, вряд ли что расслышав и, тем более, поняв, только и нашла, что сказать: "Это ты написал для одной из своих баб?" Отчасти она была права. В другой раз, уже в постели, отзываясь на что-то, сказанное ею, я процитировал... что же это было?.. ах да, вот:
...но что я здесь? а флейта в храме,
Зачем она? ведь даже моль,
Седыми прядая крылами -
Само ничтожество меж нами -
Грызет подкладку исподволь
И — счастлива...
О посмотрела на меня непонимающе. "Да ты стихоплет", - удивленно (разочарованно? не веря себе? недоуменно?) произнесла она. Так что мое мотовство по достоинству не было оценено; более того, было воспринято как должное; более того, будучи воспринято как должное, тут же оказалось объявлено ненужным, несущественным, никогда не требовавшимся - я не о стихах уже говорю! - тогда-то я и захотел ее в первый раз ударить; здесь-то у меня полно возможностей ее избить, искалечить, да только временами я думаю: а стоит ли это делать? Ведь даже здесь ситуация не меняется: как и тогда, раньше, я и тут навязываю ей себя, требуя от нее за это благодарности; ну, а если она не хочет этого? Прав ли я, считая, что она только по неразумию своему не понимает предлагаемого ей добра? А если она осознает это добро настолько поздно, что и изменить уже будет ничего нельзя? Да и кто из нас может назваться судьей своей судьбы? Да и вообще: то ли я добро, что ей нужно? Сунул ребенок пальцы в огонь - мало того, что обжегся и зашёлся в реве, так его еще и выпороли за это, - зачем не слушаешься старших?! Иные, памятуя о порке, в жизни больше не подойдут к огню, свечу будут зажигать, зажмурив глаза, костер в ночи обегут, проваливаясь в трясину, однако есть некоторые, которых и порка не остановит, всё будут дальше пытаться испытать неведомое, ранее оттолкнувшее, но по-прежнему притягательное, почему же 0 не такая? Правда, в нашей с нею истории скорее я был подобен мотыльку, снова и снова рвущемуся в огонь, обжигающему крылья и с гримасой боли поджимающему опаленные лапки, - но кто докажет, что у 0 этот опыт еще не совсем забыт, что инерция человеческого мышления только притупила ее пытливость, что она рада бы броситься из огня да в полымя, но всего лишь забыла об этом? Не должен ли я молодецким ударом по ее покрытой нежными темными волосками щеке оживить эту спящую красавицу, пробудить ее от ледяного сна бесчувствия, замешанного только на плотских наслаждениях? Когда она встретится с такой бьющей через край энергией, в которой совокупление занимает самое ничтожное место, не усомнится ли она, эта прекрасная 0, в том, что в ее космогонии отсутствует некий важный, но незамеченный ею до сих пор элемент? Ведь это понятно: ударь я ее до поезда, в поезде или после поезда, - все равно ничего не изменится, но, если я её ударю просто так, вне поезда, - не подскажет ли это ей нечто новое, неизвестное, но тайно желаемое? Не станет ли этот удар тем самым единственно верным мужским поступком, после которого она зауважает и полюбит меня? - кто там хихикает в темноте?!! Однако ее темные глаза яростно сопротивляются этому, - не знак ли это тайного согласия на насилие? - они, преследуя меня, словно шепчут мне подрагиваниями своих ресниц: "Только без рукоприкладства!"
Экая пошлая дура! И слова-то все подбирает какие-то штампованные, то ли из анекдота, то ли из дешевых книжонок. Нет чтобы закричать: "Не смей бить меня, негодяй!" - и слегка улыбнуться вдруг при этом, - и то было бы лучше. Потому-то еще сильней хочется ее ударить. Я могу это сделать и я не могу этого; меня останавливает именно неопределенность; я становлюсь подобен буриданову ослу; непредсказуемость последствий как первого поступка, так и второго держит меня на привязи нерешительности; во что выльется мой удар или не удар, знать мне не дано, я могу только предполагать: если всё и так плохо, хуже уже не станет, а если всё хорошо, но меня всего лишь испытывают? И поэтому мне просто нестерпимо необходимо, чтобы она заснула; она нужна мне спящей; она должна провалиться, эта проклятая 0, в сон, как в летаргию, как в реставрацию, но как узнать об этом? Догадаться, спит она или нет, совершенно невозможно; еще по прошлой жизни с нею я помню, что во сне у нее было такое тихое дыхание, услышать которое было выше моих сил; а уж теперь-то и подавно! Ведь, если она не играет на флейте и не поет, она просто окаменевает, становится подобной мумии. Когда вся жизнь впереди, долго на койке не пролежишь; обязательно захочется встать, что-то делать, куда-то идти; хотя бы потянуться; даже почесаться - и то приятно. Но если за этим ничего не последует, какой в том смысл? так и будешь продолжать лежать как бревно. Она хоть в дудку свою дует да на гитаре бряцает, а мне что делать? хотя на гитаре и я бы так сыграл; а уж спел бы и того лучше; я ведь тоже учился в музыкальной школе, даже хотел стать там кем-то; однако теперь мечтаю больше всего только о том, чтобы ее изнасиловать; и именно тогда, когда она спит; и именно внезапно, ведь здесь это сделать так легко, где она беззащитна передо мною; но именно этого-то я почему-то и не могу сделать; я, как всегда, жду, что-то меня сдерживает, - и я нахожу оправдание своему бездействию в сомнениях, давно уже источившим мою душу подобно червям, кишащим в полусгнившем грибе. Ведь я не могу с уверенностью сказать, спит она или нет; да и знака снизу, сообщающего мне, что я могу выйти из небытия, не поступало; голову осторожно и бесшумно вытянуть с полки, чтобы взглянуть на 0, не удастся, обязательно что-нибудь да скрипнет; да и она спинным мозгом почувствует, что я что-то затеваю, а не лежу, как мертвый; да даже если бы я и осмелился хоть краешком глаза взглянуть на нее, что я пойму? Если у нее глаза закрыты, это вовсе не означает, что она спит; она может вообще сидеть, как птица, сунув нос подмышку левого плеча, - тогда и глаз ее не увидишь; а если у нее глаза открыты, она тут же, уже наперед меня зная, что я собираюсь ослушаться ее, взметнет их вверх и так посмотрит на меня... Я слишком хорошо помню этот ее леденящий, убивающий все живое взгляд разъяренной Медузы; нет уж, лучше ничего не проверять, а так и лежать дальше. Хотя - не расценить ли мне такое и здесь продолжающееся её ко мне отношение как повод да и не наброситься ли мне сейчас же на нее с кулаками?.. Но нет; и состояния такого в душе пока нет; и искалеченную птицу добивать стыдно; да и злоба моя еще не достигла точки кипения, момента взрыва, помрачения рассудка, как некогда... Если бы здесь можно было напиться в стельку, вот тогда-то точно я бы ее давно уже убил, а так... Да и опять-таки - стоит ли торопиться? А вдруг и это, столь желаемое мной возмездие, не удастся, как никогда ничего мне не удавалось с нею раньше? вдруг и здесь я стану снова смешон? оплеван? ничтожен? жалок? в проигрыше? Тогда это будет точно катастрофа - на что еще можно будет надеяться? И я, как игрок, одной рукой взводящий курок, а другой бросающий последний, да и то взятый в долг грош на зеро, опять останавливаюсь в нерешительности, опять замираю; еще есть время, еще успею, думаю я, успею еще потоптать эту птицу, потерявшую перья, мечтавшую о яйце, изгрызенную корнями беспощадных растений, обожающую приапоподобных... но этим ли смогу унизить ее?
Птицей, конечно, быть неплохо: клюв у нее мощный, крылья мускулисты, лапы когтисты; однажды, в разгаре любовной игры в постели, она так захватила мои ноги в свои, зажав их между коленями, что мне и клещи испанского сапога показались бы тогда райской благодатью. Присев на своих мозолистых лапах, она высиживает яйцо с выражением на лице как у той спартанки, что ответила некогда какому-то зеваке: "Зато я рождаю льва!" Хотя, возможно, это была совсем не спартанка, а самая заурядная лесбиянка и под именем льва она старалась скрыть обуревающий ее порок, настигший ее, как рок, как пьянящий, пенящийся, только что сваренный грог, обжигающий губы, вливающийся в жилы, впивающийся в чресла, и она, уже насытившаяся, но еще не сытая, говорит мне, ласковой кошенькой томно жмуря глаза, изгибаясь телом, мягким и белым, кажущимся неожидаемо большим без одежды, пожалуй что и некрасивым, но какое это имеет значение, если чаруют только глаза, а, стало быть, все равно желанным, трепетно-беззащитным, единственно-возможным для любви, ласки, печали, она говорит мне: "Я люблю дважды; ты можешь? жаль! тогда попробуй рукой", - когда на перекрестке трех дорог ей вдруг повстречалась особа знатного происхождения, в глазах которой без всякого сожаления - слово сомнение здесь точно неуместно - она прочитала желание тройственного союза - или третейского суда, это теперь не важно, - в котором третьей была, несомненно, смерть. Последняя не заставила себя долго ждать; обернувшись невидимой птицей, молнией скользнула она с грозового неба, расцветшего на щеках героини рассказа, и подбила ноги до сей поры резво скакавшего коня; незнакомка упала наземь да с такой силой, что не ожидавшая такою оборота событий спартанка (лесбиянка? куртизанка?) успела ухватить руками только груди погибшей, безвозвратно теряющие свой первоначальный пыл и на глазах превращающиеся в коченеющие мраморные полушария. Движения души ее были подобны затухающим качаниям маятника; когда, наконец, прекратились и они, наездница с выражением немого равнодушия на ранее полном радушия лице замерла. Однако встреча не оказалась напрасной: хотя из трех действующих лиц этой истории в живых осталось всего лишь одно, - ведь смерть никак невозможно назвать живой, какая же она живая, если она - смерть, вспомните Эпикура, да и буква, начинающая ее имя, совсем не похожа на 0, это О с разрывом, с изъяном, с дефектом, это уже не колесо, беспечно катящееся по жизни и подминающее под себя многих головоногих членистоногих, это уже клещи, вцепляющиеся во все, что, даже будучи ненужным, нетребующимся, может попасться им на зуб; разрыв в букве С предназначен для нас с вами; мы прекрасно впишемся в него, чтобы стать в прах пережеванными. Сможем ли мы потом встать на ноги, обутые в испанские сапоги? разве и для льва там не найдется места? и не потому ли слова Смерть и Судьба пишутся с одной и той же прописной буквы? - так вот: хотя спартанка-лесбиянка и застыла Ниобеей над прахом и вечностью, она могла бы с таким же успехом и не окаменевать, а продолжать свой путь - ведь случившееся столь мгновенно вряд ли могло слишком сильно затронуть ее; она потеряла то, в чем даже не успела усомниться, а тем более, - убедиться. Произойди эта смерть чуть позже или не наступи вообще, можно было бы поспорить о том, кто прав и кто виноват; но времени уже нет, поэтому и не удается установить истину, на ком же лежит вина за совершенное: на лесбиянке ли, засмотревшейся на незнакомку, на коне ли, сбившемся с шагу, на незнакомке ли, непредумышленно ослабившей поводья, на Силене ли, как всегда, хлебнувшем с избытком неразбавленного вина, или на колесе, беспечно соскочившем с оси и блаженно замершем в траве газона в самом центре окружающего этот газон сумасшедшего дома, где обе жертвы непредвиденного стечения обстоятельств нашли свой предпоследний приют, несмотря на решетку, окружающую его меандроподобной буквой 0, и замки на воротах, так напоминающие безутешные ответы на противоречащие друг другу вопросы; ведь эти замки никогда не раскрывают свои пасти, когда по ним жалко струятся руки умоляющих их; они падают, изъеденные ржавчиной, только тогда, когда ответы уже не нужны, вопросы не задаются, мольбы утихают, а вопрошающие забываются тихим безликим сном... Боже! почему же мы не ищем всю жизнь покоя, наслушавшись сказок о безумном парусе или безмозглом буревестнике, коли забыли не родиться, а, родившись, - тихо и безропотно ожидать, глотая снотворное, прекращения навязанной нам бессонницы новым вечным сном? Но у нас в головах клубятся совсем иные примеры.
Яйцо было снесено огромное, под стать мамаше, просто птица Рух какая-то. Долгое время скорлупа его оставалась цвета нежной белизны; наконец, на ней прорисовались очертания круглых глаз, словно набросанные рукой художника, поутру подошедшего к холсту. Постепенно глаза темнели, наливались цветом перезрелой вишни; они росли; - но впоследствии оказалось, что это они всего лишь просвечивали сквозь все утончающуюся скорлупу. Наконец, в местах сияющих глаз скорлупа треснула, и они вывалились наружу, волоча за собой жгуты тонких ниточек нервов; взволнованная птица закопошилась; неуверенно переступая ногами, онемевшими от долгого сидения, и приподняв горделиво распушенный хвост, неуклюже отошла она в сторону, дабы обозреть столь долгожданного отпрыска. Глаза, вывалившиеся из расколотой скорлупы еще недосиженного яйца, свисали из разлома женскими грудями негритянки, пересаженными на тело белой женщины. Так кареокое создание увидело свет.
Однако это не помешало впоследствии 0 пользоваться всеми благами жизни, предоставляемыми даже в сумасшедшем доме, где временами бывало довольно весело, хотя я могу вспомнить такие времена разве что только с трудом. Я не могу сказать напрямую: было весело; или - было страшно; или - было тоскливо; - это не соответствовало бы действительности. Будь там абсолютно весело, страшно или как-нибудь еще, выжить там было бы невозможно, ведь и защекотать можно до смерти; нет, там было все так же, как и в окружающем мире, только немного иначе; так, слегка; словно бы тебе снится бредовый сон, полный незамечаемых, но постоянно подспудно ощущаемых нелогичностей, которые-то, собственно, и вынуждают нас признать этот сон бредом. Когда, бывало, я в который раз возобновлял свои притязания на 0, требуя от нее кажущегося ей почему-то невозможным, она начинала истошно орать и звала на помощь Никиту; имя его, конечно же, было не Никита, это я его просто так называю Никитой, как ее - О, себя - Я, город - Новэром, кого-то еще как-то, - какая разница! Никита приходил и довольно быстро восстанавливал порядок; все это на глазах у 0; бывало стыдно - как это я, пытающийся ударить слабую больную женщину, не могу набить морду сытому больничному болвану? Я петухом скакал вокруг него с кулачками меньше незрелого грецкого ореха; он же только ухмылялся, как всегда. Особенную ярость во мне вызывала мысль, что 0, даже будучи больной, наверняка неравнодушна к этому скоту, ведь она же любит скотоподобных; просто Пасифая какая-то! Мысль эта приводила меня в безумие; тогда мне казалось, что я могу убить всех; но хороший пинок, отвешиваемый мне Никитой, быстро приводил меня в чувство. После, где-нибудь в грязном углу, я долго выл от злобы, перемешанной с отчаянием и потоками самоуничижительных обличений, мучительно прокручивая в голове снова и снова все те злобные и обидные слова, что в момент бы поставили на место моих обидчиков; больше всего я желал поджечь под этой толстой задницей постель во время ее больничного сна - то-то бы она завизжала, объятая пламенем!
Хотя иногда, если Никита временно отсутствовал, мне приходилось и ухаживать за 0, ведь всем остальным обитателям сумасшедшего дома до нее не было ровным счетом никакого дела, кто им она? - вот я и превращался в ее сиделку; стоит ли говорить о том, что я делал это не против своей воли! Бывало это редко, может быть, вообще всего один раз, а, может быть, и разу-то не было, а мне приснилось, когда я псом лежал у ее ног, однако очень хорошо помню те чувства, что я испытывал, ухаживая за нею, беспомощной, кашляющей, сидящей в постели в соплях и с больным горлом. Я подносил ей лекарства, таскал чай и молоко из столовой, она капризничала, все ей что-то было не так, не по ней, но она зависела от моей заботы, и мне тут же страстно начинало хотеться поиздеваться над нею, пользуясь ее слабостью и временной привязанностью ко мне. Особенное удовольствие мне доставляло злить ее, противореча ее заявлениям о пользе или вреде тех или иных лекарств или делая что-либо умышленно неправильно; или я затевал глупый спор о том, что следует принимать сначала, а что потом, что - до еды, а что - после; я пытался переубедить ее примерами, которые тут же, на ходу, выдумывал, она же яростно стояла на своем, - всегда была такая, только такой и помню ее, - и, конечно, она побеждала: я не мог продолжать издевательства до бесконечности - в конце концов, она могла бы просто отшвырнуть меня, вскочить на ноги и в своем омерзительном сером халате самой ринуться в столовую; до этого доводить было нельзя. Очень тонко, на грани взрыва и раздражения, я травил 0 своими несусветными рассуждениями; это мне напоминало тот момент соития, когда уже хочется закончить всю эту скотскую канитель, но жажда продления удовольствия и неудовлетворенность женщины побуждают тебя до поры до времени балансировать на пороге срыва; но, в конце концов, эгоистические устремления начинают преобладать, ты плюешь на все и очертя голову бросаешься в омут неописуемо-сладостного, но одновременно и тошнотворного наслаждения. Однако в данной ситуации я не мог себе этого позволить: неописуемо-тошнотворным стало бы не наслаждение, а унижение, которому я неминуемо был бы подвергнут, разозли я 0. Поэтому, изрядно повыламывавшись, я отступал и мелкой трусцой бежал выполнять отданные мне приказания.
К собаке, случайно забежавшей во двор сумасшедшего дома, 0, однако же, отнеслась с нескрываемым сочувствием. На мой взгляд, собака эта была точно такая же, как и всякая другая; но 0 тут же усмотрела в ней породистость и почти сразу же ринулась за ограду искать хозяев, от которых та якобы случайно отбилась. Ворота, естественно, были заперты; прохожие же, бегущие мимо, - ведь мы были отгорожены от мира не каменной стеной, а самой примитивной садовой решеткой, вот собака и пробралась внутрь сквозь ее прутья, - прохожие старались не смотреть в нашу сторону и вообще спешили поскорее миновать этот лепрозорий, расположенный отчего-то в самом центре города, - да и кому бы было интересно смотреть на сумасшедших? кто не знает, какие у них тупые и омерзительные рожи, да еще когда обладатели этих рож выряжены в отвратительные серые больничные робы! - приятного мало; так что выбежать за ворота 0 не удалось, а прохожие постарались не услышать ее обращенных к ним призывов; Никита, может быть, и помог бы ей, но в эту минуту его не было; некого ей было просить; вот она и решила взять собаку к себе, в палату номер шесть, - это я так, по привычке мыслить штампами, называю ее палату шестым номером; на самом деле я не знаю, какой номер носила ее палата; может быть, там и номеров-то не было, а двери палат были раскрашены в разные цвета радуги; или, как в детском саду, к дверям каждой палаты были приклеены рисунки умалишенных, заключенных в ней, но склонных к рисованию; а, может быть, и рисовать-то они не умели, но приходил к ним какой-нибудь очередной Никита, совал всем в руки цветные карандаши да листы бумаги и говорил мрачно и смачно: "А ну-ка, суки, краски в руки и - малевать!" А потом шел к 0 и начинал ее развлекать, рассказывая ей солдатские анекдоты, сам ржа конем над ними же, хватая ее за отвислые груди, садясь на ее койку, заваливаясь на нее, насилуя ее с ее же согласия, - вкусно; полезно для здоровья; а главное - бесплатно; зачем платить за соитие, если в нем каждый платит партнеру удовольствием, доставляемым тому собою?! - а то, что Никита мог такое удовольствие доставить, я даже не сомневался, - погогатывая, сопя, с красной набухшей рожей, с налитыми кровью глазами, сочно двигая натренированным задом, закручивая О в бараний рог да так работая над ее телом, что у той глаза вылезали из орбит, а от оргастических воплей ее можно было бы оглохнуть, - я же в это время стоял в очереди в столовой за добавочной миской молока или порцией липкой манной каши для нее; впрочем, если Никита был рядом, за мной не посылали, а меня если и посылали, то не за горячим молоком, а куда подальше; в такие времена я понуро сидел в своей палате и раскрашивал сунутым мне Никитой карандашом с обломанным грифелем какую-нибудь контурную карту или убогую иллюстрацию к дидактически-назидательной сказке: про Емелю на печи или Ивана-дурака, или трех сестер, изнемогающих от желания сесть в поезд, а может быть, и про старого еврея, мечущегося по отрицающему его городу, - не помню. Собака тут же почувствовала доброе к ней отношение – это было особенно легко потому, что, кроме О, никого рядом и не было: другие умалишенные то ли сидели по своим палатам, то ли разбрелись по саду, вот собака и подбежала к 0 и прижалась к ней. О вообще любила живую природу больше, чем людей; людей, мне кажется, она вообще не любила; она их использовала, предпочитая жить одна; даже в условиях сумасшедшего дома ей это удавалось; но чему же тут удивляться? - в сумасшедшем доме все так же, как и в мире, только более обостренно, - вот она и бросилась к собаке, чуть ли не целуя ее. В этот момент я вышел из-за угла больничного корпуса и подошел к ним. Глаза 0 сочились лаской, я же посмотрел на собаку с отвращением. "Я хочу забрать ее в палату!" - безоговорочно заявила 0. Умалишенные встретили животное радостным воем; впрочем, никого в палате и не было. В этот момент я вдруг усомнился в умственных способностях 0, так как прежде всего она бросилась в коридор, стуча в двери других палат, украшенных художественным творчеством сумасшедших, ни с того ни с сего почему-то решив, что собака, возможно, принадлежит кому-то из них. "Она такая породистая с виду, я это чувствую, такие так просто по улицам не ходят, может быть, они знают, чья она," - говорила 0. По счастью, никто не откликнулся; кто-то что-то проворчал из-за двери, кое-кто вступил с 0 в пререкания, но дверей не открыл никто. 0, разъяренная черствостью и бездушием людей, в гневе вернулась обратно. Отягощенная пристрастием к чистоте, ванне по пяти раз в день, душу ежеминутно и туче ваток, прокладок и прочих там тампонов, единственным предназначением которых является уничтожение истинного запаха самки, столь желанного в дикой природе, 0 остолбенело воззрилась на испачканные лапы собаки. "Она грязна! Ее нужно немедленно вымыть!" - приняв решение, выкрикнула она и тут же потащила собаку вместе со мной в ванную комнату. Та, до сей поры ведшая себя смирно, внезапно ощерилась и, грозно изогнув спину и втянув голову в шею, пролаяла несколько раз, угрожающе и предостерегающе; 0 отпрянула. В туалет, совмещенный с ванной, вошел сумасшедший; собака заметалась по замкнутому пространству; 0 испуганно прижалась к стене; наверное, собака просто хотела есть, но уж никак не мыться; я поцокал губами, приоткрыл дверь; мне пришлось сопроводить собаку до ворот; вытряхнув ее за прутья решетки, я облегченно вздохнул; в ворота входил Никита. "Это не ваша?" - подобострастно спросил я. "Думаю, это твоя, - оскалился тот. - Глянь, как ваши рожи похожи: словно с одной ****ы вылезли." - "Скотина!" - подумал я и, повернувшись, пошел прочь, звонко печатая шаг, - левой-правой, левой-правой, - каких только уродов не понабирают на такую сволочную работу!
По саду нам разрешали гулять. Летом сад словно увеличивался: там росло много деревьев и кустов; многие из умалишенных были скрыты листвой; поэтому, видя немногих, бродящих по дорожкам, можно было подумать, что их действительно так мало. В своих отвратительных больничных робах они напоминали астронавтов в скафандрах, перемещающихся по поверхности Луны не доверяя лунному тяготению: движения были замедленны, шаги неуверенны, равновесие неустойчиво; гримасы застыли на унылых небритых лицах - ведь бритву нельзя давать в руки сумасшедшему, а то получится, как в стихотворении поэта, родственника режиссера, который тоже умер. Если людей становится мало, это означает, что мир вырос, расширился; мысль о том, что для расширения мира достаточно всего лишь истребить некоторый излишек человеческой породы, ранит душу даже умалишенного; ему сразу же захочется расширить мир до бесконечности, истребив всех, кроме себя, а может быть, и вместе с собой. Вот я и пошел искать подходящий прут для этой цели. Но что бы я сделал с помощью этого прута? Убить Никиту мне все равно бы не удалось; даже высечь.
Сейчас, лежа на полке мышью, затаившейся от когтей всевидящей кошки, я думаю, что Никита, видимо, был не один; их было много; все они, конечно, носили разные имена, мне неизвестные или мною забытые, но я всех их раз и навсегда окрестил Никитами из рассказа про палату номер шесть и всех их воспринимал как одного человека. А был ли это человек? Теперь я уже сомневаюсь в этом. Мне думается, их, этих Никит, было много, но их специально подбирали похожими друг на друга, чтобы пугать нас, умалишенных; у нас и так мозги не в порядке, а если мы еще начнем видеть одно и то же лицо одновременно в разных частях пространства, тут уж мы точно свихнемся окончательно; это и был способ нашего излечения - выбить клином клин. Мы же все знали, как Никиты свирепы; им палец в рот не клади - откусят вместе с рукой да еще и изобьют вместо спасибо; я их очень боялся, поэтому-то я и переживал. О и так меня постоянно оплевывает, а когда меня, оплеванного 0, ещё и оплевывает на ее глазах какой-нибудь Никита, которого она постоянно оплевывала в беседах со мной, даже если речь слегка касалась его, тут уж я точно начинал понимать даже своим израненным умом: раз женщина говорит о мужчине плохо, зло, с раздражением, значит - или у нее с ним уже что-нибудь было или она это что-то замышляет с ним произвести. И то и другое одинаково безрадостно. Это как доказательство теоремы с двух разных посылок, а результат-то один - я, парень, не для тебя; иди-ка ты куда подальше. Вот я и шел: в сад, если Никита пускал меня туда, или в холл, где светился никому не нужный телевизор, окно в мир. Правда, в холле сидело много народу; чаще они смеялись, чем плакали; фильмы, наверное, такие показывали в окне, ведущем в мир; но я не смеялся. Я садился сзади всех и думал: все окна в нашем сумасшедшем доме защищены решетками, их не открыть; иногда для проветривания распахивают форточку, но за ней неусыпно следят, а тут - целое окно в мир; как бы мне отворить его, вдруг я смогу убежать в этот самый мир, где больше смеются, чем плачут, где он, этот мир? не то ли это место, откуда я уже однажды убежал? правда, там я тоже больше плакал, чем смеялся... И вот как-то, когда нас стали разгонять по палатам... не хочу об этом вспоминать, теперь-то я на свободе.
Свобода - свободой, но и от нее толку мало, если ее не с кем разделить; в ней тонешь, как неумеющий плавать, выброшенный в океан с уходящего за горизонт судна. Хотя, с другой стороны, свобода - это как яблочный пирог, от которого ты не каждому дашь откусить, - много ли радости сидеть рядом с чавкающим и пьяно порыгивающим типом, который своей немытой рукой будет отламывать от этого пирога куски, что и в глотку-то не протолкнуть? Когда меня выставили вон из этого сумасшедшего дома после попытки выйти в открытый мир, я очень хорошо это понял. Ведь никому из окружавших меня не пришла в голову мысль открыть экран телевизора как дверцу холодильника, а о нем я уже что-то давеча вспоминал... ах да, верно! что там хорошо было бы жить, если не суждено родиться в Италии, да-да, точно! Никита просто озверел от ярости, от того, что я позволил себе такое самоуправство; более страшной рожи я не видел никогда в жизни; ну, может быть, только раз, когда не вовремя вошел в палату к 0; он ей делал массаж в это время и так на меня посмотрел... Я долго после этого бродил по коридорам, потом вышел в сад; там нарвал каких-то цветов, желтых таких, противных; молочко из их стеблей тут же изгадило мне все руки. Нарвав их целый букет, я присел около дорожки, по которой мы обычно гуляли; вырыл руками ямку; сунул туда стебли этих цветов, уже вянущих на моих глазах; утрамбовал почву вокруг, а то они все время валились в разные стороны, не хотели держаться прямо; потом расстегнул штаны и пописал на них. Жаль, мочи было не очень много; наверное, цветам не хватило. Но ведь воды у меня не было в руках, не было кувшина с животворной влагой, откуда бы я еще мог ее взять? ведь 0 сказала однажды мне, что, если я не могу родить влагу из себя, на что же я вообще тогда годен? А я могу это сделать, вот я и сделал это. Но цветы все равно завяли. И тогда я понял, что... Что же я понял?.. что же я понял, черт возьми?!
Я ещё подумал тогда, что, если мы едим соооща, находя в этом удовольствие, то не стоит ли нам и испражняться вместе; а, если для отправления естественных надобностей мы выбираем укромный уголок, не означает ли это, что и питаться надо поодиночке? И то и другое - естественно, и животные не стыдятся этого; почему же мы, люди, противопоставляем одно другому? Только ли потому, что у каждого выделение переваренного наступает в свое время? - но и это можно стимулировать, чтобы заниматься этим сообща, а что до запахов, так учи человека с детства, что бесподобнее их ничего на свете не существует, вот он и уверует в это и все будет прекрасно... воспитывают, воспитывают нас неверно, вот что я понял! Какая разница, пожираешь ты или исторгаешь, любишь или предаешь, с тобой только спят или со всеми, рождаешься ты или умираешь, все одно, одно и то же, туда или сюда, а кто знает, где туда, а где сюда, какая чепуха! пора бы уже проще, если не вообще безразлично, относиться к таким пустым вещам, ведь всё, всё - это только вопрос привычки! Вот, привык я к 0 за неимением никого другого - и воспринимаю теперь отказ ее от меня как ущемление собственной свободы, основанной на подчинении 0 себе, а ведь таких 0 миллионы пузырятся вокруг меня лягушачьей икрой, только в руки не даются или руки у меня коротки, так как кругом одни Никиты произрастают, пестики свои немытые тыча туда и сюда, куда надо и куда не надо, равнодушные, злые, любящие только себя и уверенные только в себе; как же их отогнать, чтобы самому стать Никитой, пусть даже и невостребованным? но ведь Никиты не бывают невостребованными, они всегда нарасхват, а если даже и не нарасхват, то сами схватят все, что угодно их похотливому взгляду, а взгляду их похотливому почему-то всегда угодны именно те, кого люблю я, а те вечно предпочитают мне Никит, да что же это за заколдованный круг какой-то, как разорвать его, как смириться с тем, что это невозможно, что ошибка заключена в самом моем рождении, что натура моя старше меня, что я ни над чем не властен, что vouloir - c'est pouvoir относится не ко мне, что я бессилен, беспомощен, никому не нужен, ничего и никого не могу схватить, удержать, загрызть, что я попусту родился на этот свет, что Бог давно уже умер во мне??!
Я заплакал и озверел в одно и то же время; но ни то, ни другое не было свойственно именно мне, человеку, ведь это могут и животные. Смеяться, говорят, они не могут, но мне было не до смеха, какой может быть смех, когда рушатся основы основ! когда физиология для всех важнее всего! когда идея, вдалбливаемая мне в голову миллионы лет, распалась в моем мозгу, даже не успев как следует протухнуть! от которой остались только жалкие обломки, что я начал, богохульствуя, тут же пинать ногами, хотя час назад возлагал на них все свои надежды. Нет, нет Бога! - крикнул я, воздев глаза к осеннему небу, ослепляющему меня своей окоченевшей голубизной, - нет и не было никогда! все это только сказки для повзрослевших детей! никто не вернулся оттуда, чтобы подтвердить их, да даже если бы и так, обязательно кто-нибудь да усомнился бы в этом, может быть, и я первый; но я первым быть не могу, вечно я на вторых, на последних ролях, вечно подбираю объедки, вылизываю грязные тарелки, брошенные насытившимися ранее меня, теми, что только библии и пихают мне в руки, да учат любить беззащитных зверюшек, да девочке руку подавать, когда она выходит из автобуса, спускается по лестнице, ослабла, бедная... Не хочу я этого, не верю я в это, все это ложь, ложь - только борьба, борьба неистовая, до потери сознания, разума, жизни, пульса, до полного помрачения рассудка, борьба за существование, по трупам идти, но вырваться, выкарабкаться вверх, раздавив по пути как можно больше слабейших-мудрейших, - кто это там кричит мне, что на всякого мудреца довольно простоты? что на всякую силу найдется и посильнее? что не все то золото, что блестит, - или это не отсюда?! Человека любить? - черта с два вам!! Все границы перейду, ребенка искалечу, на трупе матери спляшу, лишь бы добиться желанного мне! Я живу, Я и только Я, и никто, кроме Меня! и Я должен разбазаривать свою единственную и неповторимую жизнь на то, чтобы переносить побои да утираться от плевков поносящих Меня?! Вот уж дудки! - и никогда, никогда не подставлю правую щёку взамен исхлестанной левой, на любую подлость пойду, чтобы раздавить обидчика, растоптать его, унизить жутче, чем унижают меня, хотя б он и не был повинен в моем унижении, но только не прощать! Придумали уловку, сволочи, насочиняли пословиц, - прощать я, видите ли, должен! - никому я ничего не должен, я должен жить и размножаться, это закон мой как животного, завет мой, данный природой, презирающей доброту, разум мой только губит меня, но и его я могу использовать в своих корыстных целях, вот чему нужно воспитывать, мерзавцы! Пусть, - конечно, не буду с этим спорить, - может найтись сильнейший меня, но ведь может и не найтись, коли каждый силен в своем. Кто мне определил мою участь, что он, этот сильнейший, обязательно найдется? Не я ли сам своею слабостью и малодушием? Прочь все это! прочь всех этих Бахов да Тургеневых, до холеры!! Только развращают, лицемеры, своими хоралами да Любовями! сами-то сластолюбивы были без меры, а я в схиме должен всю жизнь прозябать да псалмы гнусить неизвестно кому? нужно ли мне это?! - нет, нет, только драться, драться, сразу же, еще в утробе матери, со своим близнецом, с нею, раздирая ей чрево, калеча и убивая ее своим рождением, с друзьями, товарищами, бабами, всеми, быть волком-одиночкой, вечно точить свои зубы, рвать в клочья все, что только может пошевелиться, все, замеченное моим несытым, ненасытным, неутолимым взглядом, а главное - насиловать, насиловать, насиловать, пусть потом плачут, пусть клянут, пусть ненавидят, лишь бы - боялись! а вашими сказочками о добреньком боженьке, который всенепременно поставит в угол непослушненьких да подарит по конфетке паинькам, подотрите свои задницы, вываливающие из себя горы непереваренного вами дерьма, а потом сожрите их, измаранные, подобно Святому Иоанну, да пинок затем получите остервенелый от меня по вашему чреву, отягощенному очередным вы****ком, дабы и он родился калекой и не мешал мне, да и вы, носящие его в себе, никогда не смогли бы больше родить, вот чему учить надо, неучи!!
Посмотрите, идиоты безмозглые, только и знающие что два стиха из Евангелия да три из Экклезиаста, да вечно перевирающие их, во что превращается ваше Царствие Небесное на земле, как не в скопище фанатиков и гноище скопцов, давно уже подлежащих истреблению в газовых камерах, в концлагерях, в печах, на лесопилках, - не этого ли вы хотели?! пострадать за веру хотели?! возлюбить ближнего своего, как самого себя хотели?! орать придумали: "Господи, прости им, ибо не ведают, что творят?!" - ведаем, ведаем, скоты, все мы ведаем, именно потому-то и творим, что ведаем, ибо знаем, что есть закон жизни, неведомый вам, скопцам и кретинам, готовым за ржавый гвоздь с мифического креста Господня вырезать всю свою семейку, сомневающуюся в его подлинности! знаем, все знаем, все ведаем, ведаем более вас, фарисейски верующих, но не сведущих, опутанных тенетами клеветы, возводимой напраслины на невинных только из зависти, ибо не дано вам грешить, не дано развратничать, не дано убивать, бить в морду кому угодно, кому захочется, а мы можем, можем, можем! все мы можем, а вы – нет! нет в вас религии, нет в вас Христа даже при наличии креста, одна только зависть, зависть к нам, кто имеет все, зависть и соблазн, ненависть от неимения, неумения, бездарности, трусости вашей, - вот и придумали себе Бога, чтобы оправдать собственное бессилие, собственную ничтожность, чтобы мстить чужими руками, коли свои коротки, чтобы умыть их, трясущиеся, немощные, боязливые, остаться в стороне, перевалив вину на никому неизвестного Бога, чтобы все-таки оставить себе надежду позлорадствовать, - да когда это еще будет, мерзавцы, доживете ли вы до этого, ведь вы только питаетесь этой надеждой, но подыхаете-то раньше, да и на смертном одре молитесь, ибо ничего-то иного не умеете, только ныть да скулить, кому нужно это ваше слюнявое нытье, если властвует закон силы, если я могу спалить вместе с вами все ваши храмы и дома, изнасиловать ваших жен и дочерей, истребить мечом ваших родственников, оскопить ваших братьев и сыновей, а вы и слова не промолвите! потому-то и плюю я на вас и на ваши религии и на ваши суеверия. Запомните, унылые святоши и сволочи, пока я еще не разжевал ваши заплесневевшие головы, наполненные дерьмом ваших протухших мозгов, - верует лишь тот, кто слаб, а кто силен и отважен, тот не верует, не нужна ему вера-надежда-любовь, он ее для вас, идиотов немощных, выдумывает, чтобы тем еще больше вас унизить и растоптать, без рабов-то не обойтись, вот и продолжайте дальше смердеть на гноище, а я буду бить, жрать и ****ь, и на хрен мне нужен ваш Бог, выдуманный мною же для вашего же поношения! И я встаю Никитой над подыхающими, изгаженными моей мочой гнусными цветами, топчу их ногой, расшвыриваю в стороны; кого бы убить сейчас, думаю я; что, если бы сейчас появился Никита, трепещу я; я бы ему многое мог сказать!
Однако двух божьих коровок, беззаботно совокуплявшихся на цветке чертополоха на убывающем солнцепеке, я пощадил; я не растоптал их ногой подобно какому-то литературному герою из читанного в детстве рассказа; тот тоже находился в стесненных любовных обстоятельствах, вот и размозжил ударом пяты в отместку за свои обиды пару ни в чем неповинных жуков, предававшихся восторгу зачатия; такое злодеяние показалось мне пошлейшим плагиатом, хотя, не читай я этого рассказа, возможно, я бы и убил их; мне следовало измыслить что-нибудь получше.
Когда я вышел в окно, распахнутое в открытый мир, Бога я там не увидел. Если Он там и существовал, то, видимо, в какой-то малопонятной мне форме, задавать вопросы которой было бы глупо, а ожидать ответов тем более неуместно. После встречи с таким вот Богом я и осознал, что все религии пусты и безбожны; более того - безнравственны. Поэтому в христианстве, плоде мысли бессильного человека, я разочаровался и рецепт врача тут же разорвал. Я вообще все время рву раньше того времени, когда это действительно следует делать, когда следует рвать, а не раскрывать объятия, в которые бросают камнями, из коих я пытаюсь сложить вавилонскую башню белого куба. Но как узнать о надлежащем времени? - ведь оно у каждого свое; и у всех наступает в разное время; - как же совместиться со всеми? или хотя бы с одним? одной? Иные умеют, но только не я. Нет у меня чувства меры, все-то я тороплюсь и суечусь; даже О - и та мне об этом сказала. "Не суетись, что ты все время так торопишься!" - раздраженно сказала она, когда я ослаб, не успев еще даже толком возбудиться; я не сумел ее удовлетворить в тот раз; она рывком встала с постели несытая и потому злая; в тот раз я снова оказался не на высоте.
Я оч-чень ос-тор-рож-но пе-ре-вор-рач-чи-иваюсь на полке, слава Богу, ничего не скрипнуло, самое главное - чтобы ничего не скрипнуло, разве может хоть что-нибудь скрипнуть, если меня здесь нет, это сидящей внизу 0 снится, будто я лежу наверху, а она навеки обречена находиться со мной в наглухо закупоренной банке купе, но это же неправда, она уверена, что в любой момент может прервать столь невыносимое для нее сожительство, почему же не прерывает?.. - иногда ее посещают такие сны. Они тягостны, протяженны, настолько реальны, что она начинает опасаться; она сомневается; ничего иного не остается, кроме как попытаться рывком вынырнуть из кошмара, заволакивающего ее все большим количеством душных, тяжелых, нечистых покрывал, - каждый знает, что и это удается не всегда, омерзение от наваливающейся беспомощности превосходит все мыслимое, но отрезвления не наступает; только уверовав в совершающееся, наконец-то вздрагиваешь, толчком садишься на кровати, переводишь дух; посверкивая в темноте белками судорожно мечущихся глаз, утираешь смертный пот со лба, - слава Богу, приснилось! - но это не так; это ты просто вывалился из того сна в следующий, где и сидишь в поту на постели, беспомощно озираясь в мреющем мраке, а рядом под одеялом сопит и похрюкивает какое-то существо с шапкой густых мохнатых волос на голове, да и на голове ли? да и что это за существо, которого не должно тут быть? да и существо ли это? - и сон продолжается в новых изматывающих реалиях, совсем как в жизни, когда нагромождение жутких и алогичных нелепостей заставляет усомниться в самом факте бодрствования, - и я переворачиваюсь оч-чень остор-рожно, ведь я же не знаю, что творится внизу, есть ли там кто-то? а если есть, то 0 ли это? А если я еду в поезде Париж - Ницца в мертвый сезон и лежу наверху только оттого, что, будучи добропорядочным гражданином благословенной Франции, занимаю место, положенное мне купленным на вокзале билетом? не могу же я занимать иное, чужое место, куда, возможно, придет другой добропорядочный гражданин, твердо знающий, что права его защищает закон, а обязанности давно уже, еще с утробы матери или даже раньше, втравлены в его кровь и плоть все тем же, защищающим, но и способным защищаться законом; он, этот нововошедший в купе, может и обидеться, увидев меня на его месте, и кликнуть этот самый закон, что, поблескивая черной лоснящейся мордой африканца, бульдогом воззрится на меня, развалившегося не на своем месте и не желающего покидать его, чтобы занять свое, наверху, вот я и лежу наверху и, конечно же, я еду в Ниццу, а не в Новэр, потому-то и затаился, что еду в не в Новэр, а в Ниццу, а Новэр привиделся мне когда-то в гнетущем меня до сих пор сне, только поэтому я и решил, что Новэр, как и Ницца, где-то во Франции, ведь именно французский добропорядочный гражданин подошел однажды к О и предложил... нет, нет, этого я не знаю, скорее всего, это она предложила... нет-нет, и это неверно, это тем более неверно, как она может что-либо предлагать, она же орала яростно мне в лицо, что никогда не подкладывается ни под кого, это ее выбирают, а она уже решает, сойтись или нет, это она, она выбирает, столько к ней тянется рук, глаз и губ, как смею я так оскорблять ее, что она, мол, сама подкладывается под кого-то там, это и ложь, гнусная клевета, поклёп психопата, грязная сплетня!! - значит, на вечеринке. Конечно, где же еще, то да се, танцы-разговоры, удачный концерт, вино рекой, манеры, как только у французов, в крови у них, счастливцы, наверное, да-да, конечно, слово за слово, 0 уже пьяна, смеется, довольна, взгляд как у совы, какой же француз да упустит, да не выпьет с дамой, да не угостит, да не пригласит к себе в номер, к ней в номер, куда-нибудь, ведь у них всегда полно номеров, всяких там бистро, метро, серсо, comme il faut, кто же откажется, разве откажешься, - а манеры? а шарм? а обхождение? а внешность? да и она-то, сто лет назад, истая француженка, еще стройна, бесподобна, беззаботна, высокомерна, очаровательна, косметика ни от слез, ни от страстей не плывет, какая женщина ! voulez-vous, je vous en prie, noblesse oblige, est-ce que vous permettez... да, да, дивный вечер, да такой мужчина, есть повод расслабиться, сто тысяч оргазмов одновременно, а как гениален, как бесподобен, одним только движением пальца, какие умелые у него пальцы, тонкие пальцы, сделал такое, такое... и я улетела, унеслась на тот свет, в рай, мгновенно, я даже не успела подготовиться, а он уже, только коснулся, едва-едва, - и все, все, меня нет, нет, я умерла, вознеслась, я взорвалась на миллионы осколков, брызг, вот как надо, вот это надо, вот это что надо, кто еще сможет, еще, еще, люблю дважды, еще может, все-то они, эти французы, могут, все-то умеют, иным не дано, а теперь сижу, гляжу в окно, а там этот, за стенкой, копошится злобной подлой мышью, как таракан скребется, что жe делать, живет же со мной, суетится, хнычет, хоть злой, а все хнычет, возьму-ка лучше книжку, у меня их много, дешевые детективчики, лишь бы не думать, не обращать внимания, потом, потом, успею еще, успею, ведь он же не знает, еще не знает, что меня нет, что это ему только снится, что он, сумасшедший, схватил меня и не отпустит, психопат, никогда, пытаясь из себя состроить мужчину, француза, Никиту, где ему, конечно, семья, конечно, снится, вся жизнь как во сне, а теперь только окно рядом, окно, а там что?..
Вытянув шею, я заглянул в окно: как там этот удочник, поймал хоть что-нибудь или все еще нет? не выловил ли меня из студенистой реки? Глядя на этого тупого урода с прутом в руке, я ощутил злобу; я подумал, что все религии в мире мог выдумать только распоследнейший подлец из подлецов, какой-нибудь жизнерадостный мерзавец, продувная бестия с чувством никогда неунывающего юмора и вечно ухмыляющимся лицом; может быть, и сам Дьявол. Кому нужна религия, как не Ему? В самом деле, какое огромное количество несчастных в мире, если все они начнут бунтовать, что же останется тогда делать немногочисленным счастливым? Во-первых, они часов не наблюдают, а во-вторых, им придется драться с этими неисчислимыми несчастными, в остервенении своем запросто способными переступать даже самые широкие пороги человеколюбия, снова и снова хватая в руки дубину и гвоздя ею, пока руки не отвалятся, этих злополучных счастливых, хотя это и бессмысленно, ведь таким образом несчастные, возможно, и насладятся утолением жажды мести, но счастливыми-то не станут, это точно, да и счастливым возникший бунт ни радости, ни счастья не принесет, разве что только смерть, а кто ж из счастливцев о ней помышляет?! что же - и им брать в руки дубину, в руки, отвыкшие даже от тяжести усилия, чтобы позвать слугу, в руки, привыкшие наслаждаться, а не убивать? В такой битве они, безусловно, проиграют, вот и придумали поэтому религию: убеди человека в том, что награда ему будет на небесах, да подтверди еще это каким-нибудь абсурдным примером - и он станет что шелковый, даже фанатики тут же объявятся, за счастье сочтут быть распинаемыми на крестах, вот для них битвой что станет - в лицо счастливым своей смертью позорной плевать, презирать счастливых тем, что умирают добровольно, умножая грехи счастливых, кровь свою на счастливых таким образом перекладывая и тем самым еще больший гнев небес на них призывая, - чем не идея?! Ведь куда проще и безопаснее, чем самому с мечом в руке в битву идти, где еще неизвестно, кто победит. Красс за одного умерщвленного римлянина шесть тысяч восставших рабов распял, а мы что - хуже Красса? Мы себя миллионами станем распинать, да еще и провоцировать других на это, лишь бы только гореть Крассу в геенне огненной не вечность, но вечность вечности, за это мы, несчастные, но окрыленные верой, взойдем и на крест, и на костер, и на плаху! Красс, однако, почему-то до сих пор жив, не унывает, смеется: ест до отвала; бабы кругом - ах, эти бабы, что же я все о них да о них! Господи, как бы их всех распять, да на всех крестах, да вдоль всех дорог, существующих на земле, - то-то смрад бы пошел от их протухающих тел, дышать-то точно стало бы невозможно! Так же, как и сейчас.
Вот я и распинал себя постоянно перед 0. Особенно, если она была чем-то, может быть, и неотносящимся ко мне, раздражена. Я замирал как мышь, стараясь предугадать каждое ее желание, делал все возможное, чтобы только не раздражить ее еще больше, - ведь я так рвался ей помогать во всем, только помощь-то моя была убога и неуклюжа, вроде храпа в купе. Но однажды и мне удалось заслужить от нее похвалу. Она в последнее время так свирепо смотрела на меня, так неистово отказывалась от моей помощи, что я даже цветы ей дарить перестал. Встречаю ее, например, откуда-нибудь, а в руках у меня пусто, даже травинки-то - и той нет, а ведь до этого прямо-таки засыпал ее букетами. Думал, расценит это она как бунт или проявление строптивости, ан нет, ошибся, получилось наоборот. Долгое время спустя, когда она снова ко мне потеплела, я спросил ее об этом, заметила ли она такую перемену в моем поведении? "Не только заметила, - сказала на это 0, - но и оценила по достоинству". Ну не дура ли - отказываться от цветов?! Как поймешь их, этих баб?! И не означали ли эти слова ее то, что я мог бы уже и тогда ее ударить?
Тем более что примеры только подтверждали действенность такого поступка. Если женщина любит силу, в чем эту силу можно проявить больше всего, как не в том, чтобы ударить ее или изнасиловать? Говорят, что все они подспудно мечтают быть изнасилованными, ведь это есть квинтэссенция силы, сила в ее максимально возможном животном проявлении, - не только ударить, смять, разорвать на части, но еще и насладиться трепыхающейся под тобой и орущей о помощи жертвой, - ибо не любовь к себе женщина ценит и уважает, но только силу, ставящую ее, изначально по природе своей слабое существо, на должное ей единственно место, о котором она прекрасно знает, но которого почему-то постоянно бежит, и, чем сильнее женщина, чем больше имеет мужских достоинств, тем яростнее ей хочется убедиться в отсутствии оных, в том, что ее место все-таки только на кухне, в церкви, при детях, а потому и жаждет сойтись с тем, кто, невзирая на ее крики и вопли, презирая их, все равно сделает свое дело, подстрекаемый к тому неистово рвущимся из него звериным желанием обладания, то-то и замирает изнасилованная потом изнуренно во внезапно ставшими сладостными объятиях насильника; кто угодно коснись только известного места на теле у них, - и они тут же, сколь бы истошно ни визжали до этого, сопротивляясь и отбиваясь, замирают, коченеют, глаза у них становятся стеклянными, закрываются как у кукол, они начинают порывисто дышать, стонать, орать, лепетать глупости, шептать сальности, грязные словечки, им уже совершенно неважно, кто обладает ими в этот момент, кто все-таки, пусть и силой, но пробрался к ним в то место, что они так якобы неусыпно охраняют от всех запечатанным под семью замками пояском своей мнимой невинности, верности, непродажности; мать-природа всучила им в скрюченные от предвкушения неслыханного удовольствия обезьяньи пальцы билет в поезд наслаждений, вот они и едут в нем с рождения до смерти; они, впрочем, потом платят за этот билет, но кто соизмерит размер платы с количеством испытываемого ими восторга, и не Тиресий ли пострадал за то, что сказал правду о них царице богов не желая лгать, а вовсе не потому, что дар пророчества предпочел слепоте? и не Катарина ли пример тому, что сила для них - все?! Но мне трудно судить об этом. "Я сильная, я очень сильная, мне все нипочем, - обмолвилась как-то 0, - потому-то и тянулись ко мне всегда слабые, неуверенные в себе; а я люблю сильных!" Я уныло промолчал; вряд ли я мог совершить что-либо подобное, заставившее 0 посмотреть на меня глазами все-таки слабой женщины и зауважать во мне ту силу, которой она отдавала предпочтение и которой так и не увидела во мне, не нашла; это была прерогатива Никит, недаром 0 так к ним и ластилась. Тем ведь стоит только край женского платья увидеть, и они уже готовы членом своим железобетонным все стены пробить, лишь бы добраться до вожделенной колыбельки, но я-то был не таков; почему я не Никита, много-много раз думал я, - и ничего не мог придумать, чтобы объяснить это, никак не мог себя оправдать.
Никита скот и грубиян. Хоть и моется постоянно, - что странно, - но все равно постоянно разит от него потом. Бесцеремонен ужасно. Всюду - как у себя дома. В любой разговор врывается нагло и нахраписто, независимо от того, о чем до этого говорили и понимает ли он сам суть того, о чем говорили. Обожает вываливать на головы ушаты солдатских анекдотов и сальностей. Однако вечно - душа компании. Внешность его я, кажется, уже описывал. Похотлив необычайно. Хватается за все, даже и не умея, но не унывая от этого. Самоуверен, самонадеян до бесстыдства. Безмерно силен. Что я мог поделать, если такое животное занималось любовью с 0, а та только визжала от неслыханного количества фантастических оргазмов, сотрясавших ее до нутра ее? Что ей в этот момент все мои цветочки да стишочки?
Мне перепадали только крохи. Я чувствовал себя воробьем, у которого из-под носа наглый и жирный голубь сжирает огромные комки кем-то раскрошенного хлеба; наверное, для воробья голубь - это Бог, тоскливо думал я, глядя на скачущих в саду птиц. Время от времени возникало ощущение, что меня как таракана вытравливают ядом, сваренным на основе моего же комплекса неполноценности. А когда 0, выгоняя меня уже окончательно, вызывающе заявила, что она любила Никиту... "Да, я любила его, - сказала она, - любила... - Она замолчала на мгновение, словно припоминая что-то или высчитывая. - Три дня!" - подытожила она. Три дня или три раза? Есть ли в этом разница? Она его любила! Сволочь!! Грязная тварь! Разве можно употреблять слово "любовь" для определения случки с козлоногим скотом?! Наверное, к своему бедному птаху она даже и его не могла применить, настолько чувство к тому было безмерно и неопределимо каждодневно используемыми, трущимися друг о друга словами, и если птах был ее возлюбленным, а Никита - любовником, то что же оставалось делать мне, мне-то как следовало называться, какое, чье носить имя?! Я выл от злобы и отчаяния, я готов был просто убить ее! не было еще таких пыток изобретено на свете, которым бы я ее не подверг, окажись она в моей власти!! Более всего мне хотелось запустить в лакомые мне пространства ее белого тела мириады ядовитых муравьев, пчел или ос - то-то бы они там пожалили ее, мерзкую дрянь! Но ос таких у меня не было, да и тело ее, как и душа оказывались заперты для меня на огромный амбарный замок, ключи от которого были крепко зажаты в лапах приапоподобных; своим, провисающим на руке подобно часам с картин Сальватора Дали ключиком взломать такие отвратительные замки мне было не дано.
Однако одну-то вещь я осознавал совершенно четко: приапоподобным Никитам было абсолютно все равно, чьи замки они взламывают с помощью своих железобетонных ключей, - до проблем 0, до ее жизни, до нее самой им не было ровным счетом никакого дела. Переспав с 0, этот же самый Никита мог, даже еще не выйдя из-за ее двери, уже громогласно орать на весь белый свет, какие у той прыщики на интимных местах, как она визжит в постели и что позволяет ему с ней вытворять. Сумасшедшие слушали со вниманием; кое-кто задавал вопросы, но то, что хохотали над потешными рассказами Никиты все сообща, сомнению не подлежит. Никита наливал себе еще один стакан водки, рожа его наглая краснела, словоизлияния продолжались. А я, я никуда не мог уйти; было время послеполуденного отдыха, когда всех сгоняли в кинозал, где на сцене одиноко сиял телевизор; что-то включали, что-то показывали. Я, как всегда, забирался в самый последний ряд, чтобы поменьше отвечать на вопросы, поменьше слышать, поменьше видеть... - ведь все вокруг было полно намеков на 0, на ее жизнь, на ее связи; тут и там вдруг падало ее имя, тут и там разговор постоянно переходил на нее; кто-нибудь понимающе подмигивал Никите, конем ржущему над ней как над очередной ****ью, раздвинувшей для него ноги; кое-кто даже заискивающе затевал с ним косноязычный спор о тайных достоинствах или недостатках 0, - я холодел, сердце мое проваливалось в кишки, - значит, и этому она отдавалась, значит, и с тем спала тоже! – и мне самому хотелось исчезнуть, провалиться в тартарары, превратиться в камень, ведь мне же было больно, больно, и еще все время казалось, что они специально при мне выбирают эту тему, что они говорят такое и нет-нет да искоса взглядывают на меня, ну как там этот урод, все еще жует сопли, все еще хнычет? - взглядывают и злорадно перемигиваются после: здорово мы ему дали! мы ****, а он подтирает! - я цепенел, дергался, огрызался, меня душили эти всюду усматриваемые мною намеки, постыдные, унижающие, обессиливающие меня, и без того лишенного сил перед насмехающимися надо мной, - потому-то, видимо, и считали, что я неизлечим. Странное мнение! - ведь я же здоров; я просто один раз шевельнул пальцем не в ту сторону, вот меня и сочли сумасшедшим. А кто докажет, что я сделал это не по собственной воле? не в здравом рассудке? не из жалости к человечеству? или мизантропия - тоже психическое заболевание, основанное на комплексе слишком обостренной любви к недостойным этого и потому сопровождающей эту любовь вины?
Но мне ничего не объясняли, - разве можно объяснить что-нибудь сумасшедшему? - мне просто кололи в задницу бесчисленное количество лекарств, от которых я воистину становился сумасшедшим, я тупел на своих собственных глазах; часами я лежал в палате номер шесть как бревно, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, иногда даже в бреду; все меня раздражало. Я даже никого не мог ни о чем спросить; едва я только начинал фразу со слов "зачем", "почему" или "объясните", люди в белых халатах тут же, словно сами были умалишенными, начинали строчить что-то в своих белоснежных блокнотах с немыслимой скоростью. Я смотрел на них и думал: странно, я не успел еще начать фразы, а они уже не слушают меня; не так ли было и раньше, там, откуда меня изъяли? а ведь те-то точно не были сумасшедшими. Поэтому я предпочитал отмалчиваться.
Но всю жизнь не промолчишь, да и 0 бывала хоть иногда, но нежна ко мне. "Бедный мой, - сказала она однажды, погладив меня по голове, - совсем-то в черном теле я тебя держу; когда-то мы с тобой спали вместе?" - и она прижалась ко мне и поцеловала. В этот момент я заметил странную метаморфозу, незаметно для меня происшедшую в моем отношении к 0. Толстая немолодая женщина, которую я обожал, чье тело я боготворил, чьи глаза иногда источали неземной свет и даже аромат, вдруг приблизилась ко мне и обняла меня, - но я не почувствовал ничего, даже отдаленно напоминающего мне мое прежнее вожделение к ней, прежние наши объятия. Я хотел только спать. Вообще-то, я не хотел спать; но ее прикосновение, а особенно ее слова, обращенные ко мне, вызвали немедленно во мне истому, усталость, да, пожалуй что, и тоску. Она поцеловала меня; ласково проведя рукой по моему телу, она спросила: "Ты хочешь? сейчас? ты готов?"
Экое гнусное выражение! Словно я курок револьвера, который легко взвести, легко нажать - и вылетит пуля сладострастия. От одного только тона этого вопроса можно тут же растерять всякую готовность к чему бы то ни было. О смотрела на меня снизу вверх широко раскрытыми глазами; она даже, пользуясь отсутствием людей рядом, прираспахнула халат, чтобы обнажить свои коровьи отвисшие груди. Но я продолжал стоять нем и недвижим. О щелкнула перед моими глазами пальцами. "Эй, очнись! - весело сказала она, - что с тобой?" Но я не разделял ее веселья; что уж мне было веселиться, если я не был в состоянии ответить на ее столь внезапный порыв! Я погладил ее по волосам, провел пальцами по ее груди, нежно коснулся сосков. Она прильнула ко мне. "Я очень соскучилась по тебе, - прошептала она мне прямо в ухо, - пойдем, ляжем". Я внутренне содрогнулся от невозможности помочь ей, невозможности, неспровоцированной вроде бы ничем, однако присутствовавшей во мне столь неопровержимо, что в нее было трудно поверить. Я только сказал: "Я устал, дорогая. Может быть, завтра?" Но я лгал; я нисколько не устал; я был полон сил; я был я, но только тот я, который почему-то не хотел обладать 0, хотя и любил ее, именно сейчас, когда в коридоре нет никого, палата пуста, Никиты отсутствуют, - куда это их всех услали? или это очередная ложь? - я хотел и не хотел 0, я хотел ее умом, но не хотел телом; я прекрасно понимал, с какой страстью она начнет через минуту отдаваться мне в постели, но даже для того, чтобы погладить ее по круглому белому плечу, мне приходилось совершать словно бы насилие над самим собой; я смотрел на 0, на ее груди, в ее глаза, но даже тени желания не шевелилось во мне; словно бы в голове моей опустилась какая-то заслонка, занавес, забрало, что начисто отрезало мое вожделение от внешнего мира; меня словно заколдовали. О обиделась; пожалуй, она даже была оскорблена, хотя и не подала виду; только лицо у нее внезапно окаменело и неуловимо изменилось выражение глаз: теплота исчезла из них. "Ну, не хочешь - тогда как хочешь... Я больше даже для твоего же блага..." - она скривила гримасу, пожала плечами; потом отошла от меня, отвернулась и своей забавной походкой устремилась по коридору, который был пуст. Я испытал одновременно и стыд и облегчение. Как они могли существовать вместе? и что из них победило?
Стыд-то вряд ли победил; стыд - это гнуснейшая доминанта человеческого существования; я так полагаю, что он не нужен вообще. Какой может быть стыд, если мы постоянно совершаем бесстыдные вещи?! Я совсем не жажду снимать штаны перед любимой женщиной, я не хочу превращаться в скота, я хочу любить ее поцелуем и лаской; мне не нужно это животное пыхтение, сопровождаемое воплями, словно ее и меня поджаривают на медленном огне; я не хочу слышать истошных криков, когда мы улетаем за последнюю черту нестерпимого удовольствия; я не хочу постоянно задумываться, смогу ли я перебросить ее через эту последнюю черту, не растекусь ли в липкую лужу прежде, чем она успеет хоть что-нибудь прочувствовать, я очень многого не хочу из того, за что мне потом будет стыдно, когда я очнусь, опомнюсь, стану вновь человеком, подобием Бога... - не будь стыда, я был бы образцовым производителем, сотни моих отпрысков давно бы уже цвели на всех загаженных мною лугах, мерзкая животворящая слизь моя уже трижды бы, наверное, опоясала земной шар, но зачем, зачем?.. А так - мне стыдно, все время мне стыдно; стыдно, что оттолкнул 0, хотя только и мечтаю без нее о сладости ее животных объятий, отдаваемых ею скотоподобным Никитам; стыдно, если пойду с нею, а окажусь не у дел; стыдно, когда трезвею, словно палач голову мне отрубил, после того, как удалось удовлетворить нашу обоюдную похоть; стыдно обнимать и целовать ее прилюдно, ибо смотрится это отвратительно, сам не переношу этих слюнявых сцен; стыдно... все, все стыдно! - что пошел и не пошел с нею, что хочу и не хочу, люблю и не люблю ее, что не люблю ее так, как она любит, как ей надо... Только вино, элексир любви, смогло бы снять с меня эту каинову печать стыда, но кто же нальет его мне в сумасшедшем доме? А как 0 обрадовалась бы, принеси я ей хотя бы стаканчик! Но ее и Никита может угостить, наверное, и угощает иногда, и даже часто, наверное, угощает, что ему? - он все может! - а я однажды всеми правдами и неправдами выпросил у кого-то рюмку водки, принес ей, а она: "Что это? Водка?! Я не пью ее!" - а я: "Но мне только это и удалось найти", - а она: "Я же сказала: мне не нужно! Пей ее сам!" - и грубо, резко захлопнула дверь перед моим носом. Я и остался с носом, поскольку Никита пауком вдруг выполз из-за угла коридора и мрачно воззрился на меня. "Ты что тут ошаваешься, урод, мать твою перемать?! - угрюмо произнес он, приближаясь ко мне. - Это что, твоя, что ль, палата?" Что бы я мог сделать в этот момент, не будь во мне с пеленок укоренившегося стыда и страха, - трудно представить. Скорее всего, то же самое - ничего. И я с остервенелым отвращением выплеснул в рот принесенную 0 рюмку; не пропадать же ей; все равно отнимут.
Но и облегчение вряд ли могло победить, ибо свидетельствовало вовсе не о победе; какое может быть облегчение, если я не могу переступить через себя, а стало быть, - недостоин уважения, но если об этом буду знать я один, с этим еще можно смириться, это я уж как-нибудь да переживу; однако я боюсь, что это смогут увидеть другие, вот что ненавистно. А они наверняка увидят, ибо я сразу же стану скован и неестествен, - и все тут же поймут, что я чего-то боюсь. Откуда им знать, что я боюсь самого себя, что я не могу справиться с собой, унять свой страх, волнение, омертвляющие даже самые примитивные движения моего тела, что я презираю из-за этого себя? Нужно быть великолепным актером, чтобы скрыть это; но, если бы я был им, то давно бы уже играл на сцене, а ведь этого нет. Даже для театра, сценой которого является весь мир, я не гожусь, что же мне делать? Я все время забываю, хотя и помню об этом, что остальные наблюдают меня; они наблюдают меня со стороны, которая мне не видна и которую поэтому я не могу контролировать, - со стороны моего чувства собственного достоинства, которого нет во мне, а это всегда на виду: какой бы подлый или самоуверенный или жизнерадостный вид я ни принимал, я не смогу обмануть никого из окружающих меня и даже самого себя. Да, вот, видимо, в чем задача: суметь обмануть самого себя; не правды докапываться в самом себе, а заставить себя поверить в то, чего во мне нет; если я буду уверен в себе, эманация этой уверенности заразит остальных; тогда и они смогут посмотреть на меня моими же глазами; тогда и я смогу стать Никитой. Но как это сделать, если я уже не нахожусь в белом кубе? если я одинок и беззащитен? если я слаб? если столь здравые мысли пришли мне в голову так поздно, если в здоровом, еще не одряхлевшем теле моем давно уже угнездились разум пятилетнего ребенка и душа утомленного жизнью, изверившегося во всем старца, что лебедем, раком и щукой рвут меня на части? Грош цена и моему стыду и моему облегчению, коли я ничего, ничего не могу дать 0, вот она и ушла, и правильно сделала, не стоять же ей рядом, не утешать же меня, содрогающегося в который раз от отвращения к себе? - вот она и ушла.
"Elle est morte", - называется одна из пьес Бартока. Мелодия ее проста и безыскусна. Она совсем не о смерти, эта пьеса; скорее всего, она о печали, возникающей в душе неизвестно почему или оттого, что исчезло, умерло неизвестно что, то, что и названия-то не имеет, только женский род. Ведь в данный момент все складывалось хорошо - 0 была нежна ко мне, это отказ мой оттолкнул ее от меня, она почувствовала себя униженной, оскорбленной; она, сильная и независимая, предложила мне себя, на словах желавшего ее, как никакую другую женщину, любившего ее более кого бы то ни было на свете, а я отвернулся, отказался, обидел ее. Конечно, причина моего отказа была примитивна: я знал, что, если пойду за ней, то буду вынужден ласкать ее, она начнет стонать, потребует меня всего, целиком в себя, - но я-то не буду готов к этому, я буду почему-то ласкать ее отстраненно, словно это делаю вовсе не я, а сам я всего лишь тупо смотрю порнографический фильм, не разделяя экстаза его персонажей, но только понимая, что они вытворяют, и совершенно не воспламеняясь их имитированным натурализмом; я знал, что не забьется у меня учащенно сердце, не ударит кровь в голову, не возникнет адского зуда в одном единственном месте, только и предназначенном природой для наслаждения размножением, не выгнусь я звенящей пружиной, готовой скорее лопнуть, чем позволить себе раньше времени растечься в лужицу мутно-белых соплей, - ничего этого не было в моем теле, все это было в моем мозгу, это была литература, не трогающая меня, это была музыка, не вызывающая слез, это была картина, не останавливающая мой взгляд. Самое ужасное было то, что я не мог понять причины этого равнодушия, я знал только одно: что дни мои сочтены, век мой окончен, что я обречен, мне стыдно, я сам рою себе могилу и что мои ослиные уши скрыть уже более невозможно. Но и это еще не было правдой, это была только часть ее, может быть, самая малая. Не страх ли убивал желание во мне? Но ведь я не в первый раз ложился с 0 в постель; бывали ночи, когда я мог превзойти любого Никиту в том, что вытворял над телом 0, но бывали и срывы, полная беспомощность, слезы в душе и раздражение в голосе - вряд ли 0 могла во всем этом разобраться, да и не нужно ей это было. Даже мои робкие объяснения внезапно охватившего меня бессилия она отметала, неинтересно ей было об этом слушать. "Это такой же орган, как и все остальные, - недовольно говорила она, - и он также исправно должен работать. Ведь ты же здоров?" Я был здоров; но, однако, временами у меня ничего не ладилось. Наверное, каждую ночь мне так хотелось доказывать снова и снова 0 свои геркулесовы силы, что именно это желание и заставляло меня считать простейшее, примитивнейшее соитие, созданное природой для радости всего сущего на земле, за утомительнейший и беспристрастный экзамен, что, не будучи сдан, принесет мне большие неприятности, несчастья, сделает меня изгоем. Я даже спрашивал себя иногда: если мне прикажут некие злые, жестокие судьи удовлетворить женщину под страхом смертной казни, смогу ли я возбудиться и сделать это должным образом, зная, что в противном случае буду умирать мучительно, долго и гадко, - клеопатровы египетские ночи, но совсем в ином освещении маячили где-то на задворках моего воображения, - но ответ был уже заключен в самом вопросе; тот, кто не сомневается в себе, он и вопросов подобных самому себе не задает. "Elle est morte..." - тихо сказал я, глядя 0 в спину. "Elle est morte...", "Умер, умер великий Пан", "И умерла, и схоронил Иаков...", "Томимый жаждой, у ручья лежу"... - 0 удалялась по коридору, твердо и быстро шагая своими короткими ножками; их очертания были чуть выгнуты; создавалось впечатление, что она страдает, ко всему прочему, еще и рахитом, но это ерунда, нет у нее никакого рахита, ножка у нее крохотная, тело крупное - вот и приходится ступать таким образом, чтобы не оступиться, не осрамиться, не обвалиться бесформенной грудой на руки злопыхателям; это я злопыхателем стоял сзади, когда она остервенело удалялась от меня по коридору; конечно, я был во всем виноват; никогда-то я не могу ничего сделать вовремя! Я мучительно смотрел ей вслед; она не должна была обернуться, она и не обернулась. Вот - рывком открыла дверь палаты номер шесть, вот - вошла, вот - захлопнула ее. Затаившаяся до той поры тишина вылезла, вытекла мгновенно из всех углов, впилась мне в уши, оглушила меня. Почему же вдруг стало так грустно? "И умерла, и схоронил Иаков..." - только ли потому, что я не выполнил ее желание именно тогда, когда она захотела? Но меня ли она захотела? Может быть, просто захотела, а никого нет вокруг, только я и стою, но я-то ей все-таки не чужой, вот и обратилась ко мне за помощью. А ведь во мне, права она, нет той влаги, что могла бы ее напитать. Ведра, цистерны нужны этой влаги, чтобы ее напитать, чтобы она стала довольна, чтобы она забылась блаженным сном усталости после перенесенной нечеловеческой радости, а у меня-то и трех капель той влаги нет; даже одной нет; да хоть и одной-то у меня нет, по одной ли ошибке следует судить человека, который любит, а потому-то все время ошибается, суетится, все делает невпопад, растерян? Отчего же он растерян, спросит она, неужели же любящему присущи сомнения? Я не знаю таких; пусть колесо и сошло с оси, вращаются оба; колесо летит под откос, ломается ось, осколки брызжут, но кони скачут, а возница знай себе погоняет, величествен, как Родосский Колосс, но это всего лишь мой собственный нос, возвышающийся надо мной и мучительно пытающийся уловить направление ветра, а тот - все время в лицо. "Elle est morte"... - ну и что? Ведь она ушла не к кому-то другому, она просто ушла, что же предпочтительнее, где же гарантии, что, коли она не ушла к другому, то должна вернуться ко мне? Ведь она - вечная одиночка; и только я мог ее пожалеть, сожалея о себе.
Ну, что бы ей поступать иначе! Ведь должна была знать, не девочка уже, что не любит меня, зачем же мучить меня, любящего ее?! Ну, не сходись со мной, не смотри на меня влажными глазами, если это всего лишь поза, форма доброжелательности, равнодушное радушие, ласка от безразличия! не надо мне такого радушия! не любишь - так не люби, но не мучь меня! или тебе необходимы вечные победы, всегда, везде, над всеми? Поцелуем ли предаешь любящего тебя?! А она целовала. Целовала, отталкивала, ласкала, била наотмашь, снова гладила. Нет таких слов в языке, которых бы я не придумал, чтобы выразить свою любовь к ней; нет тех проклятий, которыми бы я не осыпал ее, но она - бесстрастна. Словно бы ничего не было, ничего не случилось. Так, случка обычная, с кем не бывает? разве стоит из нее делать далеко идущие выводы? Вы что, совсем не в себе? Ежели я переспала с вами спьяну, это еще не повод для знакомства; тем более - для любви. Да я и не люблю вас. Что мне в вас любить? что мне в тебе любить?! Ты слишком много себе нафантазировал; что до меня, то это было одно только самообольщение. Теперь я снова прозрела.
Как все-таки язык подл, лжив и порочен! Слова - словно люди, что постоянно кривят душой и лицемерят! - с кем сойдутся, под того и перекрашиваются, особенно, если идут в рифму. Сколько разнородных слов можно объединить, пользуясь всего лишь созвучием окончаний! На "прозрела" можно подобрать рифму "не успела", на "отвращение" - "стон томления", на "одиночка" - "мама и дочка", а на "мы вместе" - "только из мести" - и так далее, так далее, но что же далее, если все это всего лишь слова? и дела не подтверждают их? а я безумен? Безумцу ли составлять рифмы да обличать родной язык? Дело его совсем другое, для этого-то и живет он в другом мире, где и язык другой: но кто поймет этот язык, если безумцу приходится общаться с приапоподобными? Тем-то точно невдомек, о чем он говорит; им это непонятно; и они начинают учить его.
Но ведь собака все-таки признала меня за своего, хотя она и была мне отвратительна, - я же спас ее от насилия, которое 0 попыталась учинить над ней, собака правильно поняла движения моей руки, она поверила мне, она, не знавшая моего языка и не желавшая узнавать его, пошла же за мной, получила свободу! Почему же я, оказавшийся в этом мире не по своей воле, не могу говорить на том языке, который существует, живет во мне от рождения, почему не они стремятся понять меня, выучить мой язык, пусть даже я и отвратителен им, но я должен, совершая насилие над собой, зазубривать грубые звуки их варварского наречия, постоянно подвергаясь за мою неспособность к этому пинкам, побоям и унижениям?! Ведь только я их вижу точно так же, как вижу свои руки, ноги, живот, срамные органы; я все вижу, все, окружающее меня, кроме одного - своего лица, а стало быть - себя. Кто мне докажет, что зеркала не лгут, если я и их вижу, как все остальное? Что с того, что отраженное в них подобно смотрящимся в них, ведь это же снова вижу я, но как мне увидеть свое лицо, не прибегая к помощи предметов кривляющегося, каруселью мятущегося вокруг меня мира? Я не хочу разговаривать на карусельном языке, я говорю на своем, даже к О мне пришлось приспосабливаться, изобретать словарь, хотя временами мне и казалось, что я трачу время попусту, - ведь иногда мы общались напрямую, без перевода, - но только иногда, и, если даже 0 такова, что я могу подумать о других, что гаже и отвратительнее ее, о тех, что мне не нужны, чей язык мне омерзителен, вызывает дрожь в теле, тошнотворен своей скабрезностью, уныл и безрадостен, примитивен? - пусть даже меня в их карусельном мире никто и не замечает, настолько я ничтожен и неказист, но все-таки это - я, я видящий и слышащий их, я скорбящий, я, веселящийся только в белом кубе своих невыдуманных фантазий, от которых меня тщетно пытаются излечить!
Когда я прогуливался в толпе умалишенных вдоль забора, ограждавшего сумасшедший дом от мира живых, я обычно держал в руках лейку; цвета она была ядовито-желтого, что ужасно контрастировало с зеленой зеленью... - Боже! что я такое несу! - с липкой зеленью, которая прямо на моих глазах нагло перла из земли, выгибалась дугой, увеличивалась в размерах, беззастенчиво отпихивая меня, питавшего ее живительной влагой, на проспекты посыпанных гравием дорожек, стоило мне только над нею своей лейкой взмахнуть подобно тому, как поп машет кадилом; не успевал я вылить содержимое лейки на землю, как там и сям тут же вырастали цветы и травы. Но я не видел их - вода заканчивалась, и мне нужно было снова и снова бежать в грязный туалет за новой порцией ее. Выращивание растений занимало меня; я словно бы окунался в сказку, - так вот и поп, маша кадилом, рассказывает сказку снопами валящимся перед ним ниц. Стараясь как можно усерднее полить водой каждую травинку, я ложился на землю, опускал лицо в заросли трав, пытаясь направить свой взор вдоль поверхности земли так, чтобы видеть стебли трав, выбухающие из нее; подняв руку с лейкой, лил воду сверху чуть ли не на себя. Травы вырастали в моих глазах, а я уменьшался до размера пигмея, заблудившегося в джунглях, даже тля могла растоптать меня, ничтожного, настолько безмерно я становился мал; мир, поглощавший меня, был полон реальных, смертельных опасностей, а не мнимых, рожденных моей больной душой. Песчинки превращались в гранитные глыбы, комья земли становились осыпающимися скалами, травы деревьями вздымались ввысь, в голубеющее где-то там, в недосягаемой вышине, холодное осеннее небо, а я с детства любил осень, осень, я так ее любил, что же теперь я не рад, что она настала не в природе, а в действительности? - и я припадаю к земле. Здесь, среди корней трав, меня подстерегают нешуточные опасности, мне не справиться и с тлей; я обегаю ее стороной, липкая нить паутины может в мгновение ока припечатать меня к себе жертвой ее ткача; с детства милые, безобидные насекомые предстают передо мной чудовищами, исчадиями кошмара, когда я вижу все шипы, волоски, наросты и неровности их тел, увеличенные в миллионы раз; это обитатели ада, да и вообще - я в аду; мне уже некогда размышлять о душе, мне надо выжить в этом фантастическом лесу; что мне до чувств, когда меня могут смолоть жвалами в одну секунду; и палки нет в моей руке, да и поможет ли она? да и подобные мне, что также таятся где-то в этом замысловатом лесу, друзья ли они мне? соплеменники ли? Нет-нет, они - враги, только враги, везде я - не от мира сего, их-то и должен бояться я более всего; составленные из тех же обломков, что и я, они несоизмеримо хитрее и подлее меня; я нужен им в жертву; сегодня - день священного заклания Кабана, только от восхода до захода солнца обратившегося в человека; у них - праздник: если не поймать, не заклать Кабана, год будет неудачным; и они, они - ищут меня; я знаю - они всюду; за каждым деревом, которое травинка; за каждым камнем, который песчинка; разве могу я в этот момент думать о какой-то там своей половинке, о том, что у нас, возможно, есть родство душ? о том, что с нею будет рай и в шалаше? где он, этот шалаш, который спрячет меня от усердия жаждущих убить Кабана, обернувшегося человечком, и тем самым застраховать себя на грядущий год от неизбежных перемен, смертей, пожаров, тайфунов, войн, неурожаев? что мне до их неурожаев, если я пока еще сыт? ведь я могу погрызть нежные стебли трав, взметающихся ввысь деревьями, ведь я могу утолить жажду из ручья, ведь я могу в вожделении, непонятном мне, но возмущающем стыдные члены мои, упасть на песок, что есть пыль в глазах человека, прах, и тереться, тереться о него как животное, стремящееся таким образом избавиться от блох, от паразитов, пока переполняющее меня желание не выплеснется наконец мутной гадко-пахнущей жидкостью на этот песок, этот прах, и не оплодотворит его, родив впоследствии из него цветы зла, - или это семена тех цветов уже созрели во мне и жадно требуют выхода? И я перебегаю от дерева к дереву, я прячусь, я ползу по газону, отставив вверх руку с лейкой, а сумасшедшие глазеют на меня, - но глазеют ли они на меня, не заняты ли они своими повседневными сумасшедшими делами, разве я что знаю об их делах, ведь я ни с кем не разговариваю, я все время молчу, я только с 0 хочу говорить, но она этого не хочет, а окажусь я рядом с ней - и нечего мне ей сказать, а вместо нее Никита бросает мне в лицо отрывистые и злобные слова оскорблений, плевки оскорблений, ведь он силен как бык, как тот Кабан, которого нужно заколоть, а в руке моей нет силы, нет и копья, нет палки, нет даже решимости сделать это, она есть только в моей душе, олицетворенная в моих безумных снах, от которых меня усердно пытаются отучить, но душа - это не рука, не сила, не власть, не острый камень, которым можно размозжить голову обидчику, если только я окажусь сильнее или подлее его; а ведь я бесхитростен; я глуп; я только люблю - а что это слово значит в умах сильных мира сего, сильнейших меня, тех, кого большинство? что оно значит?! Мне нет спасения! Здесь, среди трав, меня просто поймают и зарежут как свинью; там, над травами, меня будут не только бить и резать, но и унижать; еще выше, в небе, где облака, что над землей, покрытой травами, меня вообще низвергнут в обитель непереносимого срама навеки, словно вся жизнь моя не один и тот же непереносимый срам, - где мне просить прощения, пощады или поддержки? не у себя же самого? - ведь все они - травы, земли и небеса - одинаково безжалостны, они все хотят сделать из меня подобие себя, но я-то не хочу этого, хоть и завидую их совершенству, заключающемуся в их постоянстве, зиждящемуся на их уверенности в правоте, которой они мне не доказали! Не хочу я ходить в стаде, но и один я бессилен, где же выход? Разве стоят на мне, на моем теле какие-нибудь отметины, знаки, родимые пятна, по которым каждый, встретивший меня, тут же опознает меня как чужака, врага, оборотня и молнией шарахнется прочь, чтобы изо всех сил, со всех ног броситься в селение, где он начнет что есть мочи колотить в барабаны судьбы, там-тамы войны, гонги победы, созывая всех, всех, а самое главное - жреца, верховного жреца разбудить от его длящейся целый год спячки, пусть он выкапывает из земли топоры божественного заклания, мечи святого убийства, кинжалы сладострастного кровопускания, тончайшие стилеты для перерезывания жил этого грязного чудовища, что посмело принять наш единственный и неповторимый облик, хоть и обезьяны на нас похожи, но ведь каждому ясно, что это совсем не наши прародители, не наши предки, это просто заглохшая в неведении пути своего ветка эволюции или, наоборот, деградировавшая до дебилизма уж слишком разросшаяся, а потому и кичливо весьма многое о себе возомнившая плеть эволюции, коей она, эта злосчастная эволюция, сама же себя и высекла, но и то и другое одинаково безрадостно, только мы, мечущиеся среди дерев, но не мятущиеся в душе своей, способны выжить, стремления наши просты, желания бесхитростны, потребности примитивны, мы добры к себе, но злы ко всему, непохожему на нас, ведь непонятное враждебно, с ним и нужно поступать как с врагом, - и они вооружаются, они бегут, они ищут меня, но ведь я такой же, как и они, как, как они узнают, что я не их рода, не их племени, не их образа мыслей, неужели только по тому, что я всего лишь садовник, которого они никогда не видели в глаза и потому, именно потому они никогда и не признаются, что знают меня?! Неужели это и есть вера?!! Да они точно сумасшедшие! Боже! Мир в руках сумасшедших! природа в руках сумасшедших! Они идут, идут мимо; иные угрюмы, а те посмеиваются, но над чем они посмеиваются, отчего угрюмы, - не их ли собственные мысли тому причиной, ведь сумасшедший закрыт для мира, да и мир закрыт для него; стоило ли мне обращать на них, бредущих по усыпанных гравием дорожкам, где я раздавил вместо божьих коровок такие же беззащитные и ни в чем не повинные цветы на смертном одре их, которые обозлили меня только тем, что цвет их напомнил мне об изменах 0, - стоило ли мне обращать на них внимание свое, и без того рассеянное, много ли мы обращаем внимания на тени облаков, скользящие по земле, покрытой снегом, усыпанной опавшими листьями, ощеривающейся иглами злых растущих ядовито-зеленых травинок, если сияет солнце? - так и я не замечал бредущих мимо; я был в безопасности; я возделывал сад, посаженный не мной и охраняемый Никитами; все мы были только гостями в этом саду. Возможно, дело, которым я занимался, и казалось им бессмысленным, но не бессмысленны ли были и они сами, да и не равны ли друг другу, - те, что брели по дорожкам, и те, что не пускали их сойти с них? не были ли Никиты точно также безумны, как и те, за кем они надзирали? Я постоянно ловил себя на мысли, что путаю их: и Никиты, и сумасшедшие имели одинаковые, похожие, стертые до неузнаваемости индивидуальности рожи; распознать я мог их только по делам их, когда первые охраняли меня от беззаконного безумия последних, - но не означало ли это, что и Никиты нужны и сумасшедшие небесполезны? Я терялся в догадках; но я не мог поставить лейку на землю, сесть рядом и задуматься - ведь тогда бы я превратился в человека, я, священный Кабан, которого необходимо убить, а разве я хочу умереть, даже если и хочу этого?
О также проходила мимо меня безразлично, гуляя, как и все остальные, как и люди за забором, как облака в небе; она проходила мимо, не обращая на меня ни малейшего внимания, не интересуясь ни мной, ни тем, чем я занимаюсь, ни тем, о чем я думаю, не щадя моих рук, почерневших от земли, в которую я вкапывал все новые и новые растения; черны мои руки, разве могу, разве смею я даже помыслить о том, чтобы ласкать ими О? В этом чистилище заблудших душ единственное, что мне было позволено, что не вызывало по отношению ко мне грубых окриков или побоев, было - выращивание цветов, уход за травами, уничтожение вредных насекомых; во всем остальном я был беспросветно туп; и слава Богу, что хоть это-то мне оставили то ли в утешение, то ли в поношение, - ведь венчики цветов так похожи на 0 в полнолуние, они, эти венчики, никогда не покажутся злобными, грозными, грозящими, оскорбляющими; только в них можно было увидеть прощение, прощание и сострадание, коих нет более нигде в этом мире; они напоминали мне 0 в неге и ласке, они любили меня ни за что, они радовались теплу моих рук, заботе моей, они не требовали от меня больше, чем я мог бы им дать, они не предпочитали меня комбайну, способному равнодушно насаждать их тысячами, миллионами и потом также беззаботно, безжалостно сравнивать их с землей только для того, чтобы посадить новые или устроить на этом месте теннисный корт или увеселительный аттракцион; они зачахли бы и умерли, не ухаживай я за ними, но заменить меня мог бы любой, а значит, и их любовь была благодарна, но безлична. Так и 0, когда ей, видимо, делать было совсем уж нечего, от этого нечего делать останавливалась около меня и говорила, как ни в чем не бывало: "Привет! Это я!" Я смотрел на нее снизу вверх, не веря своему счастью, - ведь это же божество стояло рядом со мной, все знают, что Бог жесток, но не милосерд, откуда же вдруг такая теплота и заинтересованность в голосе, ласковая улыбка? Мне следовало что-то ответить. "Как ты живешь?" - лепетал я. О дерзко вскидывала голову и звонко, чуть-чуть в нос, отвечала: "Я? Плохо - без тебя!" Ум мой помрачался, я бросал лейку, начинал метаться; руки дрожали и отваливались; я ощущал свое тело как ненужный, непонятно кем зачем-то взгроможденный на меня бессмысленный груз; сердце моталось и лопалось в груди. На лице у 0 возникала гримаска. "Я зайду сегодня к тебе?" - спрашивал робко я, не надеясь на ответ. Но ответ приходил; он падал с безнадежностью молитвы и так же, как и ее последствия, был непредсказуем. "Приходи, - говорила 0 уже слегка похолодевшим тоном, - только ненадолго; если застанешь; если не буду на процедурах". Слово "процедуры" ввергало меня в трепет; это был трепет отчаяния, смешанного с отвращением и страхом. Зачем так всего бояться, пытался убедить себя я доводами рассудка, давно уже растоптанного загнанным в угол безнадежности чувством, не проще ли посмотреть правде прямо в глаза? Ведь так станет легче; прочь все эти иллюзии, наплевать на эту дрянь, таких миллионы вокруг! Я прекрасно знал, что О никаким процедурам не должна быть подвержена, какие могут быть процедуры, если она - всего лишь фантазия, родившаяся в моем мозгу! разве она реальна?! Реальны только ее слова, приписываемые мною ей, но сказанные ею совсем при других обстоятельствах! О молчала, стоя возле меня; взгляд ее стал не холоден, но странен. "Послушай, - как бы в затруднении, но не желая прерывать преднамеренности уже давным-давно заданного себе самой вопроса, сказала она, - скажи, ты мог бы ударить... ну, скажем, женщину... ну, хоть бы и меня?" Я давно уже забыл о цветах; кругом бродили сумасшедшие; сияло осеннее солнце; нам еще позволяли гулять в халатах; хотя травы и желтели; и вдруг - такой вопрос! Никита, что ли, ее избил? Задавала она его вроде бы радостным тоном, этак, я бы сказал, даже с нахрапом, это вообще было ей свойственно, но стояла она передо мной вовсе не радостная; лицо ее было уже обычным, усталым, немолодым; я ясно видел морщины на нем, темный пушок смуглил его нездоровую бледность, волосы были вполовину седы. Впрочем, задав вопрос, она тут же отвернулась и как бы равнодушно посмотрела куда-то за правое плечо. Я промолчал. "Это глупо - задавать мне такие вопросы," - промямлил я. Она не изменила своего положения по отношению к солнцу, а оно сияло, находясь как раз за ее головой; голова 0 была окружена подобием нимба, ореола, соломенной шляпы; солнечное затмение лучилось передо мной. "Я знаю, что это глупо, но ведь и ты не ответил," - сказала, наконец, 0, повернулась и, не промолвив больше ни слова на прощанье, пошла восвояси. Я уткнулся в траву, поднял лейку над головой, вылил остатки воды на волосы; я снова был пигмеем в джунглях, где идет ловля Великого Кабана, обернувшегося человеком, только теперь это уже стало мне безразлично. Да не привиделось ли мне это? Но спросить было некого, никого уже не было вокруг, все куда-то разбрелись, исчезли; наверное, наступило время ужина.
Не было вообще никого; вагон был пуст. Вот мы и побрели, куда глаза глядят, а это значит, - по коридору, ровно стелящемуся радужным ковриком вдоль дюжины дверей купе. О тут же присела на один из откидывающихся стульчиков, что прикреплены к стенке между окнами, я же пошел дальше. Устала, наверное; конечно, устала, - подумал я с нежностью, ведь шли-то мы долго, долго шли, словно всю жизнь шли с одной единственной целью — сесть в поезд, направляющийся в Новэр, - вот и устала. А все-таки не согласилась взгромоздиться мне на плечи, всегда, почти всегда отказывалась от моей помощи, за исключением кратких мгновений, так, месяц-два, пять-десять, не больше, когда думала, что найдет во мне опору, когда решилась сойтись со мной; одиночкой-то, видимо, не сладко, да еще и с ребенком, было бы это не так - ни разу бы не вышла замуж, а нет вот, третий же я был у нее из таких, с кем семьей жила, ну и что с того? Значит, мечтала все-таки о хорошей семье, иначе бы просто пропускала через себя толпы жеребцов, да и все тут, и была бы счастлива; но годы, годы! а, может быть, расчет какой-нибудь на меня имела; плохо я верю в то, что так уж сильно меня любила, может, действительно, одно самообольщение-то и было, ведь опорой-то я ей не стал, сразу же начал капризничать, вот все и рухнуло; а если в большом помочь не смог, стоит ли за малым ко мне обращаться? малое-то и самой можно сделать, она ведь упрямая, выносливая, что она, за продуктами сама не сходит, квартиру не уберет, себя не вылечит, ребенка не воспитает, дом не покрасит, гвоздя не забьет? - да ей это кто угодно поможет сделать: красивая женщина, любой остановится и предложит помощь, зачем ей я, гвозди забивать не умеющий, в ценах не разбирающийся, детей не любящий? - только затем, чтобы вино да кофе в постель подавать да в магазин бегать? - это все крупицы, кому нужны крошки, коли каравай в руки не дается, не всякий на синицу польстится, да и любить нужно для этого; был один - и тот умер, ах, ах, бедный птах, что взлетел, сорвавшись с кручи, зачем я об этом, ведь ей же больно! Теперь-то она со мной, осуществляю я свое желание мести, да только счастья, счастья-то от этого не ощущаю, вот что гадко, опять тоска на сердце, боль в душе, думал, все пойдет как по-писаному, а нет ведь! - бредет она рядом, а все равно чужая, даже здесь ничего не боится, а начну бить, топтать ее, насиловать - все равно не сдастся, всегда такая была!
Дойдя до тамбура, я открыл дверь и остолбенел: прямо передо мной стоял бесстыдно голый эфиоп. Он был возбужден, но признаков беспокойства не проявлял; стоял как статуя; я видел однажды такую в каком-то музее в детстве, когда нас водила туда учительница; кажется, это был какой-то древнеримский юноша или вельможа или император; я одно запомнил с тех детских времен: он тоже был адски возбужден, и, чтобы возбуждение его пребывало во веки вечные, изогнувшийся дугой его толстовенный, выбухающий из уже лопающейся от напряжения кожи, мощный детородный орган был тактично и деликатно подперт снизу изящной подставкой. Впрочем, возможно, это уже было сделано позже руками реставраторов, а может быть, и копиистов. Это объяснение лежало на поверхности, оно было естественно: орган торчит пикой, начнись что, бунты какие-нибудь или нашествия варваров, или просто кто-нибудь из идиотов, вечно тянущих руку к стоп-крану поезда, дабы воочию удостовериться в действенности красного рычага, решит испытать степень возбуждения этакого атлета и повиснет на пике его всей своей тяжестью - сломается или нет? - и сломает - кому это надо?! - потому-то и приделали подставку. Но мне, начитавшемуся с детства медицинских книжек и потому панически боявшемуся импотенции, сразу же пришла в голову мысль, что это неспроста. Наверное, подумал я, именно этим и страдал сей могучий муж, однако изваять себя приказал титаном из титанов в полной половой своей силе. Скульптор же прекрасно был осведомлен о его недуге да и город весь потешался над неудачным кандидатом в Приапы, да, к тому же, и скульптора постоянно травили подлыми вопросами: что, продался? фавном, еще не дождавшимся послеполуденного отдыха, решил изваять этого толстосума? а как же художническая честность? значит, заплати тебе побольше, ты и на козла наденешь корону? но козел-то действительно похотлив, ему и статуй ваять не нужно, он и без них сделает свое дело так, что у иных только слюни потекут; и не только изо рта; - а этот?! Короче - если выполнишь статую согласно его предписаниям, весь город тебя, продажного, будет презирать: обвиним тебя в богохульстве, разврате, растлении малолетних, подвергнем остракизму и изгоним-таки тебя, а статуи все твои расшибем, так и знай, ничто тебя не спасет, лучше подумай-ка да откажись! Вот скульптор и придумал соломоново решение - взял да и приваял эту изящную подставку, подпорку. У всех аж дыхание захватило от подобной дерзости; слухи дошли и до богача, - но, если скульптор сумел толпе услужить, богача-то он тем более в соблазн введет! - мощь твою недюжинную, скажет, решил на века увековечить - а вдруг кто из злопыхателей обломает?! Я сразу же пожалел богача, страдавшего столь страшной болезнью, но, будучи с младых ногтей весьма мнительным, тут же перевел его болезнь на себя и почти мгновенно ощутил ее обезнадёживающие симптомы. Мне показалось, что внизу живота моего разверзлась пронзительная пустота, сквозь которую словно бы даже повеяло сквозняком, настолько все там немедленно омертвело. Я похолодел; однако дети, бывшие со мной, стали увлеченно тыкать пальцами в магический предмет, вызвавший у них столь неподдельное восхищение, и у меня отлегло от сердца. Учительница, потрясенная столь ярко выраженной подростковой непосредственностью, неуверенно поспешила переключить наше сконденсированное внимание; наверное, она тоже не часто захаживала в залы античной культуры, а может быть, и вообще в музеи; один лишь я скромно потупил голову и скривил гримасу, словно меня ничем не удивишь. Да и чем можно было меня удивить, если подобное чудовище, хотя и не таких размеров, я по нескольку раз на дню в те забытые времена вызывал из логова, расположенного между моими ногами, ласкал его, холил, целовал, если мне удавалось дотянуться до него губами, ведь спорт я не жаловал, стало быть, хребет мой не был настолько гибок, - будь иначе, и из меня бы вырос второй Никита, - гладил и царапал его до тех пор, пока он не начинал содрогаться в конвульсиях, мгновенно вышвыривавших меня из мира блаженства в ад стыда, необъяснимого ничем, кроме того, что я занимаюсь неприличным делом; пугливо оглядываясь, я натягивал белье, со страхом смотрел на трясущиеся руки; я думал, что кто-то подсмотрел за мной; что кто-то знает мою тайну. Поэтому в музее я принял скучающий вид. Эфиоп же нимало не смутился; более того, он двинулся на меня; пушкой своей, достигающей моей шеи по причине ее громадности, он тыкал меня в подбородок; шел он на меня неспешно, будучи полностью уверен в себе. Я пятился как рак... нет, это неверно, - как таракан, не умеющий пятиться назад; так их и ловят, говорят, разбрасывая по квартире узкие трубочки с приманкой в запечатанном конце; таракан залезет туда, сожрет приманку, а назад - никак; природой не дано пятиться - вечный борец, все грудью на амбразуры; а человек пришел, собрал трубочки да и бросил в огонь, как солому в День Судный. Вот так и я, суча лапами, неуклонно и постыдно пячусь назад, побуждаемый к этому багровым бутоном набухшего до невозможности и сочащегося слизью кривого эфиопова детородного члена, напоминающего суковатую дубину. В этот момент я подумал о том, что, если женское обнаженное тело еще можно счесть привлекательным в своей жаждущей наслаждения соблазнительности, то мужское в подобной же ситуации таковым никак не назовешь; недаром статуи Приапа отпугивали ведьм и воров в Древнем Риме. Вот я и пячусь под этим наглым напором, а сзади сидит О и ждет. Я дернул головой за себя: куда она смотрит? может быть, как всегда, в окно? или в себя? или под ноги? - нет. Она зачарованно, с интересом, даже улыбаясь, глядела на наше бурлескное продвижение по направлению к ней; мне кажется, она даже ухмыльнулась или рассмеялась; но это мои догадки. Верно одно - то, что она встала на ноги; откидывающееся сиденье сухо хлопнуло по стене; она резким движением головы отбросила волосы со лба, поправила гитару под мышкой. Эфиоп остановился. "Какие у них у всех вывороченные губы, грубые лица, сплюснутые носы, курчавые волосы! - с отчаянием подумал я, - как они все похожи друг на друга! словно женщины, у которых всегда, всегда, какими бы хорошими, красивыми, добрыми они ни были, нет-нет да мелькнет в глазах хоть ничтожная, но тень, искра, дрожь ненасытной алчности, снедающей их вкупе со столь же неуемной похотливостью!" Оглушенный бессилием, я дернул за ручку дверь купе, оказавшегося рядом со мной, упал внутрь, опустился на нижнюю полку слева и замер. Как мне все это надоело, тысячи раз думал я за последнее время, подумал я так и теперь. Ну, что же это такое! - вечно находится какой-нибудь эфиоп или Никита или вообще черт знает кто, кого предпочитают мне, пусть и не обладающему неоспоримыми достоинствами тех, но все-таки... все же... - но почему, почему?! Уж если так любы вам приапоподобные, так ждите, ждите прихода их, ведь их тысячи, миллионы, мириады, они всюду, везде, ждите их, но меня-то зачем мучить, если я вам не нужен, вам, вам всем, которых я могу назвать по именам, но не стану, ибо все вы скрыты в безмятежном образе буквы 0, обители совершенства! За стенкой, граничащей с коридором, царила тишина. Я прислушался - ни одного звука не доносилось извне. Тихо было не только в купе и за стенкой, тихо было вообще, гробовая стояла тишина. Я посмотрел в окно - там струилась река, кто-то уныло удил в ней рыбу. Ничего не понимая я выбежал в коридор - там не было никого; на полу, возле складного сиденья, на котором давеча сидела 0, лежали флейта и гитара. Я подбежал к дверям вагона - они были заперты, за окном была тьма, поезд вибрировал и покачивался; отъехали, подумал я, наверное, туннель; однако, как незаметно! но где же 0? как в детской песенке: А пропало, Б упало, Я осталось при себе... Чтобы она бросила инструменты?! - это немыслимо! Растерянный, с холодеющим сердцем, я бросился к тому тамбуру, где встретился с эфиопом; как ни странно, он был там; и все также возбужден. Дальнейшее же просто перестало укладываться в моем сознании, я ведь совсем не этого ожидал: обдавая меня едким запахом пота, эфиоп грубо выдернул меня из одежды, повернул к себе спиной, зажал мою шею в ладонь и, пригнув мне голову, - сейчас изнасилует! - безнадежно подумал я, - погнал меня вновь по коридору назад, толкая впереди себя, - неужели и тут Никита?! Также угрюмо молчА он пропихнул меня, голого, в дверь купе и отпустил. О сидела на полке справа без единого лоскутка одежды на теле; гитара и флейта лежали рядом. Я обернулся - дверь была заперта; открыть ее было невозможно. Я беспомощно подергал за ручку и, стыдясь своей наготы после блестящей, испепеляющей обнаженности эфиопа, боком уселся на соседнюю полку. Но 0 и не смотрела на меня; на лице ее было обычное полупрезрительное выражение, глаза глядели в сторону, туда, где за окном все также удили рыбу. Но тогда я еще не осознал этого факта.
Вместо этого я почему-то вдруг вспомнил двух уток, которых увидел за оградой загона бродячего цирка, заползшего в маленький городок, по которому бродил и я, я неприкаянный, я в отсутствии любви и смерти О, находящейся в этот момент в ста метрах от меня, но не помнящей обо мне в неизреченной бесконечности того равнодушия, что защищало ее от меня надежнее любых дверей, замков или телохранителей; я, бродящий так близко от 0 и незамечаемый ею, вдруг наткнулся на ограду загона, доходившую мне до колен. Вечер уже давно упал на маленький городок, - не назвать ли и его Новэром? - животные в загоне укладывались спать: вол, жуя свою вечную жвачку, подрагивал глазами, стреноженный конь переступал с ноги на ногу, в клетках трепетали голуби, а две утки шли друг за другом, направляясь к мятому ведру, наполненному водой; они подошли к нему, окунули в воду клювы свои, отвернулись, передернули перьями, побрели обратно, также одна за другой, к тому же месту, с которого и сошли вместе, и там первая утка легла, угнездилась, и вторая легла рядом с нею, и они соприкоснулись боками, превратившись в два серых холмика, увенчанные клювастыми головами на слегка изогнутых шеях; поворачивая свои головы, они касались клювами перьев друг друга, им было уютно вместе, они не желали удрать друг от друга куда угодно, лишь бы не быть рядом; наверное, они-то точно счастливы, подумал я, ведь это же муж и жена, именно так я мог бы сказать ребенку об их отношениях, если бы он спросил меня об этом, это же мама и папа, сказал бы я ребенку, который мог бы увидеть этих уток и здесь, со мной, и в зоопарке, и в зоомагазине, и на природе, и, увидев их, ребенок мог бы спросить меня, превосходящего его всего лишь возрастом в несколько раз, десятков раз, сотен раз, почему они, эти безмозглые утки, тычутся друг в друга клювами, но не клюют, не щиплют, а как бы ласкают друг друга, папа, папа, сказал бы ребенок, послушай, хохошая загадка, папа, - ведь он не выговаривает еще букву Р, этот ребенок без пеленок, и все слова с этой буквой звучат смешно и необычно, и хочется заплакать, когда ребенок хватает меня за руку и говорит: папа, папа, хохошая загадка, отгадай, кто это: клюет, а не кусает, кусает, а не лает, хоть лает, но молчит, и вечно - глупый вид, - кто это, кто это, папа? - а я бы в этот момент вваливался в квартиру, я бы ввалился в нее, отягощенный раздражением и желанием убежать туда, не знаю куда, я бы ввалился в квартиру, мучительно проковыряв дверь ключом, неся в этот дом себя, исполненного злобой на себя же самого за то, что я учинил согласно своей же свободной воли, принимающей желаемое за действительное, я ввалился бы в эту квартиру, о жизни в которой и мечтать не смел раньше и которую теперь представлял тюрьмой, каторгой, порожденной моим бездумием, рождающим угнетающие меня навязчивые идеи, не выполнить которые я не в состоянии, но которые потом, по реализации их, гнусно изогнувшись, покажут мне длинный злорадный змееподобный язык, издав при этом непристойный звук, портящий воздух, наполняющий его отравой, в которой невозможно уже будет существовать, как раку не выжить в загаженной, затхлой, грязной воде, - и я ввалился бы в эту квартиру, а ребенок уже летел бы мне навстречу, протягивал руки, буквой 0 катился бы он навстречу мне из кухни, что по правую руку, справа, молнией бы он вылетел из этой кухни, молнией по правой руке, птицы по правой руке авгура, хорошо это или плохо? - я не знаю, я не помню, какая разница, если я уже не хочу этого! - но он выпрыгнул бы из-за угла коридора, уводящего в кухню из прихожей, куда я вполз извивающимся от непереносимой муки дождевым червем, брошенным в соль, он кинулся бы на меня, этот 0-образный ребенок, эта О-маленькая, и закричал, смеясь от радости, что я пришел, наконец, наконец-то пришел, закричал бы, калеча мои чувства к нему: "Папа! папа пришел!" - но он же не выговаривает еще букву Р, потому и получалось бы не "пришел", а "пхишел", - он бросился бы на меня вне себя от радости, крича маме 0, невидимой мною за множеством дверей и стен, а, возможно, и не желающей видеть меня, теперь уже даже и несмотря на желание ребенка, которому некогда так не хватало хорошего, доброго папы, - он бросился бы на меня с криком - опять я повторяюсь, сколько же раз я буду повторяться, неужели то, о чем я думаю сейчас, будет вечно впиваться мне в память, отравлять мой мозг, будить мою совесть, неповинную ни в чем, неужели же... - и он бросился бы на меня с радостным визгом, топоча от восторга ножками, так, знаете ли, быстро-быстро, как бы подпрыгивая, трепеща ручонками, сияя глазами: "Папа, папа пхишел! Папа! отгадай загадку! кто это: кто не сеет и не жнет, не целует и не бьет, и не любит и не мучит, что в итоге он получит?" - и ребенок прыгнул бы мне на шею и, даже не получив ответа на загадку, которую, возможно, он сам и придумал, только-только увидев меня и уже забыв, что я не ответил на предыдущую, но лишь буркнул ему полупрезрительно: "Это не загадка, это - считалка", - хотя почему считалка, кто здесь кого считает, разве так следует отвечать, разве следует так злобно разговаривать с ребенком, ребенком-жеребенком, льстецом и нахаленком, разве так следует гасить его порывы, наказывая его неизвестно за что, а главное - за его неуемную любовь ко мне, пусть и выражающуюся в несколько странной для меня форме, особенно, если я пришел усталый, раздраженный, обессиленный, обезденежный, а та, которую я так люблю, даже не говорит мне, слыша звук открываемой мною двери, ни "привет", ни "это ты?", ни "как ты долго", она продолжает шуршать чем-то там на кухне даже не замечая, - конечно, конечно, внешне, - моего прихода, но внутренне содрогаясь от того, что совершила столь глупую и теперь уже хоть и поправимую, но невосполнимую ничем ошибку, пустив меня к себе в постель и на свой порог и не зная, как бы ей избавиться от меня, выгнать меня взашей из своего дома, ибо она - одиночка, не нужны ей эти ублюдки, эти грязные мужики, у которых на уме только одно, - как бы выгнать ей меня из своего дома прилично и незатейливо, но это ее мысли, а мысли ребенка совсем другие, а у меня мысли тем более другие, они отвратительные, они отрицают этого тянущегося ко мне ребенка со всей страстностью ненависти, которую только и может породить неописуемый никем кошмар в душе, отягощенной собственным бессилием, зачем мне этот ребенок, зачем мне его считалки-догонялки, его глупые игры и дурацкие вопросы, если мать его не любит меня, не встречает меня, не вздрагивает радостно при шорохе поворачиваемого мною в замке ключа, ведь ключа от ее квартиры больше нет ни у кого в мире, это только я, я могу открыть дверь ее квартиры ключом, который она дала мне, согласившись на совместную жизнь со мной, сказав мне: "Разве тебе плохо у меня?" - но не дав мне никаких гарантий в благополучности и долговременности этой жизни, жизни с той, что меня не любит, что колесом прокатывается по судьбам, не замечающим ее, оплевывающим ее, и только я, я, несчастный, оказался последним идиотом, возомнившим, что способен любить ее, эту безжалостную 0, - я поднимаюсь по ступеням собора, находящегося в том самом маленьком городке, где я увидел целующихся уток, и оркестр играет, и хор поет, и я открываю двери, ведущие в собор, где сегодня устроен благотворительный концерт, и исполняют Девятую Бетховена, и я открываю двери именно тогда, когда в финале вступает хор, который словно плюет мне в лицо, бьет меня мокрой тряпкой по нему, обезображенному страданием, топчет меня своим многоголосым напором, ибо ревет мне в раздавленное лицо страшные, ничего хорошего мне не обещающие слова о миллионах, которые должны обняться, слившись в экстазе радости, порожденной этим объединением, - но что мне до радости объединения миллионов, если я не имею сил, не имею умения, не имею даже слов, чтобы умолить ту, что я бесконечно ласкаю в сердце, хотя бы уговорить если не любить, то, по крайней мере, смириться со мной, ведь это все знают: стерпится-слюбится, притирка характеров, не сразу Москва строилась... - но это все пустое, ибо, открыв двери никому неизвестного собора, где и происходит концерт, я проваливаюсь в немыслимый мне мир, так как это уже не оркестр и не хор провозглашают мне истины, известные до муки, до слез, до отчаяния, - нет! - это сама 0, сияющая и непобедимая, царит в центре этого оркестра, этого хора, черная шапочка блистающих волос короной увенчивает ее лунноликую головку, это царица бала, неумолимое божество, распорядительница своей жизни, играющая на флейте, вторгающаяся в жизни других, калечащая эти жизни, родившая новое существо, плоть от плоти ее, подобное ей, но отвергающая другие существа, подобные ей, но не рожденные ею, которые она презирает, которым не дает права на существование, отказывает в надежде, топчет, отталкивает, унижает, не видя в этом плохого, не осознавая в этом даже капли своей вины, и что тогда задавать вопросы, на которые она жестокосердно не ответит, отвернется, скривит губы, презрительно пожмет плечами, уйдет... зачем, согласившись снова жить со мной, не встречают меня лаской и поцелуем? зачем сиявшие раньше глаза смотрят теперь на меня мертво и раздраженно? зачем швыряют передо мной пустую тарелку на стол со словами: "Суп в холодильнике, разогрей его сам!"? зачем отворачиваются, проходя мимо меня? зачем избегают даже случайного соприкосновения наших тел? зачем не приходят ночью в нашу общую постель, предпочитая спать с ребенком? зачем на мои недоуменные взгляды, лишенные речи, мне, давно уже откусившему себе язык, отвечают жестко, твердо и гадко: "Я злая сегодня, лучше не подходи ко мне!" - если это сегодня продолжается и завтра, и вчера было, и послезавтра зальет обоюдным раздражением едва теплеющий на востоке день, ведь если она не переносит семейной жизни, зачем она после того, как я обидел ее, бросил, ушел, прикрыв свои слабости якобы моральной, но в действительности несуществующей необходимостью, снова согласилась, решилась, осмелилась повторять опыт нашей совместной жизни во второй раз, если ей вообще не нужен кто-то, постоянно мельтешащий рядом, если она уже давно жалеет, что рискнула опять сойтись со мной, если она уже не чувствует своей вины за это, оправдывая себя тем, что сделала это под влиянием случайного порыва, моих увещаний, обилия выпитого нами во время нашего объяснения, зачем она все-таки заставила себя испытать во второй раз сомнительную радость совместного проживания со мной, если только не затем, чтобы отомстить мне таким образом за то оскорбление, которое я нанес ей, возбудив в ней любовь к себе и потом подло отрекшись от нее, не свидетельствовало ли это сразу же о моем малодушии, которое она согласилась не претерпеть во второй раз?!! Но во мне нет малодушия, я сам - само малодушие, что источается из каждой клеточки моего тела, однако ведь она этого не знает, хотя и раскаивается, но точно уже известно, что она не любит меня, а как тогда я могу полюбить ее ребенка, 0 малое, кувыркающееся по комнате, бегущее к открывающейся двери, бросающееся мне на руки, виснущее на мне так, что я вынужден ронять из рук мешки и пакеты с продуктами, что купил по дороге домой, одолжив в который раз деньги у людей, не желающих отныне мне давать в долг, а ребенок радуется, смеется, скачет вокруг меня, показывает игрушки, задает загадки, тянет меня за руки, меня, не успевшего даже раздеться, скинуть обувь, сбросить пальто, сорвать шапку, тянет меня в комнаты, вглубь квартиры, откуда изливаются на меня мутные потоки раздражения и отвращения, - зачем, зачем он пришел, зачем я сделала это, зачем согласилась снова жить с ним, коли не люблю его, зачем он здесь, он, который вызывает во мне неприязнь, все мне противно в нем, ласки его, речи, взгляды, что бы он ни сделал по дому, мне сразу же хочется это разрушить, сорвать со стен, растоптать ногами, - а ребенок кричит, выбегая из кухни, он не может молчать, зачем ему молчать, если он любит, если он здоров, весел, хочет игхать, он смеется, он мечется, он лепечет без умолку, без перерыва, обладая самым главным оружием лжи, он говорит, захлебываясь, без остановок и без буквы Р, а разве это не одно и то же, кричит самозабвенно, выбегая из кухни, с надеждой в глазах, которую уже нельзя оправдать, молнией повиснув на мне: "Папа! папа пхишел! папа! ты не будешь есть? ты не будешь кухить? Игхать, пойдем, пойдем игхать, я хочу игхать!" - и ребенок хватает меня за руки, стаскивает с меня плащ, тащит за руку, тянет за собой, оглядываясь, иду ли я, в комнату, другую, третью, дальше, дальше, в свое забытое мною детство, к каким-то там домикам, игрушкам, выдумкам, ему скучно, ему было скучно, с ним так мало играют, няня - постыла, мама - уныла, папа, папа пхишел, но папа не расположен более игхать, папе уже наплевать, он давно замыслил удрать, прочь, долой убежать из этого чужого, хотя и благосклонно к нему относящегося дома, он хочет любить только 0, и та пока еще его любит, но любит его еще и ребенок, который ему не нужен, он вообще не любит детей, он только притворялся, что любит детей только для того, чтобы еще больше понравиться его матери, и это ему удалось, и он даже начал любить этого ребенка, доставлявшего ему столько трудов, столько сложностей, да разве это сложности - поиграть с ребенком, погулять с ним, полюбить его, - Господи! да сколько людей мечтают о детях, будучи лишены их, а тут, прямо в руки падает ангелоподобное дитя, смешное, милое, как две капли воды похожее на свою мать, столь обожаемую очередным кандидатом в папы и мужья, своеобразное, живое, резвое, его нужно просто полюбить, но он не может этого, а, если он не может полюбить дитя, разве способен он любить вообще кого-нибудь, если он не может перешагнуть через себя, совершить такую простую вещь, нужен ли он здесь, здесь, где пока еще не знают о его коварных и подлых замыслах, ведь не только ребенка, не нужного ему, надо ему полюбить, ему надо полюбить и все, окружающее очаровательную 0, то есть - быт, безденежье, снимаемые квартиры, ее раздражительность, капризы ребенка, отсутствие родни, способной помочь... - все, все, что связано с ней, ибо какой женщине нужна любовь, основанная только на желании превратить ее в няньку, в подобие матери, в служанку, чтобы валяться с нею в постели да пользоваться ее услугами по дому, - вечно выглаженная рубашка утром, выстиранные джинсы, исподнее и носки, обед вечером, отдых после работы, разговоры ни о чем, бутылка на столе, наступает ночь, снова любовь, нежности, море обещаний, я тебя обожаю, я люблю тебя, я никогда не брошу тебя... - но прошло всё это, удалось только в первый раз, пока меня еще не раскусили, не знали, не предполагали, что могут узнать, так были опутаны сетью, тенетами, паутиной восторженных словес, но ведь нельзя же ими жить вечно, это не вечно, нельзя вечно играть в игрушки, это О-маленькая играет, ей еще есть время резвиться, да и то - и она уже понимает, что ее не любят, слишком много грубостей, слишком много раздражения, в слезах пришли с прогулки, почему, отчего? - папа меня удахил, я хотела еще качаться на качелях, а он злой, плохой... - нет, нет, ты непослушная девчонка, давно пора было уже вернуться домой, дай ему немного отдохнуть, он устал, он чем-то расстроен, он потом с тобой поиграет, после, он прав, он прав, не сердись на него, пойдем мыть руки... - а мне: да я смотрела на вас в окно, Боже мой, ты гуляешь с ней как с собакой! она бегает черт-те где вокруг тебя, а ты только прохаживаешься! как это так - с прогулки привести ребенка в слезах! не умеешь, так не берись, зачем это делать, если не хочешь, уронить ребенка с качелей, как это можно! - прости, прости, но так получилось, она случайно упала, я не успел просто ее подхватить, расшибла нос, плачет, случилось внезапно, я следил за ней, клянусь тебе... - сколько же можно притворяться, что я люблю этого ребенка, чтобы еще больше понравиться его матери, пусть мне это и удалось на первый раз, но даже тогда, когда меня любили, когда 0 была нежна ко мне, когда она не хотела, чтобы я уходил, когда - не помню уже, что, - и тогда ноша, что я взвалил на себя, оказалась нестерпимой, я изнемог уже на первом шаге пути, заказанном мне, как же непонятно, я даже мог бы об этом и не говорить, что, люби я детей, я давно бы уже завел собственных, а не воспитывал бы приемышей, нет, нет, это не для меня, и от тебя тоже не хотел я ребенка, мало ли что я говорил, какая теперь разница, ну и что, хватит, хватит с меня ваших детей, хватит с меня этих ****ей, что только поначалу как Золушки, а потом твари продажные, хищные стервы, холодные, расчетливые, за грош глотку перегрызающие, нет, нет, довольно, довольно, - и ребенок отбрасывается, загадка оказывается недосказанной, я толкаю ребенка, я кричу на него, он мне осточертел, этот неуемный ребенок, мыслящий себя центром мироздания, безмозглый ребенок, по сту раз на дню требующий рассказывать одну и ту же сказку про красавицу и чудовище, тупой ребенок, всего лишь средство, оно уже исчерпано, я добился своего, я овладел 0, я знаю ее тело, оно чарует меня, она восхитительна, но уже скучно, скучно, надоело, ничего нового не придумать, изо дня в день одно и то жe, быт - постель, быт - постель да постылый ребенок этот, совсем мне не нужный, глупый, капризный, играть сам с собой не умеет, игрушек прорва, нет, подавай ему людей, зверей, чтобы мучить, чтобы издеваться, но хватит с меня, оттолкну, ударю, крикну в лицо, в лицо 0, не ожидающей этого, еще любящей меня, в милое, солнцеподобное лицо, заору на ребенка, а ей нудно стану говорить, что не судьба нам жить семьей, только любовники или друзья, пусть даже только друзья, хорошо, я согласен, я и на это согласен, но не люблю, не люблю я протискиваться через быт, неинтересно мне это, понимаешь, никогда не было интересно, никогда не делаю ничего того, что мне неинтересно, я не для тебя, я люблю тебя ужасно, но я не для тебя, тебе нужен другой, лучше меня, мне очень больно, что мы не друг для друга, мы слишком сложны, чтобы ужиться, надо расстаться, все уже давно ясно, любовь все равно умрет, увы, увы, прости меня, я так люблю тебя, скучно мне играть изо дня в день с твоим ребенком, я ухожу, прощай, любимая, я ухожу, прощай, я ухожу.
 Хуже совокупления нет ничего на свете! и не надо, не надо, пожалуйста, орать мне в лицо, что я слабоволен, бездарен в постели, труслив и беспомощен! пусть даже и так - я не отступлю от своего! Как же можно не понимать, идиоты вы безмозглые, самцы похотливые, что только путь к соитию радостен и величествен, только он дарует благодатью, будит чувства, доселе неведомые, казавшиеся ранее глупыми, одухотворяет, даже обожествляет идущих по нему, и, чем короче он, этот путь, тем более вы бедны, убоги, безрадостны, тем меньше блаженства в вас, тем слабее ваше желание пребывать в раю, из которого вы будете неизбежно изгнаны, едва только прикоснетесь к телу возлюбленной своей, отдающейся вам, уже обнажившей себя и протягивающей навстречу вам свои искушающие, иссушающие объятья! Боже мой, безумцы, почему вы мечтаете именно о соитии, неужели же сияющая, лучезарная дорога к нему кажется вам унылой тропой, полной неровностей, камней и преткновений? Разве не приходит вам в голову, что каждый камешек, ступеньку, даже песчинку, которые вам приходится преодолевать, нужно воспринимать не препятствующими вам, обреченным достижению цели, заведомо несущей вам разочарование и утомление, но, наоборот, - всё более расцветающей благодатью, неуклонно приближающей вас к тем райским вратам, за которыми ждет вас смерть, ведь движение ваше к ним неуклонно; не стоит ли тогда и песчинку, воспринимаемую вами лишь досадной помехой на пути к вожделенному, раздробить на мириады пылинок, чтобы как можно дольше продлить свой путь, чтобы как можно дальше отодвинуть от себя наступление радости, за которой нет ничего, кроме сгустка боли, кроме спуска только вниз, вниз и вниз, в унылую, безрадостную и тоскливую долину привычки, равнодушия и родственности, ничего общего не имеющих со страстью, ибо путь страсти уже закончен; она выросла, достигла зрелости, спалила вас - и отныне будет только слабеть, стариться, хиреть, болеть, пока не положат ее в деревянный ящик памяти и не снесут в нём в могилу на кладбище воспоминаний, посещаемое, как и настоящее, от случая к случаю, время от времени, все реже и реже, а то и вообще - никогда. Как мне объяснить вам, тупицам, что вы, коснувшись женщины, вмиг изгоняетесь из рая неутолимых желаний, когда, может быть, всё и становится известно, но путь познания завершен, вы уткнулись головой в потолок, который вам не проломить, вы обречены теперь только на вечное прозябание в уже пройденном, испытанном, прочувствованном; вы уже мертвы для женщины, которой коснулись или приснились, да и ей уже сказали свое последнее слово, вы проплыли по реке, чтобы утонуть в море, нет больше для вас рая, врата которого вы так нетерпеливо распахнули своими же руками, нет вам там больше места, как и не было там до этого, в слезах и поту кровавом отныне будете добывать вы свой безрадостный хлеб, изо дня в день копошась червями во прахе одних и тех же взаимоотношений, обесценивая их привычкой, давясь ими как надоевшей пищей, задыхаясь от смрада разложения их под гнетом темным облаком обволакивающего вас, одурманивающего, отупляющего быта и вымученных, никому не нужных разговоров, - и этого так жадно жаждали вы, глупцы?! Как вы стремились поскорее вкусить от плода познания, презрев Бога, считая себя равными Ему! - вот Он и наказал вас похотью, стремлением к размножению, неземной страстью к животному наслаждению, безумием плоти, помрачением ума, и потому-то Он торжествует, Он, а не вы, торопливые, торопящиеся, боящиеся опоздать, вожделенно тянущиеся коснуться рукой того, что должно постоянно бежать от вас, только маня вас своим кажущимся присутствием, никогда или всё ещё не наступающим прикосновением, - как жаль, как мне жаль вас, столь бездарно распорядившихся предоставленным вам сокровищем, любимым существом, созданным, возможно, именно и только для вас, как и путём, растоптанным вашими ногами, ведь путь этот мог быть бесконечен, а вы проскакали его в три прыжка, - увы, увы вам! никогда вам не понять меня, знающего больше вас и уже умершего!
И я умираю. Я люблю ее; она нежна и неприступна; каждое слово, обращенное к ней, кажется дерзостью; множество преград и опасностей, окружающих ее, препятствуют моей руке, тянущейся к ней; каждое новое, более смелое прикосновение к коже ее туманит голову, мутит разум; даже если это происходит в воображении; она строга и ласкова одновременно; но почему-то все время говорит только со мною; встречается; звонит; просит о помощи; хотя кругом полно других; приходит сама; я не смею предложить ей ничего; мне страшно грубостью, бестактностью своей оттолкнуть, обидеть eё; груди её сокрыты одеждой, просвечивают сквозь блузку, под которой нет ничего; прорисовывающиеся бугорки сосков царапают мой очарованный взгляд; даже неожиданная грубость её еще не кажется оскорблением; каждое её слово словно наполнено тайным смыслом; физиология её одухотворена, если не сказать - божественна; как хочется её погладить по щеке, покрытой мягкими темными волосками! слегка коснуться пальцами и провести, едва ощутимо; едва притрагиваясь; почти что невесомым, кажущимся облачным прикосновением; чтобы она задышала чуть чаще; расстегнуть первую пуговицу блузки; там, где на шее ямочка; вложить в нее пальцы; глаза ее затуманятся; поволока окутает их; веки приспустятся; сделать так - и отойти; уже ничего больше не нужно; только - не торопиться; поцеловать в лоб на прощанье и уехать; или в щеку; провести рукой по ее волосам; скользнуть вдоль руки; невзначай коснуться груди; встречаться с нею, теряя сознание от ее близости; сходить с ума от одного только запаха ее духов; мечтать о том, чтобы оказаться с нею на пляже, лежа рядом; провести мизинцем по коже ее живота; по спине; по лбу; по носу; подразнив влажные губы; вниз по подбородку; по шее; через ямочку; до впадинки между грудями; которых еще никогда не видел; только - не торопиться; только бы правильно читать знаки, пупырышками возникающие на ее коже и тут же исчезающие, словно тонут; только бы Это случилось попозже; я очень хочу Этого, но не сегодня; если можно - через неделю; а лучше - через год; или вообще никогда; но так, чтобы дорога к Этому никогда не прерывалась; я ведь иду вслепую, и каждый новый знак, что она в благосклонности своей дарит мне, зашифрован, непонятен, прочитывается мною неправильно, может быть, вообще не знак, а пустое томление ее души, имеющее отношение только к ней одной, и я здесь совсем ни при чем...
"Если ты уйдешь, то потеряешь меня навсегда", - сказала 0; голос ее был тверд, она вовсе не шутила.
"Я все понимаю: ты жил в полном достатке, делал, что хотел, а тут - вечные переезды, снимаемые квартиры, неустрой, все такое... - но ведь это же пройдет, пройдет, все наладится, это временно", - умоляюще сказала 0.
"И ребенок раздражает тебя, я же вижу; но ведь и её можно понять, ей же всего три годика, это у них переходный возраст такой, я мать, я знаю, потерпи еще чуть-чуть и все будет нормально, она любит тебя, все время вспоминает о тебе, ты ей сразу же понравился; да я уже звонила знакомым, может быть, они возьмут ее к себе на немного, пока..." - оправдываясь, запинаясь сказала 0.
"Ты не любишь ее потому, что это чужой, это не твой ребенок", - тоскливо сказала 0.
"Но ты же хотел, чтобы я забеременела, ты же говорил, что хочешь от меня ребенка!" - воскликнула 0.
"Что же, выходит, любовная лодка разбилась о быт?" - утомленно сказала 0.
"Нет. Ты не любишь меня, - печально сказала 0. - Тогда - уходи; уходи. Прямо сейчас".
Я уже держался за ручку двери; я уже открывал дверь; я был тут, но меня уже не было тут; я хотел и не хотел уходить; физическое тело мое уже стояло одной ногой за порогом, но бесплотное по-прежнему обнимало 0, прижималось к ней, не хотело расставаться; и я все-таки шагнул обратно, к своему невидимому телу; я подошел к 0, мертво стоящей в прихожей, чтобы поцеловать ее: а вдруг она в последний раз, столько раз уже оказывавшийся не последним, вцепится в меня, не отпустит; заплачет; бросится на шею; остановит? - я уже не хотел уходить; я потянулся к ней...
"Нет, - мертво сказала 0, отстраняясь, - нет. Наши отношения закончились вчера."
...и всегда находится кто-то, взирающий с отвращением на наступление очередного дня; он сидит, он курит; пепельница полна окурков, пора бы уже их и выбросить, но он снова закуривает сигарету, он пьет; стрелки часов переползли уже через цифру четыре, пожалуй, давно пора бы и спать, ведь это сидение ничего не сможет высидеть, это ему ясно даже более чем кому бы то ни было; но нет сил подняться и упасть в постель, грязную, давно не убиравшуюся; что-то удерживает от этого благоразумного шага; всё кажется, что-то случится, что-то ещё произойдет, кто-то позвонит, придет какая-нибудь мысль, что-то, как всегда, еще не додумано; пожалуй, нужно покурить еще; да и вино ещё осталось; это неважно, что завтра вставать в шесть утра, ведь так хочется отдалить момент наступления нового утра как можно дальше; ах, если бы оно никогда не наступало! нельзя ли задержать его приход хотя бы тем, что вовсе не ложиться? но это глупо; оно все равно придет, наступит, навалится, раздавит, вынудит вставать... и он всё также продолжает сидеть, но ничего, ровным счетом ничего не происходит ни в мире, ни в его мутных мозгах, только стрелки на часах совершают все новые и новые обороты, вот уже и светлеет за окном, слышится шум пробуждающейся жизни... - проклятье! - снова вставать, снова идти куда-то, снова быть во власти тех, чью власть так легко сбрасывать с себя во время ночных кутежей или пьяных одиноких бдений, - да когда же это закончится?! - когда умрём, - тихо шепчет кто-то под ухом... - неужели же не в его силах совершить даже этот некий необратимый поступок, после чего вся жизнь его полностью изменится?! - и утро снова станет приносить радость... - как же это сделать, как этого добиться? - и он снова начинает курить, искренне считая, что думает: глаза уже слипаются; выпито все, что было; от беспрестанного курения гадко во рту; уже пора умываться, приводить себя в божеский вид, в порядок, - не плестись же таким на работу! но нет - еще, еще пять минут - и я встану, я все-таки встану, я займусь этим осточертевшим мне бытом, - думает он и снова закуривает; но мысли толкутся только вокруг нереализованных, парализованных болью желаний, отвратительно отдающих надвигающимся несбывшимся; пути неизвестны; как следует поступать, уже описано не один раз в пошлых романах, но нынче это всё не годится; он не такой; но каким же тогда образом стать другим? таким, которым он завидует, презирая их на словах? тех, кто, с его точки зрения, поплевывая, идёт по жизни, у кого есть всё, - якобы! - чего нет у него? у него, впрочем, тоже есть всё, только это всё совсем не всё для него: рьяно тянется душа его к вещам суетным - что же делать? как их достичь? и вдруг - удар облегчения в сердце: как же так! совсем всё забыл! всё забыл со своей каждодневной пьянкой!! - не надо сегодня вставать в шесть утра, не надо сегодня никуда идти, сегодня же можно спать сколько угодно; и пить сколько угодно; и курить, и всё прочее... – ха-ха!! - ведь сегодня же год старый превратился в год новый, а он этого и не заметил, да и как заметишь, если пьяным мертвецки лежишь аж с прошлого года, а очнулся он только в новом, - ну и что? беда в том, что нового-то ничего в действительности не произошло, вот в чем беда! ведь это же очень хорошо известно, что любое новое - только хорошо и надолго забытое старое, что суть счастья не вне нас, но внутри; свобода - осознанная необходимость; довольствуйся малым; вспомни о десяти смертных грехах; подставь левую щеку... - ах, как это всё просто в теории! но как же это применить к своей собственной жизни, единственной и тающей на глазах, ведь это я с каждым днем качусь, как сорвавшийся со скалы камень, в пропасть объятий будущего, несущего мне немощи, старость и смерть; ведь я давно уже прошел середину пути, еще раньше заблудившись в сумрачном лесу; ведь отныне путь мой только вниз, вниз и вниз - кто поднимет меня наверх? кто сделает молодым? да я и сейчас молодой, это все ерунда, что мне много лет; глядя на меня, никто не назовёт истинного их числа; они не скромничают, они не пытаются меня не обидеть, они говорят искренне; они только не могут забраться с руками и ногами ко мне в башку, чтобы прочитать на стенках её те самые письмена, что я столь неистово скрываю от них, а, если и вычитываю им кое-что из начертанного там, то эта правда воспринимается ими как жеманство; или как эпатаж - мы знаем его; он всегда такой; это его поза, на самом деле он совсем не похож на себя; мы прекрасно всё знаем о нем, это он только пытается себя представить этаким не от мира сего; но трясущиеся руки и испуганный взгляд сразу же предъявляют всем свидетельства его бессилия, его неуверенности в себе, его страха; что с того, что он болтает о себе невесть что? - ведь все равно же правда о нём всем кругом известна, пусть даже эта правда и основана на сплетнях, постоянно – ой ли?! - роящихся вокруг него, но, право, дыма без огня не бывает, - так и тут: жалкий, беспомощный человек, но обидно: как же так - все остальные удачливее его, - а ведь не понимает, в чем его собственная удачливость; мы бы могли и позавидовать его удачливости, преподай он нам ее в должной форме, - но он и к этому не способен; конечно, он умен; кое-что он знает лучше нас, - впрочем, это тоже спорно; может быть, потому-то он и знает это лучше нас, что мы не разбираемся в том, о чём он говорит, не понимаем в этом ни шиша; чем же тут гордиться, когда в кругу профессионалов говорят о том, в чем они несведущи? - вот он бы о нашей профессии поговорил, показал бы себя наравне с нами! - а ведь не может; и даже избегает таких бесед, сразу же - в сторону: не слышал, не слушаю; давно уже не слушаю; профессиональная болезнь; давайте-ка лучше о Прусте! - а что нам какой-то там Пруст, если мы готовы с утра до утра спорить о соло кларнета в Брамсе, кто сыграл лучше - тот или этот? и даже мордобой можем запросто устроить; а он - всегда в стороне; разве не понятно - конечно, боится; никакой он не музыкант; да и вообще, все его музыкальное образование сразу же становится под вопросом: учился ли? а как? и где? у кого? и был ли способен? не чужой ли нам? а оказывается - чужой; просто должность такую занимает, что как бы с нами, но вне нас, а мы - вне его; нет у нас точек соприкосновения; а он этим и пользуется; говорит нам то, в чем мы несведущи, а в чем мы сведущи - огибает своим молчанием; улыбается по-подлому; иногда вставляет словцо; вроде бы к месту, да как разберешь - к месту или не к месту, когда все спорят, все орут... разбавленного спирта когда уже нахлестались - тут уж не до правды, а он сидит, сначала молчит, потом говорит; но только его всё равно никто не слышит, не слушает; он - слово, а ему... вернее, не ему, а другому, он-то остается на стороне, - сразу же сто два слова; а он только глазами хлопает: как бы ухватить мысль, как бы не ответить невпопад, как бы эти профессионалы не ухватили меня за мои ослиные уши, неужели же это произойдет завтра? но завтра - Новый год; он, конечно, уже прошел, но работать мы все равно не будем; какая же работа, если праздник? впрочем, какие-то театры да работают; утренний спектакль, детишки, выведенные на него родителями, что лишили себя пьянки на всю ночь, - есть же такие! - отсутствие потоков шампанского; впрочем, не все же пьют так, как он; конечно, конечно; кто же столько выпьет на протяжении стольких лет?! - да нет, есть, есть экземпляры! - но вы-то, надеюсь, конечно же, не из их числа? - что вы, что вы, естественно, я и во всем ином также убог... - неужели? - конечно, с чего бы вы стали со мной тогда разговаривать, если бы не были уверены в этом! я для вас совершенно безобиден... безопасен, простите! - нет во мне злобы и опасности для вас, не исходят из меня флюиды насилия; будь это не так, вы бы давно уже надели на себя маску кокетства, а ведь ее нет как нет... нечего вам бояться; такие, как я, вам не страшны; ведь вы же сразу предвидите всю историю развития наших отношений, которая не может начаться: закомплексованный мужчина и такая женщина... - как же так? разве так бывает? мужчина - он и есть мужчина, это говорит само за себя, даже в слове этом звучит нечто... - нечто? что это: нечто или ничто? вы не случайно оговорились? - да нет, конечно, я говорю с вами, как с другом, - какой смысл лгать друзьям? это все равно, что лгать самой себе... – ну-ну!.. - но... - но ночь снова раскрывает свои объятия, бессонница прерывается прерывистым сном; он просыпается, чтобы заснуть, или спит, мня себя проснувшимся, но ничего, ровным счетом ничего нового не происходит на этом свете: падают звезды, люди резвятся, львы пожирают антилоп, реки впадают в моря, - почему же он, почему же именно он вышвырнут из этого изобилия нерассуждающего насилия, из этой донельзя избитой колеи, по которой бредут всяк, кому не лень, почему же только он не может использовать жизнь в своих нуждах, зачем он вечно сам по себе, если он давно уже не в себе? – о, загадка загадок! кто сможет ее разрешить? да не позвать сюда мудреца? а где его взять? разве мудрецы ходят по улицам? входят в магазины? покупают то, к чему тянутся и руки других? принимают обличья женщин? мочатся и выпускают газы? - все это ложь; ложь, ложь, трижды ложь! - нет их среди нас; и некого спрашивать; с виду мудрец, а ближе взглянешь - волк в овечьей шкуре; однако и он предпочтительнее, чем дурак, претендующий на царство; но ведь последних море разливанное вокруг, а где же волки? а где же эти якобы овцы? полный туман в мозгах; вопросы, вопросы... - а ответов нет; все колеблется, переливается, перемигивается, из-под одной маски выныривает другая, из-под той - еще, следующие, и неясно, есть ли под ними в итоге лицо или их тоже, что глаз у Аргуса; нет-нет; надо еще выпить; он сидит, он курит; ну, ладно, а что... а что же дальше?..
...что дальше?! ну и что с того, что он сидит и курит, что ему ещё-то остается, коли ничего не умеет! встает, наверное, с усилием поздним днем, снова хочет выпить, вот и собирает пустые бутылки по гадким дворам да сдает их, а на эти деньги новые – новую! - покупает, но долго ли это продлится? Да и вообще, все его символы лежат, я бы даже сказал, валяются на поверхности; естественно, коли он ничего не может, он и будет Он, то-то он и её обозвал 0, сложи одно с другим, - что получится? правильно, правильно! - Оно, оно!! - безликое, бесполое существо, аморфное, как материя, глина Предвечного, из которой каждый может лепить, что угодно, что только заблагорассудится... - только где он, этот ваятель? Микельанджело-то, уж точно, эта глина в руки в жизни не попадалась! Потому-то он, этот Он, и беспомощен, только ныть может, что не в силах совершить хоть какой-нибудь необратимый поступок, а ведь это так просто! Но, если ему и к бабе-то запросто не подойти, как же тогда требовать от него необратимости?! Впрочем, он, этот Он, мне совершенно неинтересен; пусть он, этот Он, сколько угодно называет ее буквой 0, но я-то один знаю, знаю, да только забыл, что имя ее совсем не на 0, с другой буквы начинается ее имя, но с какой? Дело в том, что после истории с ударениями я вовсе не уверен в правильности языка, на котором говорю; может быть, это именно я всегда произносил ее имя не с той буквы, что должна стоять в его начале, да и в начале ли? Ничего уже не помню, вот и нахожусь теперь в несколько выспренном замешательстве; лучше верить ей, чем себе, ведь она всегда отличалась воинственной непогрешимостью, пусть лучше будет 0, чем М, ведь буква О так напоминает луну в полнолуние, а, если посмотреть в черное небо во время полнолуния, то сразу же увидишь на покрывале Млечного Пути буквицу 0, - не букву, а лицо той, что скрючилась нынче на верхней полке и не дышит, и, действительно - на лунном лице ясно различимы оказываются огромные глаза, а если еще припомнить и полное солнечное затмение, которого я, к несчастью, даже неполным никогда не видел, разве что только на фотографии, то похожесть становится просто поразительной: это 0 в гневе, смуглое лицо ее темнеет, тонкий сверкающий овал очерчивает его, глаз уже не видно, ибо мрак вытек из них лавиной, сметающей все, и, прежде всего, – само ее лицо, а потом уже и всё окружающее, и только корона ненависти сияет голгофовым крестом во все стороны, язвя огненными стрелами клубящуюся тьму; тогда лучше не подходить, надо бежать со всех ног без оглядки. Впрочем, говорят, что землетрясение можно усмирить другим, направленным против первого; если в этом случае земля не провалится в тартарары, не разметелится по вселенной яйцом, вылитым в кипящий суп, - можно считать, что мне повезло или всё обошлось... - да только землетрясение, разрушающее меня, не сравнимо по силе с тем, что возвышает ее; в любом случае мне несдобровать.
То, что 0 внезапно становилась не такой, какой бывала прежде, только подтверждало мои сомнения насчет нее. Я не мог найти себе места, если она относилась ко мне хорошо; но я тем более безумствовал, когда она прерывала со мной любые отношения. Наступали черные дни; как всегда – ни с того, ни с сего. Вряд ли кто сможет обрадоваться наступлению не весны, но войны, - кроме её зачинщиков, - а с нею у меня это происходило постоянно. Я и любить-то ее начал, ненавидя ее; потребность в ее любви зиждилась на утишении чувства раздражения, которое она вызывала во мне; оно, это чувство, присутствовало всегда, ведь она переспала со всеми, с кем только возможно, но лишь меня игнорировала; и я сразу же - будучи не то, что обижен, а, я бы сказал, воистину оскорблён, - при первом же удобном случае высказал ей всё, что о ней думаю, прямо в её широко раскрытые, бессмысленные, совиные глаза. В слезах она убежала к себе после того ушата грязи, который я вылил на нее вне себя от ярости оттого, - именно это, конечно же, было истинной причиной моей истерии, - оттого, что она ведет себя как шлюха. Представляю себе ее состояние в тот вечер. Хотя мне и было стыдно первое время после случившегося недоразумения, спесь и угодливость всё же взяли свое. Я стал искать с ней контактов; мне, честно говоря, просто хотелось перед ней извиниться. Извинительным же было то, что она, - так же, как и я, - в момент моего обливания ее грязью, была безудержно пьяна, а потому и не запомнила всего этого, да и я бы до сих пор об этом не знал, не расскажи мне о совершенном заботливые и злые товарищи. И я стал мучительно искать повод подойти к ней, чтобы извиниться.
Казалось бы – чего уж проще?! Подойди да и скажи прямо в лицо то, чего не думаешь; прикройся вежливостью, чтобы унизить еще больше. Но этот путь казался мне слишком сложным - ведь это надо стоять на коленях, а если на полу, в тусклом углу, куда тебя загнали безжалостные родители, уже насыпан горох? Приятно ли падать на него коленями и потом выть часами в контрапункте с тихой симфонической музыкой, льющейся из маячащего над тобой громкоговорителя, развивая тем самым свой музыкальный слух, который впоследствии сослужит тебе хорошую службу, пусть и не очень большую, но все-таки... - мне бы это точно не понравилось. Я, правда, и на горох-то коленями никогда не становился, это все меня только пугали, для острастки говорили, да ведь как проверишь их, могучих и всесильных, родивших тебя себе в развлечение, - словно и так мало в мире игрушек! - что они не лгут, - однако страх остался. Этакое маленькое зернышко страха в душе, меньше мушиной царапки, а ведь как гнетет, как язвит, как душит! - петлей на горле, глаза не видят, уши не слышат, дрожью члены все охвачены... - и что тут хорошего? А если все-таки исполнят свои угрозы? Не лучше ли ускользнуть от наказания каким-нибудь более витиеватым способом, да хоть бы даже и самым простым - не испытывая терпения способных не потерпеть? все ли нужно проверять на своей шкуре? может быть, кое-что следует оставить на совести уже претерпевших, учась и на их ошибках? А то и загадку смерти захочется разрешить через ослушание - прянуть с пятнадцатого этажа вниз головой, как в прорубь: а ну-ка, что там, неужели рыбы не замерзают, как я, приплясывающий под стегающими ударами морозного ветра в чем мать родила на краю черной бездны, замаравшей звездообразной кляксой замершую в оцепенении ослепляюще-чистую голубизну льда, сковавшего реку, - или все-таки не прыгать? Однако пути назад нет; он возможен только через терновые заросли стыда; глупо одеваться и, повизгивая, нестись назад, в теплую избу, - зачем тогда бахвалился, зачем народ созывал? Или у людей иных забав нет, кроме как глядеть на идиота, возомнившего, что в феврале также удручающе жарко, как и в июле? А 0 смело бросалась в любую прорубь, угрожающую ее самодостаточности; это она могла сказать о себе: "Чем хуже, тем лучше", - но не говорила; она просто делала это, - отсутствие сожалений о содеянном всегда было ее отличительной чертой, - хотя и в нем можно было бы при желании усмотреть некоторую примесь лукавства. Как-то я начал упрекать ее в чем-то ничтожном, тихо и ненавязчиво; только крайне обостренная или слишком уж болезненная обидчивость могла бы воспринять сказанные мною слова укором. Однако О ничем подобным не страдала. Более того, она тут же перешла в наступление, смело заявив мне, что всегда найдет оправдание любому своему поступку; как и всякая женщина, впрочем, - странно, почему это они присвоили себе такую блаженную привилегию - не мучиться угрызениями совести? этому тоже, что ли, мать-природа их обучила? Однако в состоянии тетеревиного токования я, конечно же, едва ли обратил внимание на эти слова, а, если и заметил их, то тут же забыл и вспоминал только тогда, когда поведение 0 оказывалось неопровергающим их. Все это наводило меня на мысль, что, как бы 0 ни была расчетлива или алчна, по жизни она ступала очертя голову, нимало не заботясь о последствиях, а если и заботясь о них, то только с учетом своих собственных интересов; но кто же поступает иначе? и не тщится ли каждый всегда себя оправдать, упрекая в отсутствии альтруизма всех, кроме упрекающего? и не потому ли существуют несчастные, что они сами виноваты в своих несчастьях, - нет у них просто такого запаса лжи в душе, чтобы залить ею обидевших их с ног до головы, искренне веря в то, что только они, а не те правы. Меня же вечно разъедала язва сомнения, проникла она и сюда. Толку-то, что каждый свой шаг я анализировал, взвешивал, объяснял, если поступал все равно вопреки этим размышлениям?! Не хотел я учиться на ошибках других, все считал, что, коли сам уникален, то и жизнь моя пройдет, должна всенепременно пройти под знаком... под каким же знаком? Тельца? Скорпиона? Девы? Мракобесие астрологии в том и состоит, что все знаки оказываются одинаково безликими, ведь ни об одном знаке не говорится, что под ним рождаются исключительно мерзавцы и подлецы, а под другим произрастают одни лишь святые, - нет же, начинается извечная тягомотина о временах рождения, влияниях планет, быстротечности Луны, угнетениях и экзальтациях... - как ни странно, но именно реально кишащая вокруг жизнь только и может более чего бы то ни было убедить наблюдающего ее в ее неопровержимой мнимости, в том, что она является всего лишь сном, страшным, затянувшимся, замкнувшимся на самом себе кошмаром, от которого все никак не пробудиться. О не верила в это; она верила в астрологические бредни, дома у нее были груды оккультистской макулатуры, всякие там пророчества, розы мира, тайные знания; время от времени она перечитывала какой-то филиппинский гороскоп, коим дорожила как зеницей ока; предложила она и мне его как-то раз полистать. Со скучающим видом я пробежал два-три абзаца, вздохнул, - а в душе зевнул, - и положил на место; это было мне скучно. Отношения в ту пору с 0 были у нас хорошие, и я мог высказывать ей все, что думал. Конечно же, она осталась при своем мнении, поэтому до сих пор так и неизвестно, кто кого опровергал: гороскоп ли, отрицавший в будущем расцвет наших на тот момент хороших отношений или наши хорошие отношения, заставлявшие лицо 0 лучиться надеждой и лаской и подтверждавшие гороскоп на тот момент; тогда это было неважно, потом - неинтересно. Однако пророчества падали одно за другим; но мало ли сказок может навыдумывать суетный человеческий ум?
Вот я и выдумываю сказку. О ходит передо мной, никогда первой ко мне не обращается, играет на дудке, спит, поет, исчезает на время, выбрасываемая из купе моим неудовлетворяющимся никогда насилием, но что я знаю о ней? Взор мой только скользит по поверхности ее дебелого тела; я не могу проникнуть вглубь ее головы даже здесь; я только фантазирую. В тысячный, миллионный раз я начинаю раскладывать пасьянс ее слов, и он в очередной раз сходится по-иному, а она - молчит; она предлагает мне додумывать за нее ее ответы; она бесстрастна к моим мучениям. Я мог бы заплатить любую цену, лишь бы узнать правду! Но что мне это даст? Веки вечные меня будут испепелять в Фаларидовом быке только за подтверждение того, что 0 всегда ко мне относилась как к пустому месту, на какой-то момент соблазнилась, одурманенная вином и моими пылкостями, а после прозрела и с отвращением отвернулась, чтобы не поворачиваться уже никогда, - и за эту пошлую истину бесконечно визжать и корчиться в адском огне от боли?! А я вряд ли узнаю что-либо более утешающее! Стоит ли тогда вообще разгадывать другого человека? не оставить ли ему самому его мнимую загадку? - пусть сам и разбирается в ней. Не стоило бы вообще жить, не замечая окружающих, не слыша хруста их костей под своими ногами или в своих зубах? а если это хрустят мои собственные кости? Вот оно, наказание - вечно сходить с ума от вожделения, но так никогда и не овладеть вожделенным, это и есть ад - чем не угол в чулане с рассыпанным на полу горохом? Думали, исправили ребенка от непослушания, - так нет вам! - просто он затаился на время, замер в ожидании, а ждать пришлось долго, зато потом - что там ваши Пиринеи или Гималаи какие-нибудь, на такое страх подвиг, что не снилось и ангелоподобным! Хотя - что эти-то могут увидеть во сне, отягощенном веригами благомыслия? и вот что я подумал.
То, что у меня с башкой не все в порядке, это мне многие говорили, но я-то знал, как они ошибаются; я-то все прекрасно осознавал, делая то, что они воспринимали как безумства, спровоцированные моей якобы нездоровой психикой, - а я хихикал про себя, потому что все эти с их точки зрения безумства... я же ужасно люблю из себя строить того, кем по природе не являюсь; то ли это комплекс неполноценности какой-то, то ли натура такая или благоприобретенные качества ее, - тут уж рассудить мне трудно, а пожалуй, что и невозможно; разглядеть самого себя, это все равно, что поднять себя в воздух за волосы; известно, кому это удавалось; да и то - он был враль; хотя каждый становится вралем, когда стоит перед самим собой, - а я любил изображать из себя временами психопата, обремененного болезненной ранимостью души да комплексом нестандартного восприятия окружающей жизни, вычитанным из вредных книг, не читаемых подавляющим большинством населения, которое, как известно, не ошибается. Если говорить о книгах, то, честно говоря, читать мне их бывало иногда скучновато; я понимал, что читаю литературу высшего качества; что-то даже иногда и западало мне в память или душу, но, по большому счету, чтение мое их напоминало вычерпывание ребенком воды из моря ложкой на глазах у остолбеневшего от такого безумия Св. Августина; зато в этих книгах я досыта нахватался внешних атрибутов поведения нестандартных людей, которые и являлись всегда любимцами хорошей литературы, недаром ее и читает весьма ограниченный круг лиц, - разве большинство может быть нестандартным? Вот я и стал понемногу приближаться к манере поведения персонажей малопонятной мне литературы, беря от них лишь внешние формы проявления их неординарности, но начисто упуская из виду, что это поведение было продиктовано их внутренней сущностью, свободной от стереотипов, а я-то не из их числа. Страх - вот внутренняя доминанта моего существования. Конечно, при таком нравственном стержне я мог подражать литературным героям лишь внешне, да и то - с оглядкой на последствия, безошибочно предчувствованные моей боязливой душой, если это съежившееся в комок образование во мне можно окрестить столь высоким именем; когда я трезв, я всегда боязлив, но даже малая доля спиртного способна вывести меня в состояние дикости, хотя и в этом состоянии мозг мой постоянно регистрирует и контролирует все мои поступки; однако в тот раз что-то сломалось в вычислительной машинке моего мозга. Причина, конечно, заключалась не в поломке агрегата, анализирующего мои действия, а в поведении той твари, что теперь бессловесно сидит на нижней полке, зажав в своих цыплячьих пальцах деревянную дудку; это здесь она такая тихая и безропотная, знает, что будет, если посмеет нарушить вечный покой этого подводного царства, -но тогда она была в силе, ничего не боялась, творила все, что хотела, шла по трупам, даже не оглядываясь на них, глаза ее темные горели волчьим огнем, жестока была до безрассудства, до безнравственности... - хотя это только мое восприятие. Впрочем, и у меня было самомнение; зиждилось оно, правда, как колосс, на глиняных ногах, однако, если не принимать их во внимание, было оно, это самомнение, весьма самонадеянно. Я ходил с презрительной миной и с чайльд-гарольдовой усмешкой выслушивал приносимые мне откровения; мне нравилось эпатировать общество своей независимостью; к сожалению, этот эпатаж ограничивался сферой, в которой я мог ощутить свое, пусть и мнимое, но превосходство над другими; эпатаж унижением был мне чужд; более того, я бежал его как огня; самой злейшей нравственной пыткой, которую можно было бы измыслить, было для меня оказаться оплеванным на глазах у всех, что и не заставило себя долго ждать.
3еркальце-то 0, конечно, в гневе разбила еще в утробе матери своей. Вспороли осколки живот, и кареокое создание... - нет, я не скажу, не надейтесь! - что оно "увидело свет", эта фраза уже была и совсем не к 0 она относилась; нет, кареокое создание окунулось в свою беззаботную, разбитную и талантливую жизнь, что волчком ее закружила и превратила саму в некое подобие юлы, которую каждый норовит... - знаете, это как в комнате, где ребенок разбросал игрушки да и убежал, идут, смотрят - юла, дай-ка заведу, дернул раз-другой, та и завизжала да закрутилась, а тот ушел - и что же? повизжала, покрутилась - да и упала; нет ее больше; лежит, ждет; когда-то кто ещё до нее дотронется? а ведь разные дотрагивались; но особенно предпочтительны были Никиты; у тех сил не мерено; уж если взведут, так надолго; визжит, как резаная; а иной пройдет мимо да только ногой толкнет; ребенок, опять же; вспомнил, что где-то игрушки разбросал, прибежал, торкнул два раза, да и надоело; какой с него прок? все понятно - резвится; чем бы дитя ни тешилось... ну и так далее; словно стихи слагает; шаг влево, пять вправо - как будто пьяный танцует; да разве каждый из нас не пьяный, если по сту раз на дню свою жизнь переиначивает, перекраивает, а та идёт да идёт своим чередом и совсем не от нас зависит, вот это-то и гнетёт, это-то и ярит более всего! хоть жертвой себя никто и не считает, а, наоборот, кузнецами собственного счастья, все однако постоянно всем жалуются, каждый хоть чем-нибудь да недоволен, всяк плачет только о своем, и, если это к баловням судьбы, с жиру бесящимся, относится, то что же тогда остающимся вечно в дураках, к которым и я, "как к злодеям, причтен", прикажете делать? поневоле задумаешься о преднамеренной, но не предначертанной необратимости, что, подобно ножницам в руках безумца, в мгновение искромсает и перекроит унылую повторяемость одних и тех же событий, превратив ее в нечто иное, отличное, ранее ненепредставимое, смутно-предчувствованное, почти что невозможное, но главное, главное – в другое, другое, то, чего еще не было, такое, чтобы все заохали, заахали, забегали, закричали: нет, нет, не может быть, как же так, на него это непохоже, кто бы мог подумать! - а вот, вот вам, может, может быть, назло вам может быть, вам, от века закосневшим в своем трусливом блудодействе исподтишка да внешне благожелательной добропорядочности, так ужасно отдающей лукавством, да в сытости и толстокожести, - может быть! да такое, что вам и в голову-то никогда не придет! даже мысли такой не придет, тени, намека, дуновения такой мысли! Взять, например, да и выскочить на сцену в чем мать родила, когда оркестр играет, дирижер руками размахивает, публика глаза закатывает, - выскочить с гиканьем в таком вот непристойном виде да и начать выделывать разные там неуклюжие антраша, передразнивая дирижера или вообще скача по сцене обезумевшим козлом, гогоча при этом, улюлюкая и совершая разные непозволительные жесты и штуки, - вот это бы и была необратимость, пусть глупая, пусть касающаяся только моей судьбы, но ведь всё, всё, происходящее вокруг, касается только моей судьбы, а, стало быть, я прав. Мысль эта ужасно меня преследовала; я просто бредил ею, все время видел эту сцену своим внутренним взором, придумывая раз от разу все более пикантные подробности ее, - и даже 0 однажды об этом рассказал, но, наверное, зря; она промолчала, а потом, позже, назвала меня сумасшедшим; и посмотрела на меня как-то особенно.
Я это говорю потому, что последствия такого вот раскованного, рискованного шага сам я прекрасно осознавал, и именно это-то и было плохо при наличии подобных фантазий. Я все время задавался вопросом: чем человек отличается от животного, неужели только тем, что умеет строить ковы ближнему своему да перемножать в голове цифры своих будущих доходов? – и именно это-то как раз и убеждало меня в обратном. Людей, живущих по правилам, по законам здравого смысла и так называемой житейской логики, я считал самыми настоящими животными, отличающимися от остальных только степенью изощренности своих инстинктов, я считал их животными высшего порядка, но от этого не перестающими быть животными, которые просто называются людьми, нося это имя столь же условно, как заяц носит имя зайца, а волк - волка. Это мы, люди, дали названия всему вокруг нас, так с тех пор и повелось, однако мы ведь не знаем, как окружающее называет нас, если вообще хоть как-нибудь называет. У животных - свои инстинкты, рефлексы, у нас - свои, но все они, эти инстинкты и рефлексы, направлены на то, чтобы помочь выжить в этом мире и дать потомство; а не к тому ли и призывают нас все религии, домострой и нравственные кодексы, все то, что и называется здравым смыслом? ведь они же дают установления, опробованные веками, позволяющие человеку более или менее сносно, в согласии с собой и окружающими его, прожить эту жизнь со всеми вытекающими из этого последствиями, стало быть, инстинкты и рефлексы они и есть! но в чем же тогда человек?
Видимо, только в том, дальше думал я, в тех своих желаниях и устремлениях, которые полностью противоречат уже въевшимся в плоть и кровь рефлексам здравого смысла и инстинктам житейской логики, вечно ищущим всюду лишь пользу и целесообразность, а что может противоречить здравому смыслу более всего? чего он не в силах перенести? с чем он не согласится никогда? чего он никогда не поймёт, не примет? против чего он так яростно протестует? с чем он борется всеми доводами своей звериной логики? что ему ненавистно до безумия? - правильно, правильно, только это, только одно - самоубийство. В любых его формах: от лишения себя жизни до занятий каким-нибудь бессмысленнейшим делом, не несущем ни пользы, ни выгоды, а это может быть что угодно: малевание никому не нужных картин, бродяжничество, ничегонеделание, уход от мира, богоискательство, перемежающееся с богоборчеством, прощение унижающих или сострадание ко всем живущим... - все это, с точки зрения здравого смысла, абсурдно и бесполезно, а, стало быть, Божественно. Никогда орел не пожалеет зайца, а волк - овцу, да и редкая рука хоть однажды да не заберется в чужой карман, но Богу, только Богу это несвойственно; ведь и Ему не было смысла создавать этот мир, отрицающий Его, а Он все-таки совершил столь идиотский поступок; не значит ли это, что и Он хотел стать выше Себя, пытаясь этим актом творения убежать от каких-то Своих инстинктов, чего и я себе постоянно желал, о чем постоянно думал, чем мучился. Однако яды здравомыслия и самосохранения, изливающиеся на меня потоками со стороны окружающих меня в каждую минуту всех дней моей жизни, слишком сильно отравили меня, хотя и не до конца, и я уже не мог не оглядываться на последствия, даже стыдясь, даже презирая себя за это.
Однако мои размышления, мало общего имеющие с действительностью, были совершенно неинтересны 0. Она прекрасно чувствовала себя, живя животным по имени человек со всеми присущими этому животному инстинктами и рефлексами, и все это мое богокопательство в самом себе воспринималось ею только как блажь, ребячество, нездоровый инфантилизм, коему не должно быть места во взрослом мире, а тем более, - в мужчине. "Делать тебе нечего," - говорила она иногда, укоризненно покачивая головой. "Детскость - это, конечно, хорошо, но только в разумных пределах", - говаривала она еще. "Мне не нужен взрослый ребенок в семье," - говорила она еще позже за моей спиной кому-то из наших общих знакомых. Ведь она же была божеством, снизошедшим до моих молений и даже выполнившим их; мне же казались скучными и не стоящими внимания проблемы, которыми она постоянно опутывала себя, а, стало быть, и меня, взвалившего на себя тяготы и заботы ее существования: вся эта ее бесконечная беготня по магазинам и рынкам воспринималась мною только как унылая беспросветная суета, не имеющая конца и только пожирающая время, которого, если отвлечься от того, что его вообще нет, и так-то не хватает на более интересные вещи, что не охватить, хоть проживи ты сто жизней вместо одной; пить водку и размышлять о предметах, не подвластных разумению человека, было много заманчивее. Но у 0 это не находило отклика в душе, а мне недоставало звериной хватки в вечной борьбе за добывание пищи, денег, благ, мне следовало развивать в себе эту хватку, коли я решился сойтись с 0, однако у меня даже тени желания не возникало вырабатывать в себе такие навыки, пусть я в сердцах и завидовал иногда Никитам, питекантропами ползающим вокруг с каменными топорами, зажатыми в их мохнатых мозолистых лапах; на коже моего тела не было растительности. Меня влекла необратимость, заключенная в моей свободной воле, протестующей против необратимости предопределенной, а разве Никиты могут явить пример такой необратимости? они могут явить только пример изощреннейшей приспосабливаемости к жизни, но это-то как раз меня интересовало менее всего; это было лишено смысла; это было утомительно просто.
С каждым днем я всё с большим ужасом убеждался, что жизнь необратима вопреки нашей воле; она, ежесекундно изливаясь в бездонную траурную урну, подобна гигантскому студнеобразному слизню, медленно сползающему с края стола и в итоге с омерзительным чавканьем шлепающемуся на пол, разлетаясь от удара в клочья дрожащей желеобразной плоти, усеивающей пол и забрызгивающей стены ошметками, в которых еще трепещут растерзанные волоконца мяса, одним из которых я и являюсь; но эта необратимость является прерогативой Бога, так устроившего белый свет; я же, хоть и не равен Богу, однако подобен Ему; я тоже могу создать из праха и обратить в прах. Это, правда, касается лишь сферы человеческих отношений, но для меня это неважно; для меня и этого достаточно: своим всевластием в области духа я и сумею отомстить немилосердному, неумолимому, всесильному Божеству, неизвестно за что наказавшего меня жизнью, тем, что я способен вырвать себя из мира скотоподобных, отягощенных душой, только лишь для того, чтобы упиться собственной вседозволенностью, приближающей меня к Богу; завидуя Ему и отрицая Его, я тянусь к Нему, желая слиться с Ним хотя бы в самом ничтожном, но зато в том, что есть истинно Он. Если бы я еще при этом был в состоянии пренебрегать лишениями, неизбежно сопровождающими столь безответственные и безответные устремления моей гордыни, цены бы мне не было! Но я об этом не думал.
Я думал о том, что стихийное бедствие не подлежит нравственной оценке; его, как частное проявление непредсказуемой необратимости, нельзя рассматривать, пользуясь критериями добра и зла, дабы не уподобиться при этом впавшему во временное помешательство Ксерксу. Стихийное бедствие, будь то наводнение, смерч или извержение вулкана, равно уничтожает как праведников, так и нечестивых, но не такова ли и вся наша жизнь, данная нам не нами и отбираемая у нас не нами же, не похожа ли и она на такое же стихийное бедствие, приводящее к необратимым последствиям, и от которого, как и от любого стихийного бедствия, можно спастись только бегством, результат которого также непредсказуем? Что толку роптать на жизнь, а, тем более, бороться с нею, это все равно, что пытаться отбросить руками скалы, рушащиеся на тебя во время землетрясения; единственно возможное, что остается, так это - бежать, бежать изо всех сил, бежать, куда глаза глядят, куда угодно - в творчество, в безумие, в пьянство, в одиночество, в смерть, своею волей опережая ее приход, - но только подальше, подальше от жизни и ее инстинктов, неуклонно навязываемых нам ею, и бежать именно для того, чтобы все-таки, хоть на мгновение, но ощутить себя подобием Бога, а не козла отпущения или волка, чтобы этим бегством не спасаться от гибели, но приблизиться хотя бы на йоту к тому бесстрастию, что и отличает Бога от тварей, Им созданных и Им презренных, бежать, чтобы не смерть попрать смертью, но бунт - бунтом, надеясь, пусть и наивно, что, возможно, этот вторичный бунт уже однажды взбунтовавшихся сможет снова перевернуть мироздание и возвратить его в первоначальное состояние, что этот бунт, это бегство смогут слить с Богом снова воедино если не всех, то немногих, если не немногих, то нескольких, если даже не нескольких, то хотя бы меня одного. Но пути для такого бегства я выбирал весьма замысловатые и своеобразные.
Я давно уже понял: чем больше человек находится в твоей власти, тем больше хочется над ним издеваться. Хотя, возможно, это удел только слабых натур, ищущих, но не находящих для себя жертвы и потому обращающих свою неудовлетворенность на близкого человека. Ведь тот, кто силен, - добр, а слабый только и ищет во всем оправдания своей слабости, не в силах стать сильнее и потому взращивая в себе цветы зла, которые, впрочем, даже если и ядовиты, всё равно также бессильны, как и взрастивший их. Одурманенный идеей необратимости, я совершенно упускал из виду, что необратимость не может быть добра, она - орудие разрушения, порождаемое гордыней. Мир, созданный Богом в гармонии, постоянно стремится к хаосу; сломать значительно проще, чем построить. Как таинственно легко удалось оказаться изгнанными из Рая, а вот теперь всей жизни всех живущих, будущих и уже отживших поколений не хватает, чтобы вернуться обратно, чтобы исправить одну единственную ошибку, совершенную не по неверию, не по незнанию, - это еще хоть как-то, но можно было бы понять и простить, - но всего лишь из своеволия, из строптивости, из-за неумения держать себя в руках, а язык за зубами, из вредности, а, значит, - из-за гордыни. О чем же нам говорить, если даже в Раю люди оказались столь неблагодарны и горделивы?!
Но об этом я не задумывался. Я прямо-таки трепетал от одной только мысли, что могу поступить неадекватно ситуации, которую сам и создал, о которой только и мечтал, о которой столько просил Бога, - и это и будет моим Божественным произволом. Всё вопиет к Богу, но никто не получает ответов: пусть-ка и О почувствует Его власть, сосредоточенную во мне, как в орудии Его. Сколько раз, помню, говорим мы с 0 или идем по улице, или делаем что-нибудь, или, более того, лежим в постели, утомленные, лаская друг друга перед тем, как заснуть, - а все время ловлю себя на мысли, что ужасно хочу с нею, этой обожаемой мною 0, совершить что-нибудь этакое, из ряда вон выходящее, хотя бы просто ударить ее ни с того ни с сего. Кое-что мне даже и удалось. Однажды в постели, когда 0, выгнувшись дугой, оглушила меня из самого нутра её вырвавшимся воплем, сопроводившим последнее содрогание ею испытанного наслаждения, я, обмякнув на ней, неожиданно для себя самого взял да и расхохотался ей прямо в лицо, еще не оправившееся от судороги исказившего его удовольствия. О страшно оскорбилась; она была просто взбешена таким хамством; ей словно плюнули в душу; ни от одного своего любовника она не получала ничего подобного; она готова была убить меня. В другой раз, при подобных же обстоятельствах, я, обхватив ее шею руками, как бы невзначай слегка стиснул пальцы и на мгновение придушил 0 вместо того, чтобы в безумии непередаваемой благодарности покрывать тело возлюбленной своей ласками и поцелуями, - 0 тогда даже не успела оскорбиться, настолько она перепугалась. Мне были устроены сцены, 0 потребовала объяснений; всё наслаждение, впитанное ею, как губкой, тут же испарилось, оказалось испорченным, перечеркнутым, фальшивым, словно ее не любили, а надругались над нею грязно и беззастенчиво. Она пружиной выпрыгнула из постели, убежала в другую комнату, к ребенку, заперлась на ключ. Я вполне могу ее понять; я только так и не смог ей вразумительно объяснить, почему же я так поступил. Все мои оправдания, невнятные и путаные, она принимала с недоверием, смешанным с некоторой долей гадливости, отвращения; слово "сумасшедший" упало снова и теперь уже не невзначай. Но ведь я и не желал до конца разубеждать eё в этом. Хотя смех свой я объяснил спазмом счастья, разрывавшего меня оттого, что мне удалось насладить собой такую женщину, как 0, а шею ее я сжал в конвульсии обессиливающего меня стона в момент последнего, самого мучительно-сладкого толчка в нее, и говорил я это серьезно, извиняющимся тоном, с любовью в глазах и ласкою в голосе, с лица моего в то же самое время не сходила легкая, едва заметная тень лукавства, что придавало моим словам ту самую неуловимую двусмысленность, в которой я не желал быть уличенным, но и не показать которой я также не желал; 0 должна была поверить мне, но и остаться все-таки в некотором недоумении, замешательстве; пожалуй, мне это удалось. Некоторое время мы спали раздельно.
Возможно, самым счастливым моментом нашей жизни с 0 можно было бы назвать тот, когда она сама обольстилась необратимостью, уверовав в ее радостную предопределенность, что и случилось бы, наверное, не будь я к тому времени уверен в обратном. Соблазненная моей добротой, заботой, покладистостью, - "Боже! чего только я не вытворяла с тобой! а ты все терпел!" - говорила она мне потом, - 0 решила, что со мной, пожалуй, все-таки можно жить вместе, - и она в третий раз вступила всё в ту же постылую реку семейной связи, принесшую ей столько разочарований в прошлом, - не доказывало ли это, что в глубине души 0, какой бы жестокой или безнравственной они ни бывала временами, все-таки, при всей своей самодостаточности, тосковала по человеку, близкому ей и находящемуся рядом? Через неделю жизни со мной она даже сказала, что уже привыкла жить не одна, она, вечная одиночка! Печально было другое - что я в тот момент уже раскаивался и разочаровывался в совершенном; процесс познания 0 закончился; мы были близки не один месяц; мы жили семьей уже не одну неделю, но родственности не возникало, мы все еще оставались любовниками, хотя и говорили всем, что мы муж и жена; всё равно мне в доме у 0 постоянно казалось, что меня могут в любую минуту выгнать взашей, как засидевшегося до неприличия гостя, самое главное для меня было - дождаться вечера, уложить спать ребенка, выпить и ринуться наконец-то с 0 в омут постели, пока еще подменяющей родственность страстью и похотью, но зато утром следовало снова взваливать на себя целый бесконечный, еще не прожитый день со всем обилием его непредсказуемых, непрогнозируемых хлопот, пережить его как-то, чтобы добраться снова до ночи, до постели, до бутылки коньяка, до опьяневшей, а потому доброй и ласковой 0, до короткого сна, покроющего нас с 0 вместе после соития как негой, так и любовью, и потому утром душа моя, не желавшая прекращения череды чудесных вечеров и сладострастно-утомительных ночей, металась, как обезумевшая, каждое неверное движение 0 истолковывая как преднамеренное, в каждом невзначай оброненном слове усматривая некие угрожающие скорым разрывом намеки, в каждой улыбке 0 подозревая двусмысленность, а любое резкое движение ее очаровательной головки прочитывая как провозвестник готового сорваться не знающей пощады лавиной раздражения, исподволь и давно уже копящегося у О в сердце, - и все это происходило только потому, что 0 менялась ежесекундно и каждое мгновение мне приходилось разгадывать новый ребус, шифровавший невидимые мне движения ее странной, страстной и изломанной жизнью, издавна одинокой души. Иногда я испытывал отчаяние. О была моей, но не была ею. Я жил с ней, но ее не было рядом. Мы были вместе, но как бы поодиночке. Сознание того, что я здесь все-таки всего лишь гость, которого пока еще не выгнали только из вежливости, не оставляло и удручало меня. Уходя из дому утром, я ощущал в себе нездоровую радость, как будто я вырвался из клетки, как будто умылся холодной водой; возвращаясь вечером, я с каждым шагом, приближавшим меня к дому, испытывал все более и более растущее и тяготившее меня напряжение, заставлявшее меня поневоле замедлять, сдерживать свои шаги; мысль о том, что мне нужно покинуть 0 раньше, чем мне будет указано на дверь, не давала мне покоя, росла во мне, хотя для этого вроде бы не было никаких оснований: 0 была нежна ко мне, глаза ее лучились, ребенок любил меня, ждал, не отходил ни на шаг. Я еще не был изгнан из рая, но обжегший горло кусок яблока был уже мною проглочен, - я все время думал о том ненавистном моменте, когда соития с 0 войдут в привычку, перестанут волновать нас, превратятся в нечто постыдно-обычное, совершаемое по определенному регламенту, с определенной периодичностью, - у кого раз в месяц, у кого каждую ночь, у кого через три дня на пятый. Но я предчувствовал и более омерзительное: родственность, которой пока еще так недоставало, но которая, возникни она в конце концов, похоронила бы даже и механические соития, совершаемые исключительно по привычке или из любви к здоровью, которая вынудила бы нас начать искать новых претендентов на наши тела на стороне, превратив нас в подобие брата и сестры, отца и дочери, матери и сына. "Я состарюсь и надоем тебе, - говорила иногда 0, - а 0-маленькая уже подрастет к тому времени; вот ты и переключишь на нее свое неуёмное вожделение", - видимо, она подозревала во мне Гумберта, зная о моих порой странных фантазиях и любви к последнему настоящему писателю великой русской словесности. Я понял, что настает время моего Божественного Произвола.
Во мне совсем нет уверенности, что Адам и Ева стали счастливее, будучи сброшены с небес навсегда. Им, конечно, открылось таинство обладания друг другом, но какой ценой! Я никогда не поверю, какие бы реальные или мифические влюбленные, всякие там Лейлы да Тристаны ни убеждали меня в этом, упрекая меня в трусости, холодности или расчетливости, - я никогда не поверю, чтобы минутное, хотя и регулярно повторяемое наслаждение от проникновения в трепещущую любовью плоть опьяняющего тебя страстью существа стоило всех тех лишений, бедствий и несчастий, которые Бог в неизреченном милосердии Своем даровал неверным детям Своим в наказание за их неразумие, - хотя тянулись-то они именно за разумом! – за их строптивость и ослушание; цена, которую Адам и Ева заплатили за познание друг друга, мне кажется несоизмеримо высокой и жестокой по сравнению с их преступлением; мало того, - они заставили платить эту цену и весь человеческий род. Я думаю даже, что Господь Бог здесь ни при чем. Он создал милую разноцветную игрушку под названием Рай и удалился восвояси, увидев к концу шестого дня, что содеянное Им "очень даже хорошо". Дьявол же под видом яблока просто вложил перволюдям в голову, до той поры лишенную мыслей, вопросы "зачем?" да "почему?", прекрасно понимая, что попытки ответить на эти вопросы равносильны бегу по кругу, который не может закончиться никогда, если не закончится полным крахом. Вот Божьи детки и стали задавать эти вопросы. Прежде всего, они посмотрели на самих себя и тут же нашли ответ, разрешающий все сомнения по поводу немного различного устройства их тел, после чего обратили свои пытливые взоры на весь окружающий их мир, начав исследовать его, чем и внесли в него смерть, ведь на вопросы "зачем? почему?" нельзя ответить, не умертвив то, что вызывает к жизни такие вопросы, - вот детки и пошли крушить столь замысловато содеянную чудесную и хрупкую игрушку, стремясь во всем добраться до сути сути, до основы основ, до первопричины причин, но при этом погрязая все сильнее и сильнее в трясине постоянно увеличивающегося незнания и безумия, порождаемого этим незнанием. И когда Бог вернулся, дабы насладиться лицезрением с такой любовью Им сотворенной игрушки, расплодившиеся к тому времени донельзя наглые и все более смелеющие от своей ненаказуемой разнузданности детки задали и Ему, Творцу их, все те же извечные вопросы и, глумясь и подзуживая друг друга, раскромсали Господа Своего на составляющие, как и все остальное что до, что после Него. Естественно, после такого приема Богу ничего иного не оставалось, как под покровом тьмы, подобно вору, усыпив даже стражников, покинуть столь неблагодарно отнесшийся к Нему мир, чтобы не возвращаться к нему более никогда, своим ночным, никем не увиденным бегством как бы и отомстив неугомонным деткам Своим, задав им напоследок загадку, которой они вовек не разгадают, как, впрочем, и остальные тайны, составляющие Его Божественную Суть. Стоило ли платить таким унижением за сомнительную прелесть совокупления?! Эта цена точно не по мне; я никогда бы не заплатил такую; да я и не заплатил ее. Ведь и 0 в конце кондов предъявила мне счет за услуги, предоставленные мне ею; и бегство от 0 показалось мне единственным спасением, единственной возможностью, что могла бы меня, уже изгоняемого из рая, удержать от горестного падения на землю, во прахе которой я не желал копошиться никогда.
Потому-то я и замешкался в ванной. Стол был накрыт, за ним сидели гости, открывались бутылки вина; ребенок, веселый и привечаемый всеми, сновал туда и сюда, ползал под столом, хватал всех за ноги, пользуясь временным блаженством незамечаемого непослушания; кто-то что-то оживленно говорил, словно бы какой-то даже тост, один я стоял в ванной, прикрыв дверь без защелки, зайдя туда под предлогом вымыть руки. Из крана текла вода, но я не мыл руки; я уже вымыл их и теперь просто стоял возле раковины, опустив руки в льющуюся попусту струю воды, - так обычно делает своевольный ребенок, подчиняющийся принуждению со стороны взрослых, но не выполняющий все-таки их требований: послали его мыть руки, а он не хочет; в ванную-то он зашел да и воду открыл, но руки все равно не моет, пальцы только чуть-чуть помочил, чтобы мокрые были, влажные, чтобы не уличили его во лжи, да и стоит так, время выжидает; а вода льется; и родители счастливы, что ребенок послушен, и он доволен, что хоть обманом, но на своем настоял, - вот так и я стоял и не торопился покидать своё временное и ненадежное убежище, но, однако, уныло чувствуя, что пора бы мне уже и выйти. Но тут дверь распахнулась, и 0 ворвалась внутрь. Глаза ее сияли темным бархатным блеском, она вся лучилась теплотой, она была совсем ручная, совсем домашняя, - теплая, родная, близкая; она поцеловала меня; она, конечно, уже выпила чуть-чуть; круглое лицо ее светилось; она сказала: "Милый! пойдем скорее! все уже ждут! я хочу сегодня объявить о нашей помолвке!"
Я внутренне содрогнулся - давно уже знакомая мне рябь раздражения всколыхнулась во мне. Сто тысяч лет я мечтал об этих словах; сто тысяч лет я хотел быть рядом с 0 и любить ее; сто тысяч лет меня держали в черном теле, не допуская до себя, позволяя, да и то иногда, лишь ласкать себя, раздевать, укладывать в постель, но не более; я уже совсем изверился в столь мною чаемом, у меня уже опускались руки, - но ведь свершилось же! и не сегодня, не вчера, уже время прошло, как мы вместе, - почему же я не весел, отчего же мне стало так печально, зачем вдруг заскорбела душа моя? Но я не мог говорить об этом О, видя ее широко раскрытые черносмородиновые глаза; она не поняла бы меня, как не принимала меня во многом другом, особенно сейчас, после ее слов. Я только сказал: "Может быть, не надо? А вдруг сглазим?" Но 0 была вне всяких сомнений: с присущей ей безаппеляционностью утверждать то, во что она верит, она отрицательно потрясла головой - два добрых мохнатых шмеля из ее раскрытых глаз обволакивали меня шубой переливающейся волнами нежности. "Нет. Поздно! - радостно и твердо сказала она, - не сглазим! Это уже необратимо! Пойдем же!" - и она коснулась рукой моей руки; она провела своей рукой по ней; она потянула меня за собой, туда, в комнату, к гостям; она исчезла.
Дождаться точки золотого сечения soiree для сообщения такой удивительной и неожидаемой никем из присутствующих новости 0, разумеется, не смогла; она была эмоциональна и темпераментна не только в постели, потому и объявила всем ею задуманное буквально сразу же после моего появления среди присутствовавших. Как всегда бывает при проявлении необратимости, все заохали, заахали, закричали, зааплодировали, стали размашисто наполнять рюмки и бокалы; полилось и на стол; все встали; один только ребёнок копошился в своем нешуточном мире, но и он ощутил торжественность необратимости; няня визгливо выкрикнула: "За рождение новой семьи! Горько!" - она была брошена мужем; мужчин она ненавидела; при каждом удобном случае она с тёртым упрямством отчаявшейся, но несломленной жертвы повторяла, что "без них лучше, без них даже проще," - мы с 0 поцеловались, нежно и целомудренно; все стали пить. Один из гостей, впрочем, не выпил; только поднял рюмку, подержал да и поставил на место; даже не пригубил; так она и простояла перед ним нетронутой до его ухода; так и осталась на столе неопорожненной. Голос няни был мерзок, в нем сквозил яд фальши, содрогавшей меня; не моя ли это собственная фальшь смотрела на меня со стертого и унылого лица няни? - мне было гадко и противно. Но не 0 была тому причиной; гадостна была вся атмосфера, в которой О призналась всем, что любит меня. Впрочем, она же говорила не об этом; или это я уже все воспринимал по-другому – ведь сколопендра бегства, огромная, отвратительная, многоногая, гадкое исчадие разрушающей меня необратимости, уже грызла мое сердце, напаивая его ядом, мне ненужным, для нее - избыточным.
О была довольно-таки суеверна и почтительно относилась ко всяким там приметам, верованиям и обрядам. Взлетая на самолете, она всегда размашисто, по-православному, крестилась; это умиляло меня. Она была из прекрасной интеллигентной семьи, она многое знала, хотя и не кичилась этим, но в моменты, требующие сверхъестественной помощи как гарантии неуязвимости перед происками судьбы, она превращалась в простую русскую бабу; ей бы еще платок на голову - она ходила в нем в большие морозы - да ватник на тело, да замызганную юбку, да валенки или болотные сапоги - и никто бы тогда не поверил, кем она является на самом деле; но разве религия и суеверия отрицают друг друга? О во многом видела некие угрожающие знаки... - почему я говорю о ней в прошедшем времени? разве она умерла? разве она не сидит внизу и, смотря в окно, не дует в свою флейту? - но она мертва, тело ее давно уже разложилось, то, во что оно превратилось, даже отдаленно не напоминает мне ту 0, которую я любил, - вот и о себе я говорю как об умершем, трупный запах давно уже помрачил мой рассудок... - никогда не передавала из рук в руки колющие или режущие предметы, всегда клала их на стол для этого и убирала руку прежде, чем тот, кому они понадобились, прикасался к ним. О считала, что, если делать иначе, это приведет к ccopе. Меня смешило это. "Ты хочешь, чтобы мы поссорились?" - хмурилась О, когда я пытался взять острое из ее рук, и я уступал ей, видя в этом одну из прелестей ее натуры; от разрыва нас однако же это не уберегло. Никогда не поминала черта и мне запрещала, утверждая, что, если назовешь его, он тут как тут и объявится и обязательно напакостит. В самом начале нашей совместной жизни, когда мы проводили больше времени в постели, чем в одежде, 0, полупьяная, но уже удовлетворенная, вдруг, вспомнив о чем-то, выпрыгнула из моих объятий и стремглав понеслась на кухню, откуда почти сразу же донесся звук падения какого-то предмета и её крик, полный ужаса и отчаяния. Впопыхах схватив что-то со стола, она случайно задела стоящее на нем маленькое круглое туалетное зеркальце и сбила его на пол. Зеркало лежало стеклом вниз; вокруг блистали мелкие ощерившиеся осколки; их, впрочем, было немного. О страшно перепугалась - возлюбленный ее, столь чаемый ее сердцу, умер через две недели после подобного же происшествия; весь хмель, видимо, тут же слетел с нее. Я тоже слегка похолодел, но не подал виду. Суеверия я презирал, хотя в глубине души и опасался их, - достаточно было и одной насмерть испуганной. Я протянул руку к зеркалу, смотревшему на нас своей тыльной, окрашенной стороной, изрезанной трещинами. "Только не переворачивай его! – закричала, взвизгнула 0 что было сил. - В него нельзя теперь смотреться! Я посмотрела тогда и..." Я усмехнулся; я подсунул под зеркало лист бумаги, смел туда же искрящиеся зубчики гибельного непредвиденного пророчества, завернул все в бумагу, вынес вон из квартиры. Я обнял 0, гладил ее по голове, утешал, успокаивал ее. "Ты не смотрелся, ты правда не смотрелся в него?" - все не могла она прийти в себя после случившегося. Не было ли и это знаком, который я в самомнении своем прочитал неверно, к которому отнесся снисходительно, в который не поверил, презрев опыт миллионов поколений, пусть и поносимый мною? Огорчение 0 доставило мне некую нездоровую радость; мне, когда я выносил зеркало, страшно захотелось поступить противно её желанию - взять да и взглянуть все-таки в расколотую пустоту. Но 0 была мне слишком дорога тогда, чтобы рисковать; слишком долго я eё добивался, чтобы шутить с непознаваемым, недоказуемым, чтобы заигрывать с необратимостью, мня ее олицетворением своей свободной воли; до этого было еще далеко, нужно было еще дожить до невыпитой гостем рюмки. Зато 0 ее не заметила.
Зря он её не выпил; зря они все за нас выпили; зря она так поторопилась, эта милая глупая взбалмошная 0; зря; все оказалось зря. Зачем же ждать? за чем же дело? Хотя - что может означать какое-то битое стекло, какая-то рюмка, невыпитая кем-то из гостей, пусть даже этот гость - мой очень хороший знакомый? разве от них что зависит? разве от них тянутся в будущее какие-нибудь нити, в которых я сразу же начну запутываться? Почему я тут же, увидев невыпитую рюмку, расценил ее как некий знак, обрекающий меня на бегство, подтверждающий правильность этого бегства, замысленного мною незадолго до этого, мною, еще вовсе не уверенным в том, что оно, это постыдное бегство, мне нужно, мною, еще сомневающимся, коли разбитое зеркало почти что не отразилось в моей памяти? не потому ли, что я лелеял бегство в сердце своем? Будущего нет; оно рождается и мгновенно умирает, становясь прошлым, которого тоже нет. Кому нужны все эти пророчества, предрекающие то, чему еще нет места на земле? Бог, если Он есть, никогда не опустится до таких пошлых, шарлатанских приемов, дабы объявить волю Свою; а Дьяволу это тем более не нужно, ибо только на лжи строит он все ковы свои. Разве это тот меч, что мешал веселиться Дамоклу? или чаша с ядом, поднесенная мудрецом? Что мне за дело до какого-то там гостя и до его рюмки, если единственное дорогое мне существо, столько времени казавшееся недосягаемым сокровищем неизреченным, уже несколько дней или недель трепещет в моих руках, наконец-то полюбив их и желая остаться в них, как в колыбели?! неужели же разведу руки, чтобы потом попытаться умыть их?! Не требуется повод для доброго дела, он нужен для приманивания необратимости, а так ли она мне нужна? или все-таки встать из-за стола, оставив место свое под мечом опустелым?
И я начал осторожно высвобождаться из объятий 0; миф белого куба, искусства и праздномыслия о вещах бесполезных снова предстал передо мною блистающим миром, который я бросил совершенно попусту, прельстившись 0 всего лишь из стремления утишения пустого, вызванного ею раздражения, принятого мною за любовь. Однако вывернуться из-под посверкивающего меча нужно было очень хитроумно, изощренно и незаметно; так, чтобы уйти и остаться; совершив бесчестное как благое дело; представив Благовещением трубный глас Страшного Суда; в поцелуе сокрыв предательство. Всем известно, чем заканчиваются подобные уловки, - однако это всего лишь выдумки евангелистов; тем-то и порочно любое искусство, что оно заманивает людей мечтами о добре в мире, исполненном зла. Не лучше ли идти другим путем, доводя крайности до абсурда? не к добру стремиться из обители зла, но к еще большему злу, чтобы, перейдя все мыслимые и немыслимые границы его, оказаться внезапно на территории добра подобно тому, как мореход, неуклонно плывущий на запад, в страну смерти, в итоге оказывается все-таки на востоке, царстве вечно восходящего солнца, пусть даже ему и ненужном. Да ведь и Дьявол находится к Богу значительно ближе, чем черти, подручные его, а уж, тем более, мы, расхищаемые теми со всех сторон, хотя всем и кажется, что Бог и Дьявол несовместимы; однако беседовали же Они на крыле храма о вещах бесполезных да и разошлись потом восвояси, каждый в свои пределы, так и не обидев друг друга, даже если это всего лишь теологическая метафора. Если мы живем в юдоли зла, глупо кричать, что добро должно быть с кулаками; это будет все то же зло; ведь добро бессильно; оно податливо; оно может только смиряться и прощать; сострадание к себе и себе подобным его удел; и, лишь достигнув глубин порока, можно позволить себе такую роскошь, - но кто же тогда соблазнится таким добром? Так я оправдывал свои намерения.
Язык знаков вырабатывается также легко, как и условные рефлексы у животных: сунул морду не туда, куда нужно, - и тут же получил в ответ лаву серной кислоты, выплеснутой тебе в глаза; это ничего, что глаз больше не будет, зато морда навсегда запомнит, куда ей не следует лезть; правда, как она это поймет, если смотреть ей уже нечем? видимо, станет вместо морды совать в неизвестность лапу; так ведь и ту можно отхватить смачным ударом топора или ловким щелчком ножниц; так и останешься без конечностей и почти что безо всех органов чувств, - но зато тогда и соваться никуда не будешь, - как полезешь, если конечностей уже не осталось, чем будешь отталкиваться от земли или взбираться по лестнице? - вот и будешь лежать, как бревно. Зато - полный покой, от которого все мы бежим куда-то. А если уж и голову оттяпают, тогда - вечный покой, что может только присниться. Но что же может присниться отрубленной голове? - только тело, которого она лишилась, ведь нас вечно тянет к тому, чем мы не обладаем, и снова в покое, даже и вечном, возникнет беспокойство, и голова снова покатится буквой 0 по кругу взаимопревращений; поэтому лучше уж запоминать знаки, чем последствия их непонимания. Вот так я и научился распознавать, что щелчок пальцами призывает меня к исчезновению, а удар снизу кулаком в полку - разрешение материализоваться; толчок ногой в колено - можешь, мол, говорить; а уж если ни с того ни с сего погладила по руке - значит, я готова, иди ко мне, хочу. Только я-то не готов, хотя, может быть, и хочу, я же не Никита и не эфиоп - начинаю копошиться как птица, которая ищется: там почешет клювом, тут поскребет, пошуршит крыльями, - а толку всё равно нет, всё равно так никуда и не полетела, так и осталась сидеть, полуприкрыв глаза пленками; устала; ничего не хочет; даже есть. Вот и мы с 0 жили похожим образом в мире знаков; говорить-то не о чем, все уже давным-давно сказано друг другу; пищу для разговоров должны давать новые впечатления, а если их нет? - тогда можно и загрызть друг друга; но голода мы не испытываем, жажды тоже, туалет нам, следовательно, без нужды; единственное, что может еще соответствовать своему названию, это - половые органы; вот тут-то бы и запустить их на всю катушку! - так нет же! даже в этом вопросе нет у нас синхронности; как это и раньше бывало; даже до сумасшедшего дома.
Однако странное дело - стоит 0 отлучиться за дверь - не по своей воле, конечно, - как меня тут же начинает снедать зуд сладострастия. Словно я проваливаюсь в туманное детство, полное невинных забав, когда дома никого нет и можно смело выпускать между ног пламенеющее чудовище. Развратен – или развращен - я был в детстве ужасно, хотя и тайно; дня не мог прожить, чтобы не взглянуть в пасть чудовищу; оно мною повелевало и издевалось надо мной, а я, как красавица, только безвольно подчинялся насилию. Еще только отголоски грядущей возможности остаться одному доносились до моего тонкого слуха, как я уже трепетал, а чудовище, живущее во мне, напрягалось пружиной, обнажая свой пунцовый лоб. Но ведь давно известно, что не следует самому откупоривать до поры до времени запечатанные сосуды, - оттуда может вырваться джинн, которого уже не удастся усмирить. Игра с ручным чудовищем, внезапно становившимся диким, затягивала, как наркотик, своим, ни с чем не сравнимым, но гадостным удовольствием; когда чары улетучивались, отвращение от ложной постыдности моих увлечений охватывало меня. Но проходило совсем немного времени, и чары снова начинали сгущаться подобием грозовых облаков, рано или поздно родящих разящую молнию. Все это вовсе не способствовало моему сближению со сверстниками, тем более, что сладострастно-извращенные картины все новых и новых видов самоудовлетворения казались мне значительно заманчивее их унылых школьных игр, будь то тупое перекидывание или пинание мяча на спортивной площадке или сокрытое от непосвященных таинственное верчение пустой, только что распитой на десятерых, бутылки портвейна, указующей своим горлышком на содрогающегося от навязанной ему судьбой, но тайно желаемой им сладости эксгибиционизма, - все это было мне скучно; для того, чтобы восторгаться всем этим, надо было иметь сообщников, сотоварищей, друзей по пороку или несчастью, однако и то и другое было в моем понимании тесно связано со стыдом узами кровного родства, а я не любил ситуации, в которых мне могло бы стать стыдно, что неизбежно, коли находишься среди людей, - вот я и бежал их, вот я и рос вглубь себя. Вместо того, чтобы раскидывать щупальца наружу, я запускал их внутрь, и поэтому происшедшая много лет спустя первая встреча с женщиной на поле постельной брани обескуражила, разочаровала меня, еще более лишила уверенности в себе, которой я и так-то никогда особенно не отличался, однако не убила во мне желания все-таки обладать женщинами, хотя я всегда втайне боялся их, почему-то стесняясь этих странных существ, присутствующих в мире именно для того, чтобы сомкнуться со мной в окружность. Они казались мне марсианами, жителями летающих тарелок, с которыми невозможно договориться по причине полного незнания мною их языка, - ведь я был робок и несмел и вечно шел по наклонной; играть с чудовищем было намного проще и безопаснее, чем натравливать его на женщину, чтобы оно вместо меня растерзало ее, да и само-то чудовище стало с годами терять свой первоначальный ярый пыл. Поэтому, когда 0 исчезала, я, снова давая волю своим сладострастным фантазиям, кое-как, пинками и заискиваниями, выгонял уже одряхлевшее чудовище из того чулана, где оно теперь покоилось, и затевал с ним игру, давно уже потерявшую первоначальные азарт, страсть и интерес; не оно теперь властвовало надо мною, но я пытался вызвать его к жизни из того мертвенного покоя, в котором оно давно уже постоянно пребывало; оно лениво отзывалось, наскоро одаривало меня желаемым и мгновенно снова скукоживалось в конуре. Несомненно, до Никиты мне было далеко; что же тогда удивляться, если его предпочитали мне?
Это положение ужасно удручало меня. Я добился своей цели. О была полностью в моей власти, хотя и я был во власти каких-то сил, что не были мне известны и не проявляли интереса ко мне, по крайней мере, пока, если не считать грубый поступок эфиопа да вечно запертые двери за проявление этих сил. Вот сейчас-то мне и стоит разъяренным, распаленным быком прыгнуть на 0 и смять ее, отомстив ей разом за все унижения, которым она - да и все прочие твари женского пола - подвергали меня на протяжении всей моей жизни! Их, этих тварей, было, кстати, не так уж много; женщины словно чувствовали исходящий от меня запах неуверенности, бессилия, одной только позы, за которой не стоит ничего, - вот и отмахивались от меня, и я с горечью осознавал, что принцип вытеснения из жизни слабейшего существует и среди людей. Женщина генетически выбирает такого самца, что даст ей здоровое удовольствие и здоровое потомство; она интуитивно чувствует, кому ей надо отдаться, от кого исходит лютая, все сметающая и топчущая жеребячья сила, и уже одна только мысль об этом приводит ее в состояние блаженного предощущения наслаждения после соития. Сидя в купе на полу после немощной игры в красавицу и чудовище, я горестно размышлял о том, что именно невозможность удовлетворить женщину и является неоспоримым доказательством разума у человека. В самом деле - у животных не бывает импотенции, так как она - производное человеческой психики, а, стало быть, - разум не присутствует в природе, где инстинкт размножения, отрицающий импотенцию, как раз и является определяющим. Но, если у животных нет разума, какой тогда смысл их жалеть? О возвращалась, садилась на койку, перешагивая через меня ненавидящим взглядом, злобно щелкала пальцами... Я уползал наверх.
Память избирательна; она просеивает прошлое сквозь свое сито, оставляя в нем впечатления, предпочтительность которых перед исчезнувшими не поддается разумению. Почему я помню именно это, а не то? пороки, а не обстоятельства прикосновения к ним? следствия, а не причины? как это совершилось, где искривилась дорога, не сойдя с которой я стал бы Никитой, а не сумасшедшим? Из всей жизни, протекшей сквозь мои пальцы мутным потоком песка, только ничтожные, ненужные мне обломки, обрывки остались в руках, а самое главное, драгоценное, одно только могущее дать мне ответ на единственный интересующий меня вопрос, - исчезло, растаяло, и даже здесь мне не дают его, здесь, где разрешено мое самое неутолимое самовластье! Но зачем мне этот ответ, если знание его всё равно не позволит прожить жизнь заново? Ведь он ничего не изменит, но лишь отравит душу непереносимым страданием, отчаянием; нужно ли вообще допытываться причин того, чего уже не переделать, не изменить, не повторить? или каждый новый цветок безумия, постигшего меня, раскрывался ночью, когда я спал? Тогда я беспомощен - мне никогда не разгадать тайны хризиппова сорита, пересчитай я даже все травинки на поле, столь стремительно заросшем сорняками помимо моей воли, да и была ли она? что теперь мне эти засохшие пустоцветы! Ведь тогда я не считал их сорными, убивающими меня, они были полезны, я и взращивал-то их столь усердно только для того, чтобы самому стать Никитой, оставшись самим собой, а вместо этого загубил себя в себе! Указывали же мне в детстве на Никит, заставляли брать с них пример, силой толкали к ним, в их живой общительный мир, отвергающий одиночество и печаль, слезы и слабость, но полный неунывающего соперничества и добродушного панибратства, смеха и подвижных игр, а я упирался, зубами и когтями цеплялся за себя, бежал этого мира, пропахшего здоровым потом радостной, рвущейся изо всех пор физиологии и примитивного щенячьего оптимизма, мира беззаботного веселья и задорной конкуренции, в которой я мог бы и не оказаться первым, ведь я мог быть им только наедине с собой. Я хотел получить то же, что и беспечные обитатели этого мира, но не шагая вместе с ними их широкими, залитыми солнцем дорогами, полными бодрости духа, ветра и спорта, а пробираясь в одиночку глухими гнилыми тропами пронизанных болотными испарениями лесов, выбирая для этого только ненастные пасмурные дни, мрак, слякоть, страшась лучей солнца больше, чем лжи, но что, кроме солнца и чистого воздуха, способно еще так огрубить кожу, бледную и синюшную, покрыв ее бронзовым переливающимся лаком загара, наполнить не знающей неуверенности силой мускулы, вырастить привычные к естественной пище зубы, расширить бесстрашно дышащие легкие, породить в чуждой робости душе доброту и любовь, не замечающую в своем физическом проявлении ничего постыдного или отвратительного, что, кроме солнца, может совершить все это? – и лишь только в белом кубе, наглухо составленном из тусклых матовых стенок без окон, под мерцающим светом мертвенных, никогда не гаснущих неоновых ламп рождаются зависть и ненависть.
При почти полном отсутствии кожи, предполагающем ранимость и мнительность, трудно, если не невозможно пребывать в обществе человека сильнее тебя, да, к тому же, и ненавидящего тебя: злоба или равнодушие, истекающие из его души, отравляют все твое существование, так как ты не можешь справиться с этим неистовым напором злобной энергии, исходящей от него, пусть даже этот поток существует только в твоем больном воображении; в таком случае у бескожего человека лучшее средство спасения состоит в том, чтобы вовсе не встречаться с ненавидящим его, или, если это невозможно, то как можно реже. Я не любил Никиту, можно сказать, ненавидел его, но ничего не мог противопоставить его силе, наглости и хамству. Один только взгляд его тупых глаз, глаз угрюмого животного, пользующегося примитивным человеческим разумом как еще одним инструментом силы, заставлял меня каменеть перед ним кроликом под неподвижным бденьем удава. Ни словом, ни, тем более, делом я не мог поставить его на место - я был бы немедленно размозжен как слизняк. Поэтому, бродя по сумасшедшему дому, я постоянно вычислял, где он может находиться в данный момент, и старательно обходил все эти места. Как я ни готовил себя к случайной встрече с ним, все равно это происходило внезапно и тут же превращало меня из вооруженного до зубов рыцаря своего мысленного над ним превосходства в груду бесформенных развалин, источающих зловоние пропитывающей их трусости. Не лучше было и с 0. Кое-когда она привечала меня, но чаще гнала прочь, отказывалась от общения, от моей убогой помощи, при встрече или отворачивалась или смотрела на меня мертвыми глазами - и этим раздавливала, стирала в пыль морально точно также, как Никита смог бы сделать это физически, - и я, вместо того, чтобы плюнуть на нее и забыть, - легко сказать: плюнуть и забыть! для этого-то и нужно никогда не видеться, никогда не встречаться! - вместо этого я опять же принимался, идя путем наименьшего сопротивления, вычислять ее маршруты, как черт ладана стараясь избегнуть встречи с нею, и, конечно же, немедленно начинал натыкаться на нее постоянно. Дрожь бессилия охватывала меня при этом, движения мои мгновенно становились неуклюжими, я толкал людей, судорожно пытаясь обойти их, бился о предметы, на лице моём застывала жалкая маска приветливого бесстрастия, я не слышал, о чем меня спрашивают, или отвечал, не понимая, что мне говорят, и все это только потому, что не обращавшая на меня никакого внимания 0 стояла в двух шагах от того места, где мне не повезло оказаться в этот момент. Она, может быть, и не думала обо мне и, вернее всего, вообще не замечала меня, занятая собой или разговором с кем-то, но все презрение или равнодушие ее ко мне, выдуманное мною же самим на основании того отношения ко мне, которое я вкладывал ей в голову в своих мыслях, тут же вспухало в моей душе ядерным грибом, испепелявшим во мне всякие попытки самообладания. О представлялась мне гадким отвратительным насекомым, которое бродит постоянно в закоулках тех лабиринтов, где и я обречен странствовать, неким мерзким монстром, который сильнее меня, схватки с которым я не выдержу, от которого вечно буду принужден спасаться бегством, но встречи с которым мне всё равно ни за что не избежать, и даже один только вид его, впечатываемый встречей с ним мне в мозг и глаза, в мою память, будет подобен остервенелому укусу, вбрасывающему в мою кровь очередную порцию разъедающего меня уже и без того яда, замешанного на моих страхе, ненависти и бессилии, и безумие это с каждым днем не только не ослабевало, но наоборот, разгоралось все сильнее и сильнее, как лесной пожар, в пламени которого гибнут и невинные жертвы и его зачинщики в полном противоречии с утраченным временем, способным излечить всё. Наконец, я не выдержал. Вылакав в слезах и соплях бутылку водки, ринулся я на балкон некоего общественного учреждения, где мы с 0 имели несчастье встретиться и работать вместе, и, закурив, тупо уставился вниз, на копошащуюся на улице толпу. Все были счастливы и беззаботны; все были уверены в себе; все обнимали женщин, предвкушая бесчисленные соития с ними; женщины радостно отзывались на заигрывания; беспечность и полнота бытия расстилались под моими ногами. Балкон подрагивал, покачивался; он был плотом, напоровшимся на корягу в болоте никогда не унывающей, сильной и здоровой, правильной жизни; как на лифте, опускался я на нём в преисподнюю этой жизни, отравляемый ее миазмами, но не имея никаких сил, чтобы изменить направление движения. Радость и оживление царили вокруг; все были отчаянно бесшабашны; все они были страстно нужны друг другу, только на меня никто не обращал внимания, а если и обращал, поднимая голову, то тут же отворачивался, как будто посмотрел в пустоту. Вот тогда-то я и расстегнул штаны и выпустил на волю свое захиревшее уже не чудовище, но жалкую пародию, карикатуру на него. Вялым цветком вывалилось оно из штанин; переполненному спиртным, мне не стоило даже напрягаться, - я просунул унылый бутон своего бледно-розоватого пиона между перекладин балкона и пустил вниз мутно-желтую вонючую струю. Но в первый момент и этого никто не заметил; а к тому времени, когда это смогли бы заметить, под моими ногами уже вяли, валились безжизненно в стороны, никли гадкие ядовито-желтые цветы, воткнутые неверной рукой сумасшедшего в грязный гравий дорожки. Пьяно дергая головой, я заметался по балкону, украшенному цветами в горшках; вне себя от душившей меня ярости я стал хватать их и метать вниз, в толпу, с криками "вот вам! вот вам!!", стараясь в то же самое время, как ни странно, не угодить случайно своими снарядами в роскошные автомобили, гребнем ощетинившиеся вдоль тротуара, - остатки разума еще присутствовали во мне; или, может быть, именно эта мысль и была самым ярким доказательством моего безумия. Однако меня поразило другое: падающие и разлетающиеся на куски горшки не вызвали ни у кого никакого интереса точно также, как и совершенное мною за минуту до этого мочеиспускание, - все по-прежнему шли, веселились, обнимались, а если и показывали пальцами, то вовсе не на меня, а куда-то в сторону, туда, где, оказывается, происходил праздник мыльных шаров, - они тучами взлетали в небо, несомые ветром, рассыпая вокруг себя радужные лучи. Огромное число людей, наверное, целый миллион, не меньше, враз поднесли к своим ртам соломенные трубочки и стали усиленно дуть в них; шары летели, росли, множились, лопались, сливались друг с другом, слипались, как лягушачья икра, в комки, рев тысячеголосой радости выталкивал их ввысь, все выше и выше и выше, и я вдруг увидел в них совершенно немыслимое количество 0, вытесняющих даже воздух из пространства, заполненного ими; воздуха не было, было одно только мыло, осиянное ореолами ослепительных 0, что уже разъедало мои глаза, забивалось в нос, наждачной бумагой першило в горле, садилось мне на руки, на плечи и, что самое омерзительное, одно из этих бесчисленных 0, словно бы с самодовольной ухмылкой, присело и мгновенно лопнуло на моем синюшном, бесполезно свисающем между ног червяке, как бы дав мне этим понять некий сакральный знак, намек, пищу для размышлений... - но размышлять уже было некогда. Завизжав от бессильной злобы, даже не застегнув штаны, я ринулся с балкона обратно, во тьму здания, туда, где 0 притаилась где-то в виде кошмарного ядовитого насекомого, которое мне следовало убить, чтобы выздороветь. Я несся, ударяясь об углы, стены и стулья, сквозь толпу людей, словно ворвавшихся сюда с улицы, спотыкаясь, поддерживая брюки, беспорядочно мельтеша руками, разинув рот, - в форме О! - выпучив глаза, - тоже в форме 0!! - алчно желая найти, во что бы то ни стало найти эту тварь, эту дрянь, эту ****ь, эту, эту... - чтобы высказать ей всё, всё, ударить ее, избить, вырвать клоки из её темных волос, превратить шапочку их на её голове в подобие грязного, криво надетого парика, плюнуть ей в её мерзкую лунообразную рожу, изо всех сил дать ей ногой в живот, туда, туда, где... Люди клубились вокруг меня, свивались в жгуты, хватали, пытались задержать, я вырывался, увертывался, сшибал их, силы росли во мне, я вытягивал руку, вперед, руку свою, увенчанную сжатым кулаком, из которого рвался, пронзая пространство, указательный перст мой, заостряющийся, становящийся подобием шипа розы, иглы, тончайшей стекольной нити, сверкающего лезвием ножа, шпаги, рапиры... свора гончих псов окружала меня, они неслись, высунув языки, пена хлестала из их разъяренных изголодавшихся пастей, ноздри вздувались, шерсть развевалась, надо мной летели орлы, клювы раскрыты, глаза из орбит, лапы когтисты, зевы огнисты, и палец мой уже выкалывал глаза, продирал рты, пронизывал уши, путался в петлях одежды, занавесей, юбок, кружев, воротников, пронзая их, прошивая их спицей, стягивая гирляндой, гроздью, беспорядочным набором разноцветных картинок... - вот она!!! "Ату её!!" - заорал я, прянув вперед, прыгнув, чуть ли не взлетев, пригнув голову, вытянувшись в одну напрягшуюся, звенящую в немыслимом натяжении нить, иглу, спицу, луч... О медленно, бесконечно медленно повернула очаровательную свою головку; глаза ее мертво и равнодушно уставились на меня; еще не успев заметить меня, она тут же стала отворачиваться... – и в этот момент пленка фильма, единственным зрителем которого являюсь я, разорвалась, и невидимый, неизвестный мне киномеханик мгновенно склеил ее с куском, в котором я увидел совсем другие стены, что были в трещинах и выбоинах, наспех покрытые грязно-синей краской, местами облупившиеся, в потеках заскорузлой грязи и мазках присохших соплей.
Неужели не повезет?! Господи, бывает же так: кто-то последнее, лишь бы выиграть, вроде бы всё знает об игре, что, где и как, а все равно - полный швах, а забулдыга с ****ью зашли, швырнули куда попало, не глядя, а там раз! - зеро, оно и выиграло, то-то пьянка пойдет, пир на весь мир, в два дня все просадят, снова в дерьме, да еще и должны, но ни хрена, не унывают, пьют да песни поют, а тот, первый-то, уже удавился, долгами да невезением задавленный, никто ведь не верил уже, не давал в долг, всем, всему миру был должен, кредиторы от злобы аж одежду с трупа, еще не снятого с петли, срывают, а толку-то, толку, все равно всех обманул! вот так и я - иду, трясусь; обязательно сорвется, как ни надейся! и что им шляться-то по лестницам попусту - сидели бы в своих квартирах да варили бы щи, да и ели бы: телевизор орет, радио галдит - чем не жизнь, сами такую выбрали, всё есть, какого черта ходят по лестницам? то никого долго, а то гурьбой валят, словно сговорились; даже и не понять, когда лучше-то - когда свет или когда тьма? светло - увидят, опознать смогут при встрече, темно - еще подозрительнее, сразу в полицию позвонят... Боже, какой позор! но сейчас вроде бы ничего, надо только красться тихо, тихо-тихо; но нет - это тоже может показаться подозрительным; надо идти не спеша, словно зная, куда идешь, но как бы слегка сомневаясь; у них все двери утыканы глазками, вот они в них и смотрят; да, конечно; надоедает им сиднем сидеть у ящика, вот они и встают размяться, начинают ходить по квартире, туда-сюда, туда-сюда, на кухню пойдут - что там, мол, варится? сожрут что-нибудь; в сортир потом - чтобы три-четыре жалкие капли из себя выдавить или просто так после кресла на стульчаке посидеть, подумать, - это они говорят, - в кабинете задумчивости, - шутят - идиотские шутки! - опять по квартире пропрутся - чем же себя занять? книг-то не читают, одни газеты, газеты да ящик, да сплетни, а сплетни где? - на улице, на лестнице, - ага! - а что там, на лестнице-то, гляну-ка от нечего делать, одни грабежи кругом, вон, намедни... - и тащится урод к двери, морду расплющит об обивку и пялится, портя себе зрение, в потусторонний от его квартиры мир; минуту стоит так, пять, надоело, жалко, нечего увидеть, вдруг - шорох! - кто это? что это? - притаился, замер, дыхание зажал в глотке; ух, интересно! словно кино смотришь про бандитов, только вживую... - да нет, чепуха; старуха из лифта прется; жаль; и пошел снова к ящику с окном в мир, плюхнулся и сидит, каналами щелкает, пиво жрет из банки, - отлично! - но этот-то ушел, зато другой, в другой квартире, обуян теми же интересами и той же скукой, воткнется теперь глазом в глазок, ведь они же не могут все всё делать одновременно, они же не в колонне демонстрантов; а мне в жизни не угадать, кто за мной может подсмотреть, иду себе и иду, какое им дело! - так нет же, обязательно закопошится в их унылых мозгах мыслишка: а почему это он бредет на шестнадцатый этаж пешком, лифт, что ли, не работает? черт! вечно что-то с этим лифтом, надо бы позвонить, пусть разберутся, починят; но и на лифте мне ехать нельзя - как я приеду на последний этаж, это же шумно, все слышно, как лифт едет, как двери открываются-закрываются, как шаги звучат, а куда они, эти шаги? если шаги, то, значит, - в квартиру, а почему лифт
выпустил кого-то, а ни одна из дверей на этаже не хлопнула?? Гость? никого нету? а почему тогда не уезжает вниз на лифте? ждет? да уж времени много прошло, да пусть хоть и пять-десять минут прошло, всё равно, столько у дверей квартиры, где нет никого, не стоят; куда же он делся-то, этот приехавший затаившийся? - и тут же - бегом к глазку, а глазки-то у всех отличные, современные, 720 градусов обзора, у себя в заднице могут каждый волосок пересчитать, глядя в этакий-то глазок, вперились в него - а на этаже-то и нет никого, а выше - только чердак, ага, тут же понимают, что мало желающих найдется спускаться с двадцать пятого этажа вниз пешком, наверняка уедет на лифте, а если нет, значит, на чердаке, точно, на чердаке, на чердак отправился, подлец! тут же ринутся к телефону; или на чердак; нет, побоятся; проклятье! все подозрительно, все! ведь глупо идти на последний этаж многоквартирного дома пешком, таких идиотов и днем с огнем не найдешь, ну, если только какой-нибудь борец за собственное здоровье, психопат от безделья, но о таком обычно все знают, это как местная достопримечательность дома, но кто же поверит, что кто-то иной вдруг созрел на такое и отныне презирает лифт как средство передвижения, поганящее окружающую среду, не на велосипеде же ему взбираться наверх! надо было мне выбрать какой-нибудь старый, двух-трехэтажный дом, но нет их рядом, да и там опасностей не меньше, там на чердаках до сих пор еще белье сушат, значит, если поймают, сразу же спишут на меня все, когда-либо украденное, сами воруют, сволочи, а накинутся на постороннего, да и живет там людей меньше, лучше знают друг друга, нет, все нормально, зря я так волнуюсь, я же не собираюсь делать ничего уголовного, иду себе просто по лестнице вверх, вверх по лестнице, ведущей вниз, экий штамп в голове, пьеса какая-то, даже не читал, или не пьеса, так, понаслышке, - наплевать, эти-то тем более не читали, где им читать, когда у них газетного чтива завалом, а глаза устанут - глазок в двери есть или окно в мир; они ведь из-за газет такие подозрительные, там их пугают со всех сторон, а они верят, всему верят этакому, идиоты, не знают, где им знать, что всё, описанное в газетах, увиденное по телевизору, услышанное по радио, происходит где угодно и с кем угодно, но только не с нами, с разинутым ртом всасывающими всё это, всё это происходит не с нами, с нами происходит вечно другое, другое! - но где им! чем больше пугают, тем больше подозрительности, чем больше подозрительности, тем больше страха, чем больше страха, тем сильнее страсть к доносительству, - сам справиться не могу, вот и позвоню сейчас, пусть-ка приедут дюжие ребята из кинофильма, но только те, которые за нас, за правду, которых я не боюсь, которых никогда не убивают, которые борются за справедливость, которые ничего не боятся, других не надо, - звонить, скорее звонить! крадется кто-то по лестнице, а если это те, другие?! - чёртова страна! почему я должен скрывать то, что никому не грозит, что безопасно и безобидно, неужели неспешно поднимающийся по лестнице стоэтажного дома подросток может вызвать подозрение только тем, что не воспользовался лифтом?! - но мне надо, надо туда, наверх, там, я знаю, это всегда так делается в домах с лифтами, там, за последним этажом, есть еще лестница, еще выше, она огибает лифт и утыкается в наглухо замкнутую дверь почти что в потолке; в крыше дома, там, за этой дверью, находятся механизмы, приводящие лифт в движение, но мне не нужны эти механизмы, я не собираюсь устраивать диверсию, подпиливать стальные канаты, тянущие лифт, чтобы он упал и убил кого-нибудь, зачем мне это, ведь, даже желая этого, я не смогу увидеть мучительную смерть людей, рухнувших в деревянной коробке с пятидесятого этажа, напрямую проследовавших из одного ящика в другой, мне совсем это неинтересно, я и муху-то раздавить не могу, какой из меня убийца! - но пойди, докажи им это, им, насмотревшимся отвратительных боевиков и наслушавшимся криминальных сводок! - как много ступенек! какой же это этаж? а, уже темнеет; это внизу было светло, хотя почтовые ящики и пожжены, а в углах лужи мочи, там, наверное, новые лампы вкручивают каждое утро, но здесь их уже меньше, где одна горит, где две, сгущается мрак; сколько же здесь этажей? теперь не узнаешь; надо было с улицы посмотреть, дом-то высокий; ну и что, что иду пешком? - к соседу иду, с пятого на седьмой, что тут удивительного? хотя и так крадусь как мышь - черт!! лифт включился! кто-то вызвал наверху! но это, наверное, очень высоко, я даже стука дверей не слышал; это не страшно; лифт так шумит, что могу идти смело, без опаски; урчит, словно старый астматик, взбирающийся в автобус после того, как гнался за ним от светофора; ага, остановился; дверь хлопнула; шаги; тишина; значит, не вызвали, а кто-то снизу поднялся; постою немного; занимался бы спортом, было бы легче; но скучно; по сту раз на дню выжимать какую-нибудь стопудовую гирю - какая тоска! кому это интересно, кому это нужно? или мяч пинать до одурения, с утра до ночи, идиотизм какой! ладно, пойду... - и я иду все дальше вверх, проползая этаж за этажом, свет становится все тусклее, на нескольких этажах царит уже полная тьма, только лампочки в шахте лифта мерцают сквозь решетки, опутывающие ее, создавая лишь иллюзию освещения. В нескольких этажах выше внезапно распахивается дверь квартиры, оживленные голоса: "Ну, пока!" - "Пока!" - "Я провожу тебя до лифта?" – "Да нет, я пешком." - "И не лень?" - "Пройдусь, ничего," - дверь захлопывается; с оледеневшим мгновенно сердцем я прижимаюсь к стене; насвистывая, кто-то идет вниз, - что же делать? здесь не спрячешься; он пройдет в полуметре от меня; обязательно заметит: подросток; глаза бегают; это ничего не значит, что здесь темно, - он сразу всё поймет; глаза всегда видны; скажет: "Ты что тут делаешь? из какой квартиры?" - что я отвечу? назову любой номер? но есть ли здесь такой? а если он уже ниже? а если его нет вообще? а если потребует назвать адрес? а если спросит, к кому? вниз бежать? - услышит; приближается; к лифту! нажать кнопку! жду! только что вышел! спиной к нему! - слава Богу, ползет вниз; скорее, ну же, скорее! но я же должен тогда спуститься вниз, выйти из дома! что же, весь этот путь насмарку?! а как я тогда вернусь наверх? снова по лестнице? а они увидят в свои глазки, что это снова я, как бы независимо-непринужденно, опять бреду вверх; как же так, подумают они, ведь он же только что проходил; и опять идет? распахнут двери, закричат: "Это опять ты?! ты что тут делаешь?!" - что я отвечу? опять назову несуществующий номер квартиры? а если они знают ее хозяев? - они же всё всегда знают! - а если эта квартира на их этаже? а если откроется дверь квартиры под этим самым номером? пА-а, так это ты гадишь на лестнице? - заорут они, - это ты поганишь стены углем и калом! это ты, мерзавец, звонишь в звонки!" - и я брошусь бежать, но я не спасусь от них бегством, что с того, что я ринусь вниз по лестнице, спотыкаясь о путающиеся под ногами ступеньки, если я оступлюсь, выдохнусь, обессилею раньше, чем нагонит меня воняющий потом и чесноком толстобрюхий урод, который, брызжа слюной, начнет трусливо бить меня и истерично, смелея от собственной трусости, орать в мои лопающиеся от страха уши: "Так это ты, ты, ты!!." - где мне спрятаться?! - нет, тишина; хлопнула дверь; он просто спускался с этажа на этаж; в гостях был; это была его любовница; отлично придумано! - жена в постели, а любовница двумя этажами выше; жена мегера, а эта призывно расставляет ноги; пожалуй, наверное, и подруги; учились вместе; что-то там у нее свет погас, пробки, наверное, пойду, посмотрю; час нет, два... что так долго-то?! пробки вставляли? - да нет, сигнализация сработала, полицию ждали, а я за свидетеля... - ах ты, негодяй!! - но мне плевать на их пререкания, я перевожу дух, я закусываю нижнюю губу, я снова начинаю движение наверх; еще один пролет, еще; сколько же мне идти? и не увидеть-то ничего вверху! лестница уступчатой змеей вьется вокруг шахты лифта, виден только очередной марш, сколько их? я ведь не успею спастись бегством, разве что нырять головой вниз в пролет, падающий сквозь лестницу вместе с шахтой, да я и не смогу этого сделать, что же они так подозрительны-то все, сами, что ли не были молодыми, не были подростками? не были детьми? не рассказывали друг другу о забавах взрослых? или все то, что я прочитал в "Справочнике молодого врача", - правда? как осточертели эти ступеньки, нет числа им! можно свихнуться, поднимаясь на такую высоту! не плюнуть ли на все это, не спуститься ли вниз, на лифте, не пойти ли домой, к уюту, книгам, мечтам и фантазиям? ведь я же и дома могу этим заняться! мне 14 лет, уже пять лет я изнываю по женщине, хотя до сих пор не знаю, как она устроена, у нас дома есть много журналов, которые я листаю в отсутствие родителей, они их выписывают, мой отец, которого я ненавижу, занимается фотографией, когда через десять лет я буду жить со своей первой женщиной-женой, она, возможно, почувствует себя хозяйкой в доме, принадлежащем не ей, и начнет все перебирать и укладывать по-своему, она начнет рыться в ящиках, которых никогда не касалась рука моя, не потому, что я нелюбопытен, но потому, что я даже не предполагал, что в них можно найти; мне было неинтересно, что хранилось в ящиках моей умершей матери, которые столь бесцеремонно, на правах новой хозяйки, выдергивала из шкафов первая жена моя, ведь она устанавливала свой, новый порядок, все лишнее подлежало уничтожению, - "Я нашла, - скажет она мне через десять лет, скажет мне, даже не представлявшему до нее, что же за мерзость находится у них, этих женщин, между ногами, - я нашла фотографии твоей матери, снятые, наверное, твоим отцом; там - такое... такое!.." - и я захочу ее ударить, убить; я захочу ее ударить и убить точно также, как захочу потом ударить и убить 0, как захочу ударить и убить многих других, не соответствующих моему представлению о них; они будут слишком реальны, чтобы быть рядом со мной, - или я буду слишком бесплотен, чтобы быть рядом с ними, и ненависть к ним будет вечно переливаться во мне в любовь к ним, и я так никогда и не смогу понять, как же я все-таки отношусь к ним, но только раздражение от их присутствия рядом будет неизбывно, то разрастаясь до беспредельности геенны огненной, то мельчая до неосязаемости горчичного зерна, имея веру с величину которого, можно... да что же за пошлая дура попалась мне в жены, и это с нею я обречен теперь жить вечно вместе, до гроба, любя ее?!.. Боже! нет, домой нельзя; еще рано; я упрям; я все-таки встану; я все равно совершу задуманное, все-таки поднимусь до последнего этажа, я сделаю это, я все сделаю так, как хочу, Я хочу, а не кто-то другой, навязывающий мне свои мнения, которых я не разделяю, которые мне не нужны, которым я не желаю внимать, а, тем более, следовать, я сам себе голова, - говорите, только дурак учится на своих ошибках, хорошо, пусть так, но я - умный дурак; пусть я не знаю, что расположено между ног женщины, но зато я знаю то, мимо чего вы проходите равнодушно или презрительно посмеиваясь, - помните ли вы, как вы меня выпороли только за то, что чтение Достоевского я предпочел одному тупому повороту головы в сторону от страницы, что я читал, чтобы сказать вам "здравствуйте"? - я не ответил на ваше приветствие, я ничего не ответил, я весь был при умирающей Эсмеральде, которую била дрожь отвращения при одном только виде преданного, любящего, сильного, но уродливого, как монстр, Квазимодо, - эх, 0 бы сюда, этот красавец был бы точно по ее части! - и вы избили меня, изругали, изрубили на куски, не разговаривали со мною неделю, месяц, год, до сих пор не разговариваете, затаив злобу, ощерясь против того, что непонятно вам, плюнув мне в душу и ужасаясь после этого, почему же плюют в душу вам, хотя вам бы лучше было ужасаться тому, почему в нее еще так мало плюют, вам, спрятавшимся за дверьми этой оскотинившейся лестницы! - и я ползу вверх, вверх, решетка переливается в блеклых лучах мохнатых шахтенных фонарей, я миную черную коробку лифта, удавленником повисшего на тросах; он мертв, он давно не дышит; вдруг - грохот раздается со всех сторон; с безумным воем скорлупа обессиленных валится вниз, в шахту, исчезая с моих глаз, но это не страшит меня; уже не так бодро, как вначале, уже задыхаясь, но я иду и иду вперед, вверх; лифт замирает внизу; хлопают двери, повторно, еще раз, снова, по шахте проносится чечетка щелчков, неизвестно что означающих, тросы натягиваются, тянут вверх временное обиталище неумеющих летать; и страх снова охватывает меня; я прижимаюсь к стене; я останавливаюсь; где-то замрет этот лифт? внизу? ниже меня? хлопают двери; выходят; несколько; прощаются; лифт взвизгивает и проваливается вниз; "Чепуха, - говорит кто-то, - доберусь пешком; околеешь тут, его дожидаясь; давно пора бы новый", - существо движется наверх, оно в трех или четырех этажах ниже, что мне делать? шаги неторопливы, уверенны; наверное, тучен; или слегка пьяноват; может быть, не очень опасен; или наоборот - агрессивен и злобен; с виду на роже тупое добродушие, глупейшие анекдоты вызывают утробный ребячий смех, даже не смех, а ржание, совершенно неадекватное рассказанному; но, чуть что, - звереет не на шутку; готов растоптать, хотя и трусоват; массой, массой берет; массой и пьяным угаром, нутром чувствуя, что может буянить; и когда может; не нужен он мне; надо бежать! - и я шаг в шаг начинаю повторять его шаги, затаив дыхание; его у меня и так-то уже нет, я уже выдохся, я, наверное, уже этажей пятьсот прошагал, а тут еще и тенью нужно представиться! - но в нескольких этажах выше распахивается дверь, и кто-то, ринувшись к лифту, начинает, чертыхаясь, давить на кнопку вызова; если меня поймают, я пропал! меня разорвут на части! как это у меня вылетело из головы! проклятая лестница! о глазках все думал, а внизу-то, внизу! не за то меня растопчут, что я якобы гажу на лестницах и порчу лифты, а за подвал! конечно, конечно!! я же зашел туда случайно, думая там укрыться и совершить чаемое! как же я не подумал! мне следовало идти искать другой дом, не этот! я же прежде всего увидел дверь в подвал, ну и что, велика ли разница, подвал или чердак, главное - уединиться; да и безопаснее, чем переться на крышу; шмыгнул - и все тут; правда, могут закрыть; но вряд ли, какой сантехник попрется в восемь вечера запирать какой-то там подвал, нет таких идиотов, пьяные уже давно, с утра, - и я кошкой нырнул в слабо скрипнувшую дверь - там было сыро, душно, но ужасно светло; я сбежал по ступенькам; я огляделся - Боже! здесь ли место для моей тихой забавы?! - подвал был залит светом, свечи стояли повсюду, они образовывали круги, их было неисчислимое множество, все они горели, словно их недавно зажгли, чад стоял от них, а в этом чаду, в этих светящихся кругах, всюду лежали кошки, кошки! - обезглавленные, с распоротыми животами, посаженные на кол, с головами, проткнутыми железными прутьями, повешенные, сожженные, распятые на крестовинах, разрезанные на куски, визжащие, перекатывающиеся обрубки, лишенные конечностей, задыхающиеся в стеклянных банках, с гвоздями, вогнанными в глаза, связанные друг с другом, мертвые и живые, но обезображенные так, что уже не выжить; онемев от ужаса, я стоял на грязном песке, залитом лужами крови и кала, - о таком ли месте я мечтал, лелея мысль о своей тихой забаве?! – и я бросился назад, я выбежал к лифту, Господи, только бы никто меня не увидел, а они спускаются-поднимаются, сверху-снизу, теперь, если они поймают меня, они непременно, непременно скажут, они даже сомневаться в этом не будут, что это я искалечил этих несчастных кошек, что я садист и живодер, гадящий в лифте и поджигающий почтовые ящики, звонящий в звонки и ворующий белье, они вызовут полицию, они сожмут меня своими жирными телами, - что ты тут делаешь? - рявкнут, зарычат, залают они мне в лицо, - где ты живешь?! - ведь они тут же догадаются по моим бегающим глазам, трясущимся рукам, дрожащему лицу, что я не живу здесь, что номер квартиры выдуман мной; они даже могут направиться туда и справиться, знают ли те меня, и это, конечно, не подтвердится, зато подтвердится то, что они видели меня в глазки, как я крался, каждый день крался - зачем?! - и тогда они начнут пытать меня, что ты здесь делаешь, это не твои дом, не твоя крепость, почему ты тут шляешься по ночам, ты воруешь, ты живодер, ты подонок! отвечай, зачем ты здесь! - что я отвечу, я же не могу сказать правду, да и кто поверит такой правде, ведь правда в том, в чем уверены они, а они будут упорствовать, наступать на меня, смотреть не мигая, давить меня своими животами и орать, самое ужасное, орать, орать на меня, угрожая самосудом, за который им, будут орать, ничего не будет, скажут спасибо, кто-то, наверняка, и ударит меня, их будет становиться все больше, больше, и все видели, они позвонят по телефону, вызовут полицию, те стремглав приедут, схватят меня, скрутят, возьмут отпечатки пальцев, отвезут в отделение, и там еще более страшный, чем все обитатели этого дома вместе взятые, полицейский посадит меня перед собой под тысячеваттной лампой прямо в лицо и начнет допрос, но что я могу ему сказать, в чем признаться, я же должен что-то противопоставить их обвинениям, я же должен оправдаться, хотя бы и утопив ближнего своего, но утопить я могу только себя, я же не совершал тех преступлений, что на меня пытаются свалить, взвалить, я только хотел совершить, да разве же это преступление, что я хотел совершить, но я знаю, что это тоже карается, что этого следует стыдиться, а, если я не сознаюсь в том, чего не совершал, меня всё равно осудят за это, потому что все, даже никогда и не видевшие меня, а кто в этом доме хоть когда-нибудь мог видеть меня, если я сам первый раз в нем, - никто, никто! - всё равно скажут, что это я, я, они помнят, они видели, они уверены - я гадил на лестницах, постоянно тут ошаваюсь, таскал кошек в подвал, выходил оттуда с окровавленными руками, да, да, и у меня пропала мурка моя пестренькая, так это он, он её, гаденыш! - а теперь вот снова пришел сюда насладиться, ведь каждого преступника тянет на место совершенного им преступления, это правило, это такой закон, мы-то знаем законы, мы все читали об этом в газетах, слышали по радио, видели по телевизору, это он, он!! да ты, подонок, еще смеешь отпираться?!! - заорет на меня какая-нибудь держиморда в полиции, - да тебе место в колонии, в тюрьме, на каторге, да я сейчас сам устрою над тобой суд!! эй, ребята! - и тогда я точно сознаюсь, я упаду на колени, я обгажусь от страха, всё, всё, что угодно, только не бейте, не сообщайте родителям, в школу, я скажу, скажу, я открою вам, зачем я пришел в этот дом, простите, простите, не бейте только, я не виноват, я хотел... - Что?! что ты хотел, сволочь?!! - я хотел, я хотел... - да знаем мы, что ты хотел! мы давно уже наблюдаем за тобой! ты думал, что ты - невидимка? мы прекрасно знаем, что ты гнусный извращенец, и свидетели есть, и даже видеофильм, как ты в одиночку, дома, и ты сам знаешь об этом, ты ведь стыдишься этого? тебе страшно признаться в этом? - иначе бы ты не прятался, не искал укромные уголки, чтобы предаться отупляющему тебя пороку, - или хочешь сидеть в тюрьме?! там-то тебе покажут! да мы еще и попросим об этом! да ты сознайся, сознайся, дубина! спаси себя, а то загремишь на всю катушку! неужели ты думаешь, что тебя никто не видел, когда ты там... - да мы все знаем! сознайся, для твоего же добра говорю тебе, у меня у самого такой же растет... - и я сознАюсь, сознАюсь, конечно же, я сознАюсь, я не выдержу такого массированного напора способных искалечить меня в одну секунду, опозорить меня, лишить меня будущего, на которое я так надеюсь, превратить меня в посмешище, когда я буду бояться выйти на улицу, ибо каждый сможет смело плюнуть в меня, в газетах напишут про меня, как же я буду жить дома, как буду общаться с матерью, которая сотрет меня в порошок одним только взглядом своих неверящих, но уже ненавидящих меня глаз?.. я соглашусь на всё, я подпишу всё, что угодно, только не рассказывайте, не рассказывайте ничего никому, никому, я вас умоляю, хотите, я встану на колени, да я и так стою, да, да, я знаю, это порок, за это отрубают руки, от этого волосы растут между пальцами, но простите, простите меня, что вы хотите, я все сделаю, все, что угодно, только не говорите, никому не говорите о том, что я... что меня... я умоляю вас!!! как я буду жить после этого?!! ведь мне же самому стыдно, когда Это заканчивается... - А-а! вот видишь! вот видишь!! самому стыдно! еще не всё, значит, потеряно! Хорош-ш-шо! я пойду тебе навстречу; дай только мне слово.... нет, не только мне, но и вот этим, что стоят рядом, ведь и они же слышали, - дай слово, что больше никогда, никогда не станешь заниматься этой мерзостью... - Но ведь они расскажут!!! - Ты что, за подлецов нас считаешь? за предателей нас держишь, молокосос?! ты кого обвиняешь?! Ах ты!.. да не бойсь, не бойсь, не ударю... дыши глубже... Короче, так, – всё останется между нами; протокол допроса видишь - рву; но копию себе оставил, мало ли, вдруг снова... в общем, смотри! а так - можешь быть свободен; только вот что: у вас там кто еще в классе занимается этим? может, ты совращал кого? а? ну, одним словом, понимаешь; телефон твой мы знаем, не спрячешься - раз в месяц буду позванивать, расскажешь мне, если что... это дело... или обижает кто... спекуляция, анекдоты, все такое... не маленький, сам понимаешь, коли таким делом уже занимаешься, что к чему... Все понял?! Ну давай, иди, что стоишь как пень? Оглох, что ли? Сержант, проводите! - и я коченею от ужаса, вжавшись в стену, беспомощно шаря руками по крестикам и рубчикам, резвящимся под краской, покрываясь испариной, опускаясь все ниже и ниже на полусогнутых, трясущихся, не держащих меня ногах, - ведь все равно расскажут, расскажут, обязательно расскажут, семье своей, вечером, за столом, за чаем, за пивом, сегодня, слышь, привели одного, так, сопля соплей, рукоблуд, одним словом, - да что ты! чей же? - да такой-то - ой, знаю! - неужели?! - и пошло-поехало, та еще одной, а эта всему свету, узнают, узнают, все узнают, Боже! на улицу будет не выйти, к доске отвечать не выйти, руку за книгой под парту не засунуть, сразу же закричат, заулюлюкают, кличку тут же дадут, гадкую, на всю жизнь, никогда не отмоешься, обязательно когда-нибудь да встретишь того, кто вспомнит, только руки на себя наложить, но я боюсь, боюсь, боюсь, мне не сделать этого, лучше позор, чем смерть, я не вынесу... - а руки вспотели, куртка съехала набок, за спиной даже стена мокра от пота, а обгрызенные ногти царапают, царапают эту стену, цепляются за рубчики, выбоинки, неровности, да что же это за стена такая, как она похожа на землю с самолета, если смотреть на эту стену с расстояния двух шагов, все как с самолета, верно, это я не вынес позора, я бросился вниз с самолета, нет, меня выбросили, казнь такая для извращенцев, чтобы и мокрого места не осталось от них, чтобы не поганили, выбрасывают их, поднимутся на сто тысяч километров и бросают; катапультой; на стуле; вроде электрического, - бабах! - и всё, я падаю, невесомость в кишках, тошнит, я падаю, все, как на стене, все, дороги-черточки, озера-выбоинки, дома-квадратики, реки-паутинки, трещинки, и потеки, потеки все какие-то грязные, поля, да, поля, где собрали, а где нет, не собрано, только что посеяно, потому и цвета разные, но очень медленно приближается, ах да, я же высоко, но сколько лететь, надо посчитать, сколько еще проживу, хоть бы сознание потерять, но нет, все вижу, все чувствую, воздух в морду как тряпкой бьет, все ближе, ближе, надо очень незаметно приближаться, так и будет, еще чуть-чуть, домики растут, реки расширяются, все быстрее, быстрее растут и расширяются, это только вблизи, совсем вблизи земля начнет вырастать в глазах катастрофически-увеличивающимся шаром, чугунным ядром, меня приговорили к смерти под чугунным ядром, огромное ядро, величиной с землю, оно падает на меня, в мгновение распухает, заполнит собой весь мир, все окружающее и ударит, ударит с такой силой, что от меня ничего не останется, я превращусь в пар, в дымок углекислого газа, вылетевшего напоследок из моих легких, в мокрое пятно, моментально всосанное землей, в ноль, в ничто, никогда ничем не напомнящее меня, еще живого, падающего, лежащего под падающим чугунным шаром, впившегося в него глазами, цепляющегося мечущимся взглядом за фантастически разрастающиеся неровности, трещинки, бугорки на его распухающей поверхности, я уже вижу автомобили, людей, деревья, листья, травинки, я уже совсем рядом у стены, в которую вперился немигающим взглядом, видя в ней землю, на которую сброшен, я уже совсем близко от смерти, я делаю стремительный шаг вперед, я швыряю себя лицом в стену, окровавливаю ударом лоб, темнота, боль... я упал... я умер... я разбился...
 
Я
Я умер. Я исчез. Мое земное тело
Теперь как автомат бездумного бытья
Безвольно продолжает меркнущее дело
Ненужного ему постылого житья,
Но - без меня. Перед лицом пророка
Мне - нечего сказать, когда, убог и гол,
С рожденья меченый клеймом порока,
Но никогда не званный им за стол,
Я проклят...
ОНО
Что с того? Коли душа извилась
В сомненьях суетных, надуманных страстях?
Себя изранив ложью, волочась в полях
Безрадостных надежд, с дороги сбилась,
Поводырем себе сосущий страх
Избрав, - что с этого? - забвение покоем?
Лик мерзостный свободы от оков,
Вам сладостных? или презренность ков,
Что больше вам не вить, завистливым изгоем
Живя средь смрадных ласк и непристойных слов?
Что с этого всего? - печаль и мерзость?
Пустые хлопоты? безликая чреда
Бездарных дней? бессмысленность труда?
Унылый отдых? дремлющая дерзость
Всех осудить сплеча до Страшного Суда?
Отчаянье? ничтожество постели?
Пол заскорузлый да безнравственность еды?
Да извращения при виде красоты?
Да рвотой истлевающие в теле
Усилия при лицезреньи наготы?
Да оползни в душе? Так что же?!
Я
Только сталь,
Сияя тусклым равнодушьем в ножнах,
Не укоряя благородством ложным,
Вернуть мне сможет чаемый Грааль,
Не плоть в нас возрождающий, но даль
Конечного природы увяданья,
В которой и ничтожное созданье
Зачем-то рождено. Плодясь из рода в род,
Собой кормя кого-то иль, наоборот,
Кого-то пожирая, лишено смятенья,
Бестрепетно презрев судьбы каменья,
Живет лишь потому, что, все-таки, - живет,
Пока его смертей безликий хоровод
Не смоет, жесткою рукою созиданья
Стерев и радости, и боли, и желанья...
ОНО
... паря в безвечности, с непознанных высот,
Уму непостижимых, неподвластных знанью,
Все вечно оскверняя гнилостным дыханьем,
Всех зная издавна, насквозь, наперечет,
Оно - и вынудит тебя упасть вперед,
Навстречу подлому и гнусному закланью...
Я
... поскольку вся безвременность изгнанья
Мне даже крохотной слезинки состраданья
Не даст! И лишь постыдный мне, безнравственный порок
Останется, как прежде, втуне между строк.
ОНО
И что с того?..
 
Переведя дух и открыв глаза, я отхожу от стены в грязном сортире сумасшедшего дома, где только что выпал из самолета и, просвистев в воздухе пылающим метеоритом, вонзился в землю, не оставив по себе ни памяти, ни следов. Заманчивое приключение! не повторить ли мне снова этот аттракцион? Я отхожу шага на два от стены, начинаю вглядываться в нее мучительно долго, воображая во всех её неровностях очертания поверхности земли с высоты сто тысяч километров; нет, это слишком, - лучше тысячи; впрочем, неважно. Миллиметр за миллиметром я приближаюсь к стене, все быстрее и быстрее, трещинки превращаются в дороги, пятна в поля, я снова швыряю себя лбом в стену, снова умираю, снова оживаю, снова отхожу, я повторяю все это снова и снова, я играю со смертью понарошку, я почти перевоплощаюсь в падающего человека, я вызываю в себе ужас отсутствия парашюта и спасения, это почти то же, что постоянно, каждую минуту, происходит на свете с кем-нибудь, но только для меня смерть не наступает, а временно отодвигается до следующего раза, отбрасывая меня снова к моменту выпадения из самолета, я снова и снова парю в пространстве, я снова и снова просчитываю время падения и точно соизмеряю свои шаги к стене со скоростью приближения земли ко мне; эта игра бесконечна, но и ее хочется разнообразить; и я начинаю думать о том, что, коли терять уже нечего, все равно смерть, что не оставит от меня даже пара поминовения, не стоит ли в эти последние минуты выпустить из себя чудовище, что будет размозжено ударом земли вместе со мной; пожалуй, это было бы заманчиво и оригинально - секс на пороге смерти с самим собой, плевки расплавленной жизни в лицо той, что не имеет лица! И я делаю это; чудовище вырастает из-под меня, оно хищно тянет свою упругую шею, налившаяся кровью морда его растягивает в вожделении сочащуюся слюной пасть, глазки прорисовываются на блестящих от натуги щеках, ствол шеи растет, вытягивается вперед, становится больше меня, это уже не чудовище, вырвавшееся на волю из тюрьмы моего межножья, это я пассажиром лечу на чудовище, несущем меня на своей изборожденной набухшими от напряжения венами спине, изгибающейся подобием тугого лука, вздымающем пылающую морду с разинутой пастью, а обвислые мешочки, воспринимавшиеся раньше мною пародией на сморщенные старческие груди, вырастают сзади меня в крылья, кожистые, перепончатые, выпускающие из места своего соединения длинный, змееподобный и тошнотворно извивающийся хвост; я обеими руками вцепляюсь в морщинистую кожу, облегающую жаркую, тугую, извитую жгутами напрягшихся мышц шею чудовища, тяну ее, эту кожу, на себя, но морда его рвется вверх, ввысь, кожа натягивается, утончается, прозрачнеет, мои ногти чертят на ней кровавые узоры, нимало не охлаждающие его пыл, я лечу, я лечу, я падаю вниз, все быстрее, стремительнее, молниеносней, ну же, ну же, еще, еще один плевок в лицо стремительно, омерзительно быстро приближающейся ко мне земле... удар! даже крика не успеть издать; молчание; смерть; я, испуганно глядя по сторонам, начинаю суматошно затирать ногой белесые капли на полу; но поздно - Никита, самодовольно ухмыляясь, смотрит на меня, подпирая могучей спиной дверь, ведущую из туалета в коридор сумасшедшего дома.
Как он так тихо сумел прокрасться сюда?! ведь это же туалет! наверное, я увлекся; хотя нет, я знаю, - это донес на меня тот психопат, которого я принуждал участвовать в полете; я показывал ему чудовище, а тот пялился на него такими глазами, словно никогда не видел, словно у самого нет такой же замечательной игрушки; я говорил ему: "Ну, давай! давай вместе! раз-два, раз-два! что, получается?" - "Не-ет, - выл он, - ничего не выходит." - "Да ты просто идиот!?" - в сердцах сказал я ему; все ясно - вот он и обиделся; обиделся и побежал жаловаться одному из этих многочисленных Никит, что даже в поезде, изменив цвет кожи, преследуют меня; они, наверное, вылупляются из лягушачьей икры, раз их так много, икры, составленной из множества маленьких-маленьких 0, - экая скотина этот идиот! правильно я его назвал! никому нельзя верить! даже только что высиженному яйцу! а ведь я должен был это предвидеть! Никита лениво приблизился ко мне; я зачем-то побежал к рукомойнику; но включить воду, чтобы вымыть руки, мне не удалось, - Никита просто взял меня за волосы... и... и?!.
Иногда мне кажется, что все это я произношу, хотя я это всего лишь думаю, перед каким-то судом, относящимся к излагаемым мною обстоятельствам дела довольно насмешливо; поведение слушающих повергает меня в смятение, заставляющее прикусывать иногда не в меру разболтавшийся язык; сочувствие в их глазах прочитывается совсем не в тех местах моей речи, что претендуют на сочувствие, да и что это за речь? - изложение случившегося или последнее слово приговоренного? анамнез или диагноз? вымысел или явь? - хотя иногда реакции совпадают: и я плачу, и у них льются слезы. А, вообще-то, они смеются; курят, рассказывают анекдоты; вдруг кто-то из них, словно спохватившись, перебивает меня неотносящимся к сути рассказываемого вопросом, - и я вынужден отвечать - ведь это суд! – а, пока я отвечаю, запинаясь и постоянно соскальзывая с нити повествования, они уходят, появляются другие, с другими вопросами, с другими анекдотами, а я забываю, на чем закончил, о чем говорил, на что отвечал, что сказать еще, ведь это же очень важно - ничего не забыть! я всегда считал это самым главным, самым определяющим: нужно так построить фразу, чтобы в ней заключались все мыслимые и немыслимые смыслы, без них она мертва, лучше тогда молчать, - я же все-таки не персонаж из романа Камю! – но, если нет этих смыслов, их следует выдумать.
Судьей, оказавшимся передо мной в тот злосчастный день, была женщина. Я так долго сидел в белом кубе, борясь с воображаемыми толпами, рвущимися туда с такой энергией, словно там медом намазано, расправляясь с ними, выталкивая за дверь, понося да глумясь, настолько уже разгорячился этими зряшными победами, что руки чесались и в действительности это сделать. Вот я и приоткрыл дверцу своего куба. А за ней оказалась комната, а в комнате той сидела женщина. Имя ее было 0, и глаза у нее были, как 0, и лицо, и фигура, и маленький алый ротик.
Услужливые и злые товарищи и здесь приложили свою зловредную и шаловливую руку. Зная наперед, сколь они вредны и полезны одновременно, можно было бы смело посчитать их вполне безобидными, если только не давать им поводов для проведения над собой их безнравственных экспериментов, тем более, что 0 уже прошла через их руки. Для этого-то и следовало сидеть в белом кубе вещью в себе для своего же собственного потребления и истребления. Долгое время после той, первой стычки, мы пребывали с 0 в состоянии радушного равнодушия. Кое-какие сплетни о ней доходили до моих ушей, но и ей кое-что нашептали. Вот почему однажды, будучи навеселе, со свойственной ей прямотой, подстегнутой выпитым, - а выпито, думаю, было не так уж много, какие-нибудь там джин-тоники, лонг-дринки или водка с соком в пропорции три к пяти, - она уселась рядом со мной и, сияя масляными маслиновыми глазами, дерзко спросила: "За что это ты так меня не любишь?"
Я не был подготовлен к такому вопросу. Не успел я приоткрыть дверцу своего белого куба, как мне тут же в лоб влепили вопрос словно пулю, ледяной снежок, поцелуй на морозе. О смело шла напролом, она потому-то и побеждала, что никогда ничего не боялась. "Давай выпьем!" - храбро предложила она. Я нехотя, но не подав виду, не отказался, хотя мысли мои в тот момент были далеки от 0; они шлейфом тянулись за мной, и, если я уже был вне белого куба, то они еще только-только горностаевой мантией с плеч начинали свое движение вослед моим шагам. Однако требовалось что-то ответить, молчание было бы невежливо, неучтиво, - но ответа и не ждали, продолжали сыпать вопросами. "И ты мог сказать, - в голосе сквозили явные упреки, нежные упреки, пьяные упреки, - что меня следует сторониться? что со мной нельзя иметь дела? что со мной не следует иметь дела? что меня надо бежать, избегать как огня?! За что же?!" Глаза ее улыбались, смотрели умоляюще-жалобно, "юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила", стаканы наполнялись, сближались, звенели друг о друга; я трепетал - сто тысяч лет прошло, а я так и не извинился перед нею, и вдруг она сама подходит ко мне с требованием извинений! - однако в тот момент я не был готов к какому-нибудь ловкому ответу, потому-то и отложил его на будущее, отделавшись какими-то невразумительными междометиями; ведь самое главное - это задать вопрос, а отвечать на него можно до бесконечности, если только тебе дадут возможность выговориться; мне предоставили эту возможность.
Ответ висел в воздухе яблоком, которое следовало сорвать и надкусить, но произошло это много позже, когда я сумел сообразить, как такой простой ответ украсить двусмысленностями, в нем неподразумевавшимися. Двусмысленность эта лежала на поверхности, прозрачной и призрачной, как все мои ковы, и подобной глади моря, сквозь которую скалы и уступы, утопленные на глубину десятков метров, кажутся чуть ли не выступающими наружу, и в которую - гладь? глубину? - нужно прыгнуть с торчащей над нею уступчатой скалы, повинуясь безотчетно-мучительному желанию понравиться женщине, даже не смотрящей на тебя, скрывшей в этот момент глаза свои под темными очками и даже под ними прикрывшей их утомленными косметикой, покрытыми сеточкой приближающейся старости веками, замалеванными тенями, совершенно не соответствующими цвету ее глаз, - попробуй-ка, скажи ей об этом! - легче прыгнуть со скалы; а, может быть, и безопасней. Ведь эта женщина все знает лучше всех, да и можно ли обидеть женщину сильнее, чем заявив, что у нее нет вкуса? это все равно, что крикнуть ей в лицо, что она уродлива; или ****ь. Пусть она и сотрет тебя потом в порошок, однако неизбежно будет оскорблена. Я только один раз позволил себе такое, но ведь я и дело имел с 0, диким животным, привыкшим к свободе и не поддающимся дрессировке. Но до этого было еще очень далеко.
Пытаясь ответить на ее вопрос, я очень быстро оказался в ее комнате. 0 сидела за столом, курила, готовилась к отъезду, - знала бы она тогда, куда! - была, как всегда, уже навеселе. Необратимость совершаемого показалась мне доброй, она пьянила меня и без того уже пьяного; можно сказать, мы с 0 оказались примерно в одном и том же состоянии для прикосновения к пороку; мы не вспомнили тогда о великом самобичевателе, объединявшем три смертных греха воедино, мы говорили совсем о другом, да и кто из нас грешен в своих глазах? Об обидах было забыто, мы, захлебываясь, рассказывали - бестолково, беспорядочно, перебивая и мешая друг другу - о наших жизнях, еще не пересекшихся, разделенных до той поры мшистой каменной стеной отчуждения и молчания, и удивительно оказывались похожими друг на друга, но еще не обращали внимания на это кажущееся сходство. Приходили какие-то люди, так сказать, навестители 0; возможно, они имели желание переспать с нею в этот вечер, но он отдан был уже мне; все они были изгоняемы одним только властным мановением ее маленькой ручки и совершенно невозмутимым моим поведением – ведь я сидел у 0 в комнате не как гость, но как право имеющий тут находиться - что было немедленно замечено 0, не раз говорившей впоследствии, что я "всюду, как у себя дома", - когда уничижительно, когда с восхищением - в зависимости от ее настроения и характера наших отношений. Я стоял над пропастью, замирая от восторга, что могу низвергнуться в нее; ни один из перебывавших в постели 0 прежде, я думаю, не испытывал ничего подобного - они шли к ней как к ****и и относились к ней как к ****и, я же затевал с ней игру, туманящую мой разум обилием непредсказуемых возможностей, не предполагая, сколь они могут стать тягостны; возможно, я уже любил ее, не признаваясь себе в этом, - с чего бы тогда я стал оскорблять ее, едва увидев, и не зная потом, как извиниться? Своими руками я открывал дверь навстречу необратимости, хотя сама 0, конечно, никакой необратимости, ничего из ряда вон выходящего в происходящем не видела, - я для нее был очередным претендентом на звание одного из ее многочисленных одноразовых любовников, многих из которых она, возможно, уже и не помнила, калифом на час, претендентом назойливым и настырным, которому легче отдаться, чем выставить за дверь. Это не я вошел в ее комнату, полную разбросанных вещей, косметических принадлежностей, сигарет, пустых бутылок и прочего женского хлама, это она, столь же реальная, как и воображаемая, вносилась на волне приманивающей меня необратимости в пространство, ограниченное стенками белого куба. Спиртное закончилось, но 0, как всегда, было мало выпитого; я принес еще; при этом мне довольно доходчиво объяснили, что к сфере ее сексуальных пристрастий я никак, ни с какого бока не принадлежу; однако спиртному обрадовались; я настаивал - мне было так одиноко, так горько неизвестно отчего; мне так хотелось ласки, а не фантазий о ней; я был так слаб и несчастлив - кто, кроме женщины, сможет меня понять, пожалеть, помочь мне? да я и не претендую ни на что; мне бы только провести с тобою ночь рядом; мне холодно, мы ляжем рядом как брат с сестрой; клянусь тебе, разве я похож на лгуна? давай, родная, ляжем по-братски... "Я люблю спать одна!" - отрезала 0, но стаканы снова наполнялись вином, закуривались новые сигареты, рассказывались новые истории, читались стихи, я гладил ее руки, ласкал волосы, целовал лицо, приоткрывал привольно лившиеся под тонким полупрозрачным халатом груди, скользил рукой вдоль бедер, дальше, ближе... Скучно теперь обо всем этом думать, теперь, когда она ощетинившимся ежом сидит в углу и глаз ее не видно, настолько ей гадко даже мельком взглянуть на меня, не то, чтобы вспомнить о чем-нибудь, ведь необратимость не бывает сама по себе, она тянет за собой целую вереницу новых, - и нет уже дороги назад, в молочно-белый куб, да и дорога туда забыта. Я только сказал ей, что в моей фразе был заключен совсем иной смысл, не тот, что лежал на поверхности; избегать тебя надо потому, сказал я, что в тебя тут же можно влюбиться, полюбить и погибнуть, вот почему! Думаю, ей это пришлось по вкусу, хотя придумал я это на ходу и никогда ранее не задумывался о таком той фразы прочтении.
Теперь-то, конечно, глупо жалеть о совершенном, об этих словах, о приманенной необратимости, о моей настойчивости, закончившейся пирровой победой, обернувшейся отчаянием, нет смысла об этом говорить. Белый куб разрушен; едва я только приоткрыл дверь, чтобы одним глазком посмотреть на 0, как она сорвала с петель ее, разметала в стороны грани куба, сбила меня с ног, смяла, поглотила, смыла с меня всё мое до той поры полупрезрительно-бесстрастное выражение лица, заставив меня барахтаться, захлебываться, тонуть в неисчерпаемой бездонности ее совершенства и порочности; она заполонила собой весь мой мир, до этого казавшийся мне хоть и зыбким, но все-таки по-своему нерушимым, заполнила собою всю мою душу и, куда я теперь ни брошу взгляд, куда ни кинусь в поисках выхода, - всюду вижу перед собой только 0, 0 и 0, всё в мире напоено ею, все полно ею, все носит ее отпечаток если не буквой в слове, то обликом, если не обликом, то сутью, если не сутью, то отзвуком чувства, и даже последние пузырьки воздуха, покидающие мои легкие, заполненные водой после неудачного прыжка со скалы, когда моё изувеченное, захлебнувшееся тело будет медленно опускаться на тусклые равнины подводной пустыни, тоже будут в форме 0, беспечно уходящей прочь, даже не оборачивающейся на уже ею изученное, опробованное, прожитое и отброшенное за ненадобностью. Не странно ли - она заполонила собой весь мой мир, а меня нет в ее мире, я также незамечаем ею, как какая-нибудь клеточка ее тела, одна из мириадов подобных, составляющих его. О для меня - бездонное озеро, в котором я тону, но берегов которого мне не увидеть никогда, хотя я и предполагаю, что они существуют; они окаймляют его тоже в форме 0, это даже не озеро для меня, это океан, разве хватит у меня сил, чтобы доплыть до берегов его и спастись? особенно, если его вечно сотрясают штормы, тайфуны, ураганы? Что мне делать, чтобы сократить его до молекулы, незамечаемой мною? хотя бы до слезинки в моем глазу, которая, прочертив мокрую дорожку по щеке, избавит меня от мыслей об 0, а, значит, - и от страданий? Как мне превратить 0 в ноль, если я сам ноль в глазах 0? Однако я никогда не смогу увидеть косые скулы океана в блюде студня, а на чешуе жестяной рыбы прочесть зовы каких-то там новых губ, - сразу же лезет на ум непристойность, но я гоню ее прочь, - это только малоприятный мне поэт мог такое сказать, недаром он и пытался напялить на себя желтую кофту фата. Возможно, я ничего не понимаю в его поэзии; возможно, я завидую его могучим размерам и жеребячьей похотливости; возможно, - я предполагаю, и не без основания, - что он точно также бы меня презирал, - пусть! я других поэтов люблю. Однако в блюде студня все-таки вижу не то, что мучительно пытаюсь выразить, вспоминая себя уже несуществующего, жалкие брызги которого разбросаны по умам едва помнящих меня людей, но только блюдо студня, требующее водки, хлеба и хрена, и - ничего больше. Ну и что с того, что это из школьной программы? Я и другое читал! Например, "Флейту-позвоночник". Так я остроумно ответил, когда некто, увидев, что 0 доверила мне нести ее флейту, - а это случилось сто пятнадцать тысяч лет тому назад да еще и до нашей эры, - поинтересовался, не флейту ли я несу, словно сам не видел или видел этот инструмент первый раз в жизни. А я был ужасно горд тем, что несу ее флейту; более того, я прекрасно знал, как все осведомлены о том, что несущий флейту наверняка и ласкает играющую на флейте, вот кое-кто и задал мне столь внешне невинный вопрос, не играю ли я на флейте, а я ему и врезал тогда в ответ этой самой "Флейтой-позвоночником", а тот, конечно, не читал, в чем и признался тут же, да я и сам-то не читал, просто знал, что существует такое сочинение малоприятного мне поэта, однако сказал, что читал и что вообще мне жаль, что вопрошающий меня этого не читал, а что касается игры на флейте, - тут я подловато-многозначительно исказил лицо, изображая улыбку, и сощурил глаза, как бы намекая на нечто, что следует писать с прописной буквы или о чём в приличном обществе предпочитают умалчивать, - а что касается игры на флейте, сказал я, так это почитайте-ка "Камасутру" или "Цветок персика" - и все поймете, там-то все и написано, - и, ощущая себя победителем, я вошел в лифт, оставив спрашивавшего в полном недоумении и за дверями лифта, словно за скобками. Оказавшись в номере, я заметался по нему взад и вперед, не в силах унять охватившее меня волнение. "Пусть знают, пусть завидуют, - запальчиво думал я, - теперь Я с нею сплю, Я, Я! - вот вам!" - хотя в тот период времени наши отношения с 0 были довольно прохладны и весьма далеки от постели. Жаль, что я не думал тогда о том, что та легкость, с какой 0 допустила меня до белого тела своего, может быть совершенно беспрепятственно и непринужденно, непредсказуемо для меня распространена и на кого-нибудь другого; но, даже если я и думал так, то гнал прочь эти мысли, - вечно-то я верю в несуществующее.
Одним словом, яйцо не раскололось, а только выпустило глаза сквозь разломы скорлупы, что на белоснежном ее фоне напоминало груди негритянки, пересаженные на тело белой женщины, по каким-то - не будем задаваться столь бестактным вопросом - причинам лишенной оных, а я уже давеча об этом что-то, кажется, вспоминал, но все-таки и сейчас вспомню, уж больно я люблю это место у женщин, с ума схожу от него, первым делом стараюсь прираспахнуть на них блузку да и пробраться туда, под ее покровы, подловато-изгибающейся рукой, чтобы огладить эти божественные полушария, мешки, наросты, молочные железы, - называйте, как хотите, разве в этом суть? - чтобы коснуться нежными пальцами сосков, увенчивающих эти сказочно-манящие формы на теле женщины, еще недоступные моему взгляду, но уже ощущаемые, ощупываемые и ласкаемые моими, не встречающими неистового сопротивления жадными, не сдерживающими свое нетерпение руками, разве может быть что блаженнее этого, разве может сравниться с грудью то злополучное злачное место, к которому со столь унылой настойчивостью и непосредственностью рвутся лишенные фантазий и воображения мужчины, обремененные всего лишь пищеварительным зудом в натренированных чреслах да азартом в достижении несуществующих побед, приносящих только количественную радость, но кто, кроме безумца, сможет назвать число, сколько бы цифр в нем ни было, что окажется последним? Однако такие мужчины не разговаривают с безумцами, они заполучают их женщин, а безумцев запирают в сумасшедшие дома, где те, обездоленные и обездоменные, тщетно пытаются, усевшись впятером в детской песочнице, рассчитанной на двух-трех ползунков, слепить из сухого, постоянно рассыпающегося под руками песка подобие тех совершенств, что когда-то нежились под их пальцами или хотя бы снились им; песок рассыпается, его можно удержать в приличествующей замыслу форме только сжав сильно руками, да и то тогда получится всего одна грудь, ну да ладно, пусть и одна, но ведь та, о которой я так судорожно и суматошно вспоминаю, тоже когда-то бывала сжата одна моими руками, а когда я отпускал руки, убирал их, перемещая в другое место тела той, которую так любил, ведь каждая клеточка ее тела ждала ласки, а я не мог сразу насытить их всех, да и обладательница этого роскошного, пьянящего, сводящего меня с ума тела - не потому ли и заперли меня в сумасшедший дом? - обижалась, она говорила мне: "Хватит, хватит ласкать только правую, ведь и левая соскучилась, поцелуй и ее, неужели ты хочешь обидеть ее, оставить в печали, не приголубить, не обрадовать? ведь она начнет тогда завидовать своей сестре, разве она хуже ее, поцелуй, поласкай и ее тоже, это же всё я, я, так желающая, так хотящая тебя!" - и когда я выпускал правую грудь из своих изнемогающих, обвивающих ее пальцев и устремлялся к левой, правая, как песок в песочнице, высохший и утомленный, тут же теряла форму, которую она принимала, сжатая моими трепещущими руками, и растекалась по телу единственной женщины, перед которой мне не было стыдно потерять стыд, растекалась, бесформилась, свисала на бок, но все равно оставалась божественной, сияющей, манящей, с огромным бледно-розовым соском, взирающим на меня, как глаз, не терпящий лжи, удовлетворенной, но все же жаждущей и будучи утомленной; но ведь и все тело ожидало моей ласки, изнывая в неге, истоме, томлении, приподнимаясь навстречу моей нежности еще только в предощущении ее, покрываясь пупырышками желания, исторгая из горла обладательницы его непереносимые, непередаваемо сказочные, самозабвенные стоны испытываемой ею радости, наполнявшие меня неописуемым восторгом и торжеством, но услышать снова которые мне не придется уже никогда. "Я червь, я прах, я раб, я царь", - мог бы тогда сказать о себе и я.
Однако далее этого дело не пошло. О, копошась вокруг яйца непоседливой пёстропёрой птицей, уже не могла усидеть на месте; увидев вылившиеся из скорлупы глаза, она решила, что до рождения ребенка остались считанные минуты, - потому-то она и стала халатно относиться к своим материнским обязанностям. Иное дело я - я никогда не доверял эмбрионам: ведь они могут выкинуть любую штуку, а потом и сам черт не разберет, что следует делать, их же уже и след простыл; они уже выросли, плюнули тебе в морду, вытерли о тебя ноги, встали на четыре лапы и ушли, воткнув букет гвоздик себе в задницу и виляя ею тебе в поношение; какой, стало быть, смысл тогда заботиться о них? - но 0 очень сильно переживала по поводу заторможенного развития цыпленка: глаза-то вышли на свет и увидели его, но где же все остальное? а если так и останется навсегда? - не имея других органов чувств, глаза могут впитать слишком много ненужной и непонятной им информации, переполнятся ею и разорвутся; а ведь глаза если не все, но все-таки одно из тех чудес света, что помогают жить, потому-то и нужно их щадить. Однако существо в яйце, О-маленькое, как пузырек газа вылупившееся из 0-большой, не желало покидать свою эллипсообразную 0-оболочку; видимо, ему там было хорошо; да и я бы не звал его никогда наружу - пусть живет себе там, где нравится! Однако 0 была против. Она постоянно травмировала меня глупыми вопросами, что бы сделать еще, чтобы процесс вылупления из яйца произошел как можно быстрее, так ей хотелось поскорее прижать к своей коровьей груди новое естество, плоть от плоти её, хотя и с примесью еще кое-кого, - ведь это же ясно, что ребенок был не мой, я еще не совсем сошел с ума, хоть меня и поместили на время в сумасшедший дом, чтобы, будучи самому ребенком в этом чудовищном мире, рождать себе подобных! - и что я буду с ними делать? Уж если родить, так льва! - ха-ха! - который впоследствии вряд ли защитит тебя, если только сам не пожрет твою печень! Но яйцо продолжало пребывать в покое, лишь грудями своих глаз с интересом поглядывая на нас.
Тогда я принес соломенную шляпу. Почему именно соломенную - понять легко. Солома - это высохшая трава, она хранит солнечное тепло, высушившее ее, стало быть, яйцу, если его в нее положить, будет теплее, оно скорее сотворит внутри себя необходимые для окончательного рождения процессы - и можно будет выметать ненужную уже скорлупу как сор, на внутренней оболочке которой останутся контуры улиткой развинчивавшегося, ранее бывшего там существа, наскальные рисунки, которые как-то привели 0 в восторг, - она увидела их в какой-то книге. Из пяти палочек, начертанных между делом чьей-то рукой миллионы лет назад, родилось подобие человека, более реального, чем сам человек, его начертавший. Мы шли по улице, и 0 тут же схватила в руку первое попавшееся, что увидела и что могло бы оставить следы в истории, - обгоревшей спичкой она стала чертить на мокрой земле газона какие-то узоры. "Если они могли, почему не могу и я?!" - нагло и запальчиво заявила она, повернув ко мне голову. Поза ее была забавна: присев на корточки и отставив в сторону свою безразмерную задницу, она пыталась что-то изобразить, время от времени резко взглядывая на меня из-за плеча. Что она там нарисовала, я не помню; наверное, какую-нибудь ерунду, рисовать-то она не умела; что-нибудь паукообразное с ногами, как у цапли, недаром она потом про нее вспоминала, горделиво выставив передо мной свою ногу, ведь она же была всего-навсего взбалмошная женщина, что-то где-то когда-то прочитавшая или услышавшая и тут же составившая об этом свое непререкаемое суждение, да и поступки ее были столь же противоречивы и непререкаемы, и противоречивостей этих было в ней больше, чем слов в мире, - река ее мыслей неслась совершенно непредсказуемо, и не мне было чертить карты ее течения. Нарисовав паукообразных человечков на мокрой земле, она встала, горделиво посмотрела на меня, потом на них - и резким движением растерла начертанное носком туфли, маленькой, черной, на толстом высоком каблуке и толстой подошве, - она ужасно любила такие и покупала из без числа. Человечки смялись, их словно языком коровы слизнула гладкая полоса, оставленная туфлей 0. Наверное, так и в жизни она рисовала себе образ человека, не умея рисовать, не задумываясь даже, каков он в действительности, настолько ли он паукообразен, как ей кажется, жила какое-то время с ним, а потом также резко и внезапно стирала его из своей жизни, из своей памяти. Это был еще один знак, который я не заметил, не прочитал, о котором не вспомнил даже тогда, когда мне объявили смертный приговор и погнали на казнь и я сам превратился в паукообразное существо, даже отдаленно не напоминающее меня, то бесправное существо, у которого резвый и живой ребенок с хорошим воображением хохоча отрывает и отбрасывает одну за другой все его конвульсивно дергающиеся конечности. Но я не предчувствовал этого, когда принес домой соломенную шляпу, - ведь стояло затишье; и я тотчас же положил в нее яйцо с вытекшими глазами - они не мигая - чем бы они могли мигать? - смотрели на меня, - и подвесил эту шляпу под электрической лампочкой без абажура, что в те времена украшала наше убогое жилище. Так яйцо там и висело. 0 по нескольку раз в день бегала смотреть на него; можно было подумать, что она ухаживает за редкостным цветком, вырастить который в домашних условиях практически невозможно, - однако яйцо только глазело во все стороны, но не развивалось. В конце концов, мы с 0 совсем обнаглели и стали заниматься на глазах у яйца всем, чем нам заблагорассудится вплоть до последнего бесстыдства, хотя кто знает, где первое, а где последнее, да и не равны ли они друг другу. Яйцо все это просмотрело и запомнило; а потом раскололось. Пока мы валялись на грязном кухонном полу в клубке пьяного совокупления, яйцо материализовалось в образе больной, уставшей от столь долгого сидения в скорлупе девочки, которая, подобно ребенку из фильма режиссера, родственника поэта, который тоже умер, неожиданно для всех вдруг сказала, внезапно обретя речь: "Мама! мама! почему ты так кричишь? он делает тебе больно? я боюсь его!" Всем стало стыдно; 0, хотя и не протрезвела, тут же испепелила меня ненавистью своих глубоких и темных глаз, вскочила с пола, волоча за собой красный в белых птицах халат, надетый на одну руку, и, схватив то, что всего лишь минуту назад было яйцом, в охапку, побежала, со следами грязи и половиц на спине, с ним в детскую. Я запоздало попытался скрыть свою наготу ненужным уже халатом. Но я бы мог теперь вообще не одеваться - это уже было безразлично, это уже ничего бы не изменило.
Лежа на полке вверху и разглядывая крестики и черточки обивки стенки купе, я представляю себе, что пишу 0, сидящей внизу и хрипло дующей в свою дудку неведомые мне мелодии, письмо; о чем бы я мог ей написать? Любое слово, исходящее от меня, давно уже известно ей и вряд ли вызовет удивление или интерес, тем более, что все это можно сказать и в лицо. Однако, коли я размышляю о письме, значит, я хочу в нем сказать то, чего сказать в лицо невозможно, - зачем же тогда писать? Да и станет ли она читать написанное, тем более, что кратко излагать мысли я не умею; она и книг-то никогда особенно не читала; говорила, что читала их раньше, - но этого я не видел, а при мне около нее вечно валялись какие-то бульварные романчики в мягких обложках, что читают в метро и выбрасывают при выходе в ближайшую урну; следующий шаг после этого чтива - разглядывание комиксов; но до этого она, слава Богу, не успела дойти, а теперь-то и подавно не дойдет, книг-то здесь нет. Новэр - это и есть Новэр, курорт, где уже не читают, а принадлежат самим себе, крохотный, лишенный моря, пыльный городок посреди океана раскаленной мертвой пустыни, вечно заметаемый песком, несомым пылающим ветром; только достигнув его, мы попытаемся выйти, - мы же, наконец, приехали! И вот: двери поезда распахнутся также внезапно, как и закрылись, эфиоп небрежно швырнет нам наши одежды, вид у него будет утомленный, некогда ярое возбуждение его обвиснет поблекшей плетью, мы выйдем из поезда на обжигающий ступни песок, и поезд исчезнет также неожиданно, как и появился перед нами, и даже следов рельс будет не заметить - все занесет в мгновение ока вечно летящий в лицо песок; ветер, несущий его, всегда будет дуть только в лицо. О попытается избегнуть этого, она начнет заслонять лицо рукой, отворачиваться, прикрываться локтем, еще помня о косметике, еще вспоминая о кремах, с трудом припоминая помаду, когда облизнет покрывшиеся соленой коркой губы, уже не вспоминая о краске для волос, что, изрядно поседев, будут потемневшей от времени серебряной шапочкой виться вокруг ее круглого лица; нас будут окружать выщербленные, полуосыпавшиеся, крошащиеся на глазах стены того вокзала, откуда мы отправились в это путешествие, протекшее долго и томительно, но, кажется, совсем незаметно, ведь мы же нисколько не изменились, в этом самом омерзительном балахоне 0 взошла в поезд подобно стопудовой американке; в этом же самом замызганном дешевом костюме на голое тело я пришел за нею в сумасшедший дом; даже букет увядших цветов, брошенный мною за угол, будет валяться у наших ног, заметаемый песком, и снова ветер обезьяньей лапой швырнет мне в лицо скомканную грязную бумажку, развернув которую я прочитаю не то Иерихон, не то Ереван, - не разобрать, буквы выцвели, бумага истлела, чернила расплылись. Точно также будут сновать по перронам уже исчезнувших железнодорожных путей толпы зевак, как бы не замечая нас, не толкая, глядя совсем в другую сторону и разговаривая об ином, но только смотреть им будет нечем и разговаривать нечем, даже и ни о чем, - не будет у них, равнодушно встречающих нас или праздно прогуливающихся, ни глаз, ни носов, ни ушей, ни ртов, не будет у них лиц как у упавших ниц, вместо головы будет покачиваться на шеях у них белоснежное гладкое яйцо, поддерживаемое телом, и мне захочется тогда найти в этой бесконечной пустыне хоть что-нибудь, что способно оставить след, пусть даже на несколько минут, на поверхности этих яйцеобразных голов, хотя бы уголек, чтобы нарисовать на гладкой скорлупе подобие глаз, носа, рта... Мы будем стоять как вкопанные; изъеденные, изгрызенные ветром, песком и солнцем стены будут окружать нас, и толпы яйцеголовых будут клубиться вокруг, пока кто-то из них не подойдет ко мне и не скажет, подобно чревовещателю, утробным голосом, доносящимся из недр его безобразного тела: "Что же ты стоишь? Разве ты не с нами?" - а другое яйцеголовое существо приблизится к О и таким же манером прогудит: "Идем же, тебе здесь не место," - и ее уведут, ее, вопреки всей ее предыдущей жизни теперь безропотно переступающую ногами и волочащую никому не нужную тут гитару и флейту, и я уже не сделаю попытки устремиться за нею, - зачем? куда? - ведь мы прибыли туда, где я и хотел с нею быть, куда ей деться в этом океане пустыни? - но ко мне приблизится следующее яйцеголовое существо и тоже пробубнит: "Наконец-то, только тебя и не хватало в нашем кругу," - да и ещё одно приблизится со словами: "И я помню, ты был с нею", - и я петушиным криком тогда воскликну: "Кто вы, я не знаю вас, уйдите, нет у вас лиц, дайте, я нарисую вам их или отойдите все от меня прочь!" - а они снисходительно засмеются, издавая из нутра своего глухие пузырящиеся звуки, начнут обступать меня все теснее и теснее, охватывая кольцом, сжимая, булькая утробным смехом: "Да как же ты не узнаешь нас, ведь мы все - твои молочные братья, видишь, как нас много, мы ждали тебя, последнего, все мы связаны узами братства, узами связи с 0, все мы были ее любовниками, как же ты не можешь различить печать столь обожаемого тобой существа на наших лицах, теперь и ты станешь таким же, наконец-то наш круг замкнулся, сейчас мы все образуем одно большое кольцо, один всеобъемлющий хоровод, взявшись за руки, и начнем вечно кружиться в танце вокруг играющей на флейте 0, а она спустится в провал, что будет находиться в центре нашего круга, и там соединится наконец-то со своим единственным возлюбленным, которому и несла всю жизнь столь раздражавшую тебя гитару, - и они будут играть вместе оттуда, из тьмы земли, а мы будем кружиться вокруг, ибо никто из нас, а более всего - ты, не может считаться ее возлюбленным, но только тот, тот, у которого, как и у нее, есть лицо; брось свои мысли об угольках да карандашах, это не поможет, это вовсе не то, что способно создать лицо, наше лицо - яйцо, но в нем нет эмбриона, оно мертво, это наше лицо-яйцо или яйцо-лицо; если бы ты мог найти хотя бы палку в этой пустыне... хотя, зачем искать, видишь эти обескровленные стены, видишь эти валяющиеся обломки их, подними их, если у тебя хватит сил, брось любого из нас ниц, попытайся хотя бы сделать это, а потом, потом - хвати со всех сил, со всего размаху этого несчастного обломком камня по его яйцевидной голове, - удастся ли тебе проломить скорлупу, окаменевшую за протекшие тысячелетия? Ведь это тебе только казалось, что поезд стоит на месте, а он все равно, подобно выплеснутой на землю воде, тек и тек по линии наименьшего сопротивления, туда, где пониже, куда легче всего скатиться, ссыпаться, достигнуть покоя... вот так и получается, что лужа, не впитанная землей, либо высыхает, либо меняет свое местоположение, расплываясь из распахнутого восторженными брызгами выплеска в стоячее болотце плесневеющей со временем жизни, как впитываемой в землю, принимающую в себя все, все, что угодно, так и наполняемой множеством паразитов, выпивающих ее и погибающих в ее глубинах от перенасыщения, обжорства, неуемных надежд, превосходящих возможности... да не хочешь ли сам посмотреть на этих гадов? - ведь 0 тебе теперь не видать, как своих ушей, да и есть ли они у тебя, посмотри-ка, парень, у тебя тоже уже лицо как яйцо, э-э, да ты точно наш, мы не ошиблись, наш, стал нашим, никогда уже больше не вырвешься из нашего братства любовников 0... - Аллилуйя! аллилуйя, собратья! мы, наконец-то, вместе! круг замкнулся! теперь мы можем смело умереть... замереть... все стереть..." - и они начнут кружиться вокруг провала, в котором исчезла 0, и я буду против своей воли, но подчиняясь собственному безволию, вовлечен в их угнетенный хоровод; обхватив друг друга за талии, они, нервно перебирая ногами, станут двигаться туда и сюда; и меня обхватят цепкие пальцы, и я вопьюсь пальцами в ненужные мне тела вокруг, и хоровод яйцеголовых станет пульсировать, рывками, толчками двигаясь вправо и влево, и при каждой перемене направления головы их, что уже не головы, а белые матовые безликие яйца, как бильярдные шары, будут перестукиваться друг с другом пулеметной дробью кастаньет, и моя голова станет биться о другие с тем же мертвым звуком, в том же бессмысленном ритме, а из черной бездны, образовавшейся некогда из-за рухнувшего сюда обломка крепостной стены, станут доноситься протяжные звуки флейты, похожие на стоны, словно кто-то кричит "А-а, А-а, А-а", на двух нотах, с высокой на низкую, фальшиво, грязно, но придерживаясь заданного колебаниями колышащегося вокруг хоровода ритма, и гитара станет отвечать этим стонущим звукам беспорядочными ударами струн, словно безумец взял ее в руки, разве это музыка?!! Я не хочу этого! - но глаза мои погружаются во тьму, рот замыкается, уши забивает песок, нос стирается вечно дующим из пустыни ветром, и только перестук яйцеобразных голов мертвенным звоном проникает в меня снаружи, туда-сюда, туда-сюда, и мне нечем уже кричать, я не могу выпучить глаза в экстазе непереносимой боли, неужели это и есть вечность?!! - а я так и не сумел наказать 0 за то, в чем она неповинна.
Песок летит из пустыни и улетает в пустыню; он всего лишь овевает наши разгоряченные тела; он давно уже отполировал наши головы, превратив их в безликие бильярдные шары, но ведь головы нежны и потому прежде всего подвержены насилию, а только в них и заключены все чувства: как можно любить, но не смотреть на возлюбленную, не слышать ее слов, не ласкать губами ее кожи, не вдыхать запаха ее тела, - но песок все уравнивает, все стирает, все засыпает; наступит время, которого нет, - и тела наши окаменеют, и вот - каменные истуканы все еще топчутся вокруг черной дыры в преисподнюю, откуда все еще льется рычание флейты, поддерживаемое рявканьем ненастроенной гитары, но будет ли чем услышать это, ведь ветер вечен, а песок бесконечен, что же, они, когда мы совсем оглохнем, так и будут продолжать играть?! - Господи, сохрани и помилуй, Господи, да на этом песке не то, что письмо, наскальных человечков-то не изобразить, вырвав соломину из шляпы, послужившей столь ненадежным гнездом для расколотого взглядом яйца! да и что бы я мог написать 0, хотя бы и на песке? Начать письмо со слова "любимая" было бы глупо, а со слова "подлая" - еще глупее, - и в том и в другом случае далее этого слова чтение бы не продолжилось. Да и что такого можно написать, что не может быть выражено устно?! - только нарисовать - все тех же наскальных человечков. Вот они сходят со скал и начинают свое движение по пустыне, гонясь за столь же схематично набросанными антилопами; люди, встречая их, не признают в них людей и животных, видя их всего лишь прутиками, зарослями рипсалиса, погибшими без воды деревьями, - трудно заподозрить жизнь в сухом древе. Некоторые ломают эти выжженные солнцем ветви, дабы сложить из них костер в пустыне, где и без того жарко, иные же мастерят из них пики и тут же начинают сражение; бывает, что и убивают друг друга. Но что же делать наскальному человечку с отломанной рукой или ногой, что уже стала дубинкой в руке искалечившего его? Подобно насекомому, мучимому безжалостностью пытливого ребенка, познающего мир, этот человечек, припадая на искалеченную конечность, рывками пытается уйти туда, где нет еще этих полнокровных поработителей, - но бедуины всюду; верблюды ревут и плюются; толпа смрадных жен оскверняет песок праздником ежемесячных очищений чрева; кто-то играет в дуду, кто-то пытается вспомнить, куда идти, - наскальному человечку ничего не остается, как замереть; ведь и они, эти кочевники, думает он, замирают и окоченевают, когда солнце проваливается за горизонт, они становятся мертвыми, душная густая мгла стирает различия между предметами, хоть глаз выколи тогда в этой пустыне - вот это и будет время, чтобы мне уйти, спастись; мне не дано стать равным им, пасущим верблюдов и нападающим на города; я для них всего лишь солома, что в День Судный будет брошена в огонь; мне нужно уходить именно под покровом ночи, ведь у меня нет глаз, я состою только из черточек, нацарапанных в незапамятные времена на скале обломком обгоревшей палки кем-то из праотцев их; что мне до них, уже разучившихся чертить узоры, оживающие через тысячелетия? я уйду ночью, когда они слепы, ночью мы будем равны, ведь и я слеп, а если слепой может привести слепого только к погибели, то как же он может поймать слепого в самом сердце слепой и мертвой пустыни? - и я ухожу; пять черточек, составляющих мое тело, безрадостно отталкивают назад горстки песка подобно лапкам насекомого, безнадежно попавшего в воронку западни муравьиного льва; наверное, я обречен; не уйду я далеко; и никого из подобных мне нет рядом со мной да разве они могли бы мне помочь? - ведь мы неслись в едином порыве за антилопой, составленной тоже из черточек, - где они теперь? где подобные мне? песок, песок; только песок вокруг; и я тону в нем; "и умерла, и схоронил Иаков"...
И осталась у него Лия, нелюбимая жена его, словно судьба, рок, Бог, провидение - зови, как хочешь! - отомстили ему, надругались над ним, показали язык за то, что любил он Рахиль слишком страстно, слишком самозабвенно, слишком во всем; семь лет входил он к Лие на ложе, видя в сердце своем лишь Рахиль, семь лет переламывал, уговаривал, упрашивал себя, унижая и утешая себя всего лишь надеждой, несуществующим будущим, тоскливой мечтой, что придет, придет когда-то и им конец, и пришел, и закончились эти семь лет, и отработал их за Рахиль, и получил ее в награду за долготерпение свое, и Лия оказалась презренной, ненужной, старой, выжившей из ума, подсунутой ему обманом, орудием безрадостных интересов, интригой ее папаши, а потому - сволочью, средоточием зла и насилия, всего гадкого и отвратительного, чего вечно бежит душа, но во что она вечно принуждена окунаться, - но умерла, умерла Рахиль, во цвете лет умерла, и схоронил ее, и на гробнице нет ни надписей, ни знаков, и опять осталась с ним эта отвратительная Лия, и нечего было уже ждать более, только Лия теперь рядом, одна только Лия, точно также, как и Рахиль, жаждущая любви и ласки, кто же виноват в том, что она стара и некрасива, что она жерновом висит у него на шее, на сердце, на душе, она, все равно жаждущая любви и ласки, хотя бы понимания, хотя бы сострадания, пусть даже жалости, ведь невостребованные никем и жадно предлагаемые ею щедроты тела ее накапливаются в ней чудовищной, одурманивающей разум тяжестью, что же ей было делать, коли ее не любили и только благодаря гнусному, на пьянстве замешанному обману подсунули в постель к потерявшему от выпитого чувство реальности Иакову, чем ей утешиться, чем оправдать себя, чем защититься? - но все-таки она, она же стала хозяйкой всех времен и народов, всех стад его, матерью всех детей его, и внуков, и правнуков, совладелицей земель всех стала, первой стала, стала и осталась, а та, вторая, ненавистная, но - прелестная, молодая, статная, с неописуемо прекрасными глазами, о которой можно было бы хоть сейчас сочинять новую "Песнь Песней", все равно, как бы Иаков ее ни любил, осталась второй, второй осталась, да и умерла раньше, и снова все досталось нелюбимой и презираемой Лие: и стада, и богатства, и чресла мужа, и радости материнства, и обилие детей, пусть даже и отходил временами Иаков к рабыне, ах нет, все я уже забыл, это от Рахили, столь желанной ему, душе и телу его, отходил он к рабыне, ибо не могла зачать, Боже, за что же это? так люблю ее, а зачать не может, а Лия стара, неинтересна, что мне в нее, что мне в ней, нет, нет, лучше с рабыней, страстной, умелой, пахнущей мускусом, но все-таки - умерла, умерла, и схоронил в пути, и на гробнице... что можно написать на гробнице, если погибла вся жизнь, отданная завоеванию одной единственной, что оказалась столь недолговечна, за что же это, неужели переход по пустыне настолько тяжел, ведь можно же было прикрыться несуществующими месячными, чтобы обмануть обманувшего, чтобы не отдавать ему семейных божков, ему, уже получившему плату свою, разве это преступление, если любишь, любишь до потери дыхания, если весь мир готов отправить в тартарары, лишь бы не потерять возлюбленную с такими глазами, от которых помрачается рассудок, лопается сердце, взрываются вены, кровь выхлестывает из жил... - а это запрещено в этом мире греха и печали, слишком много любви земной, а не небесной, слишком много презрения к окружающим, слишком много забвения Бога, чьим судом, а не нашим умом, слишком много, слишком много гордыни, вот и отнимается у тебя, зачем так сильно хочешь, зачем так сильно боишься, что потеряешь, кто боится, тот и теряет, неизбежно теряет, ибо очень боится, что же за жизнь, если боюсь, если потеряю, если в ней - все, все заключено: и Бог, и пророки, и будущая жизнь, и прошедшая, если чудеснее этих глаз нет на свете, пусть иногда они и смотрят уныло, печально, странно, мертво, устало... - как это - наложить на себя руки?? а дети? а престарелая жена? а отсутствие заступника? а обилие стад? а ненависть родственников? Иаков, Иаков, не помнишь, не вспомнишь ли ты об Орфее, о его плачевной судьбе, пусть ты и живешь совсем в другое время, в другом народе, и еще неизвестно, раньше или позже того несчастного, которого зубами своими, осатаневшими от похоти, растерзали неистовые менады, не знак ли это, что слишком ты возжелал плотского, забыв о том, что из праха рожден, в прах и пойдешь, да и о том, что и волос с твоей головы, уже изрядно полысевшей... - ты знаешь, ты все это знаешь, но разве есть тебе дело до волос с какой-то там твоей головы, когда голова со столь любимыми тобою глазами, чарующими тебя изливающимся из них зельем невинности, уже поникла, если ты сам, своими руками, закрыл эти уже неподвижные, остановившиеся, остекленевшие глаза, жаждя выколоть свои собственные, ибо погасло дневное светило, обрушился мрак, настало безмолвие, только овцы блеют, лошади ржут, дети плачут, а ее, ее нет, нет уже, нет уже в живых, никогда, никогда больше не будет, в пустыне умерла, руками вырою могилу, положу, бесконечно, несчетное число раз целуя уже разлагающееся на солнцепеке тело, туда, во мрак, в жадную, никогда не насыщающуюся пасть, это тело, что было столь желанно мне, что дарило мне... дарило меня... нет, я не могу, нет слов в моем языке, не придумано еще, не существует этих слов, чтобы я смог сказать, что... - а теперь оно мертво, безгласно, глаза, светившиеся Божеством, погасли, истлели, закрылись, ушли в себя, вглубь, откуда уже нагло прет вонь разложения, затхлости, копошащихся червей, смерти, безликости, исчезновения... но как мне расстаться с тобой, даже и такой?! А Лия уже дергает меня за руку, униженная и оскорбленная, но и торжествующая своей мнимой благодатью: и все-таки он мой, не удалось, стерве, пусть и моложе меня была, но Бог все видит, поделом ей, сучке, в вечном огне гореть будет, гадюка, Бог знает праведников своих... - и уходят стада, уходит Иаков, уходит Лия, волоча за собой табор детей, будущих патриархов, толпу рабов и рабынь, каждый из которых не меньше предводителей их, помня об Орфее, но не зная ни его, ни о печальной славе его, а он-то любил не меньше, но что это - меньше, больше, - кто измерит это, коли умерла, и схоронил, и отказался от жизни, от песен, от женщин, готов был только плакать, оставьте, ах, оставьте меня в этом поле плакать, плачьте, мои глаза, боли, мое сердце, изнывай, душа моя, - радость моя, любовь моя покинула меня, нет ее больше со мною и что же мне делать? - и ничего не хотел делать, и я ничего не хочу делать, заройте меня здесь в землю, кол осиновый вбейте в сердце мое, но ненавистна мне жизнь без нее, кареокой красавицы, похищенной от меня Смертью по имени Судьба, чьи дороги непредсказуемы, пути во мраке, решения взбалмошны, ответы безнравственны, не случайно и имена у них начинаются с одной и той же буквы, так напоминающей 0 в фазе убывания; помнишь, говорил я 0, когда мы плыли с нею - во сне ли, в реальности - в темных водах Женевского озера, помнишь... но нет, как это она могла помнить, это я сейчас мог бы ей сказать "помнишь?" - а тогда я говорил "знаешь?" - знаешь, вот что говорил я ей тогда, знаешь, как просто узнавать фазы Луны, посмотри, я скажу тебе, я научу тебя, посмотри, это очень просто, видишь - месяц, подними руку, выстави палец, приложи его к месяцу, что ты видишь теперь? Р? - значит, растет, - У? - убывает, не правда ли, просто? Ее белое тело омывалось струями жемчужного озера, я плыл рядом, я касался ее, она смеялась, глаза ее лучились, тепло лилось из них потоками, трудно выращиваемое в комнатных условиях оранжерейное растение любви шло в рост, выбрасывало бутоны, распускалось цветками, умножалось в листьях, крепло стеблем, ветвилось корнями, а в небе сияло У, но мы любили друг друга, разве думали мы об этом У, озаряющем весь подлунный мир? - и не хочу я больше смотреть на мир, где "умерла и схоронил Иаков", где менады разрывают похотливыми зубами каждого, не желающего менять шило на мыло, где погас свет, а луна убывает, где взгляд исполнен скорбей, а путь идет только вниз и вниз, и поезд, грохочущий на стыках рельсов, не движется никуда, я не хочу этого; не хочу я быть белкой, скачущей в колесе вечных взаимопревращений, не хочу я знать, что все проходит, а свято место пусто не бывает, я не свят и не хочу с каждой новой потерей убеждаться, что незаменимых нет, - я хочу умереть; я не в силах больше хоронить, я хочу умереть сам; если нет никакого смысла в творящемся вокруг меня, лучшее для меня – умереть вместе с этим никогда не умирающим смыслом, чтобы хотя бы таким образом расстаться с ним. Потому-то я и прыгнул в окно, распахнутое в открытый мир, потому-то и не увидел там Бога, 0н же не любит горделивых, в прахе я должен замыслом Его искать хлеб свой, в боли и мучениях рождать подобных себе, в трудах и лишениях проводить дни свои, но я - не хочу, против я этого, протестую я, лишенный не только права голоса, но и самого голоса, презираю я эти идиотские забавы неведомого мне Божества, Которое даже не соизволило представиться мне, о Котором я знаю только понаслышке, о Котором свидетельствуют одни лишь пророки Его, объевшиеся ядовитых грибов да пустынных акрид и потому воцарившиеся в мире грез и фантазий, коих и во мне не мерено и которым я не поверю никогда. Если жизнь моя подвержена слепому происку безмозглой судьбы, каков смысл ее? и если все тленно, текуче, многозначно, безлико, взаимозаменяемо, зачем мне проводить отмеренные мне годы в пересыпании песка из ладони в ладонь, коли волен я волею своею свободной захлебнуться в этом песке, заносящем и разрушающем любые постройки, измышленные человеком, захлебнуться раз и навсегда, чтобы хотя бы таким образом оборвать ленту осточертевшего мне кинофильма, который снимает кто-то другой, жестокий и беспощадный, неумолимый и самовластный, жестокосердый, безликий?! Прощай, моя радость, прощай, моя боль, я уже схоронил тебя в пустыне, теперь - и я ухожу навстречу зубами оскалившихся в вожделении менад. Не нужна мне Лия, коли лишился я Рахили; и стад мне не нужно; и детей. Оставьте, только оставьте меня в этом поле плакать, все оставьте; коли иного уже не дано; не будет; глупо надеяться; безразлично.
Я мутно смотрю в какую-то точку внутри меня; когда я на мгновение словно бы оттаиваю, я замечаю боковым зрением, что декорации поменялись - это уже не Турин, где я, изнемогая от бессилия справиться с самим собой, стою ночью на привокзальной площади, полной проституток, под окнами отеля, из одного из которых льются хриплые звуки флейты, выдуваемые 0, не помнящей обо мне и ожидающей очередного любовника на раз, на час; но мне только кажется, что это - Турин, может быть, когда-то это и происходило в Турине, но теперь, навеки, до бесконечности, это - купе поезда, где я все также лежу безропотной мышью, пока кошка, свернувшаяся клубком внизу, точит и точит свои когти о клапаны флейты, из которой исторгает какие-то варварские звуки, царапающие мне уши, не дающие заснуть, не предоставляющие возможности успокоиться, не позволяющие забыть... о ком? о чем? - о флейте? об 0? о связи с 0? о связи флейты с 0? о чем-то еще?! Что мне этот Турин, где хранится плащаница с обликом Христа, злорадно предоставившего мне сомнительную радость повторить путь Его? что мне эта Венеция, где путешествие на гондоле с неунывающим чичероне предстанет все тем же поездом, в котором мы, голые и ненавидящие друг друга, вынуждены находиться вечно только потому, что я на коленях вымолил у Дьявола ненужное мне право казнить единственную возлюбленную свою всем всевластием своей, лишенной власти над ней, волей? что мне площадь перед Миланским собором, где мы с 0, еще не предполагающие будущего, бредем, окутанные тучами голубей? - я словно окаменел. Я смотрю только внутрь себя. Изредка до моего слуха доносятся экзотические или не очень или просто знакомые названия, имена, прозвища - соляной столб моей души одинаково равнодушно не замечает призраков Парижа, Сингапура, Токио, Вены, Билефельда, Содома, Гоморры... - я всюду один и тот же да и дома меня окружают одни и те же, да и люди кругом похожи, да и жизни, только одно неясно: зачем я-то здесь, ежели я всего лишь окаменевшая, осточертевшая всем глыба, бесчувственная и озлобленная? Об этом, что ли, писать ей письмо?!
Об этом ли? Я кривлю губы в гримасу, которую перенял от 0, а она все продолжает дудеть в свою дудку. Когда же это закончится? Если бы я хоть что-нибудь понимал из ее пения! но нет – безрадостно, беспросветно. И здесь - одно и то же: злобное молчание или отвергающая меня игра на флейте; неизменная картина за окном вагона; унылые крестики и черточки на стенке купе; четыре полки, по которым мы вдвоем прыгаем как зайцы; вечно запертая дверь с незанавешенным окном; эфиоп, таящийся где-то в тамбуре и которого я так больше ни разу и не видел; стук колес, не несущих вагон даже в никуда; скучно.
Я хочу спать; я закрываю глаза; я пытаюсь заснуть, уйти из этого мира удочника и 0, но сон не идет ко мне; я лишен возможности сна даже будучи бесконечно усталым, даже смежив веки, - я все равно продолжаю бодрствовать, думать, вспоминать, мучиться. Мне не дают сна; даже если его и дают, то тогда, когда он мне как бы и не нужен, ведь любое желание можно перехотеть, довести до абсурда, отупеть, желая его до такой степени, что оно уже становится ненужным, мучительным, а желание сна неосознанно, непредсказуемо. Я ведь не знаю ничего; возможно, в отсутствии сна здесь существует некая Божественная Логика, недоступная мне, понять которую мне не дано тут так же, как и там, где я тщетно вопиял к Ней, к Ее снисходительности, - ведь прикосновения даже к мимолетному сну дарит нас обилием нереальностей, принимаемых за правду, не на этом ли и основаны сонники всех времен и народов? - здесь же нас свято хранят от подобного заблуждения. Единственный сон, дарованный мне, - это исчезающе редкий сон об окне; если и существуют другие, то они настолько связаны с сидящей внизу дурой, дующей без перерыва в свою проклятую флейту, что их поневоле начинаешь воспринимать как реальность, продолжающуюся и во сне; и я начинаю путаться; я уже не могу распознать, что придумано мною, что происходило в действительности, а что всего лишь привиделось, - но 0 отрицает все.
Однажды, еще до сумасшедшего дома, 0 сказала... вернее, не сказала, а спросила; или даже не спросила, а просто высказала вслух одно свое предположение; или нет - может быть, вопросом попыталась подтвердить зреющую в ней догадку; а, скорее всего, сделала это из неосознанного желания унизить меня или спровоцировать этим вопросом на откровенность, могущую породить ссору; или просто - я ей уже надоел, и ей хотелось избавиться от меня под каким-нибудь благовидным предлогом, который она мучительно искала... - нет сил вить дальше эту сеть предположений и ассоциаций! - однажды она заявила мне, что я боюсь ее. Утверждение это она поставила в форме вопроса да и я ответил на него вопросом же, исполненным недоумения и обиды, однако это не меняло сущности моего ответа, который лежал на поверхности стола, разделявшего нас, как лужа, пролитая из неумело откупоренной бутылки шампанского, что заставляет участников застолья немедленно отодвинуться или даже вскочить на ноги, - лужа пенилась, пузырилась и растекалась, полня воздух смрадом дрожжей, поскольку шампанское было дешевым, а мы - небогаты; вернее - я. В этот момент я испытал печаль, грусть, желание опустить руки, уйти от 0 вторично и навсегда, все напрасно, будь что будет, теперь я тем более бессилен, коли она задает такие вопросы... - боялся ли я ее? Печально, что она догадалась об этом, что оказалась столь проницательной; будь она глупее, я мог бы быть счастлив с нею чуть дольше; будь она совсем глупа, я смог бы купаться в ее любви до могилы, если бы только это не наскучило мне раньше, чем я успел бы убедиться в ее непроходимой глупости, - но 0 была иной, она не была одурманена любовью ко мне до такой степени, чтобы прощать мне мою ложь или, по крайней мере, закрывать на нее глаза, она была уже умудрена горьким для нее опытом нашей первой попытки семейной жизни, и, если на первый опыт она пошла сама, еще не зная меня, то на второй-то согласилась нехотя, под влиянием моих убеждений и обилия выпитого во время того объяснения, которое она закончила беспомощной, жалобной фразой: "Только не торопи меня." Но лгать вечно нельзя, для этого нужно быть уж слишком изощренным лгуном, профессионалом, фанатиком этого дела; однако и это временами надоедает; даже гений - и тот иногда отдыхает от бремени своей гениальности; хочется расслабиться; пребывая отчего-то в плохом расположении духа, стать самим собой; раскрыть свое нутро; все-таки посметь плюнуть в душу тому, кто слабее тебя, - а кто для этого подходит лучше женщины, поверившей тебе? - вот и вываливаешь на нее, не ожидавшую этого, горы смрадного дерьма, являющегося обратной стороной твоей столь искусно замысленной лжи, накопившейся в душе за долгие времена притворства и вынужденного молчания... - да даже и не это страшно! - в любом случае, сойдясь с женщиной и живя с нею, рано или поздно окажешься голым, и, даже если она и постарается не заметить этого, ребенок-то ее обязательно все прочувствует, обязательно закричит, завизжит, заплачет, отмахиваясь от тебя как от комара, как от кошмара: " Не хочу, не хочу на него смотреть! не хочу с ним жить! пусть, пусть он уходит!!" - и что тогда скажешь в свое оправдание? а она, неумолимо любя ребенка более тебя, неизбежно примет его сторону и, осознав такие мерзости в тебе, непременно хоть кому-нибудь да расскажет, а ведь всем известно, что тайна, в которую посвящены хотя бы двое, уже не тайна, а просто сплетня, что паутиной трещин покрывает еще вчера бывшее кристально чистым незамутненное стекло твоего облика, и будет теперь молоть о тебе всяк знающий тебя язык, и будешь ты видеть теперь всюду только фальшивые улыбки, в каждом слове подозревая гнусные намеки, мнительно считая, что, если шушукаются, то, конечно же, о тебе, если сочувственно пожимают руку, - значит, злорадствуют, если случайно не замечают твоего пугливого затравленного взгляда, то уже презирают тебя, и, как бы громогласно ты ни провозглашал истину, в которую сам не веришь, это только усилит подозрения на твой счет, нисколько не оправдает тебя, замарает еще большей грязью, и в таком вот позоре придется тебе длить дни твои, которых еще без числа, ибо во времени, когда только входят во вкус, ты уже немощь, развалина, унылый брюзга, растерявший все свои силы и люто ненавидящий женщин только за то, что ни одну не можешь заполучить в свои неумело расставленные сети, которые даже случайно в них попавшейся не могут дать ни наслаждения, ни защиты, ни покоя, ни денег, ни радости, - и на что ты тогда вообще-то нужен, коли не годен ни на что?! - и они уходят, уходят, с содроганием вспоминая вынужденные дни своего сожительства с тобой, и, даже если и имеешь что им сказать, слова твои все равно не стоят ни гроша, представляя из себя всего лишь одно огромное общее место, нужно ли оно кому? и не этого ли я боялся? и как я мог ответить на вопрос 0 утвердительно?
"Чего мне бояться? - сказал я деланно-равнодушным тоном; именно в этом показном равнодушии и таилась обида, смешанная с недоумением, и 0 должна была это услышать, - чего мне бояться, - повторил я, не веря себе, - впрочем, да, боюсь, я боюсь тебя потерять, разве в этом есть что-либо стыдное, в чем я не мог бы признаться, разве это... - я замешкался, - умаляет... принижает... разве это стоит вменять мне в вину?!" Но 0 уже не слушала меня. "Значит, боишься", - сумрачно и недовольно откликнулась она; не эти ли ее слова вкупе с отвращением ребенка ко мне и решили в итоге мою судьбу в их независящей от меня жизни?
Я лгал и не лгал ей, - всё-то я делаю и не делаю, я человек да и нет, решительности и сомнения, надвое разорванный спесью и трусостью; и, конечно же, я боялся ее, но причина боязни, высказанная мною, была ложной, ибо я постоянно чувствовал силу, исходящую от 0, сам не обладая таковой, будучи слабее ее, но только выставляя себя сильным, презрительным и уверенным во всем; я даже не 0 боялся, я боялся разоблачения своего. Я был плебеем, с черного хода пробравшимся на бал великосветских людей, для чего и украл где-то старый потёртый фрак, но я не умел ни разговаривать, как они, ни танцевать, как они, ни даже правильно пользоваться столовыми приборами; усевшись за стол, шарахаясь от прислуживающего мне лакея, я сначала пристально наблюдал, кто что берет и как, и только потом пытался копировать их действия; получалось неуклюже, смешно, глупо. Я постарался скрыть собственное неумение своим якобы великосветским нигилизмом: выставил напоказ нечищенные ногти, хамил, говорил сальности, - но и эта, внешне экстравагантная речь моя выдавала меня: люди света не ценят и не уважают такого рода оригинальности, даже нигилизм в их представлении должен быть благороден, в этом они и правы и неправы одновременно, тем более, что до Свана мне было далеко. В конце концов был призван лакей, не скрывающий своего лакейства, что, чуть ли не взяв меня за ухо, как нашкодившего школяра, выставил меня через парадный вход на улицу, заливаемую закатывающимся солнцем; наверное, если бы лил дождь, мне не было бы так гадко. Каждое мое слово, каждый мой поступок разоблачали меня перед 0. Одно дело - плести паутину лести и нежностей, очаровывающих женщину и бросающих ее тебе в руки, в твою постель, но совсем иное - жить с ней, вот тут-то она и начинает постигать истину, разбивающую ее сердце и разочаровывающую ее в тебе. Говорил, что сходит с ума от любви, - а в постели убог, скован к несмел; говорил, что ничего не боится, - а даже пьянице из подворотни, оскорбившему ее, не может дать в морду; говорил, что обожает детей, - а не может найти общего языка даже с ее самым замечательным и обожаемым ребеночком в мире, раздражаясь, крича на него, а все равно, ничего этим не добиваясь, расписываясь в своей полной неумелости, подтверждающей его безразличие к детям; говорил, говорил, говорил... - а женщина наблюдает, только наблюдает пока, и каждый новый поступок оказывается проступком, и они все накапливаются и накапливаются в ее памяти день за днем, неделя за неделей, ослиные уши становятся все длиннее, все заметнее, все безобразнее, огромные, грязные, волосатые, и, когда она уже не в силах ежеминутно видеть их перед своими глазами, глаза ее темнеют, покрываются мраком, она со вздохом отворачивается в сторону и голосом, чуть хрипловатым и утомленно-равнодушным, устало говорит: "Нет. Нет. Уходи. Прямо сейчас. Наши отношения закончились вчера", - а ведь только вчера мы еще любили друг друга, пусть и в несколько извращенной манере.
Странно, что я вообще приехал за ней в больницу; странно, что я пожелал узнать или догадаться о том, где она находится; тем более странно, что я без ее согласия предстал перед ее глазами после того, как она выгнала меня, оплевала... - вряд ли теперь стоит об этом говорить, ведь это у нее, а не у меня несутся мысли в голове, пусть даже их и немного, подобно табуну, вырвавшемуся на сияющий круг цирковой арены вечных взаимопревращений, у нее, а не у меня в этом бесконечном беге рождаются новые жеребята, пополняющие набор привычных ассоциаций необычными, пусть даже и не новыми, что со временем станут столь же привычными, образовав вместе со старыми немеркнущее кольцо, которое уютным коконом внутренней силы и уравновешенности окружает 0, придавая ей упрямства дерзко смотреть вперед и не возвращаться к пережитому несмотря ни на что, ведь она всего лишь женщина, пусть временами взбалмошная, жестокая, несдержанная или еще какая-нибудь, но - женщина, в которой и эти, и всевозможные другие, мною не названные или не вспомненные недостатки прекрасно уживаются с не менее неоспоримыми достоинствами ее характера, ее души, и которые обычны, свойственны всем, вызывают у всех понимание и потому - доброе, безразличное отношение к ней, точно такой же, как и они, и каковое она сама испытывает к ним, окружающим ее, и только я вырван из этого теплого равнодушного круга; ей не нужно мое письмо, полное фантастических бредней, высосанных из пальца, указующего на мою истинную или мнимую единственность в малолюдном собрании идиотов, запертых в сумасшедшем доме и разглядывающих сквозь толстое искажающее стекло бегающий по рельсам игрушечный электрический поезд, который и пущен-то был для развлечения их недалекого ума, так и не превзошедшего детский, несмотря на то, что некоторые из них дожили уже до седин и лысин, - небритые рожи, сплющенные носы, выражающие тупой восторг бессмысленные глаза, грязного цвета неухоженные руки облепили прозрачную грань, защищающую невинную игрушку от их непредсказуемых спонтанных действий: вдруг кто-нибудь из них захочет сесть в этот игрушечный поезд или решит, что уже едет в нем пассажиром, также сошедшим с ума и потому возжелавшим стать машинистом, чтобы передавить колесами этого поезда всех столпившихся вокруг, дабы мир, занимающий ничтожный объем клубка его, пассажира, оборванных и бессвязных мыслей, расширился до бесконечности, одной только и достойной того, чтобы в ней царило его величественное и уникальное Я?! Не дай Бог! Ведь по рельсам пущен ток, нещадно и неустанно подстегивающий обессилевающий моторчик, что с хрустом и скрежетом вынужден вращать малюсенькие, пошатывающиеся колесики кукольного поезда, ведь игрушка не нова, ей много лет, да и тогда-то она была куплена не в сияющем огнями рекламы гигантском, похожем на город, магазине, а с рук, на рынке, у умоляюще и заискивающе заглядывающего в глаза прохожим существа с испитым лицом, лишь отдаленно напоминающим женское, тащащего из дома уже игрушки своего где-то брошенного, забытого, стертого водкой в памяти ребенка, - где же этому моторчику взять силы, чтобы который уже год толкать вперед тяжесть обрушенного на него корпуса паровозика да еще и гнет вагонов нахлебников, мертвой хваткой вцепившихся паровозу в хвост! - для того-то и нужен ток, этот злобный сверкающий демон. Он же может ненароком - и не на шутку! - стегнуть кнутом и кретина, вознамерившегося погрузить в товарные вагоны, что катятся в забавном составчике вперемешку с пассажирскими, свой мешающий, давно надоевший, заполнивший весь рот и постоянно вываливающийся оттуда язык, а, получив обжигающий удар током по такому уязвимому месту, полоумный может от испуга и боли подумать, что его, давно уже закончившего курс излечения электротерапией, посадили, отчаявшись в результативности излечения, на самый что ни на есть настоящий электрический стул, который он мельком успел заметить, когда однажды умышленно попытался распахнуть окно в мир, только сделан этот стул для отвода глаз в форме комфортабельного купе, чтобы сумасшедший ни о чем не смог догадаться, а продолжал считать, что все еще играет в кукольный поезд. Да не откусить ли его, этот злосчастный язык, принесший мне столько огорчений и бед! - может вскричать дебил, - да не отрезать ли мне его под корень, вооружившись для этого ножницами, так напоминающими мне букву А, первую, а потому и главную букву алфавита, да не разрубить ли мне потом этот несносный язык, влажный от слизи и налета накопившихся на нем после произнесения бесчисленного количества лживых и искренних слив, не разрубить ли, не разделать, не расчленить ли его на мелкие-мелкие кусочки, крошки, крупинки, молекулы, атомы, крепко зажав для этого в руках яро посверкивающий топор буквы Р, безжалостно и охотно всегда клонящейся долу; не смешать ли мне потом все это крошево воедино с песком, пылью и грязью, сотворив из этого липнущего к забрызганным кровью пальцам комка нечто вроде рубленой мясной котлетки или длинного пирожка, совершив тем самым чудо воссоздания утраченного, дабы возложить его на окаменевшую перекладину буквы Н, а под ней развести жаркий костер, языки пламени которого, переплетаясь, так щемяще наполнят меня ощущением буквы М, а, когда испечется это приготовленное из части меня же невиданное кушанье, не сожрать ли мне его самому, давясь и заталкивая в глотку, не делясь ни с кем, обжигая свой израненный рот этой пылающей котлеткой, и только потом, потом, после всего этого, изогнувшись червяком, ползающим в прахе, пыли и отбросах, корчиться возле догорающего и уже ничего доброго не предвещающего костра в виде буквы И, не в силах остановить взрывающую внутренности, все естество мое, икоту, тупо и однообразно, на одной фальшивой ноте воя все ту же первую и главную букву алфавита, так похожую на М, если разломать эту букву М на части; да не сделать ли мне это?! - может вскричать ужаленный в самое нежное и беспечное место снова сходящий с ума умалишенный, - но промелькнувшая мысль уже разваливается в его израненном мозгу, хотя и не умирает; она рождает вместо себя массу новых мыслей, таких же хаотичных, таких же беспорядочных, что, как тараканы, мчатся в потаенные уголки его рушащегося мозга, пробираются по лабиринтам извилин, пьют из рек кровеносных сосудов и тоже плодятся, плодятся, как паразиты, множащиеся без счета на слабом и умирающем растении, скорость их размножения, плодливость их только увеличивается с числом их, - зерно, скачущее по шахматной доске и засыпающее собой вселенную, не в силах угнаться за ними, они уже покрыли все растение копошащейся трущейся корой, мозг уже опутан паутиной, густеющей на глазах от обилия выпирающих во все стороны сумасбродств, идей, решений, замыслов, умозаключений... - напрасно прибегает нерадивый садовник к цветку, запущенному им, с руками, полными чудодейственных патентованных отрав, напрасно он льет их ведрами на издыхающий, клонящийся под тяжестью паразитов цветок, предмет гордости властителя сада, который пучит ее перед своими гостями, показывая им это редкостное, заморское растение, прижившееся в его саду, оно уже обречено, не жить, не цвести ему больше; что толку истреблять паразитов, когда краса сада, радость глаз властителя его, погибла, да и самому садовнику более не сносить головы, что толку, суматошно суетясь, обстригать изглоданные, обезжизневшие, почерневшие ветви, пересаживать в другую почву, сдувать пылинки, не спать ночью, не спускать глаз, - поздно, поздно, все напрасно, умер, умер великий Пан! - но кто же пожравшие его? - да ведь они же и порождены им! это он сам пустил их в свой дом, сам раскрыл перед ними двери его, свои объятия, сам их гостеприимно привечал, угощал, пестовал, ублажал, как же это случилось, что он позволил им это, ведь он сказал всего лишь одно слово, первое, изначальное, он задал первый и единственный вопрос: "Почему? почему?!" - вот оно, грехопадение великое, вот оно, искушение бесовское, вот оно, неземное пирожное, вкус которого неизведан, но которое так сладко переливается на ветке заказанного раз и навсегда растения обезлюдевшего уже сада! Об этом ли писать ей письмо?! Ведь уже тянется рука к перу, перо к бумаге, - и как хорошо, что ни того, ни другого нет здесь у меня, а то не стихи могли бы потечь, а лава гнусных всесильных ничтожеств, отвратительных паразитов, пожирающих ель, что в бессильной попытке спастись уже сбросила с себя все иголки, все-все, до одной, уподобляясь обнаженной новобрачной, ещё упирающейся о мутнеющую перед ней постель, где ждет ее жених ее, полусогнутой в колене ногой; другая нога отталкивается от пола, тело теряет равновесие, жадно валится в голубеющую мглу; служанка задувает огонь...
Если времени нет, то торопиться не имеет смысла. В реальной жизни все время надо куда-то успеть; если не сделаешь сейчас, то потом - точно помешают, а когда тогда снова найдешь удобный случай для совершения беззаконного? А здесь оно как есть, так и нет его; это даже не растекшиеся в студень часы, это - другое; это - насекомое, внезапно залитое смолой и окаменевшее в янтаре на веки вечные, это - мы с 0 в вагоне поезда, несущегося в Новэр. Я подпрыгнул в воздух, взмахнул руками, как крыльями, повис в метре над полом, судорожно вытаращив глаза, разинув рот, растопырив ноги, - и таким остался навсегда; но только где? Конечно же, не в памяти поколений, но - в своей.
Я очень хорошо помню этот момент: я замер, но продолжал двигаться; я даже подумал, что у меня раздвоение личности; я даже подумал тогда, что с таким недугом меня запросто могут сослать в сумасшедший дом, который находится в сумасшедшем доме того сумасшедшего дома, где я и так уже давным-давно заперт. Однако ничего страшного не произошло: я так и замер в неестественной позе, однако двойник мой - впрочем, это слово вряд ли тут уместно - продолжил свои бессмысленные перемещения по уже застывшему пространству несуществующего времени. Пожалуй, я бы смог с ним и поговорить. Иногда он влезал в меня, как в нору, чьи-то руки поднимали меня, клали куда-то, куда-то несли, - двойнику надоедало находиться во мне; кряхтя, он выкарабкивался из меня, чтобы продолжить свои бесконечные эскапады на моих все видящих, но уже остекленевших глазах. Я с интересом наблюдал за ним, будучи недвижим, но испытывая все то же, что испытывал и он; момент смерти стал протяжен; точка обратилась в бесконечность. Я забрался вглубь точки, потеряв ее границы; я оставался там, где еще не был, замерший, окоченевший, но был и всюду, куда влек меня оборванный конец нити, крепко зажатый в руках двойника; кинофильм, который я счёл прерванным, продолжался, но я стал уже не только простым его зрителем; я стал кинооператором, оставаясь в зрительском кресле; я смотрел то, что показывал себе сам, - но видели ли это остальные, сидящие в зале, скрытые от меня тьмой, чьих лиц я никогда не узнаю? Ведь я не могу дотянуться до них рукой, ощупав, подобно слепому, их лица; а, если они останутся безмолвными, воткнуть свои пальцы, жадные и пытливые, в их глазницы, дабы, раздавив их глазные яблоки, вызвать у них, смотрящих один и тот же кинофильм вместе со мной, вопль боли, заливающей их лица кровавой слизью! Вот этого я боюсь - что, если за это мне отрубят руки или, что еще страшнее, пальцы лучом кинопроектора, высвечивающего на экране мои собственный фильм, лишенный смысла, разума и содержания?? чем же я стану тогда ласкать 0, не отзывающуюся на мои ласки?!
Движения двойника были не лишены любопытства, стремления его были забавны, но целенаправленны; вооружившись увеличительным стеклом, он поставил перед собой задачу просмотреть фильм моей жизни с начала и до конца, а, может быть, и не один раз: ведь кинопроектор можно останавливать в любом месте, возвращаться назад или быстро-быстро проматывать сотни метров пленки вперед. Если бы не он, я бы никогда не узнал о себе столько плохого. Плохо было всё. При повторном просмотре постоянно выяснялось, что я каждую минуту совершал глупости и делал не то, что нужно: вместо того, чтобы идти направо, я шел прямо; вместо того, чтобы посмотреть влево, я закрывал глаза; вместо того, чтобы встать с левой ноги, я вообще не покидал постель; вместо жизни я избрал сон. Хвала, конечно, безумцу, что может навеять человечеству сон золотой, однако если этот сон снится только мне, много ли от него пользы человечеству? тем более, что он и мне не приносит ее? Но я все равно узнавал интересные вещи. Раннее детство, конечно, было в тумане: мелькали какие-то лица, мутные, плохо различимые; было впечатление, что камеру не навели на резкость. Потом эта нерезкость обрела резвость и сфокусировала в кадре полуневинные забавы молодого дитяти. Нас уже стало трое - я, двойник и герой фильма, вмешаться в поступки которого мы уже не могли, мы могли только останавливать пленку и размышлять, что было бы, если бы младенец шевельнул ножкой вместо того, чтобы махнуть ручкой, - не пошел бы он после этого по еще нехоженному пути, несущему ему бОльшие благодати, чем избрав то, что само упало ему в руки? Даже на это можно было дать исчерпывающий ответ. Однако ждать его пришлось бы слишком долго, но и это не оказалось преградой, - двойник оставался на высоте, вычислительная машинка его мозга работала вовсю, все мои неосуществленные движения или желания души и тела реализовывались, но каждое новое - а смог бы я просмотреть все, если каждое мгновение подразумевает несчетное количество вариантов поведения, вызванного только что прожитым, но еще не изжитым, не пережитым? - каждое новое желание все равно оказывалось связанным с предыдущим, да и желаний-то этих, как выяснилось, было не так уж много - всего три; три заурядных желания, повязанных вместе навечно с физиологией, из которых одно бесилось неумолимым монстром, а два другие только путались у него под ногами; всё остальное, наполняющее жизнь, безжалостно приносилось им в жертву, но и без них не существовало, будучи пусто, бесплодно, эфемерно, одним словом – "чудище обло, огромно, стозевно и лайяй." Такова, наверное, печальная участь души: тело гнетет ее, но и без него она БЫТЬ не может. Попытки сойти с ума, бредущего проторенным, уже не раз пройденным путем, успехом не увенчались. Я попадал в какие-то гипотетические ситуации, вокруг меня пузырями вспучивались какие-то люди и события, которых я не знал и не переживал и которые тут же лопались мыльными пузырями, столь знакомыми уже мне, один лишь я оставался самим собой и результаты моего предположительного жития оказывались теми же самыми, как и в уже прожитой жизни. Двойник, однако, не унывал; можно было подумать, что он и не сомневался в полученном результате; пожалуй, это даже доставляло ему некую извращенную радость: всегда ведь приятно убедиться, что ближний твой не настолько хорош, каким хочет себя представить, - истинным огорчением для двойника стало бы, видимо, полное несоответствие предполагаемого с действительным, - тогда, наверное, мир рухнул бы для него, распалась связь времен и пошатнулось бы равновесие Божественного произвола, грозя будущему непредсказуемыми последствиями. Итог сей жизни был плачевен именно для меня: существовал ли вообще смысл в ней, если в любых ситуациях я оказывался существом, лишенном устоев и цели, мечтающим о сытой добропорядочности, но упрямо тянущимся к артистическому самозабвению и потому мятущимся то туда, то сюда, а в итоге - полным нулем. Не это ли и обмануло 0 во мне? - ведь ноль так похож на 0, спьяну точно можно перепутать; но это только спьяну. Когда 0 трезвела, она превращалась в заурядную женщину, озлобленную недостатком денег, надвигающимися болезнями, непослушанием ребенка; мне следовало бы быть подобным ей, чтобы избавить ее от всего этого; даже на роль любовника я не годился. Духовность в соитии теперь мало интересовала 0; какая может быть духовность в процессе утишения зуда в известном месте, требующем насыщения его точно также, как требуют этого желудок, легкие, кошелек? это было просто потребление пищи особого рода в любой приглянувшейся О забегаловке, оказавшейся по пути; наслаждение ей мог доставить любой, просто Никиты были сильны, неутомимы и незамысловаты, с ними было проще и вкуснее, после случки никто ничего не требовал друг от друга, никто не лез ни к кому в душу - сытые и довольные, разнополые животные расползались по своим норам, расходились своими дорогами до следующего позыва полового голода, утоляемого в другой, увиденной по пути, забегаловке. Если однажды духовность с физиологией и сошлись для 0 в одном человеке, то им был вовсе не я, а иной, давно умерший, уже истлевший, почти забытый, которого 0, вспоминая, всегда именовала ныне исчезнувшим словом "возлюбленный", хотя и тому умудрялась всё-таки изменять, - по ее словам, мастерство в постели не было его сильной стороной, но зато до его духовности мне было бесконечно далеко, - впрочем, она же любила его. Это был известный человек; его многие знали; я даже встречался с ним - рыжий, плешивый, ничего особенного; на Никиту-то уж точно не был похож - и это вселяло в мою душу слабое утешение. Хотя иногда я думал, что 0 просто выдумала себе такую красивую и романтическую сказку и еще более уверовала в нее, когда тот умер, ведь 0 была в душе, как мне кажется, плаксива и сентиментальна, что вообще свойственно внешне жестким натурам, а сказочные герои не меняют своих черт, - если имя тебе Иван, то точно, хоть ты и дурак, но все равно мудрее всех мудрецов, а коли Додоном назвали, - неминуемо жди, независимо от сюжета, клюва загадочного, безразличного ко всему петуха; я оказался ближе к последнему. Да я и сам-то понимал под духовностью, не признаваясь себе в этом, всего лишь снисходительность женщины к моим неудачам в постели; меня, в моем представлении, должны были жалеть, утешать, ободрять, вселяя в меня уверенность в собственных силах, а я бы артачился, злился, спорил, убегал прочь в ночь через ночь, кляня себя на пороге последними словами, - вслух! - а в душе страстно желая при этом ощущать на своей судорожно натягиваемой на себя одежде неистово вцепляющиеся в нее пальцы женской руки, не желающей расстаться со мной ни при каких обстоятельствах, тянущей меня обратно в постель, где я мог бы попытаться в тысячный раз доказать свою не мнимую, но всего лишь оробелую, а потому все-таки истинную состоятельность. Но для этого нужна Соня Мармеладова, фантом русской литературы, теоретическая метафора, фикция с душой без тела, хотя и торгующая именно им, ну, а той, в свою очередь, для сострадания необходим ни больше ни меньше никто иной, как Родион Романыч, столь же метафизический, но однако угробивший беззащитную старушонку в угоду своим столь же умозрительным, как и сама Соня, умозаключениям. Что же я всю жизнь искал этаких Сонь, коли сам не Родя?! 0 была далеко не Соней. То, что 0, как и многие ее предшественницы, сошлась со мною, всегда вызывало во мне неподдельное удивление, сходное со столбняком, - как это, кто-то, оказывается, все-таки может со мной сойтись? может чем-то во мне прельститься? - никогда не мог я в это поверить. Будь я сам на их месте, я бы тут же, едва заметив себя на встречном пути, уклонился в любую сторону, лишь бы избегнуть встречи с самим собою. Но в куче событий, обрушивавшихся на меня застывшего, событий всего лишь предположительных, никогда не существовавших, 0, конечно, уже не было места, вместо нее вступали со мною в связь другие буквы алфавита, про которые тоже можно было бы насочинять груду историй; однако все истории эти разнились лишь в деталях, все эти жизни были подобны пучку волокон, конскому хвосту, туго перевязанному в точках рождения и смерти, но точка рождения была моей натурой, предпосылкой развития, а точка смерти олицетворяла собой результат развития этой злополучной предпосылки. Куда бы я ни дернулся в своей реальной или мнимой жизни, приводила эта жизнь только к одному: к тому, к чему я и пришел в итоге своей невымышленной жизни. Поэтому можно было не печалиться по поводу нереализованных возможностей, упущенных неизвестно когда, - их не было; кто-то просто посмеялся надо мной, вложив мне в голову разум, волю, свободу выбора, но лишив меня возможности изменить свою натуру, проржавевший скелет которой мог обрастать мясом только одной конфигурации, но никак не любой. Рожденный скорпионом, я никогда бы не сумел вырастить крылья; проклюнувшись из-под земли одуванчиком, я никогда бы не смог питаться охотой на насекомых. Мне даже не ответили, почему это так; со мной поступили точно так же, как и 0 поступила со мной: приветили, полюбили слегка и выгнали без объявления причин. Надоел. Всё и так ясно.
Место Господа Бога, опечаленного неразумием любимейших детищ Его, заняли некие разумные мхи, произрастающие на какой-то весьма удаленной от Земли планете; они чужды страстей и безумств - в нашем, естественно, понимании, - но тщатся постигнуть иные формы организации жизни, для этого они и пишут свои научные труды. Они бесконечно могущественнее людей, люди для них - подопытные кролики неясной им живой породы. С помощью неизвестно каких излучений они вкладывают в едва только оплодотворенную яйцеклетку целую программу действий, а потом, когда человек вылупляется из этой клетки, они то и дело подбрасывают ему разные там несчастья да благодати, заключая между собою пари, что тот сделает, как поступит, как будет безумствовать, ведь это же так интересно - ставить опыты над существами, которые ведут себя противно твоей безмятежной, незамутненной логике. Им нет до нас дела; мы для них - всего лишь игра, решение уравнений, теоретические изыскания, подбрасывание костей от нечего делать.
Я заметил, что двойник указывает мне на окно. Раньше там ловил рыбу удочник, теперь же очертания давно изученного пейзажа расплылись, в скоплении пятен еще можно было угадать почти исчезнувшую уже картину, но виделось всё же совсем другое: река все также текла, но это уже была река моей жизни да и все окно представляло собой теперь некую географическую карту, где река по имени Я истекала из глубин мироздания и, беспорядочно провившись по пространству карты, растворялась в море по имени Залив; берега реки были черны, но с удалением от них чернота светлела, редела, превращалась в россыпь точек, которые в итоге терялись в белизне далеко отстоящих от реки областей; это напоминало донельзя засиженную мухами скатерть, по которой витиевато пролилась струйка меда. Кое-где вздымались и холмы, горы; река словно протекала сквозь них, хотя и огибала их; я видел карту сверху, но карта была объемной, и я мог в то же самое время изучать ее и с боков; иные горы были просто неописуемой высоты. Однако игру в падение с самолета это отнюдь не напоминало; это было жутко. Оказалось, что двойник давно уже говорит со мной; голос его был мерзок, также мерзок, как и голос няни, как и мой собственный, когда я однажды, давным-давно, услышал его записанным на магнитофон. Двойник объяснял мне вещи, казавшиеся ему недоступными для меня. "Разве это берега реки черны? - захлебываясь, торопясь успеть и ничего не забыть, тараторил он, - да нет же, нет! берега ее чисты как снег, это ослепительно белый лист бумаги, по которому ты словно тушью прочертил свой единственный и неповторимый путь, закрыв глаза, отвернувшись и для пущей важности полностью погасив свет в комнате, это как в детской игре - водишь карандашом по листу туда-сюда, долго водишь или коротко, не имеет значения, важно только не смотреть на лист, а потом пытаешься разгадать, что же там получилось? а получилась река, и берега ее черны не оттого, что ты тушь разлил или случайно пальцем, рукавом, локтем размазал, нет, они черным-черны от толп людей, которых ты встретил в своей жизни, посмотри, разве не видишь, чернота эта не сплошная, она только кажется таковой, она вся сплошь состоит из черных точечек, это и есть люди, разве ты можешь упомнить всех, кого хоть раз, но увидел, встретил, толкнул, когда шел в толпе, сидел на концерте, ехал в автобусе, летел на самолете, ты даже не обращал на них внимания, а они были рядом, соприкасались с тобой, о чем-то спрашивали, помогали, но ты не видел, не слышал их, отвечал мимоходом, машинально, вот они, вот они все, посмотри, как их много и как их все-таки мало, даже те, кого ты хоть раз увидел на экране телевизора, и те присутствуют, это и есть те одинокие точки, что разбросаны по снежной пустыне вдали от реки, те, кого ты встретил один-единственный раз в жизни, те, что прошли за твоей спиной, они бесконечно далеки от тебя, хотя могли бы быть бесконечно близки, как и те, что неразделимой черной массой залили берега реки; берега ее скалисты, высоки, высота их определяется количеством встреч твоих с этими тебе очень и не очень знакомыми людьми, ибо встречи и связи накапливались день ото дня, наслаиваясь друг на друга, возводя эти неприступные скалы. Смотри же внимательнее, вооружи свое зрение, напряги его, память уже не нужна тебе, да и не помнит она почти ничего, эта твоя память, дырявая, как решето, как и у всех почти что людей, и это верно, такой она и должна быть, ведь ты бы сошел с ума, если бы помнил все, если бы любой, даже самый незначительный, но безнравственный поступок язвил тебя стыдом на протяжении всей твоей жизни, да и остальные поступки были бы не лучше, а разве вся твоя жизнь не состоит из таких вот поступков, разве вся она не безнравственна? а ты и не помнишь об этом, да и как тебе понять, что нравственно, а что безнравственно, если мера нравственности неизвестна тебе, если даже Бог для тебя не существует, умыслом подобных тебе якобы давший некие заветы нравственности, весьма, кстати, спорные, ну, да и пусть их, в них ли смысл, все равно ты бы себя оправдал, даже если бы и помнил все свои гнусности, но обид, обид-то не смог бы забыть, и тогда точно бы сошел с ума, пока не отомстил бы обидчику, но ведь, опять же, вся твоя жизнь - одна сплошная обида, а ты однако умудрялся все-таки веселиться, даже счастливым себя чувствовал или считал, мгновение не хотел ли остановить, так оно, мол, прекрасно? - так что во всем благодари дырявую память свою, но зато теперь можешь увидеть все и содрогнуться, - ан и тут ты неуязвим! ведь ощущения обид и радостей давно уже стерлись из твоей памяти, что это такое теперь: ты был счастлив, ты был оскорблен, несчастлив...- можешь ли ты вызвать ощущения счастья или оскорбления нынче в душе? нет, ты можешь только вспомнить, что да, испытывал ты эти чувства, но чувств-то этих нет сейчас в тебе, стало быть, снова ты безлик и безгласен, но зато нынче увидеть можешь всю картину жизни своей и, конечно же, будешь ею разочарован, все не то, все не так, а как - так? и это ты уже просмотрел, и понял, что и "не так" получается все равно "так", и вот опять ты ищешь виноватых, а их нет, все как в калейдоскопе, дюжина разноцветных стеклышек мешается и картинки все вроде бы разные, ан нет - все одна и та же по большому счету, раз двадцать встряхнешь и станет скучно, и захочется швырнуть куда-нибудь в угол эту злосчастную трубку с линзами, совершенно не понимая, что ты-то сам и сидишь в этой трубке то ли одним из стеклышек, то ли одной из линзочек, то ли вообще картонкой ее корпуса, раскрашенного корявыми руками дрессированых обезьян, сующих прохожим билетики, развевающиеся на ветру. Смотри, смотри же, какие скалы вздымаются вдоль берегов реки, - и вдруг исчезли, превратившись в другие, тоже падающие в воду, - а ведь это мать твоя умерла, сопровождавшая тебя с колыбели до дня смерти своей, - а это кто? - а это бабы твои, ради которых ты запросто перешагивал через свою мать, а это - друзья твои, а это - просто знакомые, что песком сыплются черным в изножье сменяющих друг друга, обваливающихся скал, и есть ли предпочтение правому берегу перед левым, да и знаешь ли ты, где право, а где лево, если все время путаешь эти стороны? но взгляни-ка еще попристальнее, ты уже можешь разглядеть и лица, многие ли ты помнишь даже среди тех, что какое-то время сопровождали тебя по дням жизни твоей? как, и этого ты не знаешь? и эту?! как ты безнадежно все забыл, да ты просто счастливец, а еще ропщешь на судьбу, наградившую тебя столь замечательным даром забвения! - ведь эту ты выгнал из дому ночью, не удосужившись проводить ее даже до метро в пятистах метрах от твоего тогдашнего дома, потому что она не захотела остаться с тобой до утра, а этого ты оттолкнул своей взбалмошностью, а этого ты ужасно боялся, ибо он знал о тебе то, в чем ты и сейчас постыдишься себе признаться, а эту девочку ты чуть не убил в детстве, шутки ради сбросив на нее каменный шар, лишь по воле случайности рухнувший в сантиметре перед ее ногами... конечно, что тебе о них помнить, а ведь их жизни тоже считаются ими искалеченными, - возможно, - хотя и они не помнят о тебе, да и живы ли они сейчас? - но это неважно, для тебя это совершенно неважно, коли ты можешь наслаждаться вне времени и забот такой затейливой картиной собственного мироздания и сочинения, а вот посмотри, посмотри-ка им под ноги, по чему это они идут, что это шуршит у них под ногами, ведь это же тоже действующие лица твоей драмы, твоей трагикомедии, твоего срамофарса, что это, похожее на осенние листья, по ним все ходят, мнут их, топчут, плюют на них, выгуливают собак, чем не осенний парк, залитый солнцем, сквозь который струится черная, прорисованная тушью, река твоей жизни, что же это за осенние листья, зачем они здесь, разве только осень стояла на дворе, пока ты жил десятки лет среди людей, которых больше не помнишь? а ведь это тоже люди, но не встреченные тобою, а всего лишь воображённые, это твои любимые писатели, композиторы, художники и их творения, которыми ты упивался или от которых отрекался, все эти кандиды и кариатиды, левкиппы и ксантиппы, энколмии и эвмолпы, все они шуршат под ногами реально существовавших и существующих ныне людей как сор, как песок, как зола, - посмотри, видишь, - ребенок собирает из них осенний букет, ну, этого-то ребенка ты узнаешь сразу, да и маму его узнаешь, только не задавай дурацких вопросов, почему скалы, которые они воздвигают количеством встреч с тобой, столь малы, проигрывают перед предыдущими, скрываются в тени предшествовавших, ведь это же ясно, что ты слишком мало провел с ними времени, хотя теперь и утверждаешь обратное, не сила же твоего чувства заключена в высоте скал, но всего лишь количество, количество встреч, связей, контактов, а не качество их, а сила чувства - как ты можешь измерить ее? а самое главное - как сможешь сравнить? по степени совершенных тобою безумств? – но и они не твои, а заимствованы тобою из книг, которые ты читал, да из рассказов таких же слепцов, как и ты, ведь ты читал и общался только с теми, кто разделял твои мысли, как же ты можешь судить обо всем? как ты можешь отрицать все, если только и собирал осенние листья в букеты, да и то - зеленые отбрасывал, красным отдавал предпочтение, а к желтым почему-то относился с предубеждением, упрекая их цвет в изменах, хотя жилки точно также трепетали в них, как и во всех иных, хотя эти же самые жилки тянутся по всему твоему телу, его-то ты не отрицаешь, не отбрасываешь, пусть и махал сколько-то там раз бритвой над своей неощущавшей беззащитности рукой! - что же ты не совершил по-настоящему необратимого поступка, если видел Бога только в себе и отдавал себе отчет в том, что именно деяниям Бога присуща необратимость?! Тебя только увлекала идея необратимости, но в должной мере ты так и не реализовал ее, - и вот, теперь карта жизни твоей лежит перед тобой, с рождения уже бывшая запечатленной в линиях твоей руки или ходах звезд и созвездий, - если бы ты знал ее с детства, захотелось бы тебе жить? дало бы тебе это знание счастье? может быть, ты думаешь, тебе бы удалось вывернуться наизнанку и не ты бы тек мимо этих скал и берегов, но они бы сокрылись в твоей необъятной глубине? - как ты наивен! ведь для этого в начале жизни твоей тебе следовало бы знать конец ее, а как ты можешь узнать это, не прожив жизнь?! Эта карта была бы нема для тебя точно также, как были немы линии твоей руки! а ведь есть, есть еще и другая сторона листа, обратная сторона Луны, которой тебе не увидеть, как бы ты ни тщился, какими бы измышлениями ни изнурял ум свой, мелкий и ограниченный, или ты думаешь, что карта эта - лента Мёбиуса, одностороннее кольцо, так похожее на 0, по которому ты ползешь всю жизнь похотливым муравьем, но так в похоти своей и не преуспевшим, то-то у тебя и здесь ничего не ладится! о глупец! закрой свой ум и без того слепый, ведь ты теперь там, где все дозволено, где все доведено до абсурда, только разрешения, разрешения этого абсурда нет, нет и не будет никогда! хочешь убить - будешь хотеть этого до умопомрачения, хочешь делать добро - тоже, пожалуйста! - хочешь развратничать - сколько угодно! - хочешь страдать за веру и умирать на кресте ли, костре - до отвала! - но только хотеть, хотеть ты сможешь, выполнить же, совершить, реализовать это хотение тебе никогда уже больше не удастся, одна только лютая, неутолимая, до безумия доводящая алчность к присущим тебе в жизни порокам и добродетелям останется, но утолить ее, устать от нее, пресытиться ею тебе не удастся никогда, она будет только расти, расти, до бесконечности, ибо времени нет, а, стало быть, и конца нет и не будет никогда, - вспомни миф о Сизифе, вспомни миф о Тантале, если их еще хранит твоя дырявая память, понял ли ты теперь, где ты теперь?! это только на картинах Босха да Брейгеля ползают тошнотворные омерзительные твари, издевающиеся над несчастными заблудшими душами, но ведь эти картины не ад живописуют, это не фантастика, они, эти картины, реалистичны до такой степени, что дальше некуда, они реальнее самой реальности, это пороки, пороки твои изображены, пороки и добродетели, вот и всё, как можно живописать то, чего не знаешь, никто не знает, не кажется ли тебе это глупостью? - никогда человек не выдумает того, чего не видел, он может только компилировать, компоновать уже виденное, составлять новое из несопоставимого, приделывая чайнику глаза или рыбе ноги, - вот на этих картинах и скомпонованы пороки и добродетели из груды несвязанных, ненужных друг другу предметов, вот и получились и те и другие одинаково страшны или смешны, смотря как смотреть, да ведь это же все равно, разве различишь их, разве сможешь с уверенностью сказать: это хорошо, а это плохо? это страшно, а это смешно? - разве добродетель не может быть также чудовищна, как и порок, а тот столь же прекрасен, как и добродетель? Всё это - обратная сторона Луны! И как же ты мог, захлебываясь от восторга, с уверенностью, подстегиваемой любовью, рассказывать что-то там 0 о лунных фазах, когда плескался с нею в водах какого-то там озера, если даже не подумал, даже в голову тебе не пришло, что с другой стороны Луны У будет как Р, а Р - как У?! Ах да! тебе же тогда не было дела до истины, ты просто плел всё, что могла только выбросить тебе во спасение твоя дырявая память, этакий жалкий спасательный круг в океане безмолвия, ты просто говорил это 0, радуясь, что она хочет узнать это, что это доступно ей, это же всё находится на уровне чтения газет и филиппинских гороскопов, ты нес все, что мог только найти в закоулках башки своей, лишь бы соблазнить-таки 0, ты бы с удовольствием и в дурака превратился, в Никиту какого-нибудь, вот это точно было бы по ней, ан нет?? – но не дано тебе, проклят ты на веки веков такими женщинами, как 0, да лучше вспомни-ка о ее глазах, когда ты рассказывал ей, опять же захлебываясь, - ты же не можешь говорить степенно, размеренно, рассудительно, ты же все время захлебываешься, лепишь черт знает что, авось попадет, - когда ты рассказывал ей о фресках кого-то там, вспомни, как она тупо смотрела на тебя, ей совершенно не нужны были корзины твоих бредовых фантазий, что ты вываливал на нее, она была озадачена совсем другими проблемами, она вообще всегда только ими и была озабочена, - что ты там нафантазировал про нее, мне просто смешно, о другом она думает, сам же знаешь, о чем, о чем еще думать такой бабе да в таком возрасте! что ей там до толпы каких-то размытых, кем-то намалеванных фигур в какой-то там церкви, что ты подсовывал ей на репродукциях, задыхаясь от восторга, что тебя слушают и ты настолько умен?! Глуп, глуп ты, ты уже просмотрел не единожды свой единственный и неповторимый фильм, и взад-наперед и шиворот-навыворот, и еще черт-те как, только обратной стороны Луны так и не увидел, ну и что этот фильм - плох он или хорош? а?! Да он никакой! Никакой!!! Ни то, ни сё! Как и у всех людей, которых ты видишь или видел вокруг, ибо итог жизни твоей, как и всякой другой, если таковые существуют, один - он равен нулю! и точно такой же ноль находится рядом с тобою в клетке купе, не 0, а ноль! и все, что ты видишь вокруг себя, это то, что ты едва успел ухватить в последний момент, - ты и эта дура с дудой в руке; удочник - это из бредового сна кого-то другого, равного тебе, сам поезд - из твоих детских эротических фантазий, эфиоп - одно из их проявлений, идеал, тобой недостижимый, а жизнь - что она? она закончилась, время остановилось, да и была ли она, эта жизнь? - ты просто бился мухой об стекло в купе поезда, идущего на обратную сторону Луны или листа Мебиуса, а дети в этом купе ловили тебя, и все, что ты прожил и пережил, были всего лишь картинки, увиденные тобою сквозь стекло, в которое ты бился; ты думал, что летишь, что живешь, - а это только пейзаж менялся за окном, да детки в купе, ловя тебя, отрывали тебе крылья, но они снова отрастали, хотя и меньших размеров, как хвост у ящерицы, зато детки росли, но разве ты - ящерица?! С каким там Дьяволом или Богом ты мог заключить какой-то там договор, даже если бы вы все втроем и существовали, ты, глупец, начитавшийся глупых книг?! неужели ты считаешь себя настолько великим, чтобы Кто-то из Них снизошел до тебя? много ли ты в жизни своей разговаривал хотя бы с президентом своей убогой страны? может быть, ты тоже заключал с ним договоры? торговался с ним? и он шел тебе навстречу? Да вас, таких, как ты, миллионы, мириады, триллиарды, и каждый всю жизнь мнит, что может с Ними поговорить?! да разве можно разговаривать с нулем?! – хоть сколько ни сложи этих нулей, все равно ничего путного не сложишь, вот так, как и я сейчас сложусь с тобой воедино!" - и он снова забрался в меня; я даже услышал скрип калитки: так входит человек за оградку могилки, им изредка посещаемой.
Сумасшедший дом тоже был обнесен оградой, однако проникнуть за нее мог далеко не каждый, но лишь достойный этого. Пожалуй, это не нас ограждали от внешнего мира, но мир от нас: мир боялся нас, а мы бежали мира, но чей страх был сильнее? Ведь сумасшедшие знают нечто неведомое, у них есть своё, так сказать, эзотерическое знание, открытое лишь им, как избранным, вот они и спасаются от мира, пытающегося уничтожить непохожее на него, неподобное ему, коли в мире здоровых инстинктов размножения и самосохранения не должно быть отклонений, - и все-таки это мы, сумасшедшие, заперли мир за оградой, только достойных удаления из него допуская до своего сообщества личностей. Зачем же нас тогда лечат? Да нет, нас не лечат; то, что нас якобы лечат, есть глубочайшее заблуждение заблудившихся в мире; нас проверяют, нас испытывают на прочность, это не наше эзотерическое знание хотят в нас уничтожить, не наши индивидуальности хотят стереть в порошок единообразия, но только стремятся отделить агнцев от козлищ, чтобы доподлинно определить - а не пробрался ли к нам кто-нибудь, несоответствующий высоте нашего духа, наших фантазий, нет ли здесь вредителя, способного, смешавшись с нами, дискредитировать нас собой и тем истребить нас? Только те из нас, которые, пройдя курс лечения, не станут похожими на теснящихся в своей извечной сутолоке за оградой нашего сумасшедшего дома, презирающих, жалеющих или незамечающих нас, только те достойны будут носить гордое имя, почетное звание человека не от мира сего, а потому и будут причтены не к злодеям, но к избранным, вовсе не собирающимся рождать новую расу, представителей которой столь мало на земле, а должно быть и того меньше. Мы подобны мертвецам, - но лишь качественно, а не количественно, - ведь и их удаляют из мира, мир боится их также, даже более, чем нас, мир кладет мертвецов в деревянные ящики и зарывает их в землю или сжигает в огне или еще каким-либо образом пытается избавить себя от них, но почему? почему?? - не по той ли самой причине, что и мертвец знает нечто неведомое, а потому и пугающее? некую истину, причем такую, что ненавистна живущим, так как она безоговорочно перечеркивает все их унылые суетные устремления? Нет, не надо хоронить, не надо избавляться от трупа, - следует класть умершего в самом почетном месте дома своего, класть его - нагого, беззащитного и всесильного - и жить с ним рядом, попытаться жить с ним рядом, внимая ему и стремясь постичь тайны, ведомые только ему. Пусть он разлагается на глазах у всех, пусть покрывается трупными пятнами, пусть мухи тучами слетаются к его обнаженному, превращающемуся в слизь телу, откладывая в нем яйца, пусть черви начинают кишеть в нем, пусть от запаха разложения этого трупа невозможно уже станет дышать... - все это только дело привычки, но зато все смогут наблюдать за рождением истины до тех пор, пока она не явится перед окружающими в сиянии скелета, лишенного даже малейших признаков плоти, этой вечно обманывающей всех одежды, - ничто лучше этого не убедит присутствующих в том, что есть жизнь: лишь черви да трупные яды, ибо вечность жизни заключена в одной только смерти, тогда как последняя только временно пребывает, как в оковах, в коконе кратковременности и тленности жизни. Мы стыдливо отводим глаза от тел умерших, дабы они не мешали нам умирать, но череп, бесстрастно взирающий на нас и следящий за нами, с каждым днем все более и более теряющий человеческий облик, с кожей и мясом, разъедаемыми червями и сползающими лохмотьями с уже белеющих из-под них суровых скул, явит нам однажды наш истинный лик, лишенный одеяния красоты, насаждаемой переменчивой человеческой модой, и мы увидим, как все мы похожи, как исчезает суетность страстей, как обнажается наше безликое Я, которое только и может претендовать на вечность. Это и есть наш путь - от безличия к личности, отрицающей личность и признающей только безличие. И я, нарушив неписанные запреты, свесил голову с полки, чтобы посмотреть на 0, - как она там? Глаза ее даже не скользнули вверх, чтобы встретиться с моими. Она прижала флейту к губам и снова начала рычать в нее.
Сколько же можно дуть в эту дуду? Мягко изогнувшись, я кошкой спрыгнул на пол. О сидела, надув щеки; при каждом извлечении звука она нежно поводила головкой, хотя звуки были варварские. Гитара лежала рядом с нею. Приземлившись на четыре лапы, я замер. Втянув голову в шею, я в искривленной позе стал смотреть на нее. Она бросила взгляд на меня, скорчила гримасу, - о, как хорошо я ее знаю, эту гримасу! - отвела глаза в сторону и продолжила дуть. Вот тут-то я и вцепился рукой в гриф гитары. Бросок моей руки был молниеносен, словно я уже бил ногой ей в живот. Я сжал гриф как скрижали Завета; я даже заскрипел, почти что заскрежетал зубами.
Но 0 не обратила на это никакого внимания. Она как-то немного изогнулась, отодвинулась, уставилась в окно и продолжила дальше по-прежнему дуть в свою дуду. В этот миг я в первый раз подумал, что она, возможно, видит в этом окне совсем не те картины, что вижу в нем постоянно я. Впрочем, спросить ее об этом я не мог, это уже мало меня интересовало, я прижал гитару к себе, чуть ли не вцепился в нее зубами, размахнулся и ударил по струнам.
Какой строй у гитары, все знают: ми-ре-ля-тра-ля-ля или что-то вроде того. Но ведь это неважно; вернее, в тот момент мне это было совершенно неважно, в каком строе играет гитара и настроена ли она; я просто взял да и ударил по всем ее струнам; так, знаете ли, как Бог на душу положит, куда попало. Если О имеет наглость играть всё, что ей в голову взбредет, почему я не могу? - я всё-таки тоже кое-чему учился! могла же она ни с того ни с сего начать выцарапывать спичкой на мокрой земле наскальных человечков, хотя они живут вовсе не на земле, а только на поверхности пещерных скал, - а что она понимает в наскальной живописи? и смеет ли она вообще изображать тех, о ком даже понятия-то не имеет, не то что умения?!
Я ей тут же всё это и высказал. Но она всё равно не повернула ко мне головы; даже флейту не отняла от губ. Тогда я ещё сильнее ударил рукой по струнам: словно гром грянул с ясного неба, распростертого над головой у удочника; 0 опустила руки с флейтой и открыла рот. "Сейчас запоет," - злорадно подумал я. Я перехватил гитару; обе мои руки сжали ее гриф; я схватил гитару как меч. "Пусть только посмеет запеть, - подумал я, - и я тут же декой гитары выбью ей все её прокуренные зубы; я разобью гитару о её зубы; а потом я растопчу ее флейту! хватит с меня этого унизительного положения, этого ее мнимого превосходства надо мной своим бездарным гортанным пением!" - и я еще раз ударил по струнам, ногой теперь уже ударил по ним, едва не разорвав их, чтобы получилось громче.
Тo, что струн на гитаре всего шесть, это не секрет. Секрет в другом: почему именно шесть, а не шестьдесят шесть? или шестьсот шестьдесят шесть? - ведь как было бы заманчиво петь гимны Деве, пользуясь инструментом, на котором запечатлена когтистая лапа Дьявола! разве не было бы в этом неосознанной вечно протестующим против всего разумом диалектики, согласно которой Бог и Дьявол едины и только перетекают один в другого в зависимости от цели наших устремлений? При чем же тут тогда Троица, в которой всюду, во всех трех её ипостасях присутствует Бог? – нет же! не так должно быть! Троица - это Бог, Дьявол и человек, чего уж тут спорить, стоит только припомнить себе гравюру Дюрера и сразу станет все ясно, это там просто имена, имена другие! другие там имена!! - и я размахнулся, изо всех сил размахнулся - и ударил её изо всех этих сил, наотмашь, прямо по ее мерзкому круглому лицу, прямо наотмашь, прямо по лицу, по луннообразному, по солнцеподобному, по ничего не боящемуся, ухмыляющемуся, дующему во флейту, надувающему щеки тоже изо всех сил, выпучивающему от натуги темные белки глаз наружу, навстречу мне, мне, мне, вытесняя меня из меня же... - гадина!!!
Печаль печет меня, печаль мне печень мучит,
Печаль уже седьмой печатью на устах
Отваливается, предшествовавших жути
Наследуя юдолью сонмища, во прах
Низвергнутых печали, сирых и безгласных,
Все зревших наперед, глядевших вечно вспять,
Ужимки царственной нирваны безучастных
Просеивая в пальцах, как песок, но знать
Об этом сладострастье мне отвратней смерти, -
Лишь та, бездумная, не судит и не ждет,
Не суетится, не спешит, но в свой черед
Пришлет бестрепетно приветствие, и черти,
Неутомимые в злокозней круговерти,
Уже не извратят печаль и стыд в почет.
Я замолчал. Оглушающая тишина рухнула на меня сводами собора, где мне от века суждено было быть оглашенным. Я заметался и забился под койку; мне было стыдно; я готов был размазаться по всем стенкам купе, лишь бы не видеть ее бледного взгляда. Я повис на всех черточках и клеточках, резво разнообразивших стенок тех унылый светло-коричневый колорит. Но я зря боялся. О все также смотрела в окно и все также дула в свою флейту. И пение ее по-прежнему не имело никакого отношения ко мне.


Рецензии