Мои милые психи

САША ЩЕРБА

МОИ МИЛЫЕ ПСИХИ

Спокойно выспаться можно только в дурдоме

МАРСЕЛЬ

Редкие, рыжие, всегда всклокоченные волосы, редкие, жёлтые, прокуренные
зубы. Ведьма Марсель Фитерман. Кцат-кцат знает русский, в 15 лет (теперь ей
под 60) была в Ленинграде, чуть не вышла замуж за какого-то подполковника
(или как там они тогда назывались?). Поёт под нос целый день, поёт. У меня
был муж. Он умер, - поёт под нос. - Он умер от рака. Он бил меня, бил по
лицу. Мне было больно. Мне хотеться умирать. Маспик. Маспик.
Когда не курит, Марсель поёт. Такая она, Марсель. А метапелет, из русских,
придёт за ней, кричит: Софка! Софочка! - чтобы видели, что она ещё хоть
что-то понимает, Марсель. Днём спит на лавке у входа в Тальбию, ногами к
входу, просыпается и говорит, что метапелет Софку рассчитает за её
воровство, а напоследок за всё даст по морде.
У меня вся мишпаха, - поёт ведьма Марсель, - в Романия, я поеду туда, к
сестре, которая умерла от рака. Муж бил меня, бил по лицу и умер от рака. Я
поеду в Романия, умру от рака. Маспик. Маспик.
Неряшлива, в отпуске дома, когда Софка берёт её на шабат, больше роняет под
стол и на платье, чем ест. Софке после убирать. Софка жалуется: Почти свои
доплачиваю, а ей всё плохо! У неё ведь дети такие! Богатые дети, видеть её
не хотят!
Когда есть настроение, Марсель может спеть Подмосковные вечера. Ещё - Очи
чёрные. Начинает петь полубасом:
Очи чёрные, очи жгучие, -
потом чуть выше, потом ещё выше:
Очи страстные и прекрасные.
Как люблю я вас, - это уже с таким цыганским задором! С цыганщинкой такой,
что забываешь, что это - 60 лет ведьма Марсель Фитерман. Как боюсь я вас,
- поёт ведьма Марсель уже трагично, как в опере поёт почти великий кто-то. И
ждёт завершения каждый, кто знает песню: как-то Марсель подаст концовку? А
Марсель срывается на крик, притоптывает ногой и как армейская рота, выдт:
А теперь - в добрый час-с!
Ча-а-а-а-ас!
Нельзя не рассмеяться, не сунуть ей что-нибудь в руки: сигарету, кусок
пирога: Но Марсель опять мрачна, ведьма Марсель, и поёт: У меня был муж. Он
любил меня, я была красивой. Он бил меня по лицу, по лицу. Он умер от рака.
У меня стало красное лицо. Пора умирать, Марсель, умирать от рака. Маспик.
Маспик.

ШЛОМО - ПОВЕЛИТЕЛЬ

Горб слева на спине, рост ниже среднего. Под 60 лет, серая клочьями борода,
серые пейсы, грязные цици, вечно несвежая, потёртая кипа - Шломо, больной
цадик, мистик и, наверное, главный. Постоянно курит, постоянно не своё. На
лице - огромная родинка справа. Много пьёт, потом редко ходит по нужде,
почти не потеет, кажется, что задался целью выпить всю воду в Иерусалиме, и
когда-нибудь из-за него её не хватит какому-нибудь грудному ренку. По
шабатам зажигает в столовой свечи, долго молится и бывает похож на
молящегося чёрта.
Около полудня. Садик со скамейками - больных отправили, как всегда на время
уборки, из отделения дышать свежим воздухом, гулять. Я лежу на скамейке,
пишу рассказ про Шломо. Рассказ идёт, я быстро вожу ручкой по бумаге.
Подходит Шломо. Я испугался его почти так же, как тогда, когда в первый раз
увидел.
- Ешь сигария?
Шломо, чёрно-седой какой-то, весь чёрно-седой, просит у меня закурить, но с
какой стати я должен вечно делиться с ним?
- Эйн! - отвечаю я довольно резко и продолжаю заниматься своим делом.
- Тов! - говорит Шломо и садится на скамейку, стоящую напротив моей.
Я слышу, как он бубнит себе под нос:
Эйн. Ло. Ло. Эйн. Совсем спятил, чёртов старик.
Неожиданно ветром приносит целую стаю болючих мух. Они жалят меня, жалят в
ноги, в спину, в шею, я отбиваюсь от них, как могу, и в то же время не хочу
оставлять работу: рассказ идёт, его нужно скорее записывать. Мельком
взглянув на Шломо, замечаю, что его-то мухи не кусают: Есть ли счастье?
Счастье - это прихлопнуть муху, которая пьёт из тебя кровь, - думаю я, - и
больше в жизни ни-че-го не нужно! И откуда-то из подсознания прорывается и
уже оформилась мысль: А что, если это он, Шломо? Этот сумасшедший
действительно может приказать мухам? Ну, тогда плакал мой рассказ, так как
они выпьют из меня всю кровь, если я отсюда не уйду, а уйду - рассказ будет
уже не тот:
Я встаю, подхожу к Шломо, сидящему с непроницаемым лицом, протягиваю ему
сигарету, он берёт её:
- Ешь эш? Тов:
Я даю ему и прикурить, сам же ложусь на свою скамейку опять. Слышу, как
Шломо бубнит под нос:
Кэн. Ло. Ло. Кэн.
Я пишу, одна из мух впилась мне в голень левой ноги почти у сгиба. Я
изворачиваюсь и бью себя по голени: Чудо! Эта мерзкая тварь, пившая мою
кровь, размазана в капельке моей крови по ноге!
Шломо непроницаем, но мне чудится, что он ухмыльнулся. Незаметно, уголком
рта. (Усы нависают на самые губы). Налетевший неожиданно ветер уносит мух в
другое место. Я лежу, записываю слова в блокнот. Шломо курит мою сигарету:

Кого ласкал я в одиноких грёзах?

ЕВА

Она очень, очень красива. Она безвылазно в Тальбии, она день-деньской
сидит у ворот и выпрашивает что-нибудь у тех, кто входит. Ей 17 лет. Она,
наверное, понимает, что красива:
Хосе, красавец из Аргентины, попал в больницу случайно и влюбился.
- Ева! - говорит он ей, расчесав пышные рыжие баки. - Я болен от недостатка
красоты в мире. Я два раза из-за этого чуть не застрелился. Одно ваше слово,
и я самый несчастный, другое - самый счастливый. Я отвечу вам на него
любовью, какой не любили и Беатриче! Мы испытаем блаженство ещё при жизни, и
оно будет длиться вечность! Мы пойдём по нему вверх, как по широкой
лестнице, всё время вверх, вверх! Понимаете вы меня, Ева? Так скажите это
слово!
Хосе ждёт, проходит секунда, другая: Ева кивает головой и произносит своим
чистым прекрасным голосом: Ешь мастик?

ЗВЕРИНЕЦ

Сестры, молодые почти все солдатки, всегда чистенькие, свежие. Когда пили чай, кофе, ели или хотели посмеяться между собой о чем-то возрастном, отгораживались от отделения окном с пластиковой прозрачной перегородкой вместо стекла, так как стекло в психушке – опасно. Не было их слышно, но было видно, и все больные, в ком была еще тяга к нормальной жизни, стояли у окна и смотрели на нормальных людей: красивые люди пьют кофе, а – как? Красивые люди смеются за перегородкой, говорят... Эта пластиковая перегородка была такой, что ее, вот сейчас, пробить, и сотрется грань между ущербными и счастливыми, несчастными и красивыми... Но никто не делал этого, и только Симон, сумасшедший Симон всегда что есть силы колотил локтем, который, как и кулаки, всегда набивал об пол и о стены будто специально для того, чтобы в конце концов сломать эту перегородку, стереть грань.

СИМОН I

Врач во время бесед, которые любезно вела со мной раз в неделю по своей доброй воле в течение часа, всё напоминала мне обо мне, всё пыталась доказать, что и я человек – имею право на свою жизнь. Я же говорил, что своей жизни у человека быть не может, что вот, пусть сумасшедший Симон стукнул меня в висок, отвечать я ему не в силах, так как он меня – чего греха таить – лучше во многих отношениях и стукнул за дело – я у него без спроса прикурил от сигареты.
Через месяц беседы с врачом стали начинаться с того, что я жаловался ей на мир, который даже к Симону несправедлив, и что пусть он хотел сломать мне ребро, я его люблю, а то, что он иногда пытается меня сильно схватить обеими руками за шею, даже приятно. Врач говорила о том, что, правильно, в моем положении больного и нужно находить приятное – но не в этом же! («Такого нахала, как твой Симон – поискать!»)
Через два месяца я сказал врачу, что пусть она делает что хочет, Симону я в следующий раз, когда он попытается укусить меня за кадык, сниму штаны и нахлопаю как следует. Врач пожала плечами.
Вечером Симон стоял у окна в сестринскую, Далит трепала его по щеке и спрашивала, что сказал ему сегодня ночью умерший Баба Сали, великий маг, по словам Симона являющийся ему и днем, и ночью... Я подошел спросить чашку у сестер и решил для себя, что если Симон по обыкновению стукнет меня локтем, отвоевывая монополию на окно, я отвечу, да так, что ему станет тошно, но Симон повернулся ко мне, подтянул к себе и что есть силы взасос поцеловал в нос. При этом долго говорил что-то о Наполеоне, который пришел и смотрит на него, меня же называл умершим отцом своим и просил не наказывать его, обиженного Симона. В конце монолога Симон сказал, видя, что я почти ничего не понимаю, что, может быть, я недоразвитый?, и что, может быть, недоразвитый он: «Отец, может быть, ты дурак?»

ПОЦЕЛУЙ

Нина и Симон сплелись, и не всем было понятно, что они делают. Потом Далит, та Далит, кторая со всеми только целуется, от зависти закричала в окно сестринской: «Смотрите! Смотрите! Она его ДЕРЖИТ!» Выбежали толстый Джордж и сестричка из солдат. Сначала смеялись, потом еле растащили Нину и Симона...
Нина закричала. Потом только поняли, что. Оказалось: «Я хочу поцелуй». Джордж спросил: «Кто хочет поцеловаться с Ниной?» Нина крикнула опять. Седая беззубая Нина, которой малолетняя проститутка Сара для смеха в мужской палате сняла штаны: смотрите на нее!
Никто не захотел целоваться. Даже Симон не захотел, забубнил в своем углу привычное «недоразвитие».
С Ниной, безобразной Ниной между двумя сигаретными затяжками поцеловалась Сара.

СВАДЬБА
(из больничного дневника)

Были во дворе отделения, пили чай. Сказал для смеха безобразной прорицательнице Нине, что она прекрасна.
– Я за тебя вы-ы-ыйду-у! – пророкотала блаженная.
– Но я не хочу! – я испугался.
– А я выйду, даже если ты не хо-о-чешь!
– Но ты ведь только сейчас сказала, что мы оба мертвые? Так как же?
– Ну и что-о-о! СВАДЬБА МЕРТВЫХ!

ТЕМЕНЬ
(из больничного дневника)

Нина проснулась, стала хохотать. Сбежались: Нина хохочет!
– Чего хохочешь, Нина?
– Видела во сне темноту, и я в ней, и смешно.

СИМОН II

«...Сейчас я живу прошлым... Остается дожидаться, когда им станет настоящее...»

Баба Сали не было уже в живых давно, Баба Сали, мага, которого любили и арабы, и евреи, а Симон с ним говорил, рисовал круги в воздухе длинным пальцем, ругался, делал ужасные глаза – просто страшно делалось...

Про него говорили, что в войну его танк подбили в пустыне... И Симон трое суток сидел в перевернутом танке... С мертвыми друзьями... Три восхода, три заката... Жара...
Длинный чернявый седеющий Симон...
По субботам к нему приходила очень красивая женщина и, покормив с руки сладким, которого ему и не хотелось уже, оставив сигареты, тихо уходила и уносила с собой свою загадку.
«Это самое» у него было размера необыкновенного, и рыжая фигуристая американка, всегда надевающая белое с розовым, как-то схватила его за это место и простояла с ним так в салоне минут пять... (Показывая этим будто, что на любовь с сумасшедшим имеет право только сумасшедшая...)
Симон сидел в «забронированном» своем углу в столовой, сидел неудобно на корточках день-деньской, в кулаках окурки: нельзя сорить, где живешь, как нельзя, говорят, ругаться...
В кулаках окурки... и три-четыре открытых пачки дорогих сигарет... Женщина знала, что у него вытаскивают сигареты из рук, покупала с большим запасом...
Хитрые!.. Колдовские глаза!.. Даже когда зол...
Даже если сунул тебе, кому ли еще, кулаком в бок...
Но по-настоящему я в него влюбился, когда он обхватил меня рукой за шею, притянул с силой мою голову к своей, уперся лбом в мой лоб и, пристально глядя, – те же хитрые, колдовские, веселые глаза, – сказал мне доверительно: «Отец! Ты сейчас не очень хорош!.. Что с тобой?.. Что случилось?..» – мне тогда было тридцать два...
Жуткое было в этом что-то...

СИМОН III

У каждого в жизни есть дурачок, которого он любит.

У Симона постоянно падают штаны, и пока на него не прикрикнут, он их не поднимет. Симон шизофреник. «Смотри на Симона: ты видишь Симона?», «Дай огонька Богом обиженному Симону!», «Дай сигарету Богом обиженному Симону!», плачет и смеется, смеется и плачет. Говорит, что все время видит умершего Баба Сали... Разговаривает с тенями.
По субботам к нему приходит красивая молодая женщина, кормит с рук, гладит по волосам, уходит незаметно, оставив в сестринской сигареты для него. Симон много курит, прикуривая целый день одну от другой, держа пачку не в кармане, а в свободной руке. Все, кому не лень, вынимают у него из руки сигареты, потом долго благодарят Провидение, что оно послало им Симона: сигареты дорогие, не укупишь, а женщина приносит их Симону много, с расчетом, что половину украдут. Он здесь давно, очень давно – ему в его угол, где он постоянно, дают на день целый кофейник сладкого какао...
В больнице считают, что Симон заболел во время Шестидневной войны: солнце, луна, солнце, луна, три трупа в перевернутом танке, живой Симон между ними, ночь, день, ночь, три трупа, пустыня и Симон... Самая красивая больничная легенда...

ХАЯ

Далит и Сара-проститутка сидели в комнате Нисима и преображались: Хая, та самая блестящая блондинка Хая, что решила выйти замуж за больного, делала из них женщин: ресницы, макияж... Подарила Далит дешевые сережки, Далит их сразу и вдела в уши, поцеловала Хаю за то нечто, что приобрела только что. А Сара-проститутка, что много за ночь не берет, но много успевает, сказала Далит после того, как Нисим прогнал их из комнаты: «Что ты хочешь? Что ты плачешь? Ты видела, какая она? А вы оба – больные...» (У Нисима была приличная военная пенсия, Хая хотела на нее прожить...)
Вставьте больным зубы, подкрасьте губы, дайте денег, и никто их не заметит на улице.

СИГАРЕТА

Шауль, мужик 45 лет, что-нибудь скажет, врачи хохочут, больные хохочут, Шауль хохочет... Так шутками изведет всех, юмором природным – что скажешь: вот же зануда – все ему ничего...
Томер, за то что отец, ученый-политолог, телевизор в шабат включил, телевизор об землю грохнул. Новый совсем телевизор, японский... Красив Томер, молод, в отделении начались молитвы, обряды... Курить ни у кого нет – так случилось, Томеру санитар из-под полы дал. Чистая душа – не санитар, Томер, закурил при всех: и Виторган, растрепа, заросший, как хиппи, который у Симона сигареты выхватывает из пачки, был, и Шауль, и Симон... Симон только, так как неуправляемый совсем, из всей компании вместе с Томером молитвы не читал, не раскачивался в экстазе, не говорил «Истинно»... С удовольствием, как живет, красиво, как живет, Томер сигарету курит...
– Дай мне сигарету, Томер! – Шауль говорит.
– У меня нет.
– Дай ту, что куришь.
– Как же! Сейчас!
– Дай, сделаешь доброе! (Мицвот – богоугодное, богонужное)
Шауль знает, что сказать – лицо человека у него, на все решившегося: поверь, мол, Томер, что и мне слово это – «доброе» – произнести было нелегко, но вот жизнь заставила.
Томер через силу отдает сигарету Шаулю, Шауль с улыбкой злодея-красавца (ну, кровь только что не леденит, такая улыбка!) затягивается, Симон подходит к Шаулю, выхватывает у него изо рта сигарету, сует в свой набитый слюнями рот: после Симона в отделении никто курить не будет, Симон зовет себя: обиженный. «Богом обиженный Симон»...

РЕИ, РАХЕЛЬ...

Нина опять «выдала» утром, когда привезли бывшего актера Цукерторта в смешной клетчатой кипе и он начал качать права. «Кто в мире сумасшедший более меня?» (Подразумевалось: «Может, ты, Цукерторт?»)

Реи’, Рахель, реи
Хем шаву легвулям
Реи, Рахель, реи
Хем шаву легвулям,* –

был ответ. Цукерторт спел. Из открытого отделения в закрытое его перевели за то, что буянил, но как-то по-особому: схватит с общего стола хлеб, распахнет окно и быстро (чтобы не успели спохватиться) бросает хлеб в окно.
Вы скажете: «Неизвестно кому?» Но хлеб всегда бывает кстати: в этом мире всегда найдется кто-нибудь голодный. И бывший актер Цукерторт это понимал. За то, что бросал на землю хлеб, его иногда бивали...
Реи, Рахель, реи!..

ЦУКИ

Цуки когда бреют, всегда порежут, пусть бы и безопасной. Встает Цуки в своем изоляторе в 5, гонят его мыться в 6.30, полтора часа птиц слушает, свистит вместе с ними: птицы – это я, тоже Птица-Цуки-Бен-Адам-Даже-Если-Никто-Не-Верит. Когда бреют Цуки, потому порежут, что головой, как воробей, вертит все время. Немолодой ведь мужик уже, а встанет у окна, распахнет, стоит часа два стоймя – лучше не мешай ему – заклюет. Поет: «Я люблю Бога во все дни. Я люблю Бога во все дни мои...» – час, два... Вокруг ад сущий – плачут, едят, ругаются, а он поет: «...во все дни мои... во все дни...»
Время к обеду, Цуки хватается за сердце, симулирует приступ.
– Сестра, сестра, сердце разрывается, – (согнутый в три погибели Цуки еле шевелит словами воздух...). – Дай чашку молока – умираю. (Так произнесет, что разве у нищего сомнение в том возникнет.) Больные шум поднимают: «Дайте человеку чашку молока! Что вы – звери?» В сестринской хохот, несут молоко Цуки. Цуки хватает чашку, резво, с прытью козленка бежит к окну, ставит молоко на подоконник – для кошки: исцеление происходит у всех на глазах, но все это скоро забудут до следующих разов. Цуки смотрит в окно всепонимающим взором сумасшедшего...
– Цуки, ты же Птица, зачем же ты кормишь кошку?
– Я люблю Бога во все дни мои... во все дни...

ДАЛИТ
(Из дневника)

Я вошел в отделение гоголем: длинные волосы прибраны сзади в косичку, плечи, руки... прошел все русские психушки...
– Ангел ты! – сказал я Далит после того сразу, как она единственная из всех расхохоталась при моем появлении...
– Ты ашкенази, я – из Ирана, – говорила она и плакала. – Мы никогда не будем счастливы...
Я плохо понимал, но основное доходило, и гладил ее по детским губам пальцем... После я перестал обращать на нее внимание, так как влюбился, наверное влюбился в строгую врача из приемного отделения.
Я сидел в столовой и размышлял о том, какие у врача из приемного соблазнительные коленки, и что она была бы моей женой и моим врачом... ведь я же болен, болен... неплохо было бы, если бы эта Офелия из приемного ко мне, Гамлету, в постель залезла узнать, что у меня внутри... Далит грохнула об пол стулом, все перестали есть, стали смотреть. Она бросила кусок хлеба в англичанина Мордехая, он – в нее... Она посмотрела на меня, заплакала, ушла. Не ела... Прости. Всю ночь спала в изоляторе с подвешенной к потолку кинокамерой, фельдшер утром щупал ее пульс, качал головой... Через месяц я сунулся к ней, она сказала: «Иди! Ты был тогда мертвый!»

ЙОЭЛЬ
(Из дневника)

Бог только тем и занимается, что раздает комплексы.

Я в лучшие годы жал лежа 160 кг, считал себя ого-го: и били меня вчетвером, и я бивал одного, двоих. В отделение вошел фрайер-фрайером.
Симон у окна в сестринскую Йоэля стукнул – приревновал к кому-то из медсестер. Йоэль потер скулу и отошел: Йоэль жмет 180.
Далит его соблазняет: «Йоэль, ты пробовал поцелуй?» Йоэлю 20 лет всего, еще временами и краснеет.
Он положил меня правой, я его – левой. В этих сумасшедших домах будет раса культуристов-Йоэлей: все будут только есть, заниматься бодибилдингом и читать Сенеку. Жена как-то сказала мне, что я – нулевой вариант, что жизнь коротка, как детская распашонка, что она уходит. Актриса театра кукол после моего предложения думала два дня и сказала: «А что ты будешь делать, если я соглашусь?» Я тогда не нашелся. Йоэль лежит с Далит, она целует его, как прибой набережную, я смотрю с удовольствием, я мужчина...

«НЕ ХОЧУ!»

– Скажи «Хамудит»!
– Хамудит!
– Через пять лет в Сибирь загремит!
(Из больничного юмора)

Подойдет к зеркалу, скажет всем: «Мисс Университа!», сделает книксен – джинсы по моде на коленях порваны. Радио целый день, на модных волнах – танцует, пусть бы и одна, в столовой. «Скажи мне, я красивая? Да? А кто красивее меня?» – «Никого». – «Ты врешь мне – есть и красивее». – «Нет, нет». – «Да? Ну, ладно», – и, задумавшись, идет к радио убавлять громкость, чтобы не мешало смотреться в зеркало.
Далит и вправду красива, но особенно – если красота – смена цвета глаз – от серого к голубому, от голубого – к бесцветному. (Так меняется в отделении освещение: ночью свет тусклый, днем – естественный, а вечером – дневной, и от этого не поймешь толком, не запомнишь, какого цвета глаза у людей.)
– Я опять хочу умереть, – вбежала в столовую Еруша, держа себя обеими руками за ключицы, которые выпирают и которых она стесняется. – Я опять хочу умереть. – Сказала деловито, привычно.
– Я не хочу это («это» – прокричала) слушать! Я не должна это слушать! Хватит! Хватит! – закричала. – Хватит!
Замахнулась рукой на маленькую Ерушу, упала на пол, забилась в истерике. «Будущее!» – думала.

ЭЛИЯГУ

Человечество смеясь расстается со своими штанами.

Дал мне сигарету, дал огня, утаенного от богов-врачей, так как после девяти вечера курить запрещено. Смешной 60 лет с седой бородой человек... Сидим, курим. Смотрю на его животик-чемодан: отчего-то всегда пижама не сходится на нем, и думаю о том, что про него врут: «Элиягу был в спецназе, Элиягу может в отделении и танк спрятать, не то что спички».
– Элиягу, а я – антилогик.
– Нет, логика одна.
– Какая?
– Позиция апозиции.
– Только одна?
– Только одна, другой нет.
(Он говорит про себя, что родился в Аргентине. Не помнит, где именно, но где-то в Патагонии.)
(Что ты делаешь, когда медитируешь? – Слышу «голос». – А я говорю: «мега-мега-мега», потому что «мегатонна», «мегаполис»...)
– А что говорит, Элиягу, твоя философия о Боге: есть Он?
– Да.
– А Маркс?
– Он тоже так сказал.
– А ты философ...
– А ты хоть раз смотрел в космос через телескоп? Нет? Отчего же ты говоришь о философии?
(Последнее произнес с презрением.)
– Что есть Космос, Элиягу?
– Космос – это Элохим и Планеты.
– А что есть Бог?
– Бог...
И дальше произнес то ли «пашут»*, то ли «муфшат»** и лег спать.

ЗАСУШЕННАЯ ГЕРА*

Еруша худа, седа. Задирает штаны, чтобы показать всем, какие у нее худые икры, засучивает рукава рубашки, чтобы показать, как худы руки. Плачет, плачет: «Раньше у меня было лицо, грудь, тело, теперь нет ничего. Бог, зачем ты сделал это? Эти таблетки меня высушили, у меня нет тела». (Когда-то давно от Еруши ушел муж.)
– Попробуй мед с орехами и любовь.
– Была. У меня пятеро детей. Бог, дай мне таблетку, чтоб отнять у большого и прибавить мне.
(Кто-то из больных просил у врача как-то говорящую сигарету, эта же – таблетку справедливости у Бога...)

«И бросил Зевс Геру для другой любви! И впали у Геры щеки, и обвисли груди, и икры стали худы, а глаза – холерно красивы. И плакала Гера, и любила Зевеса, и проклинала, и все звали ее “истеричка Еруша”, и чтобы Гера не плакала, сажали в ее лоб поцелуи, как пшеницу».

ЕРУША

– Я не должна Богу! Не должна! – кричала она.
Хрупкая еврейка в отделении кричала: «Я не должна Богу!» Черт знает, сколько уже лет евреям как народу, и набожная сумасшедшая, бьющаяся в конвульсиях, кричала: «Я не должна Богу!» – и была в этот момент умнее всех на свете. Ее подняли с пола, а она вдруг опять закричала, но другое: «Бог, сделай мне укол!» Зачем она сказала это? После, вместо того, чтобы взлететь, она пошла в коридор и нюхала, как многие до нее больные, искусственные каллы в керамической вазе...

ДЕФОРМАЦИЯ

...Англичанин Мордехай, который говорит, что «звезды хорошо (с маслом)», когда самоубийца Еруша спрашивает у него, кто это – Ленин – отвечает: «Глава Правительства... ЖЮЛИК И АЛКАШ. Давно помер...»

ЗНАК ВОПРОСА

Ее привели в Отделение не с того входа, что обычно; Она ходила с закрытыми глазами, или же так казалось; имела привычку входить без спроса, а перед закрытыми дверьми – подолгу стоять.
Она переночевала в Отделении одну ночь, и юморной мужик, стукач Шауль спросил утром в сестринской у дежурного Врача как-то для всех неожиданно: «Ночью никто не умер?»
* * *
Она была безобразна: даже сдержанный Мордехай, англичанин, который, правда, имел привычку стучать по чему-нибудь без причины и к которому постоянно приходили его друзья из ешивы и занимались Талмудом, сказал про Нее: «Когда Она входит, у меня холодеют ноги!..»
Девочки при Ее появлении включали радио или делали громче, искали на волнах что-то попроще...
Ноги у Нее были разной длины, руки в жестких волосах, на бледном лице – бородавка...
Это была Смерть.
* * *
Еруша долго до этого опять кричала свое: «Я хочу умереть!..»
Еруша дождалась...
– Но Ты безобразна! Я думала, что Ты не такая!..
– Но Ты звала меня... Вот я и пришла... Вы все звали...
* * *
Еруша умерла через неделю...
Смерть перевели в другую больницу...
Умерла добрая Еруша...

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Некую игривость хотелось бы мне сообщить моим новеллам, не нарушать мелодики Отделения «Алеф» чрезмерным спокойствием.
Хотелось мне сделать из всего этого пьесу для Театра Кукол, так как кроме почти ничего не умею.
Когда возили нас по калмыцким степям из села в село, из поселка в поселок, разве не думал я, что все люди в мире – кукловоды друг друга?
Когда ставили, наконец, декорацию, я, обычнее всего, объевшийся лекарством, находил себе место для сна где-нибудь на столе, между старыми бюстами Ленина и Маркса, засыпал, и, бывало, дети, слыша из зала мой больной храп, смеялись не там, где положено по спектаклю...
Актеры сами между спектаклями, давая мне возможность выспаться, готовили декорацию, и – три спектакля в день во сне, в темноте кулис, 300 в год... Я становился тихим сочинителем во сне...

И вот, незадачливый литератор, я вхожу в больницу «Тальбия», что почти в центре Иерусалима, и у ворот сидит похожая на медведицу Жаннет 25 лет, очень полная...
Я говорю ей, что сочинил про нее песню и что песня всем нравится... О, как я доволен собой!..
Жаннет же говорит, что всегда меня любила, а потом притоптывает ножкой – и – самое сокровенное!..

«ЖАННЕТ ДУБА
ЗЕПРАХИМ БУБА!..» –

декламирует...
Это ее стихи...
«Жаннет-Медведица-Цветок-Кукла!..»
Ну, какой я сочинитель теперь? Я – ворон здешний!..


Рецензии
Не просто хорошо, а замечательно. Прочел также "Печку" - прекрасная сказка. Вы пишете, что "незадачливый литератор". Нет, Вы очень-очень "задачливый". "Мои милые психи" пожалуй лучшее, что я вообще прочел за последнее время на сайте.

Всего Вам наилучшего,

Михаил Абрамов   22.10.2007 04:52     Заявить о нарушении