Паром

 
 Весна…Ну что весной обычно бывает? Тает многое: снег тает, ночи тают, тают строгие синие тени на снегу, который превращается в грязь. Морозы давно растаяли, проплыли по реке и растаяли льдины. Да! Еще годы наши с каждой весной тают. Вроде, может показаться, – растут, прибавляются незаметно, ан, нет - тают, тают…
Мне почем-то представилось огромное, спелое яблоко, лежащее на золотистой тарелке. Солнечный луч бьет в окно, глянцует красноватую яблочную кожицу, по тарелке мечутся солнечные зайчики, задевая кожицу… Лежит так яблоко день, другой, неделю, еще одну… Солнечные зайчики продолжают скакать по золотистой тарелке, а на ней лежит уже сморщенное и ставшее маленьким, яблоко. Увяло живое великолепие, остался сморщенный комочек с сухими косточками, обтянутый тонкой кожицей. Но вообще-то солнечные зайчики молодцы! Какие снега вокруг были, а теперь, едва весну почувствовали эти снега, как разнежились, раскисли, поверили золотым лучам, полюбили их и растаяли. Потекли бурливые ручьи со всех сторон, вливаясь в мутноватую реку.
 И вот пришло в голову странное сравнение: чувство наши, человеческие – те же ручьи - текут, текут…Этакий штамп существует – «Река Жизнь». Так вот, эта река – «Жизнь» – вбирает в себя все, что приносится ими, а затем нам же и выплескивает. А мы засовываем себе в душу.
Я, вот, например, засунул себе дурь, под названием «Любовь». На оригинальность претендует, старый дурак, как может показаться. Да нет! Любовь для моей полсотни конечно дурь…Посадил я ее на ладонь: легонькую, красивую, маленькую…
 На ладони моей сидит бабочка-шоколадница, щекочет лапками, усиками шевелит, крылышками чуть вздрагивает…Надо же? Не испугалась. На мою грубую, желтую от табака ладонь села…Но тут появился у моей махонькой неожиданный завистливый конкурент – слепень. Я его на своей плеши шлепнул, а бабочку, конечно, спугнул. Она понеслась по воздушной своей дороге. Проклятый слепень! Я почесал вспухшую шишку на голове, встав с бревен, которые были свалены с незапамятных времен на берегу реки, да так и гнили здесь, отправился в магазин, который как раз открывался.
 Продавщица Люся – молоденькая, кругленькая бабешка в узкой, выше колен юбке, в мужских литых сапогах с отвернутыми голенищами, весело отвечая, иногда матерком, на крепкие от нетерпения выражения столпившихся мужиков, спешила к своей «опохмеловке». Это Люся так магазинчик зовет. Она уже семь лет у нас в поселке работает, клянется каждый день, что уйдет, уедет…Да куда она денется! Любит она свой пахнущий селедкой и керосином прилавок, любит мужичков, которые сейчас толпятся за ее спиной, оглядывая знакомую белую спецовку и полные кривые ножки в туго сидящих сапогах. Галдят мужики, кричат редкие чайки, постанывают над пропахшей опилками, дымком и грустью большой рекой… Пыхтят по реке маленькие катера, тянущие лес, но они не часто появляются: лес у нас здесь не сплавляют - угодья рыбные восстанавливают. Старики рассказывают… А, да что там! Старики всегда рассказывают, а мы верь! Себя я еще, как видите, старым не считаю, хотя поскрипывать стал, не двадцать пять ведь…
 Я вошел вслед за всеми в магазинчик. От того, что в сельских магазинах торгуют и хлебом, и мылом, и селедкой, и гвоздями – запах в них особый, дух, я бы сказал.
Хлеба, конечно, сегодня не привезут, а мне надо бы несколько буханок, а то соседки скоро в долг давать перестанут, тетки меня жалеют – одинокий мужик, чокнутый малость. Не пугайтесь, это они так считают. Я прощаю им. В нашем поселке женщины наравне с мужчинами работают, да еще ребятни у каждой не меньше трех-четырех.
 Ребятишки мой дом знают. Иной раз не заметят, что идешь, возятся на улице - пыль столбом, визг, рев, и вдруг кто-нибудь крикнет: «Айда к паромщику, лягушек поглядим!» Стихает мгновенно драка, и чумазые разбойники с налету утыкаются в мой живот, столбенеют на мгновенье, но тут же начинают скакать вокруг меня, как солнечные зайчики и просят наперебой: «Дядя Ефрем, покажь лягушек, а? Дядя Ефрем!..» - У меня в садике две лягушки живут. Забавные такие. Я посвищу тихонько, и они появляются, выпрыгивают из кустов или из лопухов, садятся у крыльца и смотрят на меня. Они у меня лягушатами по саду прыгали. Я любитель посвистеть вечерком на крыльце. Гляжу, раз, что-то холодное через ногу мою перебирается, а это лягушонок. Я его за лапку, и в лопухи. Сижу, посвистываю, а он опять допрыгал до крыльца и замер, потом еще один появился, и тоже мой свист слушать приходил. А еще у меня ученый кот живет. Если ему рукой пузо почесать, то он вытянет лапы, как гимнаст, и замрет. Смешной такой делается. Вот ребятишки и бегают ко мне. Летом смородину в саду обдирают, яблони трясут и прячутся от меня в старом курятнике, где проживает драный, голенастый и горластый петух в обществе трех нахальных кур. Я, конечно, плохой хозяин, и куры мои отлично об этом знают и кормятся в соседнем курятнике.
 «Дядя Ефрем, ты чего брать будешь?» – Люся-продавщица, вытирая руки о край замызганной спецовки, нетерпеливо ждет. Набрав всего понемногу, прихватив и «белую головку» – изредка я себе позволяю, когда кто зайдет ко мне, – выхожу на улицу. Как все-таки быстро кончилась весна! Уже по-летнему начинает жарить солнце, и скоро грязь на дороге превратится в пыль, по которой приятно идти босиком – мягко и тепло. Я сегодня опоздаю на паром, народу мало, суббота. Обычно я знаю, кого, когда надо везти, а сегодня подождут, надо в доме прибраться. Я живу один. Как принято выражаться – закоренелый холостяк. Не то, чтобы не встретилась мне женщина, которую я бы полюбил, а наоборот – встретилась. Вот я и холостой. Потому что у нее и муж, и дети. Ведь я не всегда был плешивым чудаком-паромщиком, а двадцать пять лет ходил капитаном по нашей реке, плоты водил, людей возил, ее привез. Она живет на том берегу, в поселке Левый берег. Там есть больница. Вот она туда и приехала фельдшером пятнадцать лет назад, молоденькая, статная, веселая девушка с чемоданчиком в руках, в плаще клеенчатом, и в клеенчатой косынке сошла на Левом берегу, а я всю жизнь живу на правом, живу один…С войны живым вернулся. Мать за месяц до моего возвращения умерла, в той самой больничке, куда приехала фельдшер Таня Новоселова, и где по сей день работает.
 Я подхожу к дому и присаживаюсь на вросшую в землю лавочку. «Ефре-е-м!» – раздается с перевоза. Я спокойно закуриваю и греюсь на солнышке. Что за наваждение! Снова появилась бабочка-шоколадница, может та самая? И снова вьется возле моих рук. Я вытягиваю руку и замираю. Папироска гаснет, голову припекает, но бабочка все-таки садится на ладонь, и я отчего-то вспоминаю весенние ручьи и стылый воздух весны пятнадцатилетней давности, продрогшую веселую девушку в клеенчатом плаще, ее улыбку и слова, обращенные ко мне: «Завез же ты меня, капитан! Не выберусь теперь отсюда…»
 «Ефре-е-ем!» – раздается снова с берега. Я дергаю рукой, и бабочка улетает. Заношу в сени кулечки с провизией и прячу в стол, а то кот сожрет в мое отсутствие, все, что я купил, кроме карамелек и крупы. Накидываю плащ, так как на реке ветер, а у меня с войны от простуды крутит суставы, закрываю дверь и иду к перевозу.
«Ефрем! Дьявол!»- набросились на меня бабы, - «Водку, небось, жрешь с утрась? А тут жди!» Я молчу. Ну что с бабами спорить! Заклюют и уши прожужжат, пока до Левого берега доползем.
Первый рейс я обычно делаю в пять утра, а затем каждый час, а иногда и через два-три, когда прилично народу соберется и машин также. Паром мой довольно большой, но старый уже. Вот мост достроят в десяти верстах выше, тогда все…
«Ефрем, ты чо, спишь?» - начинают приставать бабы. «Не мешай», - отмахиваюсь я, и, закурив, гляжу на тяжелую, пахнущую опилками, водорослями, тихо плещущую в борта воду. Привычно и тихо тарахтит старое сердце парома. Сколько раз я вот так: туда-сюда, туда-сюда… Мост, конечно, хорошо, он нужен. Сейчас Левый берег почти город, да наш правый разросся, а пятнадцать лет назад…
 Тогда на Левом берегу домов сорок было, да больничка в десять коек…У фельдшера Танечки оказался чудный голос. Она, бывало, сядет на пристани, да запоет так, что слезы прошибут, или наоборот - ноги в пляс… Конечно, я с ней познакомился. Она из большого города к нам приехала по направлению, после училища. Танечка привыкла ко всему, чего у нас не было и в помине. Тогда и телевизоров никаких, радио и то не у всех… А ей общения надо, поговорить хотелось, а что наши бабы или девчонки? Конечно, они ее не понимали, считали городской гордячкой.
Проезжаю я мимо, остановлюсь на Левом берегу, а она сидит на пристани, и на реку смотрит. «Ну, что, - спрошу, - Танечка? ». Встанет, за руки меня возьмет, и чуть не плача, скажет: «Увези меня, Ефрем, увези…Не могу я больше здесь…»
 Паром ткнулся в пристань Левого берега, и я, закрепив канат, сошел на берег. Вот на это самое место Танечка прибегала. Здесь я ей китель на плечи набрасывал, здесь она пела, сидя на бревнах, глядя на реку и на черный от весенней сырости лес. Бедняжка… Ей казалось, что кроме этого мрачного леса, стылой реки, черный мокрых, кажущихся неприветливыми домов, черных мокрых плетней, нет иного мира. Что концерты, театры, выставки, шумные студенческие споры, встречи рассветов на красивых набережных – это прекрасный, невозвратный сон.
 Вспоминаю случай, после которого я хотел плюнуть на все и увезти ее отсюда. Привез я как-то на Левый берег одну группу - человек пять художников из Москвы. Молодые, красивые парни. Танечка жила в большом доме при больнице, что вроде гостиницы был. Там, кроме ее комнаты, еще три. Вот их там и поселили. Они недели две пожили, и уезжать пора. Танечка, когда не на работе, все время была с ними. Ну, ей понятно – внимание, вежливое обхождение, – где уж мне или парням нашим! Я раз вечер с ними просидел, так рта и не раскрыл, а слушал только. Где я был? Что я видел? Реку – правый да левый берега ее из конца в конец, да в войну до Польши дошел, и демобилизовался по ранению. Вот и все. А эти - и о том, и о сем! И Танечка с ними - она девушка умная, все спрашивала, спрашивала…
 Уезжали они утром, на катерок мой сгрузили свои пожитки. Танечке руки жмут, с собой зовут, в Москву, целуют в щечку. Не часто к нам гости приезжали, каждый приезд - событие. Понятно, бабы, ребятишки Левобережные на пристани столпились. Я из рубки гудок дал, смотрю, Танечка рванулась, и таким голосом крикнула: «Ефрем! Увези меня, увези!», что я чуть не заплакал. Смотрю, ребята сейчас не выдержат и схватят ее. Я отчалил… А Танечка, как стояла, руки протянув, так на руки баб подбежавших и упала…
Не могла она уехать раньше, чем не отработает три года. А вскоре приехал красавец-хирург в больничку нашу, и работает в ней по сей день, вместе со своей женой – Таней, теперь уже не Новоселовой, а Титовой. А ребятишки их у меня на пароме катаются…
 «Здравствуй, Ефрем.» – Я оборачиваюсь и как всегда, когда мне приходится разговаривать с Таней, становлюсь каким-то неестественным, как-то по-идиотски кряхчу, пытаюсь говорить о чем-то смешном. «Ефрем, назад скоро? – спрашивает Таня, и я в ответ говорю совсем не смешную глупость, вроде того, что двоих паром не свезет и улыбаюсь. Таня ставит на землю сумку и поправляет разметавшуюся от ветра копну начесанных каштановых волос. Я закуриваю и стараюсь не смотреть на нее, и не знаю, о чем говорить с ней.
«Ну, когда обратно-то? А то Люська уйдет куда-нибудь, а мне ей кой чего передать надо…» Таня берется за сумку, и я иду следом за ней к парому.
Стонут чайки, катается солнце в легких гребешках маленьких волн, тарахтит, постукивая, старичок-мотор, свежий ветер сдувает искорки с моей папиросы и творит безобразие с Таниными волосами: поднимает их, топорщит, закрывает ими лицо. Облокотившись о борт, Таня смотрит на воду, время от времени проводя рукой по волосам. Удивительное дело! Я не могу сейчас себе представить, что это та самая Танечка Новоселова. Не то, чтобы Таня очень изменилась, нет, только располнела немного, стала спокойная, плавная. Ей даже подходит фамилия – Титова, есть в ней что-то устоявшееся, определенное, я бы сказал. Таня хорошая жена, добрая мать, общительна с людьми, даже говор у нее не такой, какой был – звонкий, отрывистый, а рассудительный, тон, я бы сказал.
Кажется, она что-то напевает, – ветерок доносит до меня ее голос. Господи! Как же она пела! И сейчас она у нас в клубе по праздникам поет, да разве сравнить? А может, это я слишком уж придираюсь? Или настроение раньше иное было, – моложе был, как-никак. Но тогда она пела что-то родное, задушевное, а сейчас то, что по радио поют…
 Паром шаркает в деревянную пристань, Таня спрыгивает с парома, кричит мне: «Спасибо, Ефрем!» и шагает в горку к магазину. Я иду на то место, где она только что стояла, кладу руки на борт. Борт теплый. Это ее руки нагрели, а может и солнце…
«Ефрем!» – я вздрагиваю, - Таня неожиданно возвращается и подходит к краю пристани. – «Ефрем, а что у тебя почитать есть новенького, а? Иногда, вечерком, так охота, знаешь,… устанешь, сядешь на диван и думаешь - что б почитать? А, Ефрем? Только скорей соображай, времени нет…» Таня, прищурив от солнца глаз, ждет моего ответа.
Я забыл сказать - у меня библиотека, получше Левобережной. Я ее собирать начал, когда совсем молодым был, а теперь я как бы вторую специальность имею – вроде библиотекаря. Все у меня берут читать, вот, Таня, например…
«А что тебе хочется?» - я все не хочу отнимать руки с теплого борта, но надо привязывать паром, а то отнесет от берега. Привязываю, и иду с Таней в сторону магазина.
«Мне б, Ефрем, что-нибудь о молодых, пусть даже о любви будет...» – Таня улыбается, и множество морщинок у глаз ее и у рта тоже растягиваются в улыбки - от этого все лицо ее делается необыкновенно милым и ласковым.
«Все про любовь тебе, на старости лет… Иль мало?» – говорю я опять какую-то глупость и тут же добавляю еще: - «Смотри, заподозрит Титов…» – ну кто меня за язык тянет всякую чушь нести?
«Дурак ты, Ефрем» – спокойно отвечает Таня, чуть приостановившись, чтобы отдышаться. – «Тебе, поди, полсотни есть? А все такой же…»
«Какой?» - спрашиваю я. «Хороший.» - улыбается Таня.
Солнце припекает, я снимаю плащ и, остановившись, гляжу на нее. «Что смотришь? Неправда что ль? Или обиделся? – спрашивает она, заметив мой взгляд… Мы подходим к магазину, возле которого стоит замызганный грузовик, старая грязная лошадь с телегой и несколько спорящих мужичков.
«Не обижайся, Ефрем…Книжку поищи, ладно?», - просит Таня, и, поздоровавшись с мужиками, входит в магазин. Я иду к дому. Снова сажусь на лавочку, закуриваю, и мне кажется, что сейчас обязательно должна появиться бабочка-шоколадница, но она почему-то не появляется, а спрыгивает откуда-то с забора мой кот, и сев рядом со мной, не мигая, чуть прижав уши, следит за скачущей по подсыхающей дороге трясогузкой.
«А дам-ка я Танечке почитать одну вещь» – подумалось мне, но я представил себе главврача Титова, его удивленные глаза, ироничную усмешку и язвительное резюме, когда он увидит, ЧТО читает его жена. «Не дам!» - решил я, выплюнул папироску и вошел в избу. На улице теплынь, а у меня прохладно. Мне нравится, что нет хлама лишнего, все мне еще от матери перешло: большой стол, самодельные табуретки, две лавки, кровать я себе, правда, приобрел помягче, – болят по ночам суставы, нет сил. Вдоль стен я сделал стеллажи из досок для книг, и, куда ни глянь – стен не видно - одни книги. Я даже в избе не курю: забуду, старый дурак, папироску погасить, и тогда Танечке не о чем со мной будет и говорить.
«Ну, как дела, Гимнаст?» - обращаюсь я к коту, который, неизвестно, когда прошмыгнул в избу. Кот впрыгивает на кровать и начинает себя вылизывать, время от времени поглядывая на меня. Продолжая говорить что-то сам себе, я открываю мерзко скрипящую дверцу облезлого шкафа, и достаю свои рукописи. Не удивляйтесь и не смейтесь. Я ведь не собираюсь обнародовать свои рассказы - не рассказы, дневники - не дневники, не знаю, как и назвать. Не был я нигде, кроме реки своей и военных дорог. Но много лет река носила меня на руках своих, вместе с ней я дышал всю жизнь свою смолистым духом, и вместе с ней буйно радовался каждой новой весне, и грустил тоже вместе с ней. А скольких людей я перевидел, отвозил - привозил, перевозил с одного берега на другой! У всех их, и у меня, есть как бы общая душа – река, а может наоборот – мы ее души?
Простуженные гудки катеров, хлюпающие в пристань волны, женщины, полощущие белье, блестки солнца, крики чаек, ругань мужиков, девичья песня, долетающая с лодки, надрывное урчанье буксующего на берегу грузовика, звезды, неподвижные на небе и скользящие по черной воде - это одно целое, один организм, из которого не удалишь безболезненно даже самую малость.
 Я шарю в кармане и глотаю таблетку - прописано самим Титовым. Ломит суставы невыносимо, подчас, хоть вой – рука не может даже ключ в двери повернуть. Мысленно, а бывает и вслух, я ругаю себя весьма неприлично. Сейчас я вслух выразился, и кот, замерев с поднятой лапой, обалдело уставился на меня. «Прости, Гимнаст, - простонал я, - видишь, хотел страничку написать, да нет сил. Я накинул на плечи телогрейку и вышел погреться на крыльцо. Припекает. Ребятня уже без пальто бежит. «Дядя Ефрем! Ты когда к перевозу?!» - ребятишки едут учиться во вторую смену на Левый берег. Школу новую стоят еще, а в старой уже тесно стало.
 К моему дому идут Таня. Я откашливаюсь, закуриваю, но присесть боюсь - скрутит болью, так не встану - вот позор-то! Старый, развалившийся пень!
«Ну, что, Ефрем?» – Таня доходит до крыльца, - «Что это тебя перекосило? Артрит? Сколько же раз тебе толмить, чтобы пришел в больницу, так ты упрям, как … (Таня боится обидеть меня «бараном» и сейчас скажет «пень»), - как «пень» – добавляет Таня.
 Я гашу папироску и возвращаюсь в избу. «Ефрем, как у тебя прохладно, - Таня входит в горницу, привычно оглядывается, - Ефрем, каждый раз удивляюсь, сколько ж у тебя книг…» - резко обернувшись, Таня вдруг спрашивает, - «А куда ты их денешь?»
«Как это – куда дену? Или ты меня хоронить собралась? Поскриплю еще.» - Я стараюсь незаметно убрать со стола рукописи, но Таня уже заметила, - «Что это у тебя? Можно посмотреть?» – Таня знает, что я все равно дам, но в тоне ее лишь любопытство, да и то, довольно равнодушное.
«Так это… счета… счета старые…» – отвечаю я, закрывая шкаф.
Таня отбирает несколько книг, и мы выходит на улицу. На перевозе, конечно, собрался народ - доносятся обрывки чьей-то визгливой речи и взрывы хохота. Открываю калитку, пропуская вперед Таню. Она вдруг оборачивается, и, совершенно неожиданно, глядя в глаза мне, спрашивает: « Ефрем, тяжело одному?» Я давлюсь дымом, кашляю, но стараюсь улыбнуться: «Ты знаешь, привык…».
Таня отворачивается и тихо, не глядя на меня, произносит: «Прости, Ефрем…» - и быстро идет к перевозу.
 Солнце скоро сядет. Хорошо потрудилось оно за сегодняшний день: спокойно течет река, согретая дыханьем оживших лесов, теплые отблески уходящего солнца, как мягкие крылья, гладят стены домов, деревья, столбы, груды бревен…Вытягиваются на подсохшей земле длинные тени. Пройдет час-полтора, и начнут правый и левый берега подмигивать друг другу огнями… Темнота окончательно свяжет их. Свяжет две дощатые, похожие друг на друга пристани, на которых любит собираться молодежь.
Наши, правобережные, любят на Левый берег ездить погулять: посвистят мне, покричат – «Дядя Ефрем! Поди, сам молодым был! Уважь молодое поколение, перевези!». И пока доберемся до Левого берега, визг и хохот тонут в и плеске волн и темноте ночи. А утром перевожу обратно продрогшие и притихшие парочки. Я люблю, когда облокотясь на борта, смотрят на реку, едва покрытую сереньким туманом, девчонки, в накинутых на плечи мужских плащах и куртках, и ребята, в пузырящихся рубашках, не боясь рассветного холода. Я люблю их за то, что они любят реку.
 «Дядя Ефрем! Прокати!» – это набежали пацаны. Вот и Танины дети: Сережка и Шурик. Сережке двенадцать, а Шурику семь лет. Оба похожи на Таню: волосы топорщатся, личики смуглые. Только у Шурика розовый нос, оттого, что каждое лето лупится и облезает. Выдумщик Сережка - держись! В прошлое лето ухитрился с пацанами канат развязать, и, чуть было не упустил паром, пока я по поселку болтался.
«Ну, прокати, дядя Ефрем» - а сами уже забрались на паром и готовятся его обшарить. Тут надо ухо востро держать - не дай Бог, свалится кто-нибудь в воду, а я ничего сделать не смогу, – пловец я тот еще, самого надо будет спасать…
Но пацаны, видно, устали от своих бесконечных хлопот и ведут себя смирно. Я смотрю на Сережку. Ветерок топорщит и теребит его темные волосы, треплет штанины. Рядом, держась за полу его курточки, стоит Шурка и без конца шмыгает носом. Я смотрю на этих ребятишек и вдруг чувствую, что сейчас заплачу. И, наверное, слезы все-таки выкатились, потому что Сережка спрашивает: «Дядя Ефрем, почему ты плачешь?». Я провожу рукавом по глазам, и чуть отвернувшись, так как проклятые слезы появляются опять, отвечаю: «От ветру это… глаза болят… сынок…». И улыбаюсь, сам не знаю, чему.


Рецензии
Просто слов нет, как талантливо написан рассказ!.Спасибо огромное за удовольствие Вас читать. С теплом ОЛьга
Кстати Георгия Пашнёва тоже очень люблю читать. Уже всю страничку его прочитала. А теперь за вашу возьмусь плотно. Очень интересно. ВСех благ ОЛьга.

Ольга Аннина   01.11.2010 16:30     Заявить о нарушении
Спасибо, Ольга! Давно написан рассказ, сама его люблю.:) Не все рассказы ровные, да ведь и жизнь пестрая... Спасибо Вам. Юля

Юлия Волкова   01.11.2010 20:57   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.