Одной весной больше

Помнишь, милый, как мы с поездом опаздывали к тебе на свидание в другой город? Мы тогда еще искали друг друга по разным городам, и я очень просила поезд нагнать время.
А потом он стал нагонять время, но лучше б он и не делал этого. Поезд мчался так быстро, что иногда колеса забывали состыковываться с рельсами.
А я стояла у открытого окна и подыскивала среди колючих зарослей, тянувшихся вдоль железнодорожного полотна, удобное место, куда можно было бы выпрыгнуть, чтобы не разбиться вместе с остальными пассажирами.
Представь, к тебе приехал бы уцелевший поезд, а я бы в это время сидела где-нибудь в колючих зарослях между двумя городами, даже названий которых теперь ни ты, ни я не вспомним.
Но мы все-таки приехали к тебе – поезд с колесами, пассажирами и мной – целые и невредимые, оправившиеся от всех ненужных страхов и суеверий. И долго-долго я еще потом слушала о том, с каким благородством и стойкостью ты ждал опаздывающий поезд.
Но что, что есть совершенство, а если все в природе симметрично, то не есть ли совершенство – симметрия, но чего? А к какому, какому самопостижению ты взываешь, постиг ли себя тот портной, который это все скроил?
Но даже ты не сразу вдруг поймешь, что когда на место трех, зависимых друг от друга людей, придет два, совершенно не зависимых человечка, то это будет еще грустнее.
И не думай, что сигарета прикуривается от другой сигареты, потому что там, в другой сигарете – огонь. Нет, это просто уже одна, совместная сигарета, табак смешивается с последующим табаком.
Да, милый, забыла тебе сказать, что ты правильно решил, что не пишешь мне ответные письма. Ведь если ты будешь отвечать на все мои вопросы, то главврач, цензирующий корреспонденцию, подумает, что ты сошел с ума.
Но лучше я расскажу тебе про Элину. Кто-то привел ее к своему другу и познакомил со своим другом.
А потом и говорит:
- Ну что, понравился тебе мой друг?
А Элина отвечает:
- Да, конечно, понравился.
А он говорит:
- Вот уж неправда, что-то я не заметил этого.
И Элина тогда говорит:
- Но, солнце мое, ты же затмило мне все глаза, как же может кто-то еще мне понравиться?
А он говорит:
- Ну вот, тебе бы только поехидничать.
И не верит.
Нет, лучше я расскажу тебе про мое житье.
Меня положили в мужское отделение. Ну как – как? Что тут непонятного? Ты разве не знаешь, что женщины болеют гораздо чаще, где же они найдут лишнее место для еще одной из них?
А этот человек. Ты еще спрашиваешь, кто – этот человек. Ну, тот, который. Так вот, он до сих пор со мной.
Ну, как со мной – как со мной? Когда ты, наконец, приедешь, я тебе все расскажу.
Почему ты ничего не знаешь о нем? Я ведь постоянно молчу тебе в телефонную трубку об этой истории, сидя на краешке медсестринского дивана и слушая, как ты где-то за тысячи километров, развалившись в уютном кресле, рассказываешь в никуда о своей газете. Прекрасно забывая, что я до тихой паники боюсь телефонов.
Я из последних сил прижимаю к уху тревожную пустоту чужой пластмассовой игрушки, помимо твоего голоса там еще: на Средней Волге – гололедица, на Нижней Волге – гололед, и краешком глаза читаю больничные листы.
Мне с ним легко, мне с ним хорошо, мне с ним прекрасно, мне с ним так, что все эти слова – непреднамеренная пошлость. Мне с ним так, как в том маленьком городе, который каждый день придумывает черноглазый мальчик с последнего этажа в своих неотправленных письмах к той, которая будет всегда.
Как с кем, милый? С тем человеком.
Вот и сейчас, я сижу, завернувшись в теплое одеяло на своей скрипучей кровати, вытягиваю шею, чтоб увидеть за окном исчезающий снег и стараюсь думать о весне, и только о весне.
Но в коридоре – тихое шарканье его войлочных тапочек, хотя, о Господи, какой штамп, если бы я имела представление о том, что такое войлок, я бы вообще подумала, прежде чем описывать тебе или кому бы то ни было, его тапочки. Просто во всех книгах – непременно войлочные, да еще с описанием орнамента, хотя при чем тут орнамент, да не присматривалась я совсем к его тапочкам, нет, это ты пристал.
А я? А я просто не могу же сразу признаться, что, так как ты просил меня думать о весне, и только о весне, то я стараюсь думать о ней, и только о ней, и вот – узнаю в коридоре его шаги. У меня холодеет позвоночник.
При чем тут весна, милый. Одной больше, одной меньше, нам же все равно не позволяют открывать окна. А его шаги тихи и равнодушны.
Но вот уже в следующее мгновенье я замираю от шума распахнувшейся двери и его громового голоса:
- Что – сидишь?
Я вся сжимаюсь в комок и отвечаю соседней стенке:
- Сижу.
- А ты знаешь, - начинает он мерить своими аршинными шагами межкроватное пространство, - а ты знаешь, что антихрист уже родился и ему тринадцать лет, и он вот уже полтора года знает, кто он такой?
И выжидающе смотрит на меня.
- Ну, значит, некоторое количество лет у нас в запасе еще имеется, - отвечаю.
А вообще-то у нас весело. Правда, создавшиеся условия предполагают развитие пороков в и без того ослабленных организмах. Например, мы вынуждены воровать медицинский спирт.
Но ведь нам бывает совершенно искренне весело, когда мы пьем его по вечерам, стараясь вести себя тише, как можно тише, чтобы не разбудить уставших от нас за весь день медсестер. Нам бывает совершенно искренне весело, милый.
Мой человек сейчас переживает возраст Христов, он считает себя очень ответственным за этот период своей жизни, поэтому ему не до мелочных проблем.
Я хожу заброшенная, с отросшей до кончика носа челкой, и постоянно смотрю себе под ноги, ведь розовые стены изучены мной много лучше, чем таблица умножения в первом классе. Впрочем, жизнь, когда ей это нужно, сама делает из нас прилежных учеников.
В таком виде мой человек и подбирает меня где-нибудь на чердаке или в подвале, куда уставшим медсестрам уже просто нет времени забираться. Они только говорят нам, что лечение больных – дело рук самих больных.
Итак, что мы имеем.
Больница была большая и вместительная. В ней много конкретного простора и времени. Снаружи – розовый кирпич, внутри – розовые палаты и коридоры.
Но – общество. А в каждом обществе есть верх, даже если оно существует только как намек на таковое. А посему – законы.
Законы тусовки были эфемерны, но строги. Тусовочники подлизывались к врачам: подметали полы, раздавали градусники и таблетки, дежурили у входа и в столовой. За это они имели: мягкие матрасы, красивые тумбочки, двойную порцию на обед, свободный выход в город за сигаретами и еще чего-нибудь.
Сбегать никто не собирался, так что врачи не волновались, потому что кормили, в общем-то, неплохо.
А все началось с двух стариков, хотя этим все должно было закончиться. Но кончилось все тем, что по больнице ходили люди и делали вид, что они – хозяева собственной судьбы.
К тому времени меня отвергла тусовка, благодаря чему я твердо усвоила ее законы. Вначале открыла, а потом усвоила.
И поэтому, совершенно непринужденно сидя на подоконнике между этажами, делала вид, что только что покурила и теперь мне лень вставать. Окружающие все так и воспринимали. Такова жизнь, исходящая из их законов.
Никому бы даже не пришло в голову, что я здесь кого-то жду.
Тем более никому бы даже не пришло в голову, что я жду кого-то только затем, чтобы увидеть, как он улыбается и стряхивает со лба волосы. Мог бы давно подстричься, но тогда бы пропал имидж, после которого в этих условиях от человека уже ничего не остается.
Об условиях можно изложить гораздо позже, а сейчас просто добавить. Добавить, что я сижу на подоконнике только затем, чтобы увидеть, что этот человек еще жив.
Этот человек спустится по ступенькам к моему подоконнику, улыбнется и стряхнет со лба волосы. А потом он скажет:
- Привет.
А потом скажу:
- Привет, - я.
И что у нас было?
У нас был абсолютно безалкогольный вариант у раскрытого окна в его палате. Я тогда еще умела колдовать, и поэтому шел дождь. Мы стояли, завернувшись в одеяло, которым не был укрыт его пьяный сосед.
На следующее утро его сосед очень долго возмущался по поводу своих неизвестных благодетелей, которые, найдя его в абсолютно незнакомых условиях существования, самоотверженно донесли его до родной кровати, благополучно уложили спать и даже сняли обувь. Но почему-то забыли укрыть теплым одеялом.
При этом я перемигивалась с Элиной, ведь тогда была еще Элина, и она была в курсе. Потом ее приняла тусовка, но дело не в этом.
Дело в том, что тогда я еще не знала, как надежно надо скрывать ото всех то, что ты еще умеешь приручаться.
Так что какая разница, приняла ли Элину тусовка или увела за руку другая Элина. Сейчас мы встречаемся с ней в розовых коридорах и слегка киваем друг другу. Когда мне становится совсем грустно, я захожу к ней в палату и говорю:
- Ну что, нашлась моя книжка?
- Нет, - отвечает она, - ее украли насовсем. Осталась только закладка.
Она роется в тумбочке, а потом протягивает мне закладку. Я отрицательно качаю головой, и она кладет закладку обратно в тумбочку.
А потом она говорит:
- Курим, да?
И мы идем на чердак и закуриваем. И она рассказывает мне что-нибудь такое, в чем и себе-то самому вряд ли кто признается. Не думаю, что ей совсем уж не с кем разговаривать, а для откровенностей у нее ведь есть еще одна Элина.
Она просто смотрит невидящими глазами и рассказывает все это мне. И не знает, что все это теперь уйдет в мою могилу.
Я тоже хочу рассказать ей о стенах, коридорах, ступеньках с подоконниками, но молчу, ведь у нас так мало времени, и мне надо выслушать, а ей – идти к другим людям.
У них с Кнутом сейчас идет игра глазами. Когда эта игра начинается, я срочно заинтересовываюсь каким-нибудь, ну например, соседним стулом. А мы сидим на чердаке, среди сломанной и разбросанной мебели, и Кнут собрался закурить и ищет спички.
Не глядя на него, Элина протягивает ему эти самые спички. Не глядя на Элину, он продолжает искать другие спички. И находит их.
И пытается их зажечь, но они не зажигаются. Одна. Другая. Третья. Я никогда не замечала, как красив соседний стул!
И тогда Кнут выбрасывает спички с таким высокомерием, как будто бы ему их кто-то навязал. Ну, например, я.
И он берет сигарету из рук у Элины и таким образом прикуривает свою. И вот тут-то они начинают смотреть друг другу в глаза.
Одна минута. Другая. Третья. А сигарета все раскуривается, и мои стулья уже исчезли в клубах табачного вожделения.
Потом Кнут, слегка кивнув мне головой, встает. И мы, делая вид, что идем порознь, уходим.
Кнут и привел тогда ко мне Мефистофеля. Но тогда я еще не знала, что это – он.
И имя у него было другое, и прозвище, и другое прозвище. Мефистофелем он стал только после знакомства со мной.
А тогда, наверное, ему просто стало грустно, и он попросил Кнута с кем-нибудь его познакомить. Кнут и привел его ко мне.
Сейчас это тот человек, который спустится к моему подоконнику, стряхнет со лба волосы и улыбнется. И что у нас было?
У Кнута тогда уже началась игра глазами, но я была еще ни причем. И потом, я тогда еще умела колдовать.
- Сегодня будет дождь, - сказала я человеку, которому до этого было грустно.
Он улыбнулся, а потом пошел дождь. Мы раскрыли окно и замерзли. Пришлось снять одеяло с его пьяного соседа.
А потом он выписался, а я осталась ждать.
- Дура, - сказала Элина, - он классный парень.
- Но почему – дура?
- Надо было закрыть окно.
- Да, но тогда не был бы слышен дождь, - не поняла я.
- Дождь был бы тогда уже не нужен, - усмехнулась Элина, но я осталась ждать.
И вот я сижу теперь на этом подоконнике, давно уже понимая, что ждать что-либо бесполезно. Категорически бесполезно.
Но я сижу на этом подоконнике до тех пор, пока меня не находит здесь очередной мой новый человек. Он здесь новенький, и ему тоже надо к кому-нибудь приручиться, даже несмотря на весь его возраст Христов.
И какими словами ему объяснить, что выписался Мефистофель, выписался Кнут, так и не добившись Элины, выписалась Элина, а вслед за ней и вся старая тусовка. И какая разница, что не выписалась еще та, другая Элина, мы ведь и раньше-то с ней не очень-то общались.
И то, про что люди говорят, что все взаимозаменяемо – все просто рождается и умирает вновь.
Но все началось с двух стариков, хотя этим все должно было закончиться.
Так вот, однажды я уже поняла, что исчезло земное притяжение, и вдруг опрокинулась земля, и всех понесло в космос, деревья остались висеть вверх ногами, а все – хватали чековые книжки и любовниц. На соседних звездах, наверное, богатые ювелирные магазины, так что солнце может больше не светить.
Ведь в поезде ехали два слепые старика, и при выходе людской толпой их оторвало друг от друга, и был слышен лишь зов:
- Ты где?
- Не бойся, здесь.
А потом, помогая друг другу, они вышли и пошли на край земли, осторожно постукивая перед собой палками. И никто не крикнул им вслед, что у земли края нет, ведь его никто не видел.
А передо мной закрыли двери, и я так и не успела спросить у стариков, так что же это такое – жизнь?


Рецензии