сто 56

Вечное одиночество твое – темнота, стоящая за спиной маленькой девочки – надо сделать шаг, но будто кто-то тихо держит, улыбаясь в спину страшно и невидимо; одиночество твое - пустота под ногами замершей в лифте пожилой дамы, которая, пережив смерть сорвавшегося с крыши мужа, познала, что такое страх высоты – пустота, и более ничего; одиночество - замкнутость женщины, осознавшей, что года вдруг стали не исчезать, как песок сквозь пальцы, а, напротив, скрывать тело и душу под жарким песчаным барханом – они, года её, преподнесли боязнь замкнутого пространства, когда бездушность, безвоздушность стискивает горло и нечем дышать более.
Ты, хоть и обращалась к высокому молодому трубочисту с просьбой перевести тебя через дорогу, потому как ты «неуверенно чувствуешь себя среди неуправляемых железных скакунов», хоть и разговаривала с пожилым профессором старческих наук о бессмысленности старости и о пользе молодости, хоть и слушала вечно грустную поэтессу, рассуждающую о «войне и перемирии меж смехом и злобой», ты знала – одиночество твое вечно, никого рядом нет, и разговариваешь ты сама с собой.

Мне же было известно иное – в темноте за спиной только позабытый мамин свитер, пустота под ногами заполнена этажами, а рассуждения о годах, когда тебе минуло «уже двадцать пять», можно приберечь на черный тусклый день. Я с грустью думал о поэтессе Степаниде – она наслушалась от тебя слишком колких критических замечаний, мне было жаль профессора Капельникова – он и подумать не мог, что такая «умная и интеллигентная сударыня» обзовет его старым дуралеем, и даже трубочиста я вспоминал с сочувствием – ты не ответила ни на один его вопрос, и просто ушла, когда он остановился у магазина новой одежды. Одиночество твое – всего лишь обман, рожденный тобой, а, может и кем-то еще – из сфер более высоких, чем та станция метро, где мы с тобой первый раз встретились.

Ты шла по платформе – рассеянным взглядом, поселившимся над легкой улыбкой, окидывала проходящих мимо мужчин - задержав на себе и моё внимание, походкой, чуть излишне непринужденной, будто на подошвах сапожек твоих были маленькие пружинки, увлекала за собой мысли перестающих спешить куда-то прохожих - позвав и меня сделать несколько шагов вослед. В тот момент ты, впервые представ предо мной, нечаянно приоткрыла полог жилища одного из своих секретов – почему черты твои столь притягательны для почти всех мужчин, взорами своими касающихся твоей спины. Готовность и согласие – то, что можно было б вложить в две буквы «да» - вот что бессознательно чувствовалось в тебе десятками мужеского полу, кем-то, возможно, еще и осознанно, но лишь мною в тот вечер осязательно – после того, как ты, проигнорировав случайное, неловкое созвездие знаков мужского внимания, достала иглу, и, процарапав семью цифрами желтый кленовый лист, что ты дотоле вертела в руках, уронила его мне под ноги...
Я не имел ничего против твоих, как мне казалось, «странностей», но как ты говорила, «убеждений» - в том, что тебя окружает лишь одиночество, а все люди наполнившие пространство возле тебя, лишь части тебя самой же – «противоречивой, капризной, нелепой», многое я воспринимал как чудаковатую, но необременительную, забавную, иногда даже милую игру, а потому был готов смотреть с улыбкой и на то, что ты нередко называла меня своим именем, и на то, что даже в том единственном месте, где ты могла заниматься сексом – в переполненной отражениями зеркальной комнате, ты считала, что одиночество бессмертно – и были во мне подобные отношения оттого, что я, должно быть, по-настоящему любил тебя.
Но как мне надо было смотреть в твои глаза, когда ты, выносив в своем молчании, накопившемся за последние дни, сразу несколько фраз: «Во мне болеешь ты. Сладкой и мучительной болью. Так не должно быть. Мне надо вырезать тебя», связала меня, когда я спал, заткнула мне рот комком из написанных мною тебе писем, и ножом, испачканным чернилами, вывела на моей груди семь цифр?
Нет, я уже не смотрел в твои глаза, я просил – освободить меня – просил самого себя, потому как обращаться более мне было не к кому.


Рецензии