Свидетель радуги

Ему было семьдесят два. Он жил на девятом последнем этаже. Когда ломался лифт, приходилось, конечно, не сладко. Зато какой вид открывался! Половина окна — изменчивое небо: неспокойное, ясное, печальное, великое. Другая половина — сквер: деревья и кусты, из-за которых летом не видно земли.

В тот час, когда стало понятно, что собирается гроза, Петрович подошел к окну, и сразу понял — происходит что-то необычное: под низкими тучами мир сделался маленьким и не настоящим. Ветер, крадущийся издалека, вдруг попробовал на прочность окно, за котором стоял старик. Стекло крякнуло и просело, а Петрович в страхе отпрянул. Когда он снова выглянул в сквер, то увидел, что деревья развернуты правильной спиралью. Их встревоженные вершины покорно и виновато согнулись под тяжестью невиданной силы.

 И тут беззвучно сверкнула молния. Какая-то неземная: длинная и красная. И пошло-поехало. Потом оказалось, что только краешек урагана коснулся района, где жил Петрович. А там, где стихия разгулялась вовсю, был почти погублен городской парк, серьезно пострадали дома и лесной санаторий на берегу озера. Несколько человек поранились осколками собственных окон. Горожане хоть и были потрясены, с нетерпением ждали выпусков новостей, в которых не могли не упомянуть бедствие в их подмосковном городишке. Но как на зло, в этот день какой-то плохонький штормик прогулялся по Лондону, совершенно затмив собой стихию подмосковного масштаба.

У левого придела дьякон отец Сергий советовался с дьяконом отцом Алексием о неполадках в своих «жигулях». Около свечного ящика пыхтела Мария, она заканчивала мыть пол, усердно налегая на швабру и время от времени ногой передвигая наполненное ведро. На втором этаже, на хорах вдруг заразительно рассмеялись чему-то девичьи голоса. Петрович смотрел на кусочек огненного закатного облака в зарешеченном окне.

На прошлой неделе он опять оскандалился. Псаломщик Сережа попросил его отнести на второй этаж стекло для нового киота. Петрович отнес, прислонил к стенке у самого клироса. А регентша, не заметив стекла на фоне белой штукатурки, разбила его ногой, когда пришла на свое рабочее место. Старика ругали. Он расстраивался, но через пару дней все забылось.


Приходской бухгалтер и староста Василиса, умная строгая женщина, которой уж непременно донесли об инциденте со стеклом, вчера встретила Петровича на рынке и поздоровалась с ним по-родственному тепло и приветливо. И сам настоятель отец Игорь, словом не обмолвившись о конфузе, спросил сегодня на ранней литургии, когда Петрович подходил ко кресту: «Ну, как дела-то? Вроде не видел вас на Всех святых. Нездоровилось»? Поэтому сейчас, придя на всенощную под Рождество Иоанна Предтечи, Петрович окончательно успокоился и чувствовал привычное умиротворение и уют в полупустом, готовящемся к богослужению храме.


До начала службы оставалось еще минут двадцать. Петрович решил купить свечей, пока у ящика не образовалась очередь. Прихожане потихоньку собирались, стряхивая с зонтов капли только что начавшегося дождя. Быстрым шагом вошла высокая болезненная заведующая воскресной школой. Уже стоял в темном уголке усердный молитвенник и очень странный на вид малый, который всегда широко улыбался. В свечном ящике трудолюбивая садовница Людмила листала большой регистрационный журнал, куда записывались заявки на молебны, отпевания, венчания и крещения.


— Мне три за десять, — сказал Петрович, отвлекая ее от журнала.

Он всегда ставил на Всенощной одну свечу на канун, одну — Богородице Казанской, одну — Всем святым.


Старик полез в карман за кошельком, и не сразу понял в чем дело: вместо кожаного бумажника, дочкиного подарка, у него в руках оказалось что-то глянцево-гладкое, какая-то плотная пачка. Он вытащил ее и не удержал в ревматических пальцах. Цветные и белые квадратики разлетелись по полу.

Петрович растерянно стоял перед раздернутым веером рассыпавшихся бумаг. Он нагнулся, и кто-то нагнулся тоже, чтобы помочь ему собрать все это. Старик смог дотянуться до двух карточек, распрямился и поднес их к глазам. У него в руках были фото голеньких девочек. Девочки улыбались и выставляли на камеру все, что позволяло считать их тела женскими. Руки Петровича задрожали. И чья-то сконфуженная рука протягивала ему под нос еще пару карточек.

А псаломщик Сережа уже метался по полу, резкими движениями сгребая карточки в кучу. Вокруг Петровича собрались все, кто был в храме. Заговорили разом, кто-то вырывал друг у друга собранные бумажки. С разных сторон ему совали их и тут же отшатывались, и крестились. А старик не понимал, что все думают, будто это его карточки, и сам пытался всучить их кому-то. Ужас, бесовщина какая-то! Откуда?!

— Это твое?

Петрович вздрогнул и затравленно оглянулся. Над ним возвышался отец Игорь еще не в фелони, а в старом застиранном подряснике.

— Я спрашиваю, это твое? Ну, что молчишь-то? А? Что ты молчишь?!



С тех пор, как умерла его супруга, Маргарита Тихоновна, тому четыре года, старика никто не называл не только Кирочкой и Кирюшей, но и просто Кириллом. Все звали его "Петрович". А что, вполне уважительно. С давних пор прикипело к нему это имя, он и сам себя так называл. Разве что когда пенсию получал, опять становился К. П. Мантуровым, или когда ходил в поликлинику.


С женой он в последние годы жил не дружно. Скандалил. Не на показ, конечно, а так, не вынося сор из избы. Все ему не нравилось, все сердило. И откуда бралась в нем эта желчь? Должно быть, она завелась, когда Маргарита Тихоновна заболела, стала сохнуть и сгибаться. Ездила по врачам, показывала мужу какие-то рецепты, какие-то изжелто-серые, как ее кожа, бланки анализов. Вот тогда он и взъелся на нее, хоть и слыл мужем покладистым, даже робким, подкаблучником, можно сказать, считался. Но всегда была в нем эта червоточина — знал, что подло, некрасиво делает, а сдержаться не мог.

Дочь Анна, приехавшая из Питера ухаживать за угасающей матерью, орала на него, стыдила. Но все равно Петрович как только видел обглоданное болезнью лицо жены на равнодушно выбеленной постели, словно с цепи срывался.

— Как бы не так, болеет она! Второй месяц лежит! А прошлой весной тоже все говорила: "не встану, не встану", а потом и на рынок ездила, и к врачам своим, коновалам, и к тебе, Анна, не помнишь, что ли? И сейчас уж давно пора подниматься. Вонь какая в квартире от лекарств, судно ей видите ли три раза в день подавай! Уж какие бывают больные, и те сами в туалет ходят. Хоть ползком, а не заставляют других вокруг себя прыгать.


Дочь стервенела от горя и презрения к отцу, но поделать ничего не могла. Он и сам изводился этой неугомонной желчью. Твердил про себя, что жена у него дура, что сама она во всем виновата. Страшная стала, под себя ходит, по ночам зубами скрипит. А ведь назло все: дескать, я болею, так вот давай-ка и ты узнай, по чем фунт лиха. И только однажды ненадолго успокоился. Когда в очередной раз ушла медсестра, сняв капельницу с морфином, и унеся с собой запах надежды, исходящий от ее халата, Маргарита Тихоновна поманила к себе мужа и сказала громко, почти здоровым голосом, потому что боль притаилась:

— Ты не бойся так, Кирочка. Я ж не знала, не думала, что ты так будешь бояться. Прости меня!

Вдруг прежнюю свою Риту увидел он — ясноглазую курчавую курочку. И сам, будто помолодев, сидел рядом. Словно только что пришел с работы, распаренный и голодный. И горчайшее слово с внезапной легкостью смеха выпорхнуло из его бесформенного рта:

— Прости!

Сзади прозвучали торопливые шаги дочери, и Петрович ушел из комнаты. Но в тот же день снова затуманился злостью. Огрызался, свирепствовал, капризничал до самого конца, до бесконечной ночи, в которую Маргарита Тихоновна скончалась. И стал на время безумной тенью. Такой жалкой, что уставшая огрубевшая дочь оттаяла, а может быть, даже и поняла о нем все. Только на поминках не евший несколько дней Петрович захотел отведать немного блинов, и только после ста грамм его глаза ожили.

После похорон Анна с мужем стали звать его к себе, в Питер. Но Петрович наотрез отказался, хоть и страшно ему было дома. Только на кладбище он приходил в себя. Хорошо, что сначала надо было ездить туда так часто: на третий день, на девятый, на сороковой. После сорокового дня Петрович очнулся окончательно. Стал совсем прежний, как до болезни жены. Ровный, покладистый, рассудительный. Год прожил и не заметил. А потом заболел. Раненая совесть разрослась в нем грудной жабой. Но в поликлинике сказали: "стенокардия", выписали лекарства. Петрович принимал их аккуратно, и вскоре почти что поправился.

Иногда старик ездил за лекарством в дальнюю аптеку, в тот район города, где бывать случалось не чаще двух-трех раз в год. А жаль, потому что в двух кварталах от аптеки начинался густой лесопарк, лелеющий в зеленых недрах мелкую говорливую речушку. Воздухом дышать Петровичу рекомендовал доктор, и он с удовольствием отправился пройтись по парковым аллеям — месту отдыха живущих неподалеку счастливцев.

И там, на крутом берегу он увидел, что старый православный храм, в котором раньше был архив сельскохозяйственной академии, окружен строительными лесами, вокруг раскопаны какие-то котлованы, громоздятся штабеля стройматериалов. А на решетке, огораживающей стройплощадку, висит картонный щит с изображением бело-голубого трехглавого собора. Вообще-то старика пугали изменения в городе, все эти стройки, клумбы, фонтаны, смены вывесок привычных, чуть не с детства знакомых магазинов, однако новость о храме его не испугала, а ровным и легким следом легла в памяти. Всю дорогу до автобусной остановки он думал, что возили отпевать Маргариту Тихоновну далеко, в соседнее сельцо, а теперь-то как близко было бы!


Маргарита Тихоновна была верующая. По большим праздникам она ездила в ту самую церковь, где ее отпевали, а Петрович оказался там только на панихиде, о которой позаботились дочь и зять. Анна говорила, что служба была очень утешительная, но Петрович ничего не ощутил. Все ему тогда казалось непривычным, а значит страшным — желтое чужое лицо жены, едва видное из гроба, какие-то не то священники, не то певчие, свеча, которую ему сунули в бесчувственную руку. Запахи, свет, пение.

Он никогда позже не вспоминал панихиду. Но сейчас, прочитав на щите опять непривычные церковные слова «храм в честь архангела Михаила», старик подумал, как Маргарита Тихоновна обрадовалась бы, что в церковь можно ходить каждое воскресенье. И загрустил, впрочем, сам на следующий день не помня, о чем.

О новом храме стали много говорить по местному радио. А 6 сентября, как теперь знали все горожане, на праздник Чуда архангела Михаила в Хонах, Петрович с утра надел костюм, и отправился на торжественное освящение. Храм оказался не голубым, как обещал памятный старику щит, а бело-розовым, купола золотые.

Внутрь Петрович не попал из-за большого стечения народа. Купил свечку у темноликой женщины, торгующей свечами, иконками и крестиками прямо на улице, но не зная, что со свечкой делать, так и унес ее домой. Ему понравилось только, как звонили колокола, кто-то невидимый управлял ими. Петрович задирал голову до ломоты в шее, но звонаря так и не разглядел. И еще он впервые перекрестился, украдкой научившись у молодого мужчины с бородой.


Через пару недель, в воскресенье Петрович пошел к обедне. «А что, — сказал он себе, — многие ходят сейчас. И правительство вон на Пасху. Посмотреть-то ведь разок можно. Не прогонят же. Крещеный, скажу. Не имеют права». Народу опять было много, как утром на остановке по дороге в Москву. Но старик пришел пораньше и на этот раз в храм проник. Купил свечей. Началась служба, а у свечного ящика все равно было хлопотливо. Шелестели какими-то записками, спорили из-за места в очереди.

Петрович пробрался в центр поближе к алтарю, и принялся смотреть и слушать. Священники и дьяконы выходили из разных ворот, неожиданно, быстро и решительно. Чувствовалось, что сейчас только начало какого-то длинного действия. В чем был его смысл, к чему оно двигалось, Петрович не знал. И еще, ему было одновременно интересно и скучно смотреть. «Как в театре, — подумал старик, — но там хоть посидеть можно».

Хор пел красиво, в нем преобладали женские голоса, однако слов Петрович разобрать не мог. Но креститься и кланяться в нужных местах он научился быстро, и стоял уже посмелее, не ежился, потому что понял, никто его в зашей гнать не собирается, он совершенно не отличим от остальных верующих.

К концу двух с половиной часов стояния с непривычки загудели ноги. Петрович дождался Причастия, услышал как священник, высокий сутулый мужчина лет пятидесяти, строго предупредил, что к Чаше подходят только те, кто утром или накануне вечером был на исповеди, и получил благословение на принятие Христовых Тайн. Таковых, к удивлению Петровича, оказалось чуть не полхрама. В самом конце службы, когда надо было вплотную подойти к священнику и поцеловать крест, Петрович струсил и отошел в сторонку, — вдруг тоже не всем можно, хотя видел, что подходят все.


Больше всего понравилась старику не сама служба, а приподнятое настроение после нее. Давно ему не было так спокойно и хорошо на душе. И в квартире захотелось прибраться. Правда, устал он все же порядочно. Весь оставшийся день приходил в себя. Но в следующее воскресенье было гораздо легче и на службе, и после нее. А еще Петрович совершенно четко расслышал первые слова дьякона: «Благословенно царство Отца и Сына и Святого Духа» и очень обрадовался, что все-таки может кое-что разобрать.

Покупая свечи, он заметил, что продает их та же самая женщина, что и на освящении, и неделю назад, с темным, не то болезненным, не то смуглым лицом. Еще нескольких он узнал среди молящихся. А через некоторое время догадался, что заприметили в храме и его. Женщина, отпускавшая свечи, поздоровалась с ним. Это было удивительно для Петровича: у него теперь были знакомые из церкви. Каким это казалось ему значительным и странным!


 Как-то раз Петрович легко простудился и в церковь недели две не ходил. По выздоровлении идти ему опять не хотелось. Все-таки и вставать пораньше, и ехать на автобусе, и стоять службу. Не пошел, и был весь день беспокоен и недоволен собой. Зато он сообразил, чего ему не хватает во время службы, почему она почти не задевает его — он не молится. Крестится со всеми, наклоняет голову, один раз все грохнулись на колени, и он, кряхтя, опустился, а вот как надо молиться, Петрович пока не понимал.


Когда он вновь оказался на литургии, решил, что непременно научится молиться. Но у него не получалось. То он смотрел на священника, и думал, как блестит его одеяние, дорого ли оно, то рассеянно изучал иконы, то вглядывался в профиль показавшегося ему знакомым мужчины. В конце концов, Петрович просто стал повторять про себя за хором: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!», или «Пресвятая Богородица, спаси нас»! А выйдя из храма, вдруг осознал, что это она и есть — молитва.


Служил в тот раз не настоятель отец Игорь, а второй священник. Настоятеля Петрович увидел во дворе храма. Того окружили женщины, чтобы взять благословение. Петрович этого еще никогда не делал, ему казалось очень странным поцеловать руку у незнакомого мужика. Но он вдруг встретился с настоятелем глазами, и подумал, что раз уж он теперь верующий, нельзя вот так пройти мимо. Старик приблизился к женщинам, сложил руки, словно собирался подставить их под струю воды, и стал ждать когда подойдет его очередь. Случилось все быстро: настоятель коснулся пальцами рук Петровича и мягко прижав их, сам легонько подставил свою руку губам старика. Петрович неловко ткнулся в нее, и успел ощутить знакомый запах детского мыла «тик-так».


— Вы давно в церковь ходите? — услышал Петрович голос над своей головой и поднял глаза. Он не ошибся, отец Игорь заговорил с ним. Для Петровича это было почти то же самое, как если бы его спросил о чем-нибудь Николай Угодник с иконы.

— Нет.

— Мне казалось, я вас давно вижу.

— Да нет.

— На исповеди у меня были?

— Не был. Вообще не был ни разу.

— А вы приходите. Я по субботам исповедую на всенощной. У Марии спросите, как там и что. Марию знаете?

— Нет.

— Ну, пойдемте.

И священник, не обращая больше внимания на толпившихся вокруг прихожан, пошел в храм. Петрович засеменил следом, глядя на черную спину. Оказалось, в лицо Марию он знал. Она ухаживала за подсвечником перед Казанской. Недавно он слышал, как она говорила знакомой, что от восковых испарений у нее в носу собирается не поймешь что. Отец Игорь оставил старика на ее попечение. Нельзя сказать, что она была этому особенно рада, но что положено, рассказала ему быстро и четко.

В жизни Петрович не то, чтобы ни о чем не задумывался, напротив, он слыл человеком рассудительным, но думы его все были о земном, о житейском. Если Петровичу случалось смотреть фильм или передачу о чем-нибудь философском, возвышенном, он иногда слушал со вниманием, и даже какое-то собственное отношение к теме про себя высказывал, но все быстро забывал. Эти мысли в нем не держались, как вода в решете. Правда что-то такое он после этих раздумий чувствовал. Какое-то удовлетворение. Словно выполнил важное и нужное дело. И вот на старости лет он засел за учение. Да за какое! Где ни то, что мысли не понятны, а и слова-то не все. Кана Галилейская. Фарисеи. Багряница.


За чтением Евангелия Петрович услыхал в себе забытое ощущение: жадный, неутолимый интерес (последний раз он испытывал нечто подобное в юности, во время чтения учебника по астрономии). А потом ему стало страшно. Страх-то, конечно, был знаком Петровичу и раньше, к сожалению, знаком слишком хорошо. Просто он никогда не подозревал, что какие-то чувства могут возникать не как отклик на внешние причины, а идти изнутри, со дна густого омута души. Это был настоящий страх, то щекочущий, то ноющий, как больной зуб. И его причиной был сам Петрович.

Но не только страх и тревогу принесло Петровичу такое чтение. Вскоре он услышал в себе и теплое благоухание радости, опять не внешней, а внутренней, как бы не имеющей никакого повода, но такой крепкой и напористой, что сомневаться в ее подлинности было невозможно. Петрович, словно мореплаватель перед неведомым берегом, стоял теперь перед самим собой. Что-то могучее, страшное и радостное сидело у него внутри.

 Однажды ранним и непривычно холодным летним утром по пути в магазин старик заметил, что несколько человек стоят, задрав головы, и показывают на небо указательными пальцами. Взглянул и Петрович, взглянул, и ахнул. Вокруг бледного солнечного блюдца образовался серый диск, широкий и ровный, окаймленный светящийся розовой полосой. Солнце было всего лишь тусклой серединой огромного антрацитового цветка.

Люди, заметившие явление раньше Петровича, оживленно спорили, можно ли снять такое обычным фотоаппаратом, или нет. Старик любовался диковинным явлением до тех пор, пока не зарябило в глазах. Да и надоело ему в конце концов. Он пошел своей дорогой, поглядывая на удивительное солнце. И вдруг вспомнил, что еще в детстве читал об атмосферном феномене под названием гало. Холодным утренником мельчайшие ледяные частички собираются в воздухе, и когда едва поднявшееся солнце начинает просвечивать сквозь них, образуют вокруг него широкую, непроницаемо-серую корону.

Так случилось, что не саму первую исповедь запомнил Петрович, а то, как он шел в тот день в церковь. Матчасть, что называется, была вызубрена на пятерку. Он знал все виды грехов (против себя, против людей, против Бога), аккуратным школьным почерком записал на листочке свои собственные грехи, начиная с семилетнего возраста.

Хотя список получился длинный, по-настоящему Петровичу краснеть было не за что. Таких грехов, которые горячим варевом стыда застревали бы в горле, он не накопил. Да, не веровал, так ведь воспитали в неверии. Давным-давно, еще пионером он ходил с отрядом в деревню, помогать колхозникам, и нашел прямо под ногами на обочине пояс с мелкими церковнославянскими литерами. Пояс был коричневого шелка, буковки молочно-белые и расплывчатые.

Когда вернулись в лагерь, он показал находку вожатому, а тот выбросил ее в загаженное очко. Так и остался в душе пионера Кира Мантурова сортирный смрад от прикосновения к религии. Он вспоминал тот пояс с брезгливым содроганием, досадовал даже, что подобрал эту молитовку, как будто осквернился, совершил непристойность.


А вот насчет блуда или прелюбодеяния Петровичу нечего было беспокоится. Никого он не бесчестил, не обманывал. Маргарита была у него, восемнадцатилетнего выпускника ПТУ, первой и последней. И на сторону Петрович никогда не глядел. Такой видно уродился. В юности не избежал, конечно, рукоблудия, но ведь и все так. Разве нет? Разве сильно на это будет гневаться Господь? Люди ведь, Им Самим созданные из плоти и крови. Болезнь жены только грызла Петровича. Вот, за что совесть болела, вот, за что втихомолку мяла сердце стенокардия. Но ведь Маргарита простила его перед смертью. Все поняла и зла не держала.


Петрович вступил на любимый отрезок пути ко Храму. Это был заливной лужок, такой узкий, что сухим летом он почти сливался с левым пологим берегом. Только тонкий частокол камышей отмечал границу между сушей и мшистым болотцем. В хорошую погоду стрекозы торжествовали над осокой. Утки нежно шуршали в ней. Сейчас день был облачный и прохладный. Осока бредила серебристым шепотом.

Перед самым мостом Петрович увидел какие-то большие бурые камни. Настоящие валуны. Откуда они взялись, кто их мог притащить и бросить на дороге? Приблизившись, Петрович разглядел, что валуны бесформенны и разноцветны — два грязно-серых, один бурый и один черный. Они валялись как попало, и по большому счету ничем не были примечательны, но Петрович с непонятной тревогой не мог отвести от них глаз.

И вот, когда до этих камней оставалось метров пять, один из них вдруг шевельнулся и ожил, и остальные за ним — все разом. Четыре громадных бродячих пса летели не Петровича. Он был ошарашен не столько их набегом, сколько своей ошибкой — принять за камни спящих собак! Оторопело он продолжал путь. Собаки пробежали мимо, едва не коснувшись мускулистыми туловами его подрагивающих ног. Старик протопал по мостику, обошел вечную лужу и оглянулся. Собаки, развернувшись к реке боком, стояли и смотрели ему вслед. Он заторопился. Он боялся опять оглянуться, потому что чувствовал, мерзкие звери так просто не оставят его. Впереди была горка — высокий правый берег, где стоял храм.

Петрович, тяжело дыша, штурмовал подъем. Выбившись из сил, он все-таки осторожно повернул голову, и увидел краем глаза, как стая бегом вступает на мост. Теперь он уже слышал позади хищную погоню. Подсознание откупорило древний ужас кроманьонца, преследуемого волками. Петрович знал, что бежать нельзя, а бежал, чувствуя, как съеживается на затылке волосистая кожа.

Бежал и думал: «Вот, до чего дошло, среди бела дня, ни с того ни с сего!». А в спину уже дышали вонючие глотки. Петрович понял, что настигнут, загнан, окружен. Он закрыл глаза, и позвал Господа, как будто Тот стоял рядом. Лапы прошелестели, когти простучали по камням. Быстроногие животные обогнали старика и вознеслись вверх по горке, торопясь по своим делам. Ни жив, ни мертв, Петрович облокотился на неверную перекладину самодельного перила. «Просто собаки, — подумал он, — вот же дрянь какая, всего лишь собаки»!


 Всенощная еще не началась. Кто-то толкался у свечного ящика, негромко переговаривались приходские женщины, скреблись около подсвечников старушки. Исповедники как обычно собирались у северного придела. Там рядом с мутно-серебряным водосвятным сосудом стоял пустой аналой. Петрович, спросив, кто последний, занял очередь и нащупал в кармане пиджака сафьяновый на ощупь листочек с грехами. На маленькой солее перед закрытыми царскими вратами сидела грузная печальная тьма.

Если в другой части храма уже робко улыбались первые свечные огоньки, то здесь гулко вздыхали равнодушные ко всему сумерки. Так одиноко и бесприютно стало Петровичу, что он разозлился на себя и на всех. Зачем он притащил сюда из теплой уютной комнаты свои артритные кости? Приволокся по каким-то горкам и мостикам, мимо каких-то собак, чтобы стоять три часа на каменном полу, и рассказывать незнакомому мужику о том, как он ругался матом на слесарей и механиков, как ссорился с женой, и как мастурбировал в подростковом возрасте.

Положим, расскажет он все это, и что? Уйдет тоска, рассосется тьма? Но что-то же надо сделать, чтобы прояснилось на душе. Кто-нибудь на свете ведь должен знать, как жить правильно, чтобы не бояться, не трястись, не корчиться от отчаяния, от ужаса, от отвращения к себе.


Из-за колонны вдруг резко вывернул отец Игорь. Не глядя на собравшихся, он положил на аналой небольшое Евангелие и крест, встал вполоборота к прихожанам и начал читать по требнику молитву перед исповедью. Потом он привычно оперся локтем на аналой и барским мановением руки подозвал к себе первого исповедника. Пока женщина в колышущейся юбке до пят семенила к нему, священник наконец окинул взглядом тех, чьи сокровенные тайны ему предстояло выслушивать почти весь оставшийся вечер. Петровичу показалось, что неприветливые глаза священника задержались на нем. И с печальной усмешкой мелькнул в них вопрос: «Ну что, Петрович, уверен ли ты, что это — просто собаки»?

Сейчас, с преступными фотографиями в руках, как и тогда, перед первой исповедью, у старика потемнело в глазах. Он рассеянно перелистывал порнографические картинки, словно купюры. И вместо того, чтобы соображать, откуда они взялись, думал, что вот дожил до седых лет, а не знал, что у женщин все-таки настолько по-разному все устроено.

В жизни Кирилл Мантуров все делал не так, хотя любое важное дело всегда начиналось для него благоприятно. Обстоятельства и люди по большей части не мешали, а помогали ему, а значит, он сам и больше никто был виноват в том, что стрелка внутреннего компаса, такая уверенная и прямая, вдруг начинала дрожать, мигать, комкаться и, в конце концов, окончательно отклонялась от курса.

Взять хотя бы его семью. О, Петрович знал, что такое любовь, Петрович знал, что такое женская красота, преображающая мужскую природу. Но вот заболела любимая, и Петрович предал ее. Желтая болезнь высосала красоту, и Петрович уж не мог вспомнить без помощи фотографий черты любимой, все мерещилась ему жуткая восковая маска.


Дочь родилась такой здоровой и славной. Вытягивалась, расцветала, все краски мира вдыхала точеными ноздрями. Эх, думал Петрович, хоть здесь не подкачал. Но не было у Анны детей. Были очереди в больницах, последние деньги на лечение, слезы у матери на коленях, растерянный взгляд мужа, когда им случалось бывать в многодетном семействе. Так и увяла Анна, так и утих в ней розовый цвет, угомонился живой огонь.

А сам-то Петрович? Он происходил из серой рабочей семьи, появившись на свет в заводском бараке. Всю жизнь прожил в подмосковном городке, где и в двадцать первом веке еще обитают в деревянных избушках, и, случается, носят воду с колодца. Так что же, разве никто не выходил в люди из их захолустья? Выходили, выбивались! Через невезение, через безденежье, порой и через голод достигали своего.

И Петрович мечтал о многом, и никаких особых препятствий не встречал. Теперь, в старости, когда ему пришлось неожиданно сесть за книги, он невольно вспоминал детство с тоской и светлой грустью. Кирка Мантуров с того времени, как начал помнить себя, а именно с четырех лет, мечтал попасть на фронт, быть разведчиком или партизаном. Потом, когда кончилась война, мечтал поесть досыта. Видел во сне говяжью котлету, сочную, поджаристую, жирную, такую большую, что не лезла в рот. Невидимая рука с механическим упорством пихала ее Кирке, он давился, спешил, жевал и задыхался от удовольствия.

Став постарше, Кирка мечтал, чтобы они с родителями жили не хуже других. Как бы это выглядело, он представлял себе смутно, но мать — санитарка, говорила, что живут они очень плохо. Она была у него старая, ее принимали за его бабушку. И отец был старый. Он не воевал, его, как перворазрядного токаря, не отпустили с завода. Синегубый сердечник, он работал по пятнадцать часов, и растаял в первую же послевоенную пятилетку.


Но главное, что теплилось в Киркином сердце — тяга к знаниям. Все знать — вот в чем было истинное наслаждение. После экскурсии в московский планетарий он заболел астрономией. В школьной библиотеке все, даже самые худые и никчемные книжонки со словом «астро» в заглавии заласкал до дыр.

В ежедневных летних походах за ягодами размышлял, до чего похоже все устроено в мире. Вот, например, звезда: сначала горячий протуберанец-глобула нежится в светящемся газовом облаке, как набухшее семечко в кожуре. Потом закипают термоядерные реакции, и звезда взрывается, освещая галактику — это бутон превратился в цветок с манящим запахом для бабочек и пчел. Но вот светоносное тело звезды остывает, материя внутри нее сжимается так стремительно, что может превратиться в черную дыру, но может и просто остаться холодным белым карликом. Так и с цветка опадают лепестки, вся красота его вливается в плотную ягоду, которую мальчик Кирилл положит себе за щеку.


Когда он понял, что астроному важна математика, геометрия и физика, с вялых троек по этим предметам перебрался на твердые четверки. Бредил телескопом, но где уж было раздобыть такую вещь сыну пропахшей больничными страданиями женщины и черному от токарной работы мужчины. И вокруг все жили напряженно-сосредоточенно. Веселились в красных уголках, плясали под гармошку в парке культуры, а сами только и думали, как бы подольше удержаться в этой сожранной непосильным трудом жизни, как бы вырастить детей. Чтобы не хуже других, чтобы как все.


Кирка Мантуров после семилетки пошел в ПТУ и выучился на токаря. Тогда, в пятнадцать, он верил, что еще посмотрит в телескоп на кольца Сатурна, да хоть и на луну с не меньшим удовольствием посмотрит. Перестал верить в семнадцать, когда умерла мать, и пришлось навсегда оставить парту. Кирилл работал сначала токарем. Таких вершин, как отец, не достиг, но был на хорошем счету. Потом до пенсии работал наладчиком станков на заводе, там-то он и стал в 25 лет Петровичем. Но последнее и самое любимое место работы, как оказалось, ждало его в лифтерной диспетчерской.


Как-то раз он зашел туда к старому приятелю забить "козла", зашел и обомлел. На первом этаже ободранной пятиэтажки, в пахнущем кошками подъезде, за обитой полинявшим черным дермантином дверью стоял огромный, длиной во всю стену пульт. Настоящий — с лампочками, тумблерами, галетниками, верньерами, кнопочками и шкалами.

Лампочки многозначительно и загадочно мигали. Но еще больше поразило Петровича, что его приятель, Семеныч, старый алкоголик с запущенной щетиной и нечистым взглядом имеет к этому священному прибору какое-то отношение, а может, и понимает, о чем разговаривают эти дивные огоньки. Петровичу сразу же захотелось расспросить Семеныча о каждой кнопочке, но он сдержался, да и костяшки домино партнер уже мешал на столе узловатой пятерней. Во время игры Петрович все же осторожно спрашивал, что там к чему, на пульте. И выяснил, что цвета лампочек оказывается ничего не значат, важно лишь то, как ведет себя огонек: если мигает — лифт в работе, если горит постоянно — имеет место неполадка.

 
И вдруг неприятный, хоть и не очень громкий звонок раздался в комнате. Петрович глазам не поверил, когда Семеныч, шаркая по немытому полу, деловито подошел к пульту и щелкнул неприметным выключателем.

— Лифтерная слушает, — сказал он, наклонившись к панели пульта.

— Я застряла, — обеспокоенный женский голос, искаженный помехами, казалось, доносился из глубин Вселенной.

— Адрес ваш! —лениво скомандовал Семеныч.

— Адрес? — далекая женщина, видимо, растерялась, — а я точно не помню. Улица Молодежная, а дом… Я зашла знакомой зонт передать. Это, знаете, где химчистка и союзпечать. Знаете?
Но Семеныч уже водил носом по страницам растрепанной книженции, и сверялся с миганием пульта.


— Молодежная, двадцать один, третий подъезд, адрес ваш! — укоризненно объявил он в микрофон, — так-так, лифт у вас старого образца, — продолжал Семеныч, — вы где застряли-то?

— Как это? В лифте!


— Знамо дело, что не в стиральной машине! Между этажами, или ближе к одному какому-нибудь?

 — Он только-только от четвертого отъехал, и вдруг раз, и все!

— Там, посмотрите, между дверью кабины и основной дверью есть такое колесико, видите?

— Нет! Какое тут колесико?! — женщина дышала прямо в микрофон и явно паниковала.

— Да за дверь загляните, не бойтесь. Ну, нашли?

— Толстое такое?

— Оно! Теперь потяните его на себя, а другой рукой — ручку основной двери открывайте.
— А лифт не упадет?

Семеныч с усмешкой взглянул на Петровича, замершего от любопытства.

— Не упадет!
— Не получается! — жалобно ответила женщина. — Никак! Дергаю — никак!

— Ждите тогда, лифтеры вышли к вам.

Семеныч вернулся к столу с домино.

— Сейчас за Васькой-механиком придется идти. Я знаю, где он — у винного. Но мы сперва доиграем. Если б я не знал, мы бы его все равно минут пятнадцать искали бы, верно?

Возражать Петрович не стал, в чужой монастырь со своим уставом не лезут. Просто сказал:

— Ишь, как занятно у вас тут.

— Занятно. Иной раз тащись с похмелья на тринадцатый этаж двери разжимать. А ты ведь токарь, Петрович?

— Токарь. И слесарем могу.

— И на пенсии?

— Первый год.

— Так и давай к нам механиком, а то у нас в бригаде недокомплект.

Петрович, не веря своему счастью, поглядел на мерцающий пульт.

— А оклад какой?

 Перед первым Причастием Петрович разволновался. Но вовсе не священный трепет глодал его. Скорее ощущения походили на смятение перед визитом к незнакомому доктору, или перед хождением по хозяйственной надобности в РАЙСОБЕС. Он надеялся, что отец Игорь как-то ободрит его, но он в тот день замечал Петровича даже меньше обычного.

И когда старик в числе других прихожан подошел к Чаше, тщательно проверив, правильно ли он сложил на груди руки, отец Игорь сделал выжидательную паузу после слов: "причащается раб Божий…", словно не знал, кто перед ним. И Петрович, запыхавшись от волнения, сам вынужден был произнести: "Кирилл". "Кирилл!" — громко, на весь храм повторил отец Игорь.

Затем тихонько скомандовал: "открой рот!" Петрович повиновался, и ложечка с чем-то мокрым и сладким оказалась на его языке. Едва губы Петровича инстинктивно сомкнулись, священник выдернул лжицу. "Чашу целуй. Не крестись" — опять по-военному отрывисто скомандовал он.

Петрович все сделал правильно и отошел в сторонку на дрожащих не поднимающихся ногах. Следовало запить Причастие теплотой — разбавленным, чуть подогретым кагором, который разливала по мелким серебряным чашечкам Мария. Петрович взял себе чашечку и, сделав большой глоток, поставил на столик, покрытый белой скатертью.

"А ну-ка, допей!" — глухо рявкнула Мария. Петрович вздрогнул, и увидел, что на дне его чашечки осталась большая лиловая капля. Покраснев под брезгливым взглядом Марии, он закинул голову, как голубь, и влил в себя остатки жидкости. И всю оставшуюся часть службы стоял, упрекая себя, что совсем не думает о других, ведь им не приятно будет пить из сосуда, где осталась после него теплая влага.


Зато после службы все улыбались ему и поздравляли: "С принятием!" И Петрович расцвел. Псаломщик Сережа и молоденькая певчая Лена в трапезной спросили его:

— Петрович, ты ведь в первый раз причащался? Ну, как? — их глаза горели таким искренним интересом, что Петрович растерялся.

Он сидел над тарелкой горохового супа, которого ему очень хотелось, потому что он, как полагалось перед причастием, ничего не ел со вчерашнего вечера, и вспоминал, как это было.


— Ну, что ты почувствовал? — допытывалась Лена.

Себе Петрович с грустью ответил, что ничего особенного. А Лену разочаровывать ему было жаль, и он сказал:

— Легкость такую… Очищение…

Он увидел, что за столом все, включая старосту Василису, смотрят на него. И они когда-то также прислушивались к себе после первого Причастия, и мямлили всякую чушь в ответ любопытным. Но тогда почему? Почему все они по-прежнему здесь? Почему Лена улыбается ему так, словно она верит его словам? Вошел дьякон отец Алексий, торопливо прочитал "Отче наш", и все наконец принялись за еду. Петровичу еда показалось такой вкусной, как давно не бывало.

Старик решил, что он будет приступать к Тайнам двадцать первого числа каждого месяца, в день смерти Маргариты Тихоновны, или плюс-минус день, если двадцать первого не служили. За неделю до установленного срока он переставал хорошо высыпаться и не мог ни о чем думать, кроме исповеди и как, потея и задыхаясь, пойдет к Чаше, едва удерживая в горле аритмический пульс.

Однажды — он и сам не знал, как такое могло случиться — Петрович неловко двинул головой, когда лжица находилась у него во рту. Отец Игорь приглушенно вскрикнул, дьякон, держащий под подбородком причастника бардовый плат, свободной рукой обхватил голову Петровича, чтобы он не смог пошевелиться, а священник ловко извлек лжицу из его онемевших губ.


— Ты что? — грозно прошипел отец Игорь, когда Петрович целовал нижний край Чаши.

Старик не понимал — что. Он знал только, что если бы частичка Причастия оказалась на платке или, не дай Бог, на полу, священнику пришлось бы пасть на колени и самому подобрать все губами, так страшно было оскорбить святыню.

Но ведь старик все делал так, как всегда! Может, потерял сосредоточенность? Может, отвлекся в такую важную минуту? Нет, не находил Петрович за собой вины, не находил причин происшествию. А если так, то где гарантия, что такое не повторится на следующий раз?

И на следующий раз Петрович причащаться не пошел. Следующее двадцать первое он простоял у подсвечника перед Казанской Божьей Матерью. И следующее двадцать первое. Но нельзя же отказаться от Причастия на всю жизнь. Петрович не чувствовал своего греха, но решил, что расскажет об этом отцу Игорю.


Во время исповеди тот стоял, по обыкновению опершись локтем на аналой с крестом и Евангелием. Огромный, темный, пол лица проглочено бородой. Петрович шагнул к нему.

— Ну, здравствуйте! — вздохнул отец Игорь.

— Батюшка, я когда в последний раз причащался, как-то голову отвел назад.

— Ну? — прогудел священник.

— А вы подумали, что я могу причастие уронить.

— Ну?

— Ну вот, теперь я боюсь к Чаше идти.

Петрович стоял низенький. Шарил глазами по бархатному окладу Евангелия. Он почувствовал, что отец Игорь смотрит на него сверху. Потом вдруг священник наклонился к самому волосатому стариковскому уху и дунул туда:

— А ты не бойся!

 И все. Петрович исповедался до конца и отошел к стеночке, дослушивать вечерний канон.

Стоял и отдыхал. Вспоминал, как еще молодой, сорока с небольшим лет ездил в Коломну к родственникам жены на какое-то семейное торжество. Машину вел его шурин. На переднем сиденье ехал племянник. А он с женой и дочкой был на заднем. Прямо по середине. Справа теснила его Маргарита Тихоновна, слева прижималась Анюта. Узко и жарко было ему, и весело оттого, что как бы не подскочила машина на рытвинах подмосковной дороги — некуда падать, повсюду спасительное родное тепло. Тогда был самый счастливый день, точнее, самый счастливый час его жизни. И сейчас этот лучистый час стек к нему светом паникадила. Стек за пазуху, за шиворот.

Не один Петрович идет к Причастию. Всегда с ним будет отец Игорь, который не испытывает его, как на экзамене, не ждет ошибки, а представляет его перед Богом. Вот, дескать, Отче, мое духовное чадо. И отцу Игорю нужнее, чем самому Петровичу, правильность и стройность происходящего. Пока он благословляет старика: "иди, причащайся!" — некуда ему падать. Со всех сторон успеют раскрыться ему навстречу руки того, кто не только на земле будет держать за него, Петровича, ответ.



А сейчас Петрович так растерялся, что чуть было не протянул священнику пакостные фотографии. Они жгли ему руки, он готов был бежать куда глаза глядят, чтобы только удалить из храма эту мерзость. Но бежать вот так, без ответа, без объяснений было невозможно. И постепенно весь ужас его положения явственно проступил в душе старика: и отец Игорь, и Псаломщик Сережа, и все остальные считают, что это он принес в церковь порнографию и разбросал ее по полу!

Раз в год, в день памяти Маргариты Тихоновны из Питера приезжали к Петровичу дочь с зятем. Ах, какая радость посещала старика в эти дни! По дочери он особо не тосковал, одиночеством не тяготился, но перед самым приездом, как пружину взводили в нем. Словно пелена падала с глаз: вся тяжесть дремотной старости, вся жестокость однообразных будней наваливались на его нетвердое сознание. Защитное беспамятство отступало, и Петрович, будто протрезвев, озирался вокруг — никчемный старик, больной, слезливый, одинокий.


Но все же, похлюпав несколько дней носом, Петрович отходил немного, и даже начинал гордиться собой. Вот ведь, хоть и старый, хоть и застиранные штаны висят мешком на тощих ягодицах, и еда скапливается в уголках рта, когда Петрович жует, и руки не чувствуют половины того, к чему прикасаются, а все-таки сам, без помощи, он существует на этом свете. Знает, когда вставать, когда ложиться, сам готовит, сам стирает, сам убирается.

И когда дочь, бывало, с искаженным брезгливой гримасой лицом, доставала из буфета засаленную, неухоженную посуду, на ее упреки: «Ну как так можно, пап!», отвечал с возмущением: «Да что ты опять придумываешь! У меня везде чистота»! И к дочери проситься не думал. Не потому, что стеснялся.

Мечтая иной раз, как хорошо было бы жить в хорошенькой свежей просторной квартире бездетной Анечки, сам обрывал мечты признанием, что конечно, мучился бы там с непривычным распорядком дня, невозможностью смотреть целыми днями любимый телевизор, да и мало ли еще, что нашлось бы на его голову.


 Анин муж, Максим, преподавал органическую химию в педагогическом Университете. С отцом жены был корректен и сдержан. А Петрович его не то, чтобы не любил, а как-то всегда удивлялся, увидев этого человека рядом с Анной. Да и Анечке, увядающей, худощавой женщине с беспокойными глазами, он поначалу удивлялся, но быстро разглядев в ней ласковую белолицую веселую девочку Анюту, успокаивался.

А Максим чуть было не повлиял на судьбу Петровича. Оживившись от выпитого и съеденного за щедрым поминальным столом, зять и тесть постоянно спорили, то о Сталине, то о монетизации льгот, и в тот раз Петрович настолько был в ударе, что если не победителем выходил, то заводил зятя в глухой тупик. Но тут на телеэкране появился архиерей с кружевной бородой, в белом клобуке, с драгоценной панагией на обширном животе. Максим высказался не почтительно о Московской Патриархии в целом, и о приверженности чревоугодию конкретного ее представителя в частности, и Петрович, окрыленный предыдущими успехами, бросился на защиту неизвестного ему архипастыря. Но здесь оказалось, что одного только душевного рвения не достаточно.


Как и всякий новообращенный, Петрович смотрел на атеистов снисходительно. Для него, малоимущего пенсионера, вера была скатертью самобранкой. Для него, окончившего семилетку и прочитавшего за всю жизнь не более пяти-шести книг, вера была лампой Аладдина, весь мир приносящей к его ногам. Обладая этой волшебной тайной, он считал себя выше самых блестящих богачей, самых знаменитых деятелей культуры, если те были не верующими. И вдруг, в споре с каким-то учителишкой, называвшим себя смешным словом «агностик», Петрович оказался бессилен и беззащитен. Он не понимал, где же та чудесная сила, что сладко ворочалась в грудной клетке, грозя разметать всех, кто встал на ее пути. Максим искренне хохотал над аргументами Петровича.


— Нет, ну вы объясните, почему они все жирные-то такие?

— Потому что много постятся, едят одни макароны или картошку, вот и полнеют…

Максим давился со смеху над своей тарелкой.

— С голоду, значит, пухнут, бедненькие? А машины у них у всех почему такие? Иномарки последних моделей?

Петрович вспомнил старенькую девятку отца Игоря.

— Как это у всех? Со всем не у всех!

— Да потому что прихожан своих обирают!

— Вот вы не знаете, а говорите! Как, вы думаете, в церкви можно кого-то обобрать? Там же все добровольно! Захотел, купил свечку, не захотел, не купил.

— Ну да, а за крещение, за отпевание, за венчание, не платят, что ли?

— Ну, тоже добровольно. Кто не может, тот не дает. Ведь и певчим надо платить зарплату.

— А заповеди почему не выполняют? Сами проповедуют, как надо жить, а в церкви грешники одни. У нашего декана на Пасху кошелек вытащили! Анна вон на прошлой неделе зашла свечку за упокой поставить, так ее чуть не вытолкали, — почему, дескать, без платка?! И не говорите, Кирилл Петрович! Атеисты знают, что после смерти — небытие, потому и живут здесь, на земле честно и по нашим человеческим законам. А верующие думают, что Боженька все им простит, Боженька добрый. И потом ведь: не согрешишь не покаешься, да?

— Да вы ничего не понимаете в покаянии! Это же… нельзя бесконечно каяться, если по-настоящему. Человек ведь делается совсем другой. На него благодать сходит.

— Чего-чего?

— Благодать.

— А вы ее чувствовали?

— Чувствовал! — в запале соврал Петрович.

— Ох, как вам мозги-то запудрили! Благодать, небесная радость! Все эмоции у человека внутри, все зависит от того, как сообщаются между собой нейроны мозга, сколько серотонина и эндорфинов вырабатывается. Печаль, радость, благодать эта ваша — все это химическая реакция, понимаете? Движение молекул, взаимодействие белков и аминокислот.

Петрович не знал, что возразить против нейронов. Не знал он, и что такое благодать. То приятное ощущение после службы, когда выходишь из храма, и весь мир, солнечный или пасмурный, улыбается тебе? Галки носятся над головой. Ветер разгуливает в парке, и ты понимаешь вдруг, что хоть ничего стоящего и не совершил в жизни, все-таки появился на свет не зря. Об этом Петрович ничего не мог сказать наверняка.


Он загрустил после того разговора. А вдруг действительно все это у него внутри, все это — он сам? Вся эта радость, спокойствие, утешение. Ведь он был так удивлен, что открыл в себе этот источник странных ощущений, а теперь они взяли и заменили ему реальность. И все в церкви живут такой же иллюзией. Вот Мария, уж на что благочестивая, на что богомольная, а когда улыбается приторно: «с принятием!», такое темное дно у ее глаз! Ведь оклады икон сверкают, только когда эта самая Мария зажигает перед ними свечи, а войди в пустой будничный храм — унылый серый свет из окон, кто-то где-то гремит склянками, телефон звонит, Мария выжимает половую тряпку. Куда же прячется благодать, если о ней не думать, не ждать ее, не приманивать?


Но хоть и всплыли в Петровиче эти сомнения, сразу перевернуть его они не могли. Мозг его был суровой и верной почвой, где новое укоренялось медленно и кропотливо, но уж если что-то пустило там корни, то его нелегко было вырвать враз. Однажды после причастия Петрович стоял по обыкновению в уголочке, смотрел по сторонам и ни о чем не думал, даже о самом Причастии, что хранил в себе. Вчера он хорошо исповедался, сегодня причастился без приключений как раз на двадцать первое ноября, на престольный праздник Михайлов день, и единственное чувство, которое жило в нем, было чувство выполненного долга.


И вдруг что-то раздвинуло черствые створки стариковской груди. Словно золотой пинцет проник прямо к нему в душу и стал сновать там легко и подвижно. Петрович встрепенулся и вытянулся. И тут в один миг солнечная сила, которая была больше него самого, больше храма, и больше всего, что он мог представить, поместилась в нем. Творчество, свет и торжество составляли ее. Нет, не из души Петровича она возникла, где уж ему было помыслить о таком! Он вошла в него из неоткуда и ото всюду. Ничего не было реальней, главнее и ярче ее. Кто-то настолько добрый, насколько всемогущий, заглядывал ему в лицо с приветливой улыбкой хозяина пира, встречающего гостей. И Петрович улыбнулся ему в ответ. Так тихонько и достоял до самого отпуста. И домой пошел, неся в себе эту радость исполнившегося обетования.

Радость не исчезла в миг, как появилась, она растаяла в крови и костях Петровича постепенно, словно выпитая вода, и на завтра ее уже не было. Но с тех пор, если при нем заходила речь о благодати, он взахлеб принимался рассказывать свой таинственный опыт. Слов ему, как правило, не хватало, получалось коряво и неправдоподобно, и никто ему не верил. Петрович огорчался, конечно, но не на долго. Он только коротко молился о скептическом собеседнике, чтобы и ему когда-нибудь ощутить это удивительное вторжение благодати.

А с ним самим такого больше не повторялось. Даже Великим постом, когда он особенно старательно говел. Радость, легкая, как росистая паутинка, приходила, ложилась на сердце серебристым кружевом. А того ощущения не довелось больше испытать. Да он и не гонялся за ним, не высматривал его в закромах осветленной причастием души. Не ради него все делалось. А ради чего тогда? Старик опять не знал.

Петрович получил святую воду-агиасму в крещенский сочельник, на всенощной, как и большинство членов прихода, без давки и очередей, которые ожидали христиан завтра, в день праздника. Он шел домой гордый, неся трехлитровый бидон, как заслуженную награду. Синий морозный вечер с завистью щурил глаза фонарей вслед Петровичу. Старик мечтал, что теперь каждый день натощак он будет понемножечку вкушать водицу, обязательно с молитвой, глядишь и с сердечком получше будет, да и вообще здоровья прибавится.

Свернув в пустой, уютный, снежный переулок, Петрович замер. По обеим сторонам тротуара, от лампы каждого фонаря восходил к черному бархату неба хорошо заметный сноп света. Словно какой-то лунный пар поднимался, сходя на нет на вершине. Жутковатая картина. Таинственное действо длилось, торопясь свершится в отсутствие людей. Но Петрович сразу догадался, что здесь дело в морозе. Это, должно быть, маленькие снежинки, сгустившиеся в морозном воздухе светятся ровно, без трепета и мерцаний, образуя невиданные световые столбы.


Он помнил о том опасном утоптанном спуске, но задумался и как-то неловко, пяткой наступил прямо на скользкую рытвину и повалился набок. Он не ушибся, удачно подвернув под себя руку в самый последний момент. Но святая крещенская вода звездным туманом исчезла в сугробе. И произошло все нечаянно, и не в унитаз же она вылилась, а на чистый-чистый снег, но Петрович почувствовал вдруг такую острую и неудержимую обиду, что чуть не прослезился.

Он заглядывал в бидон, не веря, что его могла постигнуть такая нелепость, но в бидоне не было ни капли. Старик поднялся и с досадой нахлобучил на пузатый жестяной сосуд откатившуюся крышку, поморщившись от ее лязганья. И побрел восвояси налегке. Конечно же, он не останется без святыни, ведь завтра для всех ее будет — сколько унесешь, но жаль было именно эту, которую в торжественно-белом храме наливала ему Мария. Именно эту, которая только что святой тяжестью оттягивала Петровичу правую руку.


Всю дорогу до дома Петрович молился: «Господи, знаю, что не достоин милости Твоей, и по делом мне наказание Твое. Но Ты, Милостив еси и Милосерд, и все возможно Тебе, сделай так, чтобы бидон мой наполнился агиасмой, чтобы я пришел домой, а бидон оказался бы полон, каким был. Все возможно Тебе, и верю, что Ты сможешь сделать это для меня, грешного».

Петрович верил. Он каждую секунду ожидал того, что пустозвонная жестянка в его руке вдруг нальется драгоценным грузом. Не дождавшись, уже дома он верил, что поставит бидон на стол, снимет крышку и увидит лунное колыхание святой воды. Поставил, открыл. Скучная пустота оказалась в бидоне. Петрович, не раздеваясь, сел на стул и стал смотреть в угол. И вдруг понял, что грусти в нем нет и в помине. Кто-то заглянул к нему в пыльную комнатушку. Кто-то, Творящий чудеса, сидел рядом с потным уставшим стариком, верящим в Его всемогущество.

Радугу Петрович особенно любил. А когда прочитал в Священной истории, что радуга — это знамение в честь обещания Бога, что больше не бывать на земле потопу, стал любить ее еще больше. Уж сколько радуг видел он на своем веку — ни за что не сосчитать. Разные бывали: полные, половинчатые, круглые, как цветы, семицветные, четырехцветные, один раз и зимняя радуга сопровождала его в пути. Но такую, точнее такие как сейчас — три друг над другом да в полную дугу — видеть не приходилось.

На автобусной остановке все ими любовались, молодежь вытягивала руки с мобильниками-фотокамерами, незнакомые ребята показывали друг другу фотографии — у кого лучше. И Петрович посмотрел бы с удовольствием подольше, но подошел его автобус, а внутри, из битком набитого салона уже ничего не было видно.
 
Старику, к счастью, быстро уступили место. Усевшись, он сначала справился с одышкой, а потом вспомнил, что сегодня ему идти на исповедь, а канон ангелу-хранителю еще не дочитан. Маленький красный молитвослов лежал у него во внутреннем кармане, рядом с пенсионным удостоверением и книжечкой ветерана труда. Буквы в нем были русские и большие, поэтому Петрович мог читать правило и в транспорте. Но сначала он посмотрел немного на город, плывущий за окном, на разноцветных людей, на новую клумбу перед кинотеатром, и только потом стал читать канон.

Сзади гоготали подростки, перемежая непонятный жаргон с матерными междометиями. Зловоние из их ртов так и лезло Петровичу в уши. Ему казалось, что слушая мат, он оскорбляет звучащую в нем церковнославянскую мелодию. Он с тоской поглядел по сторонам. Подростков было человек пять, а кроме них в автобусе как на подбор старухи, пожилые женщины и спящий алкоголик. Остановка. Но сквернословы не вышли, а наоборот, развеселились и загалдели еще громче.

— Ребята, вы что это? — услышав свой голос, Петрович перепугался, и взял тоном ниже, — не одни едете. Потише надо.

Дети стихли на полсекунды, опешив, но потом показалось, что они только и ждали чьего-нибудь окрика. Петрович даже зажмурился от потока оскорблений. Тут уж за него вступились остальные пассажиры. Старик в панике поднялся и попытался протиснуться к выходу, но попал как раз в окружение к своим юным недоброжелателям. Со всех сторон на него посыпались не то толчки, не то удары. Широкогрудая женщина ухватила его за рукав пиджака, пытаясь вытянуть из потасовки. Но только когда шофер закричал, что вызовет милицию, ватага хулиганов с криками и смехом вывалилась из автобуса. Они с Петровичем смотрели друг на друга сквозь заднее стекло, пока расстояние не скрыло их лица.

Держа в руках фото голых девочек, окруженный растерянными и возмущенными прихожанами, старик вспомнил глумливые мордочки автобусных хулиганов, вспомнил ощущение их недобрых рук на своем теле, и наконец с облегчением понял, куда исчез кошелек и откуда взялись омерзительные карточки. Он вскинул отчаянные глаза на отца Игоря.

Никогда еще он не видел своего духовника в таком смятении. Несколько слов, и все разъяснится. Нужные слова уже вертелись у Петровича на языке. Робкий и нетвердый в речи, сейчас старик ощущал силу праведного торжества и небывалую уверенность в себе. Но открыв рот, он осекся.


Отец Игорь смотрел на него с ужасом и надеждой. Первый гнев прошел, священник понимал, что скорее всего, это недоразумение. Он поверил бы Петровичу, и все бы поверили. Старик знал это. Он знал, что здесь на земле за все можно оправдаться, всему найти уважительную причину и разумное объяснение. Вот, и его старые грехи прощены, и он — ревностный прихожанин, благочестивый христианин. Сейчас он все объяснит, вернет себе честное имя.

 Но перед лицом Того, о Ком старик вдруг подумал, любые оправдания прозвучат непристойным празднословием.

Петрович вздохнул, стиснул измятые карточки и убрал их в карман пиджака. «Ох, если бы что другое» — горестно подумал он и сказал:

— Это мое.

— Уходи вон — едва слышно молвил отец Игорь.

Не помня себя, старик вышел из церкви и очнулся уже у моста. Он оглянулся на храм, где должно быть уже началась служба. А что, если из-за минутного порыва, глупого и необдуманного, он навсегда потерял свою долгожданную гармоничную и интересную жизнь. И ясно понял — конечно навсегда. Как он теперь посмеет приблизиться к храму, не говоря уже о том, чтобы войти туда? Как поднять глаза на Марию, на Леночку, на Сережу? Как не умереть от страха перед отцом Игорем? Оглушенный и раздавленный брел Петрович не чувствуя ног, не видя дороги. Но вдруг услышал, что наверху, в небе, и одновременно внутри него Кто-то, глядя на жалкого безумного старикашку, медленно и беззвучно произносит: «Это — Мое».

Псаломщик Сережа всегда интересовался вопросом: как это «причаститься во осуждение»? Говорится же в молитве: «Да ни в суд, ни во осуждение будет ми принятие святых Твоих Тайн». Вдруг, сам того не желая, по неведению возьмешь и сделаешь что-то не то. Еще он слышал, что иногда, например, причастится человек и вдруг умрет. Все вроде как радуются: «сподобился христианской кончины, и нам бы так», а на самом деле просто Причастие было ему во осуждение, вот и наказал Господь смертью. Но потом отец Игорь успокоил Сережу. «Не думай, сказал, об этом. Будешь с покаянием подходить — сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит».


 История с Петровичем потрясла Сережу. Хоть он, как и все на приходе, подсмеивался над стариком, а случалось и ругал его за бестолковость, все-таки за полтора года привык к нему и по-своему привязался. Ему нравилось, что Петрович всегда приходит в церковь в костюме и чистой рубашке. Не то, что некоторые. И сам Сережа заявлялся бывало в не стираных джинсах. И мелкие обязанности на приходе Петрович исполнял с неофитским благоговением, хоть и поручения эти были какие-то женские: стоять с подносом для сбора пожертвований, следить за подсвечником у Казанской.

То, что случилось, сильно поколебало основы веры в Сереже. Конечно, все грешные, и от них же первый есмь аз, но Церковь ведь для того и устроена, чтобы люди менялись, приходя в нее, чтобы выбросили прошлую жизнь, как измазанный калом подгузник. А тут что же, совсем ничего не произошло с душой этого смешного с виду старика? Уж не ради ли бесплатных обедов он сюда таскался?

Хорошо, хоть теперь ноги его здесь не будет.

Но еще больше Сережа удивился, месяц спустя увидав, как Петрович явился в храм и, ни с кем не здороваясь, встал в очередь на исповедь. Псаломщик почувствовал презрение и гадливость к старику, который осквернил не только их храм, но и трогательную сыновнюю любовь к себе. Да, с одной стороны, грехи наши — горсть песка, а милости у Бога — целый океан, но с другой-то — кто не верен в малом, не верен и в большом. Тяжело было у Сережи на сердце, и он страстно желал увидеть момент, когда отец Игорь вновь укажет на дверь этому отступнику.


И когда на следующее утро развратный старик явился на литургию, в конце которой уверенно, как ни в чем ни бывало, примкнул к большой толпе причастников, Сережа возмутился. После службы, исполнив свои обязанности, он побежал на клирос. И там толковали о Петровиче.

— Что же теперь, и насильников, и маньяков вот так просто пускать, — говорила Леночка, — после одной только исповеди?!

— Епитимью наложить обязательно надо было. Хоть сорок дней поклонов, — рассуждала Мария. — Мне вот, когда я в аборте исповедовалась, епитимью наложили, а сколько лет с тех пор прошло! И антибиотики мне кололи во время беременности, и врач говорил, что с таким гемоглобином нельзя рожать, а все я виноватая оказалась. Так скоро и гомосексуалистов будем венчать, Господи, сохрани!


— Получается, он во осуждение причастился? — спросил Сережа.

Но ему не успели ответить, вошла Василиса, хмурая и темная, впрочем, как обычно.

— Отцу Игорю виднее, кого и когда причащать, — сказала она.

Разговор сразу потух, но как только староста, взяв какую-то тетрадку, спустилась с клироса, опять возобновился. Все были согласны, что старик причастился во осуждение, и Бог его обязательно накажет.

Петрович уходил из церкви, не оглядываясь. Он вспомнил, что продуктовый на Живописной закрывается на обед в два, а ему нужно купить хлеба и овсянки, чтобы уж до вечера не выходить из дому. В четыре сегодня будет футбол, а в семь — программа "Жди меня". Вообще-то он ее давно не смотрел, но вчера, увидев название в газете, понял, что соскучился.

Парк был пуст, навстречу попался только мускулистый бегун. Петрович чувствовал какую-то небывалую легкость дыхания, и в то же время странную каменную усталость в ногах, словно и сам бежал всю дорогу. Он уже миновал мостик, обогнул по кромке жесткой речной травы не пересыхающую лужу. Зной жирной зеленой мухой гудел в голове Петровича. Дыхание становилось все тоньше, все невесомей, и с удивлением Петрович заметил, что почему-то не может вздохнуть полной грудью. Только на сухих губах вился безвкусный, неповоротливый воздух.


Пришлось сбавить темп. Тропинка огибала поросшую бархатными камышами низину. Оттуда, из-под ржавой, стоячей воды лениво подавали голос немногочисленные лягушки. А больше никого вокруг не было. Петрович знал об этом наверняка. Эта знакомая исконная сопричастность всеохватной пустоте всегда настигала его на этом самом месте.

И вдруг садануло под сердце. Горячо и ярко. А потом сдавило, раз, другой. Петрович, хромая, подсеменил к густой остролистой иве и взялся обеими руками за прохладные ветви. Других деревьев или иных опор он по близости не увидел. Было не страшно. Лишь бы не сжимало так, лишь бы отпустило. И постепенно тиски разжались. Петрович осторожно вздохнул, вытер холодный пот запущенным носовым платком. Нашарил во внутреннем кармане пузырек и положил под язык холодноватую крупинку нитроглицерина. Присесть бы. Он с тоской огляделся. Ни лавочки, ни пенька. Дойти бы домой и вызвать "скорую". Его растревожила, но и согрела эта мысль.


Крупинка лекарственной прохлады еще не истаяла во рту, как второй удар ощутил Петрович. Боль сообщала ему о предельной опасности, о катастрофе, происходящей в организме. Вслед за ударом опять накатило безжалостное сжатие, словно сердечная мышца была эспандером в чьих-то корявых ладонях. Не слыша собственного сипа, с трудом проталкивая воздух между сведенных судорогой ребер, Петрович кое-как подогнул колени и опустился на траву. Ему опять стало полегче. И свежий ветерок вдруг опахнул его мокрый затылок. "Что же это, а? — подумал старик, и куда теперь»?

До дома самому не дойти, это ясно. И как на зло, никого по-прежнему вокруг. Знойный полдень недовольно скашивал на Петровича осоловелые глаза.

Сначала старик все смотрел в сторону скрытого за пригорком и деревьями шоссе. Но оттуда никто не показывался. Тогда он взглянул назад, где на крутом берегу высился храм. Казалось, так близко. И в самом деле, Петрович ведь одолел только меньшую часть пути. А там, в храме — люди, готовые помочь, там телефон, там отец Игорь. Если идти, то туда. Или посидеть еще, вдруг совсем отпустит? Но что, если все же удастся дойти до храма? Меньше забот другим, быстрее доберется "скорая". И если помирать пришло время, то неужто прямо здесь, на дороге? Так и собаки не подыхают.

Все-таки, старик решился идти. Кое-как опершись на неверные ивовые ветви, он поднялся. Постоял несколько минут, с опаской прислушиваясь к себе. В груди тихонечко ныло, ноги дрожали, дышалось мелко и тяжело, словно только что пришлось бежать за автобусом. Потихоньку Петрович побрел назад, стараясь не думать о том, как будет взбираться по самодельной лестнице на храмовый берег. Свет перед глазами обрывался, солнечное небо казалось тошнотворно-желтым, вода в реке — черно-красной с синими полосами ряби, трава — серой.

Поднимаясь в гору, старик отдыхал чуть не после каждого шага. И залез! Уже видел паперть сквозь ажурную решетку, сквозь разноцветные георгины и гладиолусы, взращенные Людмилой. Теперь всего и делов-то — обогнуть ограду, подойти к воротам. Вон возится с батюшкиной машиной его шофер, чьи-то нарядные дети, сидя на корточках, разглядывают что-то на асфальте. Час назад Петрович просто крикнул бы шоферу, а сейчас и на это сил не было. Цепляясь за прутья решетки, Петрович волочился к воротам.


И тут снова рвануло внутри. Уже не тревожно, не тупо-удушливо. Больно, так невыносимо больно, что Петрович застонал в голос и весь сморщился, словно пытаясь запереть боль в складки кожи. И не сердце даже болело. Яростное давление выламывало кости грудной клетки. Неистовая сила вдруг взметнула старика вверх, он и впрямь ощутил муторную невесомость, но прямо перед глазами увидел рыжие сосновые иголки, ветки, камешки — землю, в которую вжался бесчувственной щекой.

Старик заплакал. Сначала от страха и жалости к себе, все слаще, все сильнее, как обиженный ребенок: "ну за что, мамочка, ну за что, за что?!" Потом вдруг понял, что плачет не о себе, плачет о какой-то мимолетной потере. Что-то родное, привычное ушло от него, пропитанное его потом и запахом, словно сорвали с бродяги приросшее к коже, смешавшееся с телесной грязью рубище. И без этих лохмотьев холодно и страшно, но — как легко!

Петрович вытер остывшие слезы и сел на земле. Он чувствовал себя странно. Сказать, что он был здоров? Но в нынешнем состоянии старик просто не мог вспомнить, как бывает иначе. Помнил, что-то вроде случилось с ним недавно. Какая-то тягостная неприятность. А какая? И когда? И с ним ли? Он поднял голову и взглянул на храм. Где это отец Игорь достал такую краску для фасада? Словно розовое солнце в нее подмешали. Ни на паперти, ни во дворе уже никого не было. Но Петровичу надо было туда, внутрь. Куда же еще, как ни туда?

 Он поднялся, отряхнул колени, одернул пиджак. Оказалось, он стоит у самых ворот. Они открыты, золотые шишечки на створках совсем потерялись в белесой вышине. Оторопь напала на старика, как всегда при входе в церковь. Сколько ни говорил отец Игорь на проповеди: "храм — это дом для христианина, и здесь ничего не нужно бояться". А Петрович боялся. Свое ли он место занял в доме-то? Может, шесток по нем плачет, а он путается тут под хозяйскими ногами.

Но вдруг дверь отворилась. Петрович стоял сбоку от паперти и увидел только самый конец движения дверной створки. Из храма вышел священник в полном облачении, белоснежном, как на Богоявление, и двинулся к Петровичу. Старик сразу понял, что это не отец Игорь, и удивился, что незнакомый иерей идет по улице прямо в фелони, которую можно носить только в храме, или скажем, когда крестный ход.

И еще было странно то, что иерей говорил, как будто бы сам с собой. Но чем ближе он подходил, тем яснее становилось, что говорит он с ним, с Петровичем, и уверен в том, что его слышат. А Петрович не слышал. Глухонемой колодой стоял он посреди двора. И эта глухота была ужаснее всего на свете, что когда-нибудь довелось пережить старику.

Он напрягся изо всех сил, задышал всей грудью, расправил плечи, заломил руки, и тогда вдруг донеслись до него, как звонкий ветер, внятные, твердые слова: "…идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная".


Спокойным шагом пошел Кирилл навстречу белоснежному иерею, уже ничего не страшась.


Рецензии
Ошибочка произошла прям сразу
твоё фото было крошечным и выскочило мгновенно
ты была Симпатяга и это Плохо
теперь мой отзыв будет под Влиянием внешнего вида
конечно он будет Позитивный по любому Сценарию
но умерший отзыв интереснее --ведь он умерший.

Анатолий Бурматоф   16.08.2015 13:05     Заявить о нарушении
Э-э-э, ничего не поняла. Кажется, вы имели в виду что-то позитивное )

Ваконта   01.09.2015 22:06   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.