Один день из жизни Штирлица

Сначала Штирлиц не поверил себе: в саду пел соловей.
«Галлюцинация, – подумал Штирлиц, – должно быть, это от того снотворного, которое ради поддержания легенды пришлось взять у Рольфа».
Надев черный мундир с дубовыми листиками штандартенфюрера на квадратных петлицах, Штирлиц, позавтракав, вышел из дома. Сев за руль, он хлопнул открывающейся назад передней дверкой и повернул ключ зажигания. Мотор завелся лишь с третьей попытки – главный конструктор машины доктор Ганс Нибель в мирном тридцать пятом году не мог даже предположить, что в бак его детища будут когда-нибудь заливать искусственный бензин, производимый из каменного угля по методу Фишера–Тропша. Штирлиц отпустил педаль, и сухое однодисковое сцепление Comet-Mecano соединило двигатель с четырехскоростной коробкой передач. Машина плавно тронулась с места, и Штирлиц, не спеша, поехал на Инвалиденштрассе, к музею природоведения. Ехал он медленно, кружа по улицам, перепроверяя на всякий случай, нет ли за ним хвоста.
Когда Штирлиц машинально посмотрел в зеркальце, он удивленно присвистнул: тот «вандерер», что пристроился за ним на Фридрихштрассе, продолжал неотступно идти следом.
«Ничего страшного, – продолжал успокаивать себя штандартенфюрер, – это обыкновенная паранойя. У разведчиков такое бывает. Вот кончится война, напишу Шелленбергу рапорт об отставке и махну на Волгу. Давненько я там не рыбачил. А может, сдают нервы? Тоже, между прочим, резонное объяснение. Надо проверить».
Как это проверить, он знал еще с детства: «Когда кажется, креститься надо», – любил говаривать его дед.
Удерживая руль левой рукой, правою сложил он щепоть и размашисто начал себя крестить, коснувшись сперва «мертвой головы» на своей фуражке, затем пряжки ремня с надписью «Meine Ehre heisst Treue», заменяющей эсэсовцам общеармейский девиз «Gott mit Uns». И тут он замялся, соображая в какую сторону следует ему креститься: как католику Штирлицу, или с как православному Лишаеву. В конце концов, перекрестил он себя по-армянски и тут же снова взглянул в зеркальце – черного «вандерера» сзади не было.
«Значит, все-таки паранойя», – снова успокоил себя Штирлиц.
Однако с этого момента Максим Максимович Лишаев всем существом своим чувствовал тревогу. Поэтому он решил для себя, что сегодня он освободится пораньше и уедет с Принц-Альбрехтштрассе в Науэн: там в лесу, на развилке дорог, стоял маленький ресторанчик Пауля, и, как год и как пять лет тому назад, сын Пауля, безногий Курт, каким-то чудом доставал свинину и угощал своих постоянных клиентов настоящим айсбайном с капустой. Когда не было бомбежек, казалось, что войны вообще нет: так же, как и раньше, играла радиола, и низкий голос Бруно Варнке напевал: «О, как прекрасно было там, на Могельзее...»
Вдоволь нахлебавшись баварского пива, по пути домой Штирлиц остановил машину у озера. Он не видел в темноте озера, но знал, что оно начинается там, за этими соснами. Он любил приезжать сюда летом, когда густой смоляной воздух был расчерчен желтыми стволами деревьев и белыми солнечными лучами, пробившимися сквозь игольчатые могучие кроны. Он тогда уходил в чащу, ложился в высокую траву и лежал недвижно часами. Но сегодня Штирлиц был не настолько пьян, чтобы часами недвижно лежать на траве. Да и уходить вглубь чащи, ввиду наступившей темноты, не было теперь никакой необходимости. Поэтому, постояв с минуту у дерева, глядя вверх, на крупные звезды, которые издевательски подмигивали ему сквозь верхушки сосен, Штирлиц застегнул штаны и, сделав пешком небольшой круг, чтобы убедиться, что за ним никто не следит, сел в машину и поехал домой в Бабельсберг, сочиняя по пути нечто, похожее на оперную арию:

Снова в Берлине море огней.
Город падет через несколько дней.
В крупную клетку, видимо, я
Скоро увижу родные поля.

Уж скоро Жуков возьмет Берлин.
Врагов тут куча, а я – один.
Как встретят наши, не знаю я.
Видать, смываться – судьба моя.

Гром канонады слышен уже.
Спрячу машину в чужом гараже.
Долларов пачку суну в сапог.
И из Берлина рвану со всех ног.

Послевоенный пойдет процесс.
И конфискуют мой «Мерседес».
Как оправдаться, не знаю я.
Видать, смываться – судьба моя.


Здесь, в маленьком своем коттедже в Бабельсберге, совсем неподалеку от Потсдама, в том самом Бабельсберге, где была расположена киностудия рейха и где жили актрисы, где когда-то рейхсминистр пропаганды Йозеф Геббельс проводил свои тайные встречи с чешской актрисой Лидой Бааровой, он теперь жил один. Его экономка неделю назад уехала в Тюрингию к племяннице – сдали нервы от бесконечных налетов. Молоденькая дочка хозяина кабачка «К охотнику», которая убирала у него теперь, и которая, могла иногда оставаться у него на ночь, сегодня тоже взяла выходной. К себе в Бабельсберг Штирлиц вернулся поздно. Он отпер дверь, потянулся к выключателю, но услышал голос, очень знакомый и тихий:
 – Не надо включать свет.
«Опять этот Холтофф, – подумал Штирлиц, – снова, видать, хочет нажраться коньяка на халяву. За это удовольствие он и бутылкой по башке готов вытерпеть».
 – Какой к черту Холтофф? – послышался из комнаты русский голос, – перед вами, Максим Максимович, не кто иной, как полковник Лихославский.
«Модя? Не может быть», – подумал Штирлиц. Двадцать три года назад, во Владивостоке, он видел Лихославского в последний раз, отправляясь по заданию Дзержинского с белой эмиграцией сначала в Шанхай, потом в Париж. Но с того ветреного, страшного, далекого дня образ Лихославского жил в нем. Жил потому, что незадолго до своего отъезда Штирлиц проиграл полковнику в карты изрядную сумму, и, не расплатившись, отправился за границу по заданию ЧК. С тех самых пор, где бы Штирлиц ни находился, какую бы фамилию он ни носил, призрак Лихославского неотступно преследовал его. Он мучил его в кошмарных снах по ночам, подкарауливал в темных коридорах Управления Имперской Безопасности, грозил кулаком, сидя в камине, каждый раз, когда двадцать третьего февраля Штирлиц, отмечая День Красной Армии, напивался до чертиков.
«Не может быть», – подумал Штирлиц еще раз.
 – Может-может, – вслух отозвался Модест.
 – Боже, Модест Аполлонович, какая встреча! Выпить хотите? – предложил Штирлиц и, открыв свой буфет, вынул оттуда бутылку коньяка?
 – А вы этой бутылкой не шандарахнете меня по голове, как Холтоффа?
 – Да что вы, Модест Аполлонович, – поморщился Штирлиц. – Что вы, словно мальчик?
Штирлиц принес коньяк, налил Лихославскому и себе. Они молча выпили.
 – Хороший коньяк.
 – Еще? – спросил Штирлиц.
 – С удовольствием.
Они выпили еще раз, и Модест, хрустнув пальцами, произнес:
 – Максим Максимович, я пришел к вам по делу.
 – Знаю, знаю, – проговорил Штирлиц и, открыв другой ящик буфета, вынул оттуда толстую хрустящую пачку денег. – Вы уж простите меня, что ждать вам пришлось столько лет…
 – Да что вы, право? Кому нужны ваши рейхсмарки? Через два месяца ими будут задницу подтирать.
 – У меня есть и доллары.
 – Деньги мне от вас не нужны. Мне нужно копье Святого Маврикия, которое хранится в Нюрнберге в исследовательском центре вашего «Аненербе».
 – Не понял.
 – Что же тут непонятного? Я предлагаю вам отработать ваш долг, включая проценты, набежавшие с двадцать второго года. Вот за этим я к вам и пришел. Разводите свой камин и садитесь: у нас мало времени, а обсудить надо много важных вопросов.
Штирлиц зажег сухие дрова. В камине загудело – это был какой-то странный камин: сначала он начинал гудеть и, только нагревшись как следует, затихал. В свете огня, бушующего в камине, Штирлиц отметил, что Лихославский за прошедшие почти четверть века практически не изменился. «Сколько ему сейчас, шестьдесят шесть, или еще шестьдесят пять? – думал Штирлиц. – Подумать только, он ведь ровесник Сталина. И ни одной седой волосины. Наверное, красит волосы хной, как тот Понтер, старый знакомый Мюллера, – один из тех стариков из мюнхенской крипо, которые ловили с ним и бандитов, и национал-социалистов Гитлера, и коммунистов Тельмана в двадцатые годы».
 – Не хной, а басмой, – уточнил Лихославский, словно прочитав его мысли.
Штирлиц занавесил окна и попытался включить свет. Услышав, как щелкнул выключатель, Лихославский сказал:
 – Я вывернул пробки. Очень может статься, у вас установлена аппаратура.
 – Кем?
 – Не важно. Может, людьми Мюллера, а, вполне возможно, и людьми вашего шефа бригаденфюрера Шелленберга.
 – Смысл?
 – Бросьте, штандартенфюрер! Всем им давно известно, что вы красный шпион.
 – А почему же они меня тогда не арестовывают?
 – Они строят на вас расчет. Мюллер, например, хочет, чтобы вы передали своим хозяевам из НКВД списки лиц, которые якобы сотрудничали с гестапо. А когда в Берлине будет грохотать русская канонада, и солдаты будут сражаться за каждый дом – вот тогда он и всучит вам тот самый портфель. Представляете, что тогда начнется после войны? Тридцать седьмой год раем покажется. Видите, Максим Максимович, я даже оказываю вам определенную услугу, рассказывая вам о планах Мюллера насчет вас.
«Вот он куда ведет, – подумал Штирлиц. – Провокация или нет? Если он меня провоцирует, тогда ясно, как следует поступить. Сдать его Мюллеру и дело с концом. А, если то, что он мне говорит, правда? Еще рано отвечать. Еще рано».
 – Да никакая это не провокация, – ответил Лихославский на невысказанную мысль Штирлица. – Можете не сомневаться. Вы поможете мне, а я не только спишу ваш долг, но еще и помогу вам.
 – А чем же вы сможете мне помочь?
 – Вот это уже другой разговор. Думаете, я не знаю, о чем вы мечтаете? Я помогу вам вернуться обратно. Вернуться в ту Россию, в которой вы родились, и которая осталась в вашей памяти страной, где вас любят и помнят. Вы станете даже не Максимом Лишаевым, каким вас знают в НКВД. Вы вновь станете двадцатилетним Севой Владимировым, до того как его, поймав, не будем вспоминать на чем, завербовала ЧК. И тогда я снова познакомлю вас с Сашенькой, там же во владивостокском ресторане «Версаль», и повторится прогулка по берегу залива в душный августовский день, когда с утра собирался дождь, и небо сделалось тяжелым, лиловым, с красноватыми закраинами. А помните ту ночь с Сашенькой на глухой таежной заимке? В маленькое слюдяное оконце глядела громадная луна, делавшая ледяные узоры плюшевыми, уютными, тихими.
Услышав эти слова, Штирлиц второй раз в жизни заплакал. Теперь он вновь плакал как тогда, плакал по-детски, жалобно всхлипывая. Две стопки коньяка, наслоившись на еще не выветрившиеся остатки баварского пива, сделали его в тот вечер необычайно слезливым.
 – А если я откажусь? – вдруг вымолвил Штирлиц сквозь слезы.
 – Тогда я сожгу вас в этом самом камине и после этого… – сказал Лихославский, ухмыляясь в усы, и почему-то запел:

Облаком, сизым облаком
Ты полетишь к родному дому.
Отсюда к родному до-о-му.


Рецензии