Буквица лекарственная, или Немного о мы...

 Продай пальто – купи буквицу
 (пословица).
 
 Базарная площадь была почти пуста: лишь иззябшая старуха-осень, укутанная в лохмотья тумана и сумерек, безропотно дрожала под дулом ветра. Анастас подошел к старухе, поправил сбившуюся ей на глаза седую прядь и накинул пальто: со своих – на её плечи. Не подняв на Анастаса выцветших глаз, старуха обнажила из-под лохмотьев свою желтую жилистую руку, в ней – чахлый, едва живой цветок и протянула его. Рука её в этот миг вдруг бессильно разжалась: цветок, кротко трепыхнувшись, скользнул наземь, следом – маленькая монетка. Анастас немедля склонился поднять, а когда расправил спину, старухи уже не было – почти исчезло – базарная площадь была пуста. Резкий порыв, чуть было не сломавший цветок, вынудил Анастаса неучтиво повернуться к ветру спиной и закрыть собой цветок. Монетка, зажмурившись, юркнула в карман. «Хам» – обиженно бросил в спину порывистый ветер. Пристыженный, Анастас обернулся не сразу, но когда всё-таки это сделал, увидел: вдали, на перекрестье, волновались холодные силуэты. Близилась зима.
 Анастас скоро минул площадь, свернул в переулок…
 
 Войдя в комнату, решительным движением Анастас доверил никлый, некрасивый цветок вазе и провидению. Цепко схватил за горло графин, тот, откашливаясь водой, покорно поклонился цветку. Освободив графин, Анастас подошел к книжному шкафу и, скрипнув недоверчивой дверцей, одолжил у шкафа тучный Справочник. Отлистав стремительно ненужное, нашел. И, взглянув на цветок, о чем-то задумался… Вернув шкафу книгу, Анастас притворил дверцу, затем – дверь. Подняв ворот пиджака, съежившись, спешил вдоль угловатых улиц, стирая плечо о стены домов, – спешил к себе навыручку. Не унимавшийся ветер гнал: видно, обида его была глубока. Злопамятный, он, взвивая тысячи льдистых прутьев, хлестал в спину, пронзительно, разительно.
 За дымчатыми листами, из-под резких росчерков сивых ив вот-вот должен, юродивый, выглянуть бревенчатый мостик. Действительно. Скользнув через мертвую речушку – по мостику, Анастас приблизился к воротам. Замок. Из решетки стиснутых в оцепенении ворот – потускневший присный взгляд, сверху, шпилем в соль неба – вваренный крест, на кресте вороном – безглагольность. Сквозь решетку, за скрипом калитки, Анастас – мимо разбитого параличом крыльца – на задний двор. Толкнул дверь: крутая лестница – с язвительным скрипом – ступенями вверх, в глухую темь. Полостью жухлой коридорной ветвины, сминая поросль черных волокон, – в тихое прибежище старика Густава. На эмфизематозных, в сыром ладане, стенках – отсветы свечей, на донышке – рыхлый осадок белоснежных охлопьев. Анастас наклонился, зачерпнул в ладошку: бумажные клочки. «Берите, сколько нужно и…» – бросил с кровати испуганный Густав, оглядывая темную фигуру, глухо прильнувшую к тлу. Анастас приблизился к старику. «О, это вы… – облегченно выдохнул старик. – Ради бога простите…». «Что это?», – оглядевшись, спросил Анастас и присел на низкую, вдоль стены, лавочку. «Пир… – прошептал Густав. – Да-да, конечно… … ». – «???». – «Растерзанные мыслишки». – «Но кто…». – «Я».
 – А вы – вы слышите? – рассек тишину Густав. – Нет?.. Странно… Выходит, вы не зна… вот… - (Старик указал в сторону: в углу – на боку – корзина для мусора.) – Несколько дней, уткнувшись в стену, недужила. Знаете, её буквально рвало от бумаги. После казни: седьмую, предпоследнюю, главу за пустословье и бессмыслицу – с плеч. Махом – на мелкие кусочки и – в неё, в корзину…
 – Выносите её иногда вовне – в свет.
 – Полагаете?… Друг мой, ведь вам же прекрасно известно, что попасть на это светопредставление нельзя, не получив подаяния: золотой (sol-do) – днем, медяк (lepton) – ночью. Mancia, mania. Глядеть на свет – значит быть им ослепленным, значит не отличать милостыню от милости. Такова merces, плата за ро… Скажите, вы действительно не слышите?..
 – А что я, собственно…
 – Писк. Несмолкающий, зловещий, жуткий… Он родился позапрошлой ночью, аккурат после казни, и все живет, длясь в днях. Сперва, казалось, жалостливый, сквозь слезы. Мне представилось: писчая бумага, израненная перьевыми – шариковыми – карандашными остриями, обагренная чернилами, корчится в муках и…
 Я припомнил, с каким азартом я уничтожал свою бумагу, её, долгие годы терпевшую от меня и боль, и грязь, и предательство, и разрыв… Опьянев от вины, я чуть было не заплакал. Поспешил к ним, бедным мятышам и разорвышам, склонился над мусорной корзиной и не услышал… Понял: не то. Понял: терпение у бумаги кончается лишь… на бумаге, в головах сказочников.
 Прилег. Долго не мог уснуть. Всё – писк. Я лихорадочно стискивал слух ладонями, подушкой, но всё напрасно. Писк. А потом – потом – на излете ночи – я услышал: там – (Старик вновь указал на корзину.) – грубые полз и возня. И писк, пронзительный писк. Остервенелый, жестокий. Я долго не открывал глаз, боялся пошевельнуться, чтобы не выдать себя… Мне, жутко перепуганному, стало ясно: кто-то копается в обрывках мертвой бумаги в поисках слов и смыслов. Воры. Понимаете: воры! Здесь! Не удивляйтесь… Знаете ли, бабушки, те, которые прежде тут... и те… Воровски, ночами – по досочке, по поленцу – на дрова. Но их можно понять: они чутче к избывности: тепло тело тло...
 Копошение продолжалось илиады лет, пока, измученная, корзина, наконец, не опрокинулась, бессильно выплеснув из себя разорвышей. Шум отомкнул мне веки, и я увидел: по комнате, купаясь в лунном свете, сновали тени! Своры теней! Это были мы…
 – Мы?
 – Мышш… ш-шшшш – (Старик поднес к губам указательный палец.) – не будем называть их… о, они этого и ждут... Царапая воздух маленькими коготочками, они хватали своими острыми зубками тельца бедных моих разорвышей и растаскивали их по норам… Мне показалось, что вот-вот и они, ненасытные, залезут на кровать и, разорвав на кусочки, обглодают меня, мой мозг…
 – Боже…
 – Не бойтесь. Не бойтесь, я знаю, уже знаю, как справиться с ними… Признаться, вас я сперва принял за одного из них… Но что привело вас?
 – Собственно, то же, что и…
 – По-прежнему не хватает слов?
 – Просто: нет слов. Впрочем, не просто слов.
 – Словом, это даже не нужда. Вы совсем остались без средств к… Гм… Совет? Переступите через себя, через библиотечный порог и ссудить дюжину чужих слов у книг…
 – Вы предлагаете…
 – Все так. Сейчас за словом – даже в карман. И в чужой тоже. А вы – в книгу: тихо, зрачком подцепите и карандашом – в блокнот: никто и не хватится… Пресловутое т... ворчество. Обестверженное, оно бесплотно, но, уверяю вас, отнюдь не бесплодно – ворчество... Простите… что-то я…
 – Что вы…
 – Стойте-ка! Вернитесь и будьте верны той особой и необходимой возвратности – себе! И опасайтесь их... Они хотят, чтоб весь мир слышал их протяжный пророческий писк. Когда – гроза, бой ливня, они, верно, для вящей слышимости скребутся в стены…
 – Мне всегда казалось, что мыши не…
 – Не мыши…
 – Но вы же сами сказали…
 – Не мыши. Мы… мышления… Хотя, знаете, в чем-то вы, наверное, правы. Они схожи. В слове мусор слышится… – (Увидев округлившиеся губы Анастаса.) – да и ор тоже, истерический ор… но в слове мусор слышится мус, в греческом языке существительное mus – мышь образовано от глагола mus, означающего воровать… Да и что такое, в сущности, знание, как не умение мыслить (пользоваться) чужими мыслями?..
 – Этакая замусоленная страница истории. Осуждение на суждение.
 – Едко. Да... Пленительна гора, пусть и мышами разрождающаяся.
 – Пир – горой, гора – мышами.
 – То творительность... Впрочем, и тут не обойтись без творческого... подкопа. Иначе для чего, избранники девяти mus, умы устроили для себя хронос-схроны памяти – средоточия мудрости – museum'ы? Museum – mus eum esse... А вы?.. – (Старик взял паузу и едва заметно улыбнулся.) – Что почитаете, милорд?
 – Слова, слова, слова...
 – О... – (Старик вдруг резко осунулся. Поднял глаза.) – Мшшш... Он-ни... Они угомонились лишь к утру. Скрывшись по своим щелям и лазам, они оставили после себя глухой сытый писк. Я соскочил с кровати и, резким движением выудив из ящика остальные главы, начал их лихорадочно рвать... Да, я был беспощаден... Потом – гроздьями трупиков, разорвышами усыпал весь пол. Зачем? Скажем так: наживка. Оголодав, они вскоре вернутся и тогда…
 
 Когда Анастас вернулся к себе, когда Анастас пришёл в себя, клубок ночи ещё не смотался вцеле, но к оконной роговице уже припал воск воскресенья. Из болезненно клокотавшей груди, надсадный, с хрипом вырывался напруженный, склизкий воздух. Присев на стул, Анастас разжал кулак: на стол, покорные, легли бумажные разорвыши. Взглянул на вазу: испив влаги, цветок несколько приподнялся, расправив бледный пурпур. «Оживает», – грустно улыбнулся Анастас. На ранах краеугольного сознания, на гранях редких предметов – тугая пряжа прежней беззвучности. Почти прежней. Вязкой ощупью Анастасу открылся неожиданный, едва ощутимый ворс свежей тональности.
 Не дав для розмысла и минуты, перо, казалось, само взяло себя в руку и круто дернулось по бумаге уверенной буквязью: Вербное воскресение. Голова постепенно, слово за словом, полнилась странными шумами. Анастас спешил. Высвободив тему – мысль – слово, пружина неясного почти разжалась в рассеянных глазах рассвета в нечто. Анастасу впервые за несколько недель открылся смысл, сам Анастас – бумаге. Подернувшись рябью четких, без прогалин фраз и мыслей, бумага теперь могла стерпеть даже последний, крайне болезненный, укол: точку. Punctum.
 Под тяжестью дня веки поддались и смежились, по губам пробежал холодок, за ним следом, не отставая – теплая, топорщащаяся щупальцами умирающих лучей гниль...
 
 …Увечность умалилась до вечности, когда, чуть приоткрыв глаза, Анастас увидел: над ним висело желчеустое, как солнце, пятно: старик. Густав. Анастас:
 – Вы… ваше лицо, одежда в чернильных кляксах…
 – Я расскажу вам сагу о саже.
 – Empiros?
 – Да! Пир удался: мышеловка – хло-оп! – под яростным и жгучим треском! Теперь над пепелищем – черные звезды. Реют, бередя эфир, харкают в синь: кар-ра, р-рака… А что за крапивка такая забавная у вас на столе?
 – Это цветок… позвольте... буквица лекарственная (черная)… из семейства Губоцветных. Она, кажется, тоже может жалить, но несколько иначе… Знаете…
 Густав сгреб со стола листы и чуть встряхнул: «Вербное воскресение»...


Рецензии