Убийца
Зачем? за что мы храним старые вещи? За их ценность? Нет. Те же, например, фотографии. Ведь не снимок ценен и не то самое двухмерное изображение с ненастоящими красками — скопление мелких точек определенного цвета, создающих мастерскую иллюзию. Само воспоминание — вот истинная ценность, которая нам дорога. Хочется верить, что это всё было на самом деле. И любая мелочь, побрякушка, способная хоть на миг вернуть нам тепло и брызги прошедших дней, — эта штуковина становится — но только для нас — ценнее бриллианта, этого холодного, как лед, и безразличного камня. Если то, что обладает способностью, как машина времени, возвращать нам хоть немного прошлого, пережитого, — а со временем прошлое становится лишь лучше, прошлое становится своеобразными грёзами, — если это ещё вдобавок и живое, то для нас это — поистине реликвия.
Мне было плохо; мне казалось, что из меня вытрусили остатки души и жизни, как вытряхивают остатки муки из холщового мешка. Мир изменился? Чушь. Даже дерево Гиппократа всё растет, так что за пять — десять лет мир вряд ли очень-то изменился. Я это понимал; я понимал, что на самом деле изменился я — моё восприятие. Конечно же, это лучше для меня, что изменился я, а не мир: мне вряд ли было бы под силу изменить мир (пусть даже и свой маленький) — изменить, чтобы вновь вернуть потерянное. Но, признаться честно… от этого не легче; изменение себя — я пытался! пытался! — казалось мне не проще изменения мира. Я был в тупике. А тупик этот был холодным, тесным и ничего родного, ничего из прежней жизни не было. Изменился я… изменились и родители… всё померкло. Время превратилось в тягучую дрянь, с которой приходилось постоянно бороться. Очень сложная ситуация — её поймёшь, лишь только если сам окажешься в ней. Друзей не было; одни только одноразовые знакомые, знакомые по учебе, знакомые по общежитию, одноклассники, которые друзьями и не были и с которыми не тянет встречаться (да они и сами не хотят), случайные знакомые, знакомые знакомых… Со многими из них хотелось, скорее, отзнакомиться назад, чем приветствовать их при встрече. Знакомый — значит, познакомились случайно, просто вот познакомились и всё, не более того. У меня было ощущение, будто внутри меня отключили что-то важное. Мне было плохо.
Перед закатом я вышел из дома. Сел с книгой Эдгара По на лавку во дворе. Хоть я был и дома, в родном поселке, а не в городе, где учусь, но я не чувствовал, что я дома; дома не было: он остался в прошлом — в том прошлом, которое было лет десять назад. Где-то в том отрезке космической реальности-времени стоит мой дом: лучшее место на земле, место, где осталась моя душа; родные пенаты. Если существуют параллельные реальности, то пожелаю своему двойнику любить свой дом, ценить каждый момент, когда у него есть свой настоящий дом, и не терять дом, н и з а ч т о н е у п у с к а т ь е г о. Я потерял свой и даже не знаю как.
Догорало лето, скучное лето. Я жил в отчем доме — с родителями. Мы жили, точно соседи. Положение крайне удручающее, тягостное: только поверхностные разговоры, мы — каждый — таили в себе раздражение и обиду друг на друга; мы разучились говорить на одном языке. Но мучительнее всего — равнодушие, которое последовало после. Равнодушие и ощущение какой-то чуждости друг другу… Всё былое задержалось в зыбком прошлом, в настоящем же остались только нервы и недопонимание. Мир продолжал двигаться чисто механически — по инерции. Лето было «собачьим». Это мой эпитет. Он означает… он означает собачью жизнь: не видишь никакого смысла, день и ночь идут вперемежку, одуряющая праздность, все чувства притупились, жизнь долгая и тягучая (скорее, «тянучая»: потому что — тянется), — собачья жизнь. Даже выть иногда хочется.
Лето догорало… Я надеялся на него: надеялся, что всё переменится, что жизнь вернётся, что я смогу разобраться… Но лето догорало. Точно так же догорал костёр моей надежды; в тот момент от него оставались уже угли, которые с каждым днём теряли свой жар. Я не определился в жизни: учился я на экономическом факультете одного местного университета (университет этот — в городе, который примерно в 40 — 50 километрах от моего посёлка) — учился через силу, потому что специальность эта мне не только не нравилась, но и вызывала во мне даже некоторую неприязнь. Поступил я туда по воле родителей. Я пытался рассказать им о том, что мне совершенно не нравится учиться там, что во мне лишь чувство отторжения к занятиям… да и к самому институту, — но это всё оказалось безрезультатно: «перебесишься», «никому не нравится учиться», «ну а что ты будешь делать?» и т.д…
А ещё — одиночество. Да, оно бывает полезно: оно закаляет дух, очищает разум, помогает понять себя и других. Оно снимает всё фальшивое, наносное; одиночество не терпит маски. Некоторым личностям, избалованным судьбой, стоило бы пройти через одиночество, чтобы понять: чего стоит жизнь и чего стоят люди. Но одиночество тоже нужно в определённых дозах; долго длящееся одиночество иссушает, точит сердце и силы, ослабляет разум… В конце концов, совершенно ясно, что люди созданы друг для друга, люди созданы, чтобы дарить своё тепло и частицу себя другому человеку. Эта истина стара как мир. Этому ещё Христос учил … Я видел много людей, которые считают данную аксиому (уж по-другому язык не поворачивается её назвать), — считают данную аксиому побасёнкой. А что бы они сказали после 2 — 3 лет одиночества? Но нет, вокруг них всегда люди — одноразовые люди (т.к. они сами — одноразовые; да и с одноразовыми ничего не стоит сойтись, с одноразовыми всё просто). Личности подобного рода постоянно сбиваются в кучи: им самим удобны одноразовые отношения: как только тебе надоел человек, ты забываешь его и находишь себе новых «друзей» (этим личностям нравится всё новое — в том числе и люди; они привыкли менять своё окружение с такой же лёгкостью, с какой меняют гардероб). Ну а «друзьями» их чаще всего оказываются такие же ветреные персоны. Жизнь носит их, как перекати-поле по пустыне… Даже в их лексиконе отражается отношение к другим: они не говорят: «Я дружу с…», они говорят: «Я общаюсь с…» И не верю я, что не дёргает их душу иногда ноющая боль. Ведь бывает наверняка такое, что возвращается этот человек в своё жилище (пустое, свет не горит, прохладно) после шумного вечера, переодевается в полной тишине, и вдруг почему-то начинает испытывает какое-то щемящее чувство в груди. В теле, в душе — усталость; он ложится в свою холодную постель. Темнота. А чувство это непонятное в груди не проходит. И он сам не понимает, отчего эта тоска. А человеческую природу не обманешь… Но наутро он уже позабудет всё то, что было с ним ночью. В короткой памяти — для них утешение. Я видел таких людей в городе, я был знаком с такими.
Лето казалось мне последним шансом на возвращение жизни, но вот так глупо оно проходило, не оставив в душе ничего, и только лишь вконец меня измучив. Хуже всего — неминуемый сентябрь. Я осень люблю, конечно, но лето являлось последней надеждой, а с сентября должна была начаться бесконечная учёба. Город, комната в общежитии, однокашники, занятия — это всё высасывало из меня человеческие соки. Это всё долго и сложно объяснять… Короче, мне было плохо, и я чувствовал, что жизнь решительно хуже, чем раньше; я чувствовал пустоту. Чего-то не хватало. Но я не знал, как можно всё изменить, я не знал, из-за чего конкретно всё так плохо и жизнь проходит таким бездарным образом. Всё было сложно… Я пытался понять… я пытался найти, отыскать всё, что пропало... Но я не знал точно ни — что пропало, ни — где это нужно искать. А ещё — одиночество…
Я сидел на скамейке во дворе, читая Эдгара По. Но половина строк проходила мимо. Эти все вопросы в голове, эти мысли… Иногда я отрывался от книги и осматривался окрест. Это всё как-то глупо, непонятно, неправильно… Мне ещё больнее от того, что здесь было моё счастливое детство. Я уже не узнаю в окружающем мире мир своего детства. Шелест яблонь в нашем саду уже не наполняет душу воздушностью. Родные места, с одной стороны, оставались практически такими же, как в детстве, но с другой — этот мир моего детства скукожился, стал таким маленьким, тесным, голым, с него спал волшебный флёр, всё стало заурядным, и я чувствовал какие-то внутренние его изменения; мне казалось, будто что-то выхолостило его, уничтожило в нём то, за что я его и любил… Даже хорошая книга, которую я читал, не приносила мне тех ощущений и воодушевления, которые могла дать. Вероятно, были бы друзья — было бы лучше или так же, как раньше, а может, даже и лучше. Но друзей не было. Единственный мой настоящий друг поступил в военное училище, где его, естественно, многому научили — например, курить марихуану. А всё остальное — знакомые. А кто такой знакомый? Это человек, с которым по воле случая довелось поздороваться да узнать его имя. Только в городе я понял, как мало среди нас настоящих людей. А так — маски, маски… (Даже не маски, а — личины.) Не этого я искал. И как мало настоящего, как мало искреннего!..
Вообще, детство, наверное, надо оставлять в голове: пусть лучше оно сохранится полуфантастическим отпечатком во всей своей красе и останется форпостом счастья в нашем суетном мире, чем, пытаясь воскресить эти искромётные моменты и ощутить сакральный трепет от артефактов своего детства, увидеть вместо ожидаемого нечто серое и скучное и потерять те единственные искренние волшебные воспоминания, которые помогают крепиться и не терять надежду в нелёгкий час.
Я дочитал рассказ, но пока я его читал, сосущее чувство тоски всё равно не покидало меня. Я положил книгу на колени. Мой двор, в котором я каждую травинку знаю… Я и не думал в детстве, что когда-нибудь буду испытывать такую грусть, смешанную с тоской, и, самое главное, пустоту. Душевное опустошение… пустая оболочка. Время неумолимо течёт и, словно течение, сносит меня куда-то… Всё ещё усугубляется и тем, что некому выговориться — я ни с кем не делюсь болью, вся она без остатка — моя.
Дом, в котором я прожил столько лет и который в детстве выглядел таким фантастичным. Глядя на него теперь, я ничего не испытывал. Лишь пустота… Бледно-зеленые стены. Раньше они были бледно-розовыми. Деревянное крыльцо. Я, кажется, сам его красил. А теперь же краска на нём покоробилась. И куда ни кинь взор — всюду это ощущение, что из этой жизни что-то выветрилось. Я смотрел на шифер, который позеленел от старости. …И тут что-то привлекло моё внимание… По коньку крыши бегали две птички: маленькие — чуть больше воробушка, — беленькие, брюшко слегка жёлтенькое, длинный хвостик мышиного цвета. Они перемещались по коньку, смешно подпрыгивая. Похоже, это была пара. Они забавлялись, играли и при этом выводили красивые трели. Это пение… совершенно необычайное — услышав его раз, без труда узнаешь вновь; песни этих птиц — нежные, трогательные. Я с улыбкой наблюдал за ними. Эти птицы для меня были приветом из другого мира — из мира, который, как мне казалось, я потерял навсегда. Я всё вспомнил; я ничего не мог забыть. Это, наверное, потомки тех птиц, что всегда жили у нас — то ли в винограднике, то ли в туе. Зачастую, просыпаясь — в детстве — утром, первым, что я слышал, были их рулады. И туя и виноградник — как раз у моего окна. Сквозь густую листву винограда в мою комнату пробивались жёлтые солнечные лучи. Я вскакивал с постели, одевался, быстро завтракал (какие же вкусные завтраки были в детстве!) и бежал на улицу. Открыв огромную входную дверь, я выбегал в упоительное летнее утро. Пробегал через тенистый виноградник к калитке. Пахло цветами и чем-то, чего я уже не могу понять, — наверное, счастьем. Я бежал к соседнему дому и будил друга, который там жил. Потом мы собирали компанию со всей нашей улицы, затем… а затем начинался такой день, что для его описания не хватит и целой книги. Всё было большим, необычным, ярким, каждый день приносил что-то новое. У нас была дружба; приключения; Татарский вал, на котором мы часто играли; пруд; дачи, с которых иногда таскали яблоки; стройки — мы их все облазили; высокая трава; тёплое солнце; весёлые игры; сумерки, с наступлением которых играли в прятки; костры; «чижики» камышей, отгоняющие своим дымом комаров вечером; страшилки; куча смеху; счастье. Это был рай.
И все эти воспоминания нахлынули на меня. Я вспомнил, как мы — я с родителями — обнаружили этих птичек. Было субботнее утро. Я с мамой сидели в ярко освещенной кухне; мы пили чай. Я сказал маме, что меня разбудило красивое птичье пение и что я такого пения еще не слышал. Вошёл папа и вручил нам по яблоку. Он спросил, о чём мы разговаривали. Я рассказал ему об этом птичьем пении. Тогда папа предложил пойти и посмотреть на певцов. Мы вошли в тень виноградника; листья винограда крупные, сочно-зеленого цвета. Коротко прозвучала необычная мелодия и смолкла. Мы стояли тихо, не шевелясь, и пытались найти в листве птиц. «Вон, вон они», — шёпотом сказал папа и показал пальцем в тую. Я вгляделся в то место и, немного поискав глазами, увидел-таки белую головку. «Я вижу, вон-вон она», — взволнованно объявил я шепотом. «А вон там и вторая», — сказала мама. Я пригляделся и тоже заметил это. Мы постояли немного, понаблюдали за птицами, а потом папа положил руку мне на плечо и произнес шёпотом: «Ну, ладно, пошли. Не будем их пугать. Они, может быть, здесь поселились». И мы вернулись в дом. Папа оказался прав: птицы действительно там поселились. Через некоторое время они к нам привыкли и даже перестали бояться. Я, помню, иногда высыпал на дорожку зерно, а потом убегал к лавке, садился на неё с ногами и с восторгом наблюдал, как птички клюют зёрнышки.
Птахи, встретившиеся мне в то лето, были точно такими же, как и в детстве. Нет, это вряд ли были именно те птицы: ведь столько лет прошло. Скорее всего, те птицы на коньке — потомки птиц из моего детства.
Я сидел на скамейке и заново переживал прошлое. В душе у меня звенел тот самый детский смех. Я улыбался, и что-то трогательное и давно забытое заволакивало и легонько покалывало глаза. Птицы уже бегали по кровле и при этом всё продолжали петь; они были точь-в-точь как из моего детства. Пришла с работы мама. Она стояла грузная, утомлённая, в руке держала тяжёлый пакет. Я взял у неё пакет и показал ей на птичек; глядя на них, она улыбнулась. В улыбке, показавшейся на ее морщинистом лице, я уловил что-то от улыбки мамы моего детства. Мне вдруг стало внутри тепло. Казалось — я снова нашел свой дом…
Вечер того дня прошел мирно: мы поужинали вместе, родители были вроде бы в добродушном состоянии, я много смеялся; мы вместе посмотрели какой-то фильм, а потом родители отправились спать, а я ещё немного почитал перед сном. Нет, всё было, конечно, далеко не как в детстве, но я был доволен и этим. Разница в ощущениях была как между свежевыжатым яблочным соком и соком из магазина в пакете. Правда, честно говоря, родители были… они были всё такими же вялыми, как и прежде… Но мне было легко…
Шли дни, дни августа. Я продолжал так же жить. Та неожиданная встреча с отголоском моего прошлого дала мне немного сил и совсем чуть-чуть надежды. Я не изменился, но боль слегка затихла — не так бередила душу. Я несколько успокоился и даже старался проще ко всему относиться; пытался не замечать дрязг, которые иногда случались. Когда что-то там в глубине души начинало трепетать, как вот резонирует струна, когда опять какой-то холод начинал обволакивать сердце и теснило грудь, я с умилением вспоминал прошлое. Таким образом я старался защищаться от душевной пустоты, которая всё поглощает и уничтожает. Про себя я решил, что надо терпеть хотя бы ради надежды на счастливый случай; я почти верил, что в этом учебном году что-то произойдет. Кто знает? может, что-то неординарное блеснёт в моей жизни, с какой вновь появились те птицы, немного оживившие, взбодрившие меня.
Постепенно завершалось лето…
II
В доме тишина. Около полуночи. Родители уже, наверное, спали, а я лежал на своей постели, под одеялом, в темноте. Я думал…
Почему-то вспомнилось: в детстве я, лёжа в кровати, изо всех сил старался поскорее заснуть: чтобы следующий день — завтра — быстрее наступил, потому что завтра меня так много ждёт! так много дел! Я предвкушал завтра, но пытался выгнать из головы мысли о нём — чтобы успокоиться и наконец уже уснуть, а там — раз! и ты уже проснулся — завтра.
М-да… Засыпать что-то не хотелось. В голове всё те же мысли… В последнее время пустота опять понемногу стала одолевать меня. Сентябрь. За воспоминания держаться я уже не мог… Но слабая надежда на что-то, что ждёт меня в ближайшем будущем, не отпускала меня. Только благодаря ей я не позволял себе захандрить или окончательно сорваться. Не знаю, как я бы прожил последний месяц лета, если бы не та встреча.
Тишина… только вот ветки противно скребутся в окно — прямо над головой. Или ветер, что ли? А ветра-то… (прислушался: только лишь поскрёбывания) да, ветра, нет. Что такое?..
Я встал и вгляделся в шторку, которая прямо у изголовья моей кровати. Хоть и темно, но мне показалось, что там что-то шевелилось. Я включил свет и вновь подошел к шторке. Шторка закрывала батарею, и, похоже, там находилось что-то небольшое: выпирал бугорок, который шевелился. Похоже, кто-то лазил по батарее и запутался в шторке.
?
Я подошел к шторке, взял ее за верх и стал медленно поднимать. Но тут же — что такое?! — бугорок словно растворился! Я быстро поднял шторку: ничего. Я отодвинул шторку в сторону, чтобы она не мешалась, и посмотрел внимательно на батарею, но ничего не обнаружил. Да что за ерунда? Я заглянул под батарею. Там лежала тень, но я разглядел две бусинки-глаза, которые смотрели на меня. Да это только мышь! И тут же, увидев меня, она спряталась, юркнув за стол.
Это мышь, оказывается, лазила! А то я уж было совсем растерялся…
Я пошёл в комнату родителей. К моему удивлению, у них горел ночник. В постели лежала одна мать; она всё еще не спала: читала перед сном книжку — «Народная медицина» (в последние годы она стала как-то особо интересоваться темой здоровья, при этом читала в основном о всяких «нетрадиционных методах». Ещё она то и дело «находила» у меня какие-нибудь заболевания и предлагала «полечиться» от них). Конечно: выходные.
— Мам, там опять мышь.
— Ну, вон возьми в кладовке картонку и клеем намажь. Клей тоже там — в кладовке, — с неохотой проговорила она это мне, отмахнувшись от меня рукой.
Я знал, что она так скажет, но всё же решил, что сообщить ей о том, что мыши не пропали, необходимо. Понятия не имею, как они попадают в дом. В прошлом году пришлось пережить целое нашествие мышей. С тех пор они иногда вновь объявляются поодиночке. Как раз в прошлом году — когда мышей в доме было очень много — отец и принёс этот клей. Помню, как он нахмурив брови читал инструкцию, что на тюбике клея. Он не доверил никому другому использовать его в первый раз. «Неси картонку», — сказал он мне, когда закончил изучать инструкцию. «Какую?» — «А там вон, в шкафу, — вмешалась мама, которая пришла посмотреть на этот клей из-за своего любопытства, да и просто по той причине, что в доме появилось что-то новое, что-то выходящее за рамки привычного, — в шкафу посмотри: там должны быть коробки из-под обуви». Я достал оттуда картоновую коробку и разодрал её на несколько картонок. «Приманку неси», — пробурчал отец. Я принёс кусочек колбасы; мама же принялась сетовать на то, что кусочек колбасы для мышей — это очень шикарно… Отец сам положил этот кусочек в центр картонки, сам, сосредоточенно смотря на картонку, намазал клей вокруг колбасы. Мама попробовала было сунуться к нему, сказав, что надо бы погуще намазать… Отец оскорбился: «Да всё вы знаете как делать, только сами чё-то ничё не делаете!» Не помню, что там дальше у них было…
После первого же применения этого клея я стал испытывать к нему омерзение. Родители велели мне отклеить мышь, чтобы ту же самую картонку можно было использовать еще раз, и я вышел с ней во двор. Мышь лежала приклеенная боком, силилась вырваться: брыкалась лапками, пыталась мотать головой из стороны в сторону (голова у неё тоже частично прилипла), — когда у неё кончались силы, она замирала, часто-часто дышала (при каждом вздохе грудь у неё сильно раздувалась), и смотрела на меня своими крошечными чёрными бусинками — в которых ужас. Она, кажется, всю ночь вот так вот и пролежала: родители сказали, что слышали, как она ночью пищала. Рядом с ней, в клею, её испражнения… Для неё это, наверное, была долгая ночь…
Но как? чем её отклеить? Я нашёл во дворе электрод и решил, что он подходит лучше всего. Я обстучал его, чтобы остался только металлический стержень, и чуть подсогнул один конец. И я попытался этим концом отклеить мышь: я упёр крючок ей в брюшко и попытался отковырнуть её. Никак не удавалось даже немного отлепить её от картона; мышь истошно пищала своим высоким противным писком, дёргалась… Ей было больно. Я прекратил. Мерзостно… Но мне надо отклеить её — поэтому я, помимо своей воли, опять пытаюсь электродом отодрать её от картона. Она пищит отчаяннее прежнего; хватает лапками электрод и принимается грызть его — при этом смотрит мне прямо в глаза. И этот скрежет, с каким она грызёт металлический стержень электрода и смотрит мне в глаза!.. Несколько мучительных минут я отклеивал её: то и дело моего терпения не хватало, и я останавливался. Всё равно что живьём сдираю с неё шкуру… Её тело мягкое… я даже боялся, что разорву мышь напополам. Б-р-р… меня даже передёрнуло от этой мысли. …Наконец я отодрал мышь. На неё было жалко смотреть… Мятая, со склеившимся мехом, совершенно обалдевшая, обессиленная, она поковыляла в траву. Но она уже точно не жилец. Руки у меня тряслись, в душе погано… А на картоне — кусок шкурки…
Больше мышей я не отклеивал. Но не забуду, с каким невозмутимым хладнокровием отец отдирал мышей — руками. А у меня от одного этого писка, который был слышен, сердце кровью обливалось… Правда, потом и отец перестал отклеивать их.
…Вот и вспомнилось мне это всё, когда я ночью опять намазывал клей на картон. Не очень-то хотелось мне делать это; мне казалось — слишком жестоко избавляться от мышей таким образом… Но я опять шёл против себя, я опять поступал вразрез со своими чувствами и желаниями. А поступал ли я когда-нибудь иначе? Рефлексия, неуверенность в себе, даже какое-то смирение… Но главное — рефлексия: я привык не доверять себе, своему сердцу; я привык самому себе ставить ненужные барьеры на пути к своей цели, чтобы не достичь её… Я — бегун, я должен просто бежать — в этом заключается естественный порядок вещей. А я же прямо перед собой — на бегу — ставлю — сам! — барьеры, и выходит у меня бег с препятствиями. Как не затосковать такому бегуну, у которого ведь в самой крови заложено другое?.. Так, что ли?
В душе — пустота. Завтра опять ехать в город. С мыслями об этом я вернулся в свою комнату и положил под батарею картонку с маленьким кусочком колбасы в центре, вокруг которого обмазано клеем. Спать придётся в зале. Я взял свою подушку и одеяло и прошёл в зал. На диване спал отец; его фигура была освещена мерцающим экраном телевизора: лежит на спине, руки скрещены на груди, голова запрокинута, рот приоткрыт; иногда заливается храпом. И такой вид у него был какой-то наивно-глупый, детский… Он каждый вечер ложился спать на диван. Мы с матерью пытались увещевать его: он же опять уснет на диване, — но всё было бесполезно: каждый вечер он ложился на диван и засыпал с включённым телевизором. Мне приходилось будить его и спроваживать — при этом он часто всячески сопротивлялся, отчего в моих глазах в эти моменты он становился ещё большим ребёнком, — обратно в спальню; правда, в последнее время мне надоело каждый вечер предупреждать его, а потом отводить — я предоставил его самому себе. У него вообще в последнее время случились какие-то странности со сном: иногда он даже просыпался ночью в кровати с матерью и уходил в зал — спать на диване (естественно, с включённым телевизором); а бывало, он просыпался часа в 6 утра (мог даже и в 4!) и не мог больше уснуть — и не знал, чем себя занять в оставшиеся до работы несколько часов.
Я разбудил отца и отправил его в спальню.
Утром следующего дня я зашел в свою комнату. На картонке, в клею, лежала мышь. Эх, дура, и зачем же ты залезла в наш дом! жила бы себе на воле!..
— Мам, там мышь попалась.
Мама смотрела по телевизору Петросяна. Отца дома не было: видимо, он уже заскучал…
— Ну на улицу её отнеси… — опять она отмахнулась.
Мышь страшно перепугалась, когда я оставил её на улице: тоже стала дёргаться, извиваться телом. Конечно, правильнее было бы как-нибудь покончить со страданиями мыши — убить. Но как я мог это сделать? забить её камнем? Ну, а если бы она не умерла от этого? Ещё раз ударить? А потом — ещё, и ещё, и ещё… От одной этой мысли меня передёрнуло; я отвернулся от мыши и пошёл в дом. На душе осталось ощущение — вроде как осадок выпал, — что я поступил неправильно. Но как только я вернулся в комнату и вспомнил, что надо собираться: я сегодня еду в город, — меня опять одолела тоскливая скука — при мысли о новой неделе, об автобусах, тепловозе (на котором мне ехать в город), о вокзалах и об ожидании на них, при мысли об однообразных лекциях и праздном общежитии, об одиночестве в этом шумном городе… К этому чувству добавились ещё и заботы о самом отъезде: просто я то и дело что-нибудь да забываю — то дома, то в общежитии.
Я складывал свои вещи, а из окна брезжил серый свет: сегодня пасмурно. Начинать очередную неделю не хотелось; не хотелось ни ехать в город, ни оставаться дома…
Вечером я уже сидел в своей комнате в общежитии и читал книгу. Если бы не книги… если бы не книги…
Все предыдущие события дня в памяти как-то смазались, слиплись в один комок. Да и запоминать особо нечего было: каждую неделю — одно и то же. Тепловоз, автобусы…
Зазвонил мобильник. Это отец.
— Алло.
— Алло. Ну как, нормально доехал?
— Да.
— Ничего дома не забыл?
— Да нет.
— Да, кстати, а зачем ты двух птичек уничтожил?
Меня одолела оторопь. Что за ерунда? о чем это он говорит? Все равно что услышать: «Ты зачем вчера Солнце взорвал?» Еще царапнуло сознание это слово — «уничтожил».
— Как… Ты о чем? Я что-то не пойму.
— Ну, ты сегодня утром картонку с мышью у сарая положил, да?
— Ну да.
— Туда прилипли две птицы. Не знаю, зачем они туда полезли… — буднично сказал отец.
— Какие птицы?.. Белые такие, с желтоватым брюшком, серый хвост?..
— Да, да… Говоришь — ничего не забыл?.. Ну ладно, тогда пока.
— Пока.
Положил телефон на стол. Я был в смятении; всё это как-то сразу не укладывалось в голове. Что же?..
Понял… теперь понял. И я увидел это: две беленькие птички увязли в клею, беспомощны, жалобливо пищат, их красивые перья в клею… умирают… И ничего нельзя сделать! Я убил их! Я убил не просто их — я убил остатки себя, своей души… я окончательно уничтожил живой, настоящий мир!.. Больше никогда, никогда! я не увижу их, больше никогда не будет оживляться наш дом их пением!.. Я уничтожил своё прошлое! Оно было так хрупко… У меня больше ничего нет. Я убил свою надежду! «Уничтожил» всё… осталась только пустота.
И ведь как я убил их! Чем! Я убил их своей покорностью, малодушием, слабохарактерностью, неспособностью взять на себя ответственность… безволием! Я же ненавидел тот клей… но я всё равно поступил, как велели! Пустота, которая внутри меня, она убивает не только меня — она убивает и то, что мне дорого. Я не хотел их убивать… и сам того не ведая, собственноручно убил! И откуда я могу знать — может, и сейчас я, сам того не осознавая, убиваю кого-то?! Может, кому-то сейчас плохо, кто-то лежит один и смотрит на белый потолок… слезы, слезы… и всё пусто, и невозможно уже терпеть… И может, нужен я… а я — здесь. А если бы я поступил так, как велит сердце, то я должен был бы встретиться — вроде как случайно — с этим человеком… А я здесь. Я малодушничаю — и убиваю кого-то. А мои родители! Ведь если бы я не был таким слабохарактерным, то я бы помог, я бы согрел их. Разве я не вижу, что дом наш развалился?! Разве я не вижу, что родителей тоже одолевает эта пожирающая пустота?! Я… я… мне было легче не замечать, что они извели себя на какие-то дурацкие мелочи, чем постараться помочь им… С себя! с себя мне надо начинать! Я уже взрослый, и должен отвечать за себя, я должен выбирать — сам. Я делал вид, что не замечаю ничего. Я — убийца!
Вся горечь, что столь долго накапливалась во мне, вышла вместе со слезами. Мне показалось, что после этого катарсиса я очистился от всей грязи, от всех шлаков, что засорили мою душу. Птиц уже не вернуть… Но я могу дать людям свет, тепло… Я могу оживить себя и их, я могу сделать кого-то счастливым — если буду сильным. Вдохнуть жизнь… вернуть цвет в жизнь.
Не знаю, не знаю, что будет дальше. Остается только надеяться и — действовать.
Больше никаких убийств.
Свидетельство о публикации №207050800073
Ваш главный герой как раз оторвался от семьи, но стать источником энергии для других только пытается. Из-за этого и такая любовь к книжкам (как подпитка) и частые мысленные возвраты в детство. Взять негде (работы нет, учеба не нравится), да и отдавать нечего. Поэтому и одинок.
Но мысли правильные, дело только за поступками.
С уважением,
Олег Михайлец 08.05.2007 10:25 Заявить о нарушении
Очень интересную и дельную вещь Вы написали.
Е Свободин 08.05.2007 12:52 Заявить о нарушении