4. Деревня

4. ДЕРЕВНЯ

Раннее утро. Солнечная дымка. Разложив на поросшем мхом то ли бруствере осыпавшегося окопа, то ли склоне воронки от снаряда свои «тарелки» и «вилки», они играли во что-то про дом. Таинственных углублений, соединенных между собой уже еле заметными проходами, было много в этих местах. Очень давно была война… Но сейчас все эти взгорки со всеми их прекрасными канавками были их собственностью. Оп, и домик готов!
Справа, сквозь стволы молодых сосенок, чернеет пятно бани горбатой старухи-колдуньи. Но они держатся на отдалении, ближе положенного не подходят и потому его почти не боятся.
Откуда-то поблизости раздаются голоса других «семей». Наверное, оттуда же пришло и взволнованное «театр приехал!», и все стали судорожно разбегаться на коротких, карликовых ножках по своим настоящим домам – предупредить, – чтобы потом встретиться во вполне всем известном месте, смотреть представление.
Синий штакетник, калитка, длинный проход, - справа потемневшие доски дома, слева гигантские, аркой к дому, кусты сирени – впереди, в глубокой, свинцовой тени, лавки и стулья, все, что в доме разрешли взять. Еще дальше натянута тяжелая, темная ткань. Она провисает, образуя складки. Плавные изгибы – первое из того таинственного, на что пришли посмотреть.
Зал заполнен. Справа, на тропинке, ведущей от веранды дома, что-то зашевелилось, тенью метнулось к занавеси. Пауза, и оттуда сначала раздается противненький, писклявый голосок, потом, над обрезом появляется маленькая, еле различимая фигурка того, чей голосок раздавался. Представление начинается.
Чистозвонов играл добрую тетушку-фею. В огромном, темно-красном платке, наброшенном на плечи, был похож на цыганку. Расхаживал в натуральную величину, взывал, подмигивал зрителям, чем-то тряс, что-то обещал тем, маленьким, которые были на уровне его глаз, над занавесью. Спасал, творил чудеса!
Это был провал! Фигурки, вырезанные из картона, были слишком малы, чтобы можно было разглядеть черты, разобрать в них какие-то чувства. Фея – слишком конкретна, слишком узнаваем был в ней этот взрослый красивый голенастый парень (сколько ему было, лет шестнадцать?), живущий с двумя своими, уже настоящими, тетками в этом доме. У зрителей было острое зрение, они видели фальшь и понимали, что спектакль - лишь отблеск, видимая, вероятно, в силу какого-то несовершенства самого процесса «оборачивания», или просто почему-то не лучшая часть того, что прячется за дымкой, что скрыто за занавесью, - на складки ее, единственно в тот миг, можно было смотреть бесконечно, - что собирает пальцами в горстку и держит в звенящем, сладком напряжении всю округу, видимый и невидимый ландшафт которой был каждое лето полностью, безраздельно их.
И, конечно, устроители тоже всё знали. В первую очередь Чистозвонов, недаром ведь подмигивал и мурлыкал. Поэтому, когда, после завершения нехитрого представления, весь вертеп был как-то быстренько, поспешно разобран, в этом почти не было горечи, это не означало, что исполнитель слаб и безоружен перед несовершенством того, что они показывали, и сейчас просто сбегает, это означало, что зрителям большего знать не полагается.
…Навязчивая откровенность. Слабость. Добежать до дома. Спотыкался. Бежал. Долго, изнурительно долго, будто стоял на месте. Жу-у-у-ткая слабость. Медленное прокручивание декораций несоразмерно усилиям. Сон. Спать, спать, закатив глаза, спать... Деревня…


Сколько он проспал? Пять минут или сутки. Светило солнце, чирикали какие-то птицы. Время от времени, срывая полог дремоты, проезжали грузовые машины. Морщился от боли. Накрывался снова. Где болит? Да вроде нигде… Или везде? Что случилось? Надо встать. Иначе не вспомнить. Иначе потонешь в этой боли.
Который час? Судя по солнцу за окном, самое пекло. Часа два – три. То есть, по крайней мере, с утра его на работе не было. Это поправимо. Незаметно проскочить к себе в подвал. Мало ли куда отходил!.. Пока так. Сейчас самое главное включиться в рутину. Потом можно будет оглядеться, и само собой все постепенно выяснится. Вперед! Ого, всего-навсего пол второго. А солнце не такое смертельное, как из недр квартиры. Ну вот, всё не так плохо…
Выхаживаясь, проталкивая глупую, упрямую кровь в жилы, спасаясь иронией над наивным организмом, торопящем в неизвестности время, и придумавшем (безжалостным каблуком ее! Так, так, чтоб пищала! Устрица!..) себе глупую боль, он дошел до магазина, до двери подсобки. Не сбавляя скорость, метнув орлиный взгляд в сторону торгового зала, подняв левую бровь на темные (света нет, отсутствует!) окна кабинета директора, провалился, как в лузу, в свою гробницу. Не глядя, протянул палец, щелкнул выключателем, замаскированном в огромном боку аппарата. Загудело. Вывернутые внутренности дня, его остекленевшие глаза прикрыл простыней равномерного гула. Отвернулся. В мыслях о покойном должна быть аккуратность. Уф-ф-ф-ф!.. Теперь, не торопясь, все по порядку. Место преступления, улики, мотивы, убийца.
Какой-то чердак. То есть, что?.. Интересно, как это так получается - совсем не помнить! Ну, сон – это понятно, просыпаешься, и знаешь, где ты был, когда тебя не было – в кровати. А тут – будто тебя не было нигде. Или был? Кафка, Вениамин, Семнадцатое. Чердак, Кафка… Ну, это как-то понятно. Кафку он читал. «Процесс» и даже ранние рассказы. Понравился самый первый и самый короткий, похожий на мимолетный, по ходу ни на секунду не прекращающегося движения камеры, выплеск пьяных эмоций из чадящих дверей трактира в каком-нибудь из романов Достоевского. Другие были научными трактатами, в которых он, издевательски не обращая внимания на читателя, методично решал одному ему ведомые задачи. Или вещал?.. Все одно!
Далее Вениамин. Так, Вениамин подождет, давайте усложнять постепенно!
Семнадцатое. Семнадцатого ему на укол. Он укушен собакой.
Теперь Вениамин.
Кто или что такое Вениамин он вспомнить не мог.
Хоть ты тресни!
Теперь с другого края. Сарай. Он даже там с кем-то разговаривал. Незнакомые люди. Что они подумали? Какая разница, быстрей забыть! От чужой жизни сейчас мутило.
А если чердак и сарай - это одно и тоже? Они, конечно, чем-то похожи. Сумрак, стропила, подвижная вогнутость крыши, наползание пространства, подозрение в иллюзии… Еще эпилептики, говорят, ничего не помнят. Эпилепсия что ли?!! Тэк-с, приехали!..
Спустя вымороченное время, он поднялся наверх, в зал, показаться на глаза.
Танька тут же застрекотала:
- Гудели что ли вчера?..
- Да вроде нет. А что?
Что у него на лице, то у нее на языке.
- А то я не вижу!.. – она легонько кольнула интонацией и тут же слизнула красную капельку следом идущим понимающим взглядом. «Не забыть про укол. Надо где-нибудь на календаре отметить. Семнадцатое… Гм, Вениамин, Кафка. Дурь какая-то!..» - подумал Ипполит.
- Очень заметно?
Отворачиваясь и чему-то опять обижаясь, Танька пожала плечами.
Капризная. Немотивированные смены настроения – первый шаг к сумасшествию. Пусть думает что гудели.
- Пойду проветрюсь, - и вышел во дворы Каменки.
Кроме районов родных, Каменки и прилегающей к ней Фабрички, так сказать «из достойных», с историей, в городе была еще Ивановка. Иоановка. И если про другие, прикладные, рабочие районы жители их помалкивали, то про Ивановку живущие там всегда говорили в превосходной степени и с ноткой ничем не обеспеченного аристократизма. Вот, мол, Ивановка – это да, это хороший микрорайон, и нам в нем жить ох как нравится! Попадая туда, Ипполит всегда начинал примерять себя к той жизни, искать, чем же таким берет то место. И не находил. Пугался совсем не умозрительной тоски, будто его в миг насильно отправили на поселение в новое место с теплыми, но чужими солнечными бликами на тротуаре, на каменных столбах решетчатой ограды вокруг здания восьмилетней школы с белой лепниной над входом.
Вспомнившись сейчас, его разозлила эта хищная, дебелая радость других. Захотелось отправить всех на чужбину. На чужую территорию.
Он свернул в проход между домами. На углу длинно шмыгнул носом. Территория!..
Вон там стоит давно снесенная беседка, перила которой они когда-то отирали. Он, завидуя какому-то уже взрослому, двенадцатилетнему пацану, легко сыпавшему смешными анекдотами, решил тоже рассказать. Очень хотелось! Так же легко. Уже было вдохнул, чтобы произнести первые слова, но воздух из горла вышел без них… И тогда он рассказал что знал – концовку сказки про лису, выставившую собакам из норы хвост, который мешал ей убегать от погони.
Вовка Федякин из серого дома научил его делать игрушечные палатки из листов бумаги. Квадрат разрезаешь до центра и нахлестываешь углы друг на друга. Один или два раза он приходил к Вовке играть в солдатиков, живущих в таких палатках. В сумрачном и мокром углу Вовкиного дома, между третьим и четвертым этажами существовала не продуваемая ветром складка, мертвая зона, затейливая аэроловушка. Заходя в подъезд, Ипполит на нее косился - там всегда что-то будто бы застаивалось.
Впереди, на взгорке, у подъезда стояли пенсионеры.
«Похороны, - определил он, - Похоронная толпа, даже без венков и прочего, легко узнаваема. А вот поди ж ты, на Каменке редко кто умирает!.. Похороны, кажется, к удаче».
Подходя, замедлил шаг. Был разговор:
- Да и вот у моей золовки два года назад инфаркт был.
- У твоей инсульт.
- Тоже вроде ничего-ничего, потом в один миг скрутило.
- Да, да…
- А у него Валька-то хоть ничего?
- Да я ее на днях в хлебном видела…
Подъехала скорая. Вышел врач-мужчина и санитар. Вошли в подъезд. Народ зашевелился. Спустя долгое, томительное время ушел и шофер, потом вынесли носилки. Быстро задвинули в машину, Ипполит не успел увидеть лицо. Да и чего бы вдруг!..
- Чего случилось-то? – спросил вновь подходящий.
- У Юрки Кашмирского инсульт, - поторопился кто-то объяснить.
Ипполит повел носом. Когда он жил в этом доме, Кашмирский с женой и сыном жили этажом выше, в такой же как и он коммуналке. Ипполиту нравилось, что они его соседи. Смуглая кожа, густые волнистые волосы, серые прозрачные глаза, большой нос, пухлые губы. Кашмирские казались Ипполиту очень красивыми, светились благородством. Его сыну, который был старше Ипполита лет на шесть, он завидовал. Отец – художник! У него и имя было какое-то благородное, не то Леонид, не то Георгий. Да и сам он тогда тоже, кажется, уже начинал рисовать… Однажды они, малолетки, собираясь попартизанить по чердакам, на него натолкнулись. Он лежал на крыше, отдохновенно глядел на дали и курил. Встретились глазами одновременно, они, вылезающие их слухового окна и он, приподнимающийся на локте. Испугались, пустились бежать. Схоронившись, прислушивались. Чего он сейчас делает?
Они подсмотрели тайное, какую-то игру, страсть, слезу. Этого не прощают. Сталкиваясь потом с ним на улице, - внутренне отчаянно затаивались, испытывая силой желания исчезнуть возможность исчезать. Но он себя никак не выдавал, не обращал на них внимания, будто их и вправду не было. Так было надо. Гм, взрослые, наверное, имеют право не стыдиться чего-то стыдного. Это наступает само собой, дается даром. Надо просто стать взрослым.
Но взрослые так же и умирают. Леонид-Георгий умер внезапно через несколько лет неизвестно от чего. В подъезде говорили «от сердца», что звучало странно, похоже на «от души». В общем, казалось, будто сделал он это с какой-то целью, демонстративно, раньше своего отца, подмигивая им, мальчишкам, и зачем-то напоминая об этой печальной обязанности взрослых – умирать.
Ипполит изредка видел Кашмирского в здешних дворах. Часто с девочкой-подростком, - от сына осталась внучка. Они шли всегда одной дорогой, соединяющей Каменку с Фабричкой. Возникала буколическая картина писания этюдов на пленэре. Справа уголок леса, край наклонившегося, старого, живописного забора, желто-зеленое пятно луга, слева одиноко стоящее раскидистое дерево для акцента и равновесия. Этюдов, из которых в мастерской Кашмирский выводил потом свои напудренные, напомаженные пейзажи… Но этюдника с ним никогда не было. Может, за Фабричкой у них просто огород, полстарого тещиного дома с сараем, может, он никогда и не работал на природе, не делал этюдов, не умел или постепенно отказался от них, потому что это же беспокойно – воевать с красками.
Ипполит каждый раз всматривался в спокойное, обыкновенное лицо Кашмирского. После, против закона, подленькой, выворачивающей все задом наперед смерти сына, лицо родителя должно было быть другим. Оно не могло оставаться человеческим!.. Простоватая маска была либо издевательством, либо маскировкой чего-то такого, что должно было теперь жить в человеке без его участия и ведома.
…Скорая с Кашмирским давно уехала, он, вероятно, уже лежал после укола в какой-нибудь специальной палате, внешне целый, здоровый, только серый, но внутри разорванный, и тихо отвечал на сноровистые вопросы хваткого, бессмертного врача.
Всё случилось, когда он стоял у окна. Гигантская цыганская игла вошла на вдохе. Вдыхая по инерции, он протыкал дальше. Задержал дыхание, потравил имевшийся в легких воздух, наклонился вперед, осторожно вдохнул опять, - игла легко пошла дальше, уже насквозь. Он слепо оперся на треногу, на острое ребро фанерки с недавно начатым этюдом, выгнулся и, словно окостенелый, уволакивая за собой в сторону и этюд и треногу, повалился на пол…
Пришедшая через сорок минут из школы внучка, боялась к нему подойти, ватная от испуга, позвонила соседке в дверь напротив…
Пенсионеры разбрелись.
Ипполит вдохнул. Воздух закрутился, зазвенел где-то в голове, сделался сладким.
Все далось само, - так это называется. Но что означает? Он видел медленный поворот беспомощной треноги, соскальзывание фанерки, обратил внимание на случайность ее местоположения после падения, на открытый рот Кашмирского, на его слегка согнутые в коленях ноги. Далось само, вкралось тайком, было неизвестно с каких пор, с давнего детства, было само по себе, не было, было всегда, не далось вообще, никак не называется и ничего не означает…


Первый приезд. Она показалась ему очень длинной. На самом деле всего девятьсот метров, - они потом мерили велосипедным счетчиком. Но тогда она началась на станции. Три с половиной километра лесом. Сосны, дремота… Взгляд ожил, стал тягуче мазать окружающее, скользнул вперед и созерцал уже какой-то пригорок, стоило впереди замаячить просветам. И действительно, медленно-медленно, вот они, вышли на пригорок.
Опустились, полого выправились на горизонтальную тропинку, миновали деревянный, высокий и узкий, три доски, чертов мост. Впереди еще один взгорок, - клубятся кроны сосен и облака, - кажется, что далеко, идти и идти, и они неизменно будут идти вместе с тобой, - не настичь, не войти. Но вот различился первый домик. Такой он умел рисовать. Квадрат стены, квадрат окна, треугольник крыши, потом пририсовать сбоку такой, особый вытянутый квадрат, если стараться сохранять направление линий, слегка их сдвигая, то – о, наслаждение – вдруг сам собой получается домик… В разговоре рядом услышал слово - баня. Гм, он рисовал баню.
- Ну, надо передохнуть. Чего ты, садись, как раз лавочка.
Как раз середина вереницы домов, как раз темная, нависающая стена господского дома, громадный тополь, накрывающий дом, до лиловатых сумерек закрывающий небо! На эту лавочку он не посмеет сесть! Слишком узка, впритык к забору, упрешься спиной и сядешь на землю. Слишком близка к дому. Она не наша! Что вы делаете?! Никогда потом и не сядет, даже не задержится около нее, около этого дома ни разу! Тогда был единственный раз. По глупости взрослых. Прости, кто должен простить!
Этот дом потом сформируется как дом бабы Нюры. Маленькая, горбатая, с клюкой. У нее - козы, ее – впереди в посадках черная баня, никогда не видел, чтоб топили. Идет через поляну от дома к бане, что она там делает?.. Колдует. Кому-то заливали: вот она идет здесь, а стоит на миг отвернуться – уже у леса…
- Упрямый, надулся и молчит. Ладно, пошли.
Дошли до крайнего дома. Их терраска. Он живет с бабой Таней и дедом Николаем. Его передали на лето как багаж, не спрашивая. Он только успевал созерцать стремително меняющиеся картинки. Капризов и тоски не было. Пока рассматривал – привыкал.
Рядом лес. Еще ближе к лесу, с другого бока дома – одинокая дачница.
- Ипполит, закрывай калитку, стадо гонят, бык войдет.
Корова добрая, толстая посередине, жует, слушает. Коров много. Быка среди них еще надо найти. Прячется. Оказавается неожиданно рядом. Глухая, слепая, безжалостная сила. Не уговорить, только бежать.
К ночи лес совсем чернеет.
Утром, приподнявшись на подушке, он видит через окно поворачивающих из-за забора к их дому родителей. Молодые, улыбающиеся отец с матерью. С дороги. В отпуск.
Перед домом пыльная дорога, столб с наклонным к нему столбом-упором. Есть столбы-одиночки, рядовые-солдаты, их большинство, а есть вот такие, с упорами – офицеры. Один на полсотни. Элитные части – в направляющих белого камня, ладно схваченных поперек в двух местах жгутами из красиво идущей ровными витками толстой проволоки. Штык, пушка.
Столб растет из кустика травы. Ипполит оборачивается и замирает. Прямо на него несется черная, всегда сидящая на цепи, злая хозяйская собака. Чей-то окрик. Не добежала. Будто растворилась.
Полдень, что-то опасное сверху. Солнце. Стрекот кузнечиков в высокой траве. Взрослые ослабили внимание, и ему впервые удалось вырваться из-под их пригляда. Он вдруг видит, что в это время дня никого в мире нет, он один.
- Т-с-с-с!
Видимо крикнул. Тетенька склоняется к нему сверху с прижатым к губам пальцем, потом, не разгибаясь, разворачивается и молча показывает этим пальцем на коляску в отдалении у забора. Сама она ходит рядом, каляски не касается, будто не замечает, чего-то ждет, но, хитрая и злая, ее охраняет, только о ней и думает. В коляске что-то скрыто. Оно спит.


Рецензии
Продолжение: 5. ОВМЧ
http://proza.ru/2007/05/14-146

Селиверстов   14.05.2007 10:32     Заявить о нарушении