Полет без времени

[д е т а л и]

***

Так не очень быстро вдруг потянулись дни.

Шлепая смененной на работе «второй» обувью по растаявшей слякоти, чувствую предательское «гвоздь у меня в ботинке пострашнее фантазий Гете», только вместо гвоздя - прореха. Мы уже выясняли, не помню с кем и где, но весьма обстоятельно, и в течение нескольких дней, что есть люди, из которых время прямо-таки сыпется. Как песок в маленьких песочных часах. И вот, по дороге на обед, вдруг подумалось - в сущности, мы все состоим из прорех. Так можно назвать наши уязвимые места. Эти прорехи необходимо латать, хотя бы потому, что человек, упустивший большую часть причитающегося золотого песка, становится прозрачным. Глаза окружающих постепенно перестают видеть его, а он проходит сквозь тела других людей, не задевая.
Года четыре назад я ездил в одно не очень далекое место на электричке. И так вышло, что, не дождавшись поезда в обратную сторону, пошел пешком по путям до следующей, более дружелюбной станции. Почти сразу же начался мост, такой массивный, укрепленный мост через водохранилище. Я остановился посредине его, и не мог долгое время оторваться от открывшегося вида, будто «Урал впервые», думая «боже мой» и отчаянно жалея, что нет фотоаппарата. Серое небо вдали смыкалось с серовато-синим туманом реки, темноватая вода была будто бы изнутри наполнена светлым дымом, а вдоль берегов стояли несколько огромных судоходных кранов, и все это дышало излетом осени - морозным, острым воздухом четырех часов дня.
Так вот, время там, на том мосту, отсутствовало вообще, все выглядело так, словно я попал в одну из тех лакун, которую вскоре должны были начать разрушать лангольеры. Когда человек один - он гораздо чаще ощущает этот timeless flight. Если б я был с кем-то - мы просто стояли бы и внимали красоте, но я был один и в моей душе звенела пустота - пустота верхней части песочных часов.

Вы правы - так важны детали.

Детали, микроосколочки жестов, слов, нежная незаметная путаница. Как она сидела тогда за столом, поставив ногу на приступочку, и подъем ступни так был изящно выгнут, или, еще, это полуслышное «больно», или разорванная фенечка, многозначительно оставленная там, откуда была взята тремя месяцами раньше. Или, еще, беззащитный взгляд в глаза, когда я равнодушно уходил в улицу, в темно-хмурое закамское утро. Моя нетерпеливая жажда опередить время. Поиски сходства. Нет, к нам не залетала в окно канарейка в одном и том же месяце, в двух несмежных странах.

Ночные мысли.

Сначала, пока не отточенным ходом, подумалось, что я давно стал тенью того себя, что был лет десять назад. Но истина в другом. Я и десять лет назад был таким. Тенью возможного человека, который был задуман родителями при рождении.

ОРЗ - мой любимый диагноз с детства.

Сумма времен моих детских болезней известна в полном объеме, пожалуй, только маме, сам я уже мало что помню. Но вот эти звуки - ОРЗ - слышатся мне как некое приятное для слуха их сочетание, уже освобожденное от физиологического негатива, возвращающее в отрезок, называемый детством: старое ватное одеяло, тогда еще новое, простеганное квадратами, которые в жару начинали казаться ромбами; вкусный чай с малиной; ненавистное горячее молоко, которое ты любил только холодным, а сейчас все наоборот; прорывающийся кашель, мягкая прохладная рука на твоем горячечном лбу; ты не ходишь в школу, а любимые книжки - вот же они, рядом. Твоя обожаемая нелепая собака сидит на столике у кровати, топорщит синтетическую шерсть, мамин силуэт скрывается за пределами комнаты (опять принесет молоко!), а ты в это время, вскочив на минутку, проверяешь, на месте ли ключ от тайничка с твоими тогдашними сокровищами.

Визиты и сонеты,

гостевые книги, резервации чести, «и остановки только у пивных ларьков». Шум, почти не наигранное веселье, остро приправленная бессмысленность происходящего, «стальные руки-крылья и вместо сердца - пламенный мотор». А ночами по-прежнему снится прошлое, которого не было.

Сумбурное. Вместо музыки.

Меня все очень устраивает: все эти разговоры в icq, «Живом Журнале» посредством почты, счастливые смс-ы; меня устраивают даже мои личные разговоры последних двух лет. Никакой грусти, никакого «нас нет». Любые радости мне очень доступны, я млею, когда мне удается переспорить первокурсницу. Мне многое, очень многое удается, я хотел бы увидеть результаты победы в споре. Но все-таки хочется еще и видеть лица посчастливей. Надуманная счастливость/несчастливость некоторых не в счет. Слава Богу, у большинства остальных - хорошие, надежные лица мальчишек или девчонок, пишущих на стене радостную надпись, или, черт с ним, делающих «зажигу» на потолке подъезда. Но и через них мне нужно переступить. Так, небольно. Без того, чтобы они видели мое лицо. Пусть на своих местах останутся кадры счастья. Выблевать всю разудалую бесхитростность еще в свои глупые девятнадцать, про которые, оказалось, до сих пор разговаривают меломаны - про твои девятнадцать, когда ты работал в легендарном музыкальном салоне «Букиниста», вместе с Сашей Антоновым, который нынче до недавнего времени был главой юношеского отделения «Урал-Грейт», но сейчас не об этом. Когда-то потом - бешеный чувак под названием Митрич, это мне уже позже - насчет его бешенности сказал Леха Колупаев, наш милейший сказочный филологический травокур, закончивший филфак на четыре и пять, и, как самый незащищенный, посланный потом в армию лейтенантом - наш Митрич, который перевел нам тексты пары альбомов Van Der Graaf Generator, а потом таким непринужденным мною встреченный на концерте Петра Мамонова, с сигаретой в зубах. Даже этот наш Митрич, казалось бы, никогда не перестанущий пить водку, образумился и женился и стал скромен. Ничего. Ничего. Ничего. В этот раз все будут так счастливы, что особая, кафкианская, свежесть дыхания - позволит нам свободно дышать в горах. Удивительно еще, что я не пою.

Моя внутренняя Бирюса.

Если бы я мог писать. Да, если бы я мог писать. Что было, если б я мог писать? Счастливо? Как-то еще? Звенели бы приятным перезвоном колокола в моей «внутренней Бирюсе»? Летом так было бы радостно прогуливаться по соседней с выходом бетонке, разговаривая по телефону и заслуженно улыбаясь? Мне было бы всегда двадцать два? А если бы я перешагнул, дурачась, тот ненадежный и невысокий бортик в общаговской высотке, тогда что, вообще не было бы ничего? Совсем ничего не было бы? «И ничего не будет, как не было» - этого тоже не было бы, а? Какие тяжелые отношения с сослагательными возможностями. Какие тяжелые отношения со случайностями виноградного вина. Быль/небыль разымает изнутри: как же так? Что же могло быть взамен того, что не случилось?

Погасшие маяки.

Заметил, когда мне особенно «не очень» на душе - начинаю перечитывать книги воспоминаний об ушедших хороших земляках. Или их книги. Стихи Решетова. Ранние рассказы Льва Давыдычева – «Старик и его самая большая любовь», «Всегда втроем», «Мамино слово». Его поздние рассказы, о внучке. Я помню ее немножко - ходили в детсад в одну группу. Серьезная кругленькая девочка. И две фигуры в длинных пальто, в вечереющем воздухе - Давыдычев и мой отец, разговаривают о чем-то. Что еще. Воспоминания о Соломоне Юрьевиче Адливанкине – «Еще волнуются живые голоса». Живые голоса тех, кто пытался меня чему-то научить в Университете. Филологи все. Воспоминания о Римме Васильевне Коминой – «Римма». За этими, тоже угасающими, голосами встает тот самый Дух Университета, о котором так любят говорить, что он утрачен, забывая о преемственности поколений, но, думается мне, все-таки небезосновательно - ведь Время, как изменилось само Время. Я читаю эти воспоминания, сквозь призму личного знакомства с тем или иным преподавателем - и, наблюдая со стороны за собой, вижу, как изменяется, быть может, предвзятое, мнение мое. Вот они, та плеяда старых Учителей, преподавателей, умели «жить в сцеплениях». Мы уже не умеем.

Мы не умеем жить в сцеплениях,
Когда один волчок крутит другой
И память поступательная поколения
Вперед во времени передает свой непокой.

Так то, други.

Черты болезненной тайны.

И вправду, чем дальше – тем верней я ощущаю, что все, касающееся меня в этой жизни, приобретает черты болезненной тайны. Мне хочется все больше проводить времени одному. Хотелось бы, но как только достигаю этого долгожданного одиночества – оказывается, что я уже совсем разучился быть один. Я стесняюсь людей по двум причинам – одна их часть мне слишком понятна, другая – не понятна совершенно. Но и те и другие, совсем-совсем без исключений, мне кажутся существами высшего порядка, отыскавшими слова, на которые откликаются такие явления, как Счастье, Благосклонность, Порядок, Цель. Одному было бы проще проживать свое одиночество. Меня давно посещают мысли о миграции внутрь себя. Однако оказалось, что экстраверт во мне еще не полностью задушен и прорывается наружу неуклонно, беспрерывная борьба доморощенных Инь и Ян. Как я мог говорить о смысле жизни, если даже не понимаю, что это такое: Жить. Любое столкновение с миром вокруг – прогулка в магазин за хлебом, блуждание с кем-то в заснеженном парке, или посещение концерта – непременно вырывает невосполнимый кусок моей животрепещущей, непокойной душевной плоти. Разговоры по телефону часто кажутся мне слабым эхом либо уже сбывшихся, либо еще не свершившихся событий, будто с тобой говорит слабым, далеким голосом твой умерший родственник, но никогда тем, чем они являются – бесстрастной передачей на расстояние конкретного момента речи. Пустота. Пустота. Пустота. Я вру – не было мне тесно в этой «Точке» в субботу – наоборот, всё и все были прозрачны, я ходил сквозь вас, словно там не было никого. Во мне достаточно своей глубины, чтобы не скучать в компании, но ее слишком много, чтобы спокойно переживать благоговение и священный ужас перед людьми, не чувствующими себя в ответе за симметрию пространства вокруг, форму случайного камня на дороге, в конце концов, за красоту чужих воспоминаний.

О горизонтах.

Да, да, «когда твои горизонты обратятся...» и тому подобный перегар.
Когда-то очень давно, когда мой детский рев на одну продленную секунду прервался от отсутствия воздуха и невозможности вдоха/выдоха, мне показалось, что я умираю. Потом у меня был случай вспомнить мгновение провисания над неизведанной, небытийной стороной жизни. Виной тому была сладкая девочка с невероятными ногами, безумного, мускусного запаха ее тела я позже так же безумно искал в других, разумеется, не находя; когда мы, редко и ненадежно-недолговечно бывали вместе, ее абсолютно доллигейзовое «ах, нет», ее персиковая (простите за банальности) кожа с малозаметным, но таким видимым и больным для моего любящего ока шрамом на лодыжке, неподдающийся описанию запах ее волос, в которые я, уже обессиленный, устало зарывался лицом, ее искренняя неподдельная застенчивость перед моей вздыбленной наготой, и еще многое-многое - в минуты, представлявшиеся мне такими незаслуженными, повергало меня в отчетливо ясное понимание того, что все закончится, лишь только закончится наша обнаженность друг перед другом. Едва застегивалась последняя пуговица, надевалась последняя бретелька, мы становились другими людьми, наши векторы вновь расходились, и было уже совершенно неясно, отчего же только что происходившее сплетение вообще стало возможным. И потом, когда неотвратимость настала, мне вновь почудился тот давний момент детского ужаса перед невозможностью ни вдохнуть, ни выдохнуть, во всяком случае, ощущения были сходны.
...Когда мои волосы будут полностью белы, и смерть моя уже начнет пристукивать своей косой невдалеке, когда моя торопливость замедлится и поступь сменится старческим шарканьем, когда глаза окончательно устанут смотреть на сверкающий мир и капли солнца в весеннем дожде уже не порадуют меня, когда из моей памяти вылетят последние куски памяти - я еще один раз вспомню тебя, моя никому не рассказанная, никому из вас, друзья, не известная любовь. А, так это был другой Рокебрюн. Тот, что в Варе.

А жизнь все замедляет ход.

Что остается вне рамок этой фразы? Пара-тройка пачек фотографий, две-три тысячи попоек с друзьями и не очень, десяток завершенных и незавершенных любовных историй, небольшая библиотека, малозаметные улики деградации? «В жизни каждого бывают минуты…». У меня нескончаемые они, минуты эти. С ними трудно жить.

У человека обязательно должна быть тайна.

Без нее человек тускловат. Она как бы подсвечивает его изнутри. Лучше, когда это естественный огонь, но электричество тоже подойдет. Это может быть глубоко личное осознание чего-либо или сокрытая улика, хранящаяся за дверьми безмолвия, но тайна должна быть непременно, обязательно.

Вброс в игру.

Почему Пастернак когда-то сказал эту красивую странную фразу – «Одна из главных задач детства - привлечь к себе любовь пространства»? Оно и так любило нас. Ласковые лучи, снежинки, которые ловишь ртом. Какие еще могут быть задачи у детства? Задачи помельче: непременно наступить в глубокую лужу, внимательно рассмотреть жука-пожарника перед тем, как его раздавить, попрыгать по крышам гаражей, упасть, сидеть с измазанными зеленкой коленками за обеденным столом, довольно крутя головой в ответ на «съешь еще что-нибудь». В детстве мы доверчиво входили в пространство, и опыт потерь был остр, но необиден, а мир учил нас и воспитывал в традиционных для детенышей млекопитающих правилах, с одной лишь поправкой - мы были людьми и помимо инстинктов, впитывали подложку чувственности. Главнейшее ощущение младенчества - совсем не «Я – есть», а «Мир – большой». Это вброс в игру. Став взрослыми, мы осознаем, что все изменилось. Раньше мы входили в пространство, а сейчас это пространство мы несем в себе. Человек стал Вселенной не в момент своего рождения, и даже не в процессе детского накопления впечатлений, а только в тот миг, когда ощутил ностальгию по ушедшему. Констатация «было и этого, жаль, не вернуть» - она и есть момент взросления. Она и есть тот самый момент исчезновения пространства вокруг, ибо оно уже переместилось внутрь.

В Перми дождь.

...Идти по улицам прошлого, над которыми дождь. И то, всегда странное, ощущение, что вновь ступаешь на камни, помнящие твою еще школьную поступь. Причем ты уже забыл, ты из тысячи прогулок последнего времени именно в этих местах - только сейчас припомнил, что вот. Здесь жила подружка любимой, тут вы «случайно»
встречались, из этой телефонной будки ты ей звонил в тот самый, очень дождливый, вечер, а вот здесь происходил важный разговор. Но это так, на миг. Сейчас много других планов, в том числе сильнодействующих и быстрогубящих, один из которых ближайший - скорее домой, потому что - дождь.

Всегда, будучи в Челябинске,

стараюсь выкроить день одиночества в квартире отца. Этот день мне нужен для погружения в прошлое. Книги прошлого... «Паруса Надежды», «Ничто человеческое...», «Раздумья о врачебном долге» легендарного пермского профессора Вагнера, «И остались жить», старый, вкривь и вкось перечитанный томик Платонова, «Моя жизнь в Ясной поляне» Кузминской, О' Генри, Цвейг, Теккерей, Сервантес... Ряды, ряды родных книг, в которых ты помнишь даже шрифт. Пара тяжелых фотоальбомов - отец любил фотографироваться, да и куда было без этого в его работе. Пара простых альбомов, тоже больших и тяжелых, куда отец вклеивал свои публикации в «Советской России» и «Правде». Благодарственные грамоты, письма, правительственные телеграммы.
Мне необходимо раз в год окунуться в это вновь - потому что память, потому что сердце и потому что я все еще ищу тот неверный камень под ногой, после которого все пошло не так. Впрочем, не так - лишь по-моему. Отцу, брату, еще кому... - так не кажется, их жизнь сладилась. Коробка с сувенирами. Медали и медальки, письменные приборы, коллекция подаренных значков, фигурки из Каслей, несколько аутентичных комплектов шахмат. Нашел среди всего этого напоминание о себе-ребенке, и содрогнулся от времени, опять оно больно прошло по сердцу, - дощечка "Поздравляю" с картинкой двух мишек, тогда было модно выжигать по дереву, вот и постарался, двенадцатилетний. Фотографии. Красный альбом, название золотыми буквами «Корреспонденту Правды Виталию Ильичу Черепанову». Карточки пятидесятых, шестидесятых, семидесятых... Лица, лица. Какова фактура, неформальная серьезность или неподдельная радость, хорошие, честные лица.
В последние несколько месяцев по чуть-чуть читаю «Зачарованных смертью» Светланы Алексиевич. Монологи тех людей, которые хотели уйти, так как что-то ушло из их жизни. Разное, но ушло, не смогли, не сумели совместить свое «я» с неким особенно терзающим, часто даже недовоплощенным. Но – остались тут, вытащили или передумали, или за ушедших уже рассказывают ближайшие друзья или родственники.
У меня тоже есть некая потеря, общего свойства, устраиваю ревизию в себе и недосчитываюсь все большего. Не только личного. Да хотя бы - той серьезности, улыбчивости - неподдельности лиц на старых советских снимках. Я могу их и не помнить, во мне восьмидесятые должны кипеть, а мне - не хватает. В последние пятнадцать лет мы потеряли множество ощущений - вкус, цвет, слух, ароматы стали просто запахами. И продолжаем все это терять. Это возраст, это середина жизни.

Смерти, наверное, нет.

Ее нет, покуда живы те места, где мы продумывали часы и годы. Пока есть тот комочек много раз переродившейся земли, двадцать лет назад дававший жизнь нескольким травинкам и паре одуванчиков, на которых ты лежал головой, смотря в небо, залитое нестерпимо ярким солнцем, в свои восемь лет. Или пока жива память этих мест о тебе. Или пока вообще жива память - не та, которой помнят любившие тебя, родившие тебя, рожденные тобой, а та, вторичная: «Я помню, как кто-то рассказывал, что один его знакомый сказал такую фразу...» Та память, что сродни нашему общему знакомству на планете через нескольких знакомых человек. Прошлое оживает тем сильнее, чем сильней я его вспомню. Чем четче я его вспомню. Чем детальнее и красочнее его. Вспомню. Смерти, наверное, нет.

Идея. Замысел.

Как рождается идея? Так хотелось бы разведать и объяснить пути ее происхождения, причем объяснить без всех этих «синхронизаций» и «прорывов в истинное бытие». Откуда приходит это внезапно ясное осознание будущего текста? О рождении замысла занятно, витиевато и поэтизировано пишет Паустовский в «Золотой розе», но там все больше сводит к некой «искре», то есть, собственно к «синхронизации», такой термин гораздо позже придумал один заумный и от этого смешной западный исследователь текстов Набокова, написавший книжку «Набоков и потусторонность», по-моему, его фамилия Александров. Помню, когда я попробовал использовать его идеи и термины в наброске своего диплома, меня разнесли в пух и прах. Но что, все-таки, есть замысел? Мне бесконечно импонируют краткие и не стандартизованные объяснения, как вот, например, определение сюжета, данное профессором Бабаевым: «Что такое сюжет? Шел в комнату - попал в другую. Вот что такое сюжет». Но в силу специфики происхождения замысла, то есть, действительного моментного движения в мозгу, связанного с неким положением предметов вокруг или неожиданным сочетанием чувств, выразить словами процесс рождения идеи мне пока не удается. Может быть, это получится позже.

Сильный шепот в телефонной трубке.

Мощный, терпеливо-напористый, полный жизни, но шепот. От стесненности обстоятельствами. Не похожий на шепот в постели, когда больше мягкости и нежности. Есть люди, похожие на голос. Монотонный или прорывающийся, затрудненный дефектом речи или ясный и отчетливый - это всё люди. Люди-голоса, ушедшие или живущие рядом с нами. Узор судьбы - эти вечные квадранты счастья/несчастья - схожи с модуляциями голоса. Вот некоторые потешаются над моей почти вечной серьезностью, а, между тем, «бодрствовать кто-то должен». Кому-то нужно отыскивать нас среди наносных жестов и смыслов. Оставьте мне это мое созерцание, не перечьте мне в усилии понять - что же все-таки с нами происходит. Человек-шепот. Человек не заметный. Не заметной судьбы, без сильных акцентов на разных ее участках. Не включенные поворотники. Дождь. Мотив зайти в кафе - какой? Тот, что это действие ни малейшим образом не отличается от других совершаемых - похода на работу, рабочего дня, встречи с друзьями, свидания с девушкой. Ни в большую, ни в меньшую сторону, равная бессмыслица. В какой момент жизнь человека похожего на шепот опустошается? В какой момент жизни обессмысливаются ее составляющие?.. Ничего не осталось.

Перебираю пачки дисков, ищу, чего бы поставить утром негромко.

И почему-то пронзительно вспомнилось время лет двенадцати назад, когда еще не так много хитиновых пластин наросло на сердце, и музыка входила в него свободно, радовала и вызывала внешние события. Тогда не просто слушали, ею жили. Любая случайность/неслучайность твоей жизни была отмечена музыкальным сопровождением. И эти воспоминания - о той или иной песне или композиции, они не имеют прустовского смысла, когда вкус печенья сложным ассоциативным образом отсылает тебя к, казалось, утраченному фрагменту памяти, но дают возможность сразу, резким вдохом вдохновения вспомнить один миг из себя, тогдашнего.

Allez!

Трудно жить в этом прекрасном и яростном мире.
Вокруг одни фантомы и фантомные боли, когда болит то, чего уже нет.
«И никогда Москва не сможет променять весь шум жизни на шепот одного человека».

К отцу сейчас придет играть в шахматы

такой же старик, записной еврей Ян Натанович Липкин, чья жена была лучшей подругой Галины Брежневой. А пара домашних матчей в шахматы для отца - это своеобразный лакмус - если зовет играть - значит, здоровье не так и плохо. И, воодушевленный предстоящим сражением, собрался рассказать мне очередную шахматную историю. «Не надо, пап», - это я, думая, что вновь сто раз слышанное, как он играл с Анатолием Карповым вничью, или как, заигравшись, прыгал с палубы одного парохода на катер, догоняя ушедший теплоход с оставшимся там сыном... Однако он вспомнил на этот раз про «благодарность маршала Малиновского». Был сеанс игры на ста досках, отец был чемпионом Хабаровского гарнизона и играл против личного адъютанта маршала Малиновского, тот был в чине подполковника и был чемпионом Хабаровского края. Подполковник проиграл, это было видно всем, но почему-то упорно двигал фигуры... Тут по рядам прошелестело - приближался маршал. Он подошел сзади, наклонился над офицером и, увидев ситуацию, сказал ему на ухо: «Пора сдаваться, подполковник!», тот недовольно повернул голову, но, увидев знакомые лампасы, испуганно вскинул руки и выпалил: «Сдаюсь, товарищ маршал Советского Союза!».
Малиновский поздравил отца с победой, и на усмотрение его командиров указал дать ему внеочередной отпуск. С командиром батальона отец часто бывал «в контрах», поэтому на следующий день услышал от него: «А вот нихрена ты никуда не пойдешь». Отец, расстроенный, не от большого ума пошел на почту и дал сам себе телеграмму: «Приезжай, мать тяжело больна». Когда он зашел к начальству, комбат встретил его ухмыляющимся лицом и фразой: «Ну что, дружок, теперь под трибунал?». Тут уже ничего не оставалось делать, и старшина Черепанов припомнил комбату нарушения устава: оказывается, частенько, профестивалив всю ночь, комбат рано утром подымал по тревоге батальон, и все боевые машины подразделения шли колонной к дому командира, во главе колонны был он, с букетом цветов. Так комбат «мирился» с женой.
Отец и начальник молча вышли из штаба, дошли до ларька со спиртным, выпили по стакану водки, и тоже «помирились».


Совершенный, однозначный декаданс.

То же начало века. Ощущение пира во время чумы. Усталость у думающих людей. Мода фотографироваться с пистолетом у виска. Спивающаяся чернь. Спивающаяся интеллигенция. Привычно далекое от народа руководство страны. Подмена понятий, бюллетеней, чувств. Тотальное увлечение «левизной». Дешевый патриотизм. Мрачное чудовище с «Балтикой» в руке и патриотизмом в голосе нам дороже нормального человека, желающего уехать из страны. Мода на пошлые словосочетания типа «православный газенваген». Вновь выросли долги рабочим на предприятиях. Инфляция. Хотим назад, вновь стать «великой державой», но бодро шлепаем по дороге разочарований. Отсутствие участия. Отсутствие стыда. Разучились. Или не умели, элементарно, не умели.

Лето очень рубиконово-пограничное время.

В особенности для памяти и сантиментов. Бывают минуты, когда сердце запинается о случайно возникшее воспоминание, еще секунда – и ты, улетев в прошлое, уже вдыхаешь тот, любимый воздух детства и свободы. Вот, например, как поэт Воденников так бесподобно зациклен на лете, июле, грозе. У меня что-то схожее, ассоциативный ряд: озеро Смолино, ночные купания, беготня по внутреннему леску у дачи, все эти створчатые оконца и по-доброму разгульный хмель взрослых - у нас всегда (тогда) была большая компания, кабинки для переодевания, маленький кинотеатрик с фильмами по десять копеек, томатное мороженое, непередаваемый запах только что найденной большой земляничины, одуряющий зной, остро-смутное дыхание дождя, и среди всего этого – маленький ты, средоточие мира, веснушки, золотая головушка, стоишь у качелей-лодочек, вся-жизнь-впереди, вся, вся. Которая вхлынет в тебя, прорвав твои шлюзы насквозь, и вот, ты, рубаха-парень, прореха, жизнь утекла, очнулся на мгновение, рраз – и все: будто спал или умирал. Есть только детство и то, что сейчас. Немаленький промежуток улетел в воронку.

Когда вписанные в окружающий современный контекст люди

сталкиваются с тем, что не укладывается в их восприятии, с тем, что по их размышлению - не поддается анализу с точки зрения здравого смысла, как правило, эти люди сразу же отторгают те модели, с которыми они так внезапно и неудачно встретились. Реакция элементарна - отторжение, насмешка, внутренняя глухая злоба.
В их системе координат нет одинаковых с оппонентом точек соприкосновения, и растерянность перед индивидом, проживающим свою жизнь не «не так», как единственно могут мыслить они, а просто в другой плоскости - трансформируется в активное неприятие. Так жителям коммуналки всегда легче знать одного из своих соседей как простого уличного торговца сосисками, но когда случайно выяснится, что он изобрел вечный двигатель - сразу же в головах бедных духом начинается разрушение стереотипа.
Те же процессы происходят и при ментальных разногласиях - разногласиях по поводу способа жизни, отношения к ней, разности температуры реакций и темпераментов.

Раз два. Раз два.

Ты, конечно, слышишь, ты не можешь не слышать. Больше, становится больше того и другого, ты всегда радостен. О-о-о, сколько в тебе радости, ты разбрызгиваешь ее капли и становишься похож на отставшего от цирка. А он не уехал. Он развалился, умер, сгнил. Раз два, раз два. Это чеканят шаг твои хранители, но скоро и они начнут отставать, намучаются с тобой. В желудке пусто, в голове тоже. Все хорошо, все так и должно быть. У тебя часто спрашивают, как дела. Ты стараешься отвечать, что хорошо. Хоть этому ты научился. Как много фееричных шуток! Как много совершается вокруг тебя, пока ты «готов», и пока твоя «нежная небритая щека касается деревянной столешницы». И пока все твои педали педального коня вжаты в пол одновременно. Никакой грусти, никакого насилия. Никакого «нас нет».

                (с) 2005


Рецензии