Мужчина для женщины

Для чего он живет на свете, он понял довольно рано, кажется, сразу после первой женщины. Годам к девятнадцати. Рос он стеснительным пареньком, невысокий, тщедушный, из большой крестьянской семьи. Если точнее, то бабка с дедом в деревне, а уж их разросшаяся семь оседлала город. Красивый, южный, на берегу Черного моря.
Отец освоил сапожное ремесло, завел свое дело. Революция еще только отполыхала, в стране был раскардаш, народ не остыл ни от гражданской войны, ни от прежней жизни, и такая специальность как сапожник не подвергалась огульному запрету. Никто не тревожил из властей. Лёнька это малолетнее свое время в основном проводил у бабки с дедом – не так голодно. Кое-как окончил девятый класс и решил идти в медицинский техникум. Все не сапоги тачать – очень ему не нравилось отцовское ремесло.
А в медицине, известное дело, никаких запретных тем и насчет стыда – тоже совсем далеко. Что это за стыд, если все в человеке названо кем-то. А уж когда пришли на практику, и подавно очень быстро освоились с любой терминологией – латынью пользовались исключительно на совещаниях. Разумеется, Лёнька хоть и не нарастил фигуру и не наел тела, но духом воспрял. Если на танцах – а он уже захаживал туда, видел хорошенькую мордашку, смелость торжествовала в нем, потому что в разговоре он мог блеснуть некоторыми латинскими фразами. На девушек его познания действовали ошеломляюще, даже к его удивлению. Изучив анатомию и физиологию и уже научно поняв, что ночные его пробуждения и вообще кое-что мешающее ему переключаться на более высокие темы и разговоры – это и есть физиология, которая как-то корректирует его взрослую жизнь, ставит в зависимость от другого пола. В общем – нужда пришла в женщине. Несуществующая женщина грезилась ему днем и ночью. Желания бывали такой силы, что переключаться на что-либо иное не хватало терпения. Он мечтал лишь об одном, чтобы «это» случилось как бы между прочим, как во сне. Первый раз почти все так и случилось. После летней танцплощадки образовалась компания из трех пар, каждый парень держал за руку свою, с которой только что познакомился, и решили не расходиться, потому что завтра был выходной, а сегодня у одной из девчат, кажется, как она сообщила, наклевывается пустая квартира, родители уехали куда-то отдыхать. Сразу все приподнято возбудились, сразу сделалось не по времени весело, как будто и не было рабочего дня, а только что встретились и впереди – целая вечность – ночь. Лёнька к тому времени уже работал на «Скорой помощи» фельдшером и как-то сразу стал для остальных проводником в иные знания, остальные о человеческих потребностях только догадывались. Пошли в круглосуточный магазин – купили вина, кильки жареной, сидра и покатили в старенький деревянный домик на окраине города, разделенный на две половины. Но и в той, куда привела их некая Клава, не было тесно.
В общем, все было здорово. Непринужденно. Все выпили, за-хмелели, и каждая пара отыскала себе по кровати. А Клава, чтобы никому не мешать, стащила матрац с одной из кроватей, и они, совершенно изнемогая от вина и желания, упали, не разнимая объятий.
Нет, разумеется, они уже познакомились, и он кое-что узнал о ней. Хотя, какая разница – что он в тот раз узнал о ней. Все уже было предрешено всем ходом задававшегося вечера. И коль прильнули они друг к другу в первом же танце, то и какая разница – Маша она или Люся? А когда выпили по стакану вина, а потом добавили по стопочке водочки – какая разница, эта Маша или Люся – студентка или рабочая? Резонно? Ну и вот. Так он наконец прильнул к желанному ковчегу, хотя чувствовал, что очень зыбко пригревшее их пристанище. Временное.
Утро все-таки настало. Клава – умытая и принаряженная – как и не было совершенно чумовой ночи, весело и уютно расхаживала по чужой кухне, словно выросла здесь, и звонкий ее голос ничуть не выдавал тревоги, которая плотно засела в Лёнину душу. Все-таки он читал кое-какие книги, слышал всякие истории об обманутых девушках и смутная озабоченность содеянным ночью как-то невольно опускала его круглые веки и не давала наслаждаться воспоминаниями. И потому непринужденные всплески ее задора пугали его. Он стал думать, что она специально все подстроила, или что уже задумала нечто противное его намерениям. Собственно, какие у него намерения он и сам не знал. И неожиданно вспыхнувшее желание быть не только с Клавой – но и с другими девушками – оказалось, что они нисколько не хуже его Клавы, ошеломило его. И совершенно раздавленный, он сел за стол, вновь наполнившийся закусками.
Ни то чтобы он разочаровался в Клаве – он снова внимательно взглянул на нее – вполне симпатичная девчонка, даже молода, но и те, у которых было по собственной паре, очень даже хороши, особенно хозяйка этого пристанища. И она, поймав на себе его внимательный взгляд, несколько засмущалась, он понравился ей еще вчера, когда был занят Клавкой.
Так на голову Лёни свалились две трудности. Первая – что дальше делать с Клавой? И вторая – если что-то делать, то лучше с Машей.
Маша приняла его ухаживания. Теперь он всеми днями был занят мыслью о скором вечере – он подгонял его, всецело доверяясь яркозвучным ночным звездам, казавшимся ему вечной музыкой. Юные ночи непроглядные, не только от нависших ветвей акаций, но и от дешевого вина, которое пили они прямо из чайника – стоящего у них в головах. Маша шила на фабрике какие-то рукавички и прихватки для кастрюль, была простодушна и резва и очень любила их ночные встречи. Он не спрашивал, где она осваивала практику таких свиданий – она же не навязывалась замуж, рассудил он здраво, а за обиду может и отказаться от его любви. Она была очень хорошенькая и знала об этом.
Опять же из книг, не вполне доверяя себе, он предполагал, что встречи их – не совсем любовь. Любовь, думалось ему, когда дни становятся такими же желанными с ней, как и ночи. А может, ему было с чем сравнивать свою Дульсинею. Работая на «Скорой помощи», он стал бывать в довольно состоятельных семьях. И даже в такие, казалось бы, тягостные минуты, связанные с болезнью домашних, многие из домочадцев, производили на него неизгладимое впечатление. Он вдруг с удивлением обнаруживал у себя и вежливый голос, каким до того никого не одаривал, и манеры – как будто он только что покинул порог этого дома, а главное – с ним разговаривали также уважительно и любезно и от чистого сердца – словно его место по праву принадлежало клану досточтимого семейства. И Лёня стал неожиданно скучен со своей простецкой Машей. Он уже оглядывался на других барышень, и скоро понял, что нравятся ему вполне взрослые женщины, дорого одетые, не в ситцах, а в крепдешинах, как киношная звезда Валентина Серова.
Может, и Маша угадала его ускользающие стремления, потому что становился он невзначай рассеянным, устремляя взгляд вдаль, куда-то за горизонт, и она понимала, что ни боковым, ни прямым зрением он не удерживает ее щебечущую личико. Это было новым его пристрастием – смотреть на качели в городском парке с взлетающими барышнями. Он усаживался как пенсионер на скамеечку и нарочно для Mаши – так ей казалось, высматривал самую красивую и сразу размягчался, и взгляд становился спокойным, словно на сегодня выполнил нужное для себя задание.
Она не понимала, что такое могло на него повлиять – ибо не чувствовала за собой никакой провинности. Затяжные их молчания стали раздражать и ее, и наконец, она освободила друга своего Лёню от обязанности жениха – ибо именно так представляла себе их отношения, без излишних оправданий и печальной длительности ненужных или ложных обвинений.
«Я выхожу замуж! – как-то сказала она ему. И он ощутил такую полноту свободы, что никакими ночами заменить нельзя. Он не сразу поверил, но сделал вид, что раздосадован, даже состроил нечто вроде плаксивой гримасы, чем окончательно разозлил ее, и она, не удосуживаясь что-либо пояснить, ловко развернулась и пошла прочь, втайне уверенная, что он все равно побежит. Но он, быстро успокоенный, отправился на дежурство в свою «Скорую помощь», которая заменила ему дом. Так часто он дежурил.
Теперь у него имелось много свободного времени, где он размышлял о мужской физиологии и где сделал для себя открытие – что все на земле устроено не случайно и что люди женятся тоже не слу-чайно, и что мужчина без женщины – не человек. Не вполне человек. Но вот как бы так устроить, чтобы радовалась и душа при виде своей женщины, он не знал. Тот круг, куда устремлен был его жадный до красоты взор и что-то высшее, им не испытанное, но желанное, были не для него, простого фельдшера, сына сапожника. И снова он мечтал. Мечты его теперь не были немы или устремлены к единственной упоительной цели – унять физические фантазии, теперь ореол их присутствия расширился, разукрашивая причудливые интерьеры будущих свиданий, и как бы собирая урожай каких-то дармовых удовольствий. Мечты невольно уводили его от имевшейся реальности, подправляя желания. Желания, разумеется, никуда не девались, и все-таки он смог встроить их в почерпнутые знания об иной действительности. Он даже задумался о высшем образовании. Но как-то с ленцой, почти безучастно, ибо затея в его случае граничила с безумием, потому что учеба без денежной помощи ему казалось малонадежной. А тут время подошло к солдатской службе.
Его провожали шесть подросших сестер, очень даже симпатичных и ничем пока не озабоченных, судя по их резвой, вытеснившей жизненные тяготы болтовне. Он даже позавидовал им, но как-то с высоты своего знания о жизни и теперешнего состояния – призывника. Сестры поочередно кидались ему на уже упитанную шею, искренне полагая, что в нем имеют защиту для себя на всякий непогожий день. И ему было отрадно, по-домашнему расслабленно, он вдруг ощутил себя ребенком, потому что все суетились вокруг: и постаревшие мать с отцом, и зашедшие по такому случаю родственники. А он предчувствовал, что этой славной картиной окончательно простится и с детством, и отчим домом, весь устремленный на поиски собственного.
Уже после армии и перед войной, когда он плавно перешел к службе настоящей боевой, а попал он на славный Черноморский флот, где матросы служили целых пять лет, и в общем, служил по специаль-ности, угодил он в объятия молодой красотки из портового буфета. Скоро она объявила ему, что ждет ребенка, он, едва сдерживая слезы, пролежал всю ночь без сна, сетуя на коварную судьбу, себя – бедолагу, с удивлением как личное открытие вспоминая чужие мужские удачи. Он-то знал, что за мужики бывают и их истинное отношение и к женщинам, и к женитьбе, и вот почему-то таким как раз удавалось без всяких хлопот отыскать женщину Лёниной мечты. Лёня страдал и за ни в чем не повинную женщину, ставшую обладателем очередного ничтожества. Он с омерзением, еле сдерживаясь, чтобы не полезть в драку, слушал бесстыдные байки о своих мужских победах сослуживцев, искренне не понимая, как якобы противник всех «баб» и ярый ненавистник так слаб и так зависим, что не в силах обойтись без них. Они прятали ничтожество свое и бессилие в гнусных речах, и все, как будто застопорились их мозги, возвращались и возвращались к сладкой грязи греха якобы глупых и беспутных баб. Лёня это понял, но все равно страдал, завидуя легкой доле везунчиков, и знал, как, выплеснув в кубрике собственную мерзость в добыче легкой славы, видимо, перед такими неудачниками, как он, втайне каждый из недостойных мужиков гордился, когда сказочная красавица с любезными манерами берет под руку собственного морячка.
А теперь он страдал, потому что не мог ни в чем упрекать свою буфетчицу, которая выбрала в жертву именно его, ибо знал, что он не единственный, кого она обожала и кем была любезна.
Потому что я лопух, думал он в ту ночь, когда решал не только их совместную судьбу, но и судьбу будущего ребенка.
Как служащего, его расписали в течение десяти минут, и он теперь мог наслаждаться своей женщиной в любое свободное время.
Разве не поисками женщины он был озабочен долгие годы юности и уже наступившей молодости? И чем его буфетчица хуже любой из виденных им или встреченной? Он уговаривал себя теперь каждую минуту, выступая то защитником своей жены, то обвинителем. И наконец тешил, хватит мучиться, надо принимать жизнь во всех ее безумных противоречиях.

х х х

Он только что демобилизовался, чтобы через пять месяцев загреметь на фронт. Началась Великая Отечественная война. Последние месяцы перед войной он прожил нормальной семейной жизнью, о которой так давно грезил. Он честно пытался помнить ночные свои оживления весь световой день. Но едва открывал глаза, как неизменно и тоскливо вплывали в него, как корабли к причалу, неистребимые мысли о какой-то высокой мужской предназначенности. Она вовсе не заключалась в служении отечеству – он и так справно служил ему, считая вынужденной необходимостью, и помыслов о науке или искусстве тоже не было – ибо не имел должных знаний на этот счет. Он в своем весьма ограниченном узком сосредоточении был наиболее близок к естественной сути, природе человеческой. И в этой его природе огромной неутихающей стихией жила Женщина. Казалось бы, разве есть такая великая разница – кто и что она, эта женщина, которой он хотел поклоняться? Ведь и он не Повелитель Духа, и в женщине, в любой, скорее всего, в любой, он должен отыскать единственную, чтобы она олицетворила весь сонм своего племени или рода.
Он и сам поражался, каким шальным ветром занесло в его буйное воображение образ неведомой распорядительницы его существа, его судьбы, пока им неопознанный. Он не представлял светленькая она или темненькая, и так далее, перебирая виденных или мнимых женщин – нет, было чувство обожания, которое он уже испытывал именно к одной из этих странных существ, в руках которой его жизнь и про которую ничего нигде не изучалось им. Ни в школе, где наперегонки подрастали малолетние и совсем не интересные ему девочки. И мать, вопреки всем убеждениям о выборе своей женщины, схожей с матерью, никак не являлась именно его владычицей. Ах, эта война. Она и отнимала время и дарила его, окатывая непомерной усталостью, поднося к утомленным мышцам бесконечные и сверхмощные нагрузки, так что желания плоти, едва подать голос, заваливались азартным ревом всего другого в его теле и разуме. И он, слава Богу, ничего уже не хотел, кроме счастливым минут сна. Как в обмороке.
У него уже рос черноглазый, похожий на мать, мальчик. Он успел посмотреть на него, и сердце не распахнулось, не попало в ловушку отцовской любви. Сердце опахивало тоской. Жене, как и водится, наказал – ждать и тут же забыл про их существование.
Если бы на войне не убивали – он каждый день ковырялся в грязно-кровавых ранах солдат, ему бы война нравилась. Даже чудовищной усталостью. Кроме тесно прижатых друг к другу соратников – сразу сделавшихся единой семьей, было и кое-что еще роднившее всех: мечты о мирной жизни. Почему-то в довольно частых откровениях, воинам виделся непременно дом, а в доме том – женщина. Не мать, не другая родня. Женщина. И все они припадали к ее легким стопам и делались бесконечно благодарными, и многим чудилось, в их недосказанности Лёне, многим виделась не женщина в их крепких объятиях, а нежные и уверенные женские руки, точно крыльями, надежно охватывают мечтательных воинов. Может, сказывалась обычная усталость.
И еще – выполнять медицинскую службу было в тягость – он уставал, ассистируя хирургу – операции шли одна за другой, и легкие, без наркоза, делал он самостоятельно, и вообще, если долго не причаливали, гоняясь за противником, то, бывало, становился к котлу, кашеварил вместо свалившегося в температурном бессилии кока. Войну он прошел на Дунайской флотилии. На берегу обслуживал заваленные полумертвыми матросами госпиталь и чувствовал – из него получился бы классный доктор, но и довольствовался простой работой – обслужить любого раненого, в чьих глазах читалась мольба о спасении, так что уходила озабоченность всяким новым днем: что делать с собственной жизнью. Вся она теперь принадлежала начальству и немощным бойцам.
Изредка он писал жене, скорее из солидарности к таким же женатым, пекущимся об оставленных в тылу семьях. Лёне хотелось быть заодно со всеми. Он возмужал, как ни странно, подрос и выглядел очень даже внушительно, особенно в белом халате. Искушение женщинами тоже невольно отодвинулось, за малым их числом. На берегу, конечно, они мелькали, юные прислужницы милосердия, и бросали на него иной раз долгие нескромные взгляды, но у них были солидные конкуренты – женщины-врачи.
Какая-нибудь хирург, сбрасывая к концу дежурства уляпанный кровью и прожженный йодом халат, вдруг поднимала глаза на своего сослуживца, такого же хирурга, и в тайных их переглядах, удачно пойманными Лёней, неожиданно открывалась такая бездна жизни, ее недомолвок и откровений, ее самопоглощения и исторжения, растраты, смысла и хаоса, что заставляли его невольно отводить глаза, дабы не быть пожранным мощным инстинктом, недремлющим ни при каких обстоятельствах.
Но это, скорее исключение, навсегда вошедшее в него, как высверк молнии. Но огонь тех взглядов все-таки настигал его, в передышках, в промежутках установившегося недоумения о себе. Тогда жизненная программа, словно бы заложенная в его мечты, вырисовывалась с прежним азартом, и образ невстреченной воспарял, попирая условности, усвоенные им, и торопя, подгоняя к каким-то действиям.
Он был романтик, и совсем не сумасшедший, и потому голосов не слышал (тех, которые нашептывают действие), но совершенно непостижимо знал наверняка этот зов в поисках женщины, как будто он и родился для этого. И снова как в оставленные восемнадцать, он с неповоротливостью и сладостным усилием утверждался в истинном предназначении каждого мужчины – в служении женщине. И опять – это не распространялось на всех живущих женщин, очевидно, думалось ему, для каждой предназначен свой мужчина, а он – в молении за собственный идеал.
Уроки богобоязненной бабки оказались тверже новоявленного советского атеизма, и Лёня, когда оставался один, молился. Ничего нет странного, что молился он за свою родину, ибо он был ее сыном, и всегда рядом с пожеланием жизни, рука об руку шла неустанная просьба о природном даре лично ему, его женщине. Это не было смешным или грустным, это являлось главным атрибутом начинающегося дня. Но зов его растворялся в гремящих от орудийных залпов небесах и где-то в них пропадал, по-видимому так и не отыскав стежку к самому могущественному, дарующему не только ожидания или сами встречи, но и жизнь.

х х х

И, наконец, после чудовищности непрекращающихся атак и по-ражений, наши сделались победителями, входя поочередно то в одну, то в другую страну, которую освобождали от немцев.
Хоть и военная, но здесь, вдали от русской непогодицы, цвела, казалось бы, вечная весна! А может быть, так ощущали теперь жизнь наши воины. Победа не только увлекала и, казалось, присела им на пятки, укоренилась надолго и подгоняла, вселяя в душу только радость. Им открывались магазины и подвальчики с душистой колбасой и корейкой, рыбные склады, затоваренные до дрожи осязаемой сладости маринованной и сырокопченой рыбы, из бочек всех пивных и винных магазинчиков стремительно и прямо в рот полилось натуральное виноградное вино. Это был тщательно скрываемый от русских запад, теперь распахнутый для рискованных демонстраций. Пышность убранства городов даже обезображенных то и дело давала о себе знать фрагментами или вспышками затейливого, в стиле барокко, балкончика почти королевских поместий или густой вереницей кукольных садиков, сиротливо застывших с траурно поломанными ветками каштанов и дубов. И самые обильные всклокоченные клумбы перетоптанных цветов или сбившиеся, словно кричащие от испуга вывески над массивными дверями добротных каменных домов. Удивление и зависть быстро примиряли клокочущую щедростью победительского чина.
Женщины сияли ярче солнца и, выстроившись вдоль трасс, восторженно приветствовали победителей из Советского Союза, стараясь дотронуться до каждого воина, внесшего сюда могущество своей родины! И Лёня был в числе обласканных победой.
Суровые знания о последствиях любовных приключений, остужали его бедовую голову, горячо и с готовностью повернутую в сторону по-птичьи щебечущих иностранок. С чужеродным запахом головокружительных духов, с соблазнительными и тоже невиданными походками и позами, все кричало и подталкивало русских героев к поспешным и заслуженным удовольствиям. Но нет. Он уже насмотрелся на расцвет и последствия какого-то подпольного с запоздалым опознаванием сифилиса, на его цветные иероглифы, раскрасившие грудь и спину, и другой, не менее злой и эффектной заразы наших бойцов, и потому довольствовался почти стариковской всепонимающей улыбкой в ответ на призывные взгляды заморских краль.
Было пьяно просто от щедрой расточительности победных дней и от блистающей действительности – громкой беззаботной русской речи, которую обязаны теперь понимать все, только что вторящие немцам. Тут и там кружилась и опадала на иностранные сочные листья вздыхающей зелени русская мелодия, чаще гитарная, иногда баянная. Была уже и духовая музыка, предвоенное богатство любого захолустного городка Союза. Она уже сколачивалась для волшебных золотых слез в честь будущих триумфаторов. Все звенело молодостью.
Кажется, глаза его сполна насытились и счастливыми, и сомнительными картинами жизни, переведя в сознание это неправоподобие, какую-нибудь картину замечательного художника Возрождения в музее, распахнутом и чудом сохранившаяся. Лёня жадно притрагивался взглядом ко всему блестящему, чего так не доставало его рядовой юности.
...Закончилась война. Наступили странные отрезвляющие будни, выявляя бедную прибранность скудного жилья, никак не давая забыться праздничным последним дням победы, окончившимся для Лёни так упоительно удачно. Он вернулся домой в чине майора медицинской службы. Повсюду так не хватало мужчин, на которых заглядывались все без исключения женщины, и в окружении их щемящих покорных улыбок захотелось напрочь забыть все виденное и пережитое за годы войны. Его ждали жена и пятилетний сын, подвижный и крикливый в мать, который тут же бросился на шею отцу, как будто расстался только вчера. Он растрогал Лёню, но также скоро преподал урок необязательной расточительности, когда насладившись отцом, на утро с таким же рвением бросился на улицу, где под окнами дома старьевщик с лошадью, запряженную в телегу, выменивал любое барахло на свистульки и мячи на ручной резиночке. Не найдя нужного старья, сынок долго буянил перед отцом, требуя желаемого, пока уязвленный его настырностью отец, желая выглядеть щедрым, не подарил ему и свистульку, и мячик, которые спустя час уже валялись в комнате под столом, откуда их выгребала мать, ничего не знавшая про такие подарки, так как уходила на работу.
Отчего дома у него уже не было. Сестер угнали в Германию, а дом разбомбили, где погибли отец с матерью.
Хотелось работы и ничем не привлекал дом, где ему не лежалось и не спалось – таким все виделось чужим. Как будто вернулась своими тревожными мечтами о будущем его юность. Как будто не приоб-рел он никакой закалки, хотя бы цинизма для бытового нудного копания в малопривлекательных мелочах. Он снова с завистью смотрел вслед счастливым мужчинам, явно демонстрирующим любовь к своей женщине. Лёня почти задыхался в летней жаре, казалось, воздух запекся и не оставлял ему просвета для любовного вздоха. Он все чаще взглядывал на небо, пытаясь чистотой и желанием своих помыслов протаранить брешь в зашторенном, опаленном солнцем небе, но спадала ли жара, проливались ли дожди или потянуло осенью, все не расходилась внутри него и вокруг плотная завеса упругого недовольства.
И, наконец, он собрался уезжать. Можно было, покидав пару сорочек и домашние тапочки, уйти, не сознавшись, растаять в бесконечных осенних дождях. Можно, сделав усилие, не отводя глаза, солгать насчет будущего, дескать – найдется ему место в большой городе и тогда... Но армейская. почти десятилетняя закваска подтолкнула как на передовой, принять, не отводя глаз, этот удар судьбы. Стоял он подтянутый, все еще в военной форме и с тем самым саквояжем, как у всех докторов, с которым явился к ней для жизни, и с почти непроницаемым лицом, стоял перед женой, вернувшейся с работы и нимало не обращавшей на него внимания – с улицы уже не раз прибегал голодный сынок.
– Я уезжаю. В Одессу, – сказал он и замолчал, решив не ворошить проблемы, которые он здесь все равно не разрешит.
– Надолго? – не поняла очень бестолковая жена.
– Навсегда. Я буду помогать вам, надеюсь, мне это удастся. А тебе – пожелаю найти лучше и достойнее меня.
Почти пафосно закончив речь и оставив онемевшую жену обдумывать услышанное, он вышел. В голову ударил свежий ветер и тоскливое чувство свободы и тягостного недовершения чего-то важного. Он чувствовал себя подлецом и неудачником с каждым новым шагом и имел одно желание – напиться. Что он и сделал в привокзальном буфете, и в сильном опьянении, пряча лицо от военных патрулей и милиции, поспешил к вагону.

х х х

Утром, кое-как приведя себя в порядок, напился чаю уже в другом буфете, Одесского вокзала, и, взглянув на себя в огромное тяжелое зеркало, нашел, что совсем не плох, этот молодой, тридцати лет от роду человек с умелыми манерами и надежной и мирной профессией. И он пошел наугад вдоль аллеи старого парка, засыпанного спелыми листьями каштанов.
Он толкнул дверь обшарпанного здания одноэтажной больницы. Спросил у санитарки, где кабинет главного врача. Сказали, что глав-ный сегодня не принимает, вместо него – заведующая: Елена Павловна Моденова.
Через минуту он стоял перед ней, глубоко потрясенный и не могущий вымолвить ни слова.
В один миг все наносное и обретенное когда-то испарилось, оставив один на один с собственной сутью – восторженного человека, неожиданно повстречавшего чудо, вымечтованного им. Он еще не успел как следует рассмотреть женское воплощение божества, мерещившееся ему долгое время, не дававшее покоя ни днем, ни ночью, заставившего совершить поступок пусть и понятный, но осуждаемый, но уже понял каким-то сверхчутьем, что перед ним женщина, мучившая его своим отсутствием все молодые годы. Не умея собраться с мыслями, совершенно взмокший от нелепого своего истуканного стояния, он попросил разрешения присесть. «Да, да, конечно, – забеспокоилась женщина. – Вам плохо? Сердце?» – участливо спрашивала она, поднося к его лицу тампон с нашатырем. И наконец расплывшееся пятно его божества, его женщины сконцентрировалось и выявило внимательные и спокойные голубые глаза, в которых ему почудилась небесная лазурь, так блистали они, и двигавшийся в горьком понимании рот, маня свежими вдохновенными губами. Первая мысль была: «Она замужем. У нее, конечно, семья и дети. Такая женщина не может быть одинокой». Тем временем, видя, что молодой человек вполне пришел в себя, Елена Павловна подняла на него вопросительные глаза. «Я слушаю Вас», – уже иным, деловитым тоном сказала она. И голос ее был знаком. Высокий, музыкальный.
Он суетливо, стыдясь собственной никчемности, отдуваясь, как тяжелобольной, все-таки извлек свои документы из запасного кармана кителя и выложил перед ней, ни слова не произнеся. Не было сил. Голос его тоже испуганный, ретировался, заползая внутрь, чтобы там переждать бурю эмоций.
Она опустила голову, читая и листая его трудовую, награды, поощрения, его диплом. И он понял, что и она вовлечена в его тревожность и, кажется, догадалась, чем она вызвана. И у нее на щеках начал алеть румянец, делая ее похожей на девочку, как будто природа решила до конца выплеснуть перед ним свои щедроты, прорисовывая картины уходящего вспять возраста, расцветавшего на ее лице. Румянец разгладил первые морщинки около глаз, оживил, слегка тронув перламутром губы с изогнутыми вверх уголками, авантюрными, потом невольно из пышных до плеч волос из-под врачебной шапочки показались две школьные косички, косички потянули собственное видение к школе, посадили строптивую, но способную девочку за пианино, устремили глаза в нужные книги, дальше фантазии застопорились, возвращая его в реальность.
Она подняла на него глаза, неожиданно выдавшие ее возраст, кажется, ей было за тридцать и, кажется, не такая сладкая жизнь ее окружала. По мере ее внезапного и неожиданного увядания на его глазах, в противовес этой неприятнейшей метаморфозе, преображался он, становясь крепче, бодрее, расправляя плечи, глядел на свою собеседницу и коллегу гоголем, счастливым до готовности предложить себя, то есть руку и сердце. По этой причине он и развеселился, и стал отпускать всякие шуточки, стараясь заразить ее своим настроением. Она смотрела на него, улыбаясь, но взгляд ее то и дело уплывал отсюда в иные пределы, и тогда он начинал нервничать – он сидел почти час рядом со своей судьбой и ничего о ней не знал?! Только бы была свободна, остальное... Ничто больше не имело значения.

х х х

Она встала, провождая его. Она была высокая, почти с него, стройная, с плавными движениями рук – она подняла их, чтобы заколоть волосы. Этот вечный женский жест почему-то снова потряс его, все зазвенело в нем, он знал, что не сможет уйти отсюда, не дождавшись ее.
– Вам, случайно, провожатый не нужен? – спросил он уже от двери.
Даже если бы она осадила его словом или взглядом, ничто не остановило его. Но она сказала буднично и тоже словно провидя свою дальнейшую долгую жизнь с этим внезапно свалившимся ухажером.
– На ваше счастье, у меня нет мужа, но детей – двое, имейте в виду, – и строго, как на пациента, взглянула на него.

х х х

Две пары темных глаз уставились на него в бедной маленькой комнате деревянного барака на окраине города. Мальчику постарше с колючим ершистым взглядом было лет десять, второй – совсем маленький, не больше трех лет, ревел, и слезы мгновенно высыхали на толстых его щеках.
– Я вас буду кормить, – нашелся Леонид, искренне радуясь, что сможет наилучшим образом продемонстрировать свои способности.
Все пело в нем, пока он, облачившись в ее халат, разжигал вонючий керогаз для незатейливого послевоенного семейного ужина. Семья, которую он наконец-то нашел, оцепенев, неподвижно смотрела на нового своего кормильца, потом дети перевели взгляд на маму, пытаясь сквозь ее окаменелость докопаться до истины, до первоначальной задумки чего-то над ними свершаемого, и на этот раз надежного.
– Он теперь нас будет кормить всегда? – осторожно спросил младший.
– Очень даже возможно, – ответила наконец мать, выйдя из напряжения. Лицо ее начинало разглаживаться, розоветь и вся она обретала домашность и родственность ему, словно вышла из его сказки, такая вот королева с парой наследников. Для него.


Рецензии