Спасение. Часть 1

 Любой, имеющий в доме ружье…

 1

Андрей Андреевич возвращался из студии. Репетировали «Балаганчик» Блока. До премьеры оставалось две недели, а премьера была назначена на тридцатое декабря.
Был вечер. Было темно. Жутко было смотреть вверх: там матово, без звезд, темнело небо и, серые, холодные, мертвыми казались верхние этажи девятиэтажек – не оживлял их тусклый оконный свет; плыли седоватые облака, похожие на дым. Охватывал ужас перед Вселенной и Вечностью. Внизу было веселее: и прямоугольнички окон ярче, и грязь и трамвайные рельсы заманчивее блестели под фонарями, грохотали трамваи, островками уюта и радости проносясь по безнадежному мраку. Был свет в палатках и магазинах. Была людская суета, был быт. Было пять часов вечера.
Проплыло за окном трамвая страшное место – две девятиэтажки подряд и прогал между ними, проход: ни одного человека, только вечный тусклый камень. Потом остановка. Андрей Андреевич поднял глаза: на потолке вагона – светло-сиреневый плафон, неяркий и необычный. Он отбрасывал странные голубоватые тени на толпившихся под ним, удивлявшихся ему или вовсе его не замечавших.
Тут вошла она. Андрей Андреевич сначала увидел ее руку – и вздрогнул. Тонкие длинные пальцы обхватили ледяной декабрьский поручень как раз под сиреневым плафоном. Едва не скатываясь, кольцо – целиком из какого-то камня – отливало сиреневато-голубым. Бледные-бледные пальцы. Андрей Андреевич перевел взгляд, и в глаза ему бросились голубоватые прожилки вен у нее на руке, близко под кожей. Глаза его расширились от внезапно нахлынувшего. Забилось сердце. С трудом сдерживая слезы, он отвернулся к окну. Но там не нашел он покоя. Там проплыло перед ним такое же, как и она, сиреневатое небо (когда оно успело приобрести синий оттенок, когда успело заблестеть?), темная коробка детского сада с бумажными снежинками на окнах, светящаяся от фонарных огней ограда часовни… Как? Когда эта ночь окрасилась в фиолетовый цвет? Или это от снега, выпавшего в первый раз, еще нестойкого и мокрого? Он не заметил… Почему он не заметил? Когда совершилась эта перемена?
– Вы выходите? – окликнули его.
Он качнул головой. Чья-то реплика исчезла в пустоте. «Какая не нарушаемая тишина…»
Какая-то женщина, видимо, готовясь выходить, отошла – открыла. Она взглянула на него только раз. Не увидела. Вот и на другого так же, и на ту вон тетку с чемоданом тоже. Андрей Андреевич прищурился. Откуда она? Откуда пришла на ту остановку, где села в его вагон?
Странный синеватый свет – и чудные, глубокие, голубоватые тени у нее на лице – вокруг глаз. «Ей, должно быть, лет семнадцать». Но что же это за сияние вокруг глаз? Это не от плафона, нет... Голубовато-сиреневое сияние... Или это излучают глаза? Да ведь темно же, темно – он никогда не узнает, какого цвета ее глаза на самом деле.
Трамвай повернул. Она крепче схватилась за поручень. Вздулись жилки на кисти и тут же опали. У Андрея Андреевича стукнуло сердце: неужели и она выходит сейчас? Нет, не выходит, а исчезает… Да, разве она сейчас исчезает, на этой остановке? Он ловит себя на том, что вовсе не смотрит на нее, он уже давно, проследив за ее взглядом, немигающе смотрит в ночь за окном трамвая… В окно под сиреневым плафоном видно лучше, чем в другие: там россыпи фиолетового снега, фиолетовый воздух, небо тоже, кажется, фиолетовое.
От боли защемило виски. Он еще раз посмотрел на ее руку. Рукав черного платья, узкий черный рукав из-под пальто, еще больше оттеняет бледность кожи. Нездоровая бледность, нездешняя бледность. Что-то на руке. Часы? Нет, браслет какой-то. Нет, не браслет, часы. Их циферблат отливает все тем же, светло-сиреневатым. О! Неужели она сейчас исчезнет?!
Снова возник в памяти ее невидящий взгляд. Что в нем? Печаль? Нет. Грусть? Нет. Отрешенность? Нет, нет! Нет, черт побери. «Но не было ни бурной радости, ни тихого счастья!» И, как волной, захлестнуло его чувство. Какое, он не мог назвать, обозначить, знал только, что он во власти того же, чем наполнен ее взгляд. Наполнен? Нет, она не отсюда. Лишь здешнее существо может быть чем-то наполнено. Она вся – то, чем можно наполнить, она – живое и трепетное сущее, воплощение того, что не названо. Он запутался? «Душа!» Горячим лбом прислонился к обжигающему льдом поручню. И тут же опомнился. Еще раз взглянул в ее сторону – долго, заставляюще. Она не ответила. Потом вдруг отвернулась – он не поймал движения – и оказалась у двери на нижней ступеньке. Ее рука медленно проползла по стеклу двери и безжизненно застыла на резиновом ободке.
Последнее, что увидел, – прозрачные ногти и кольцо… Похолодел – не то кольцо, теперь – тусклое, темное, обычное. Исчез сиреневатый свет. И вышла.
Люди помешали броситься за ней. Остаток пути проехал, ничего не соображая. «Конец света!.. Так вот это как… вот это как! А я… Страшно, о, Боже, о, Господи, хранитель мой, как страшно! Велик!.. И не думал… О, Господи, Господи, Господи… Вот уж воистину – вижу величие Твое!»
Приложил руку к горячему лбу, сжал сухие губы, нервно сглотнул. Дышалось тяжело, пальцы дрожали. «Значит, есть. Значит, существует. Существует? Нет, не это. Есть – вот верное слово. В пространстве и во времени. Идет! Появилась здесь, сейчас. Материализовалась? Тьфу, черт, дурацкое слово! Мате… О, моя душа!» Сам на себя рассердился, потом прошло.
Андрей Андреевич чувствовал себя невероятно усталым, невероятно разбитым. Трамвай почти опустел. Он вдруг обнаружил, что из всех пассажиров он один стоит, хотя вокруг много свободных мест. Подчиняясь извечному «так принято», опустился на холодное сиденье. Щурил глаза, рассматривая вагон, как будто видел впервые, как будто не узнавал. Холодное, плохо крашеное железо, грязные стекла, надписи, оборванная бумага на перегородке, отделяющей водительскую кабинку («кажется, какая-то карта»). Серая темнота за стеклами. Несколько человек…
Когда он перевел взгляд с окон на людей, стало легче. И все же, Господи, ведь Ты не защитишь, не пощадишь их, да? Они плывут по глухой серой темноте. Андрей Андреевич забеспокоился. Он на минуту забыл и о ней, и о сиреневатом плафоне… Одна мысль заметалась в голове – как спасти их, как им помочь (он физически – веной, запульсировавшей у виска – ощутил эту мысль). Дернул бровями, потер лоб – отошло немного.
Он взглянул в окно. Проплыли знакомые каменные заборы. Ага, скоро и своя остановка. Выходить. Что? Неужели? Он удивился и решил проверить. Еще раз взглянул туда, в темноту заоконного пространства. («В пасть…»), на заборы… И отметил с удовлетворением, что сердце не сжало внезапно и с жутью, как там, перед нагромождениями камня, перед тем как появилась она. Да, уже не испугался. Вот он, пресловутый инстинкт самосохранения. Чтобы не сгореть вдруг, от открывающейся внезапно сущности бытия, открывающейся все больше и больше, расширяющейся, огромной, как океан или лава, несущейся прямо на тебя, человеческая природа воздвигает непробиваемую, наибетоннейшую стену отупения. И несчастному испуганному телу становится нестрашно. А неотпущенная душа, что вынуждена остаться на прежнем месте, в прежней тюрьме, понемногу опадает, словно детский воздушный шарик, из которого медленно в прокол выходит воздух, опадает и смиряется. Теперь она принуждена будет томиться до лучших времен, когда железный инстинкт вдруг (а вдруг все-таки?) не успеет воздвигнуть преграду, и она сможет вырваться. Или уж ждать, когда проклятая темница одряхлеет до такой степени, что стоит ей, пленнице, только шевельнуться, почувствовав неудержимую тоску по дому, и стены рухнут сами собой, и достигнута будет желанная свобода.
 В тот вечер Андрей Андреевич был на грани разрыва сердца, но пресловутая стена вовремя воздвиглась и уберегла его. «Не важно», – подумал он в это мгновение.


Рецензии